Все, что творилось в доме Трепы после визита Юзефа и Ядвиги к Котулям, живо интересовало суд, который старался теперь не упустить ни одной подробности и, разумеется, если это было возможно, так направлял показания обвиняемого и свидетелей, чтобы, сохраняя хронологическую последовательность, представить себе возможно более полную картину событий, непосредственно предшествовавших первому убийству. Но после визита к Котуле в доме Трепов, собственно, ничего не происходило и не могло произойти, ибо все попытки поладить были сделаны, и уже прошло то время, когда еще можно было пытаться что-либо предпринять или хотя бы надеяться, что один, а не два морга уйдут вместе с Ядвигой; и хотя, в сущности, ничего не происходило, суд упорно старался заполнить событиями пустоту, предшествовавшую первому убийству, но у суда ничего не получилось, да это было и невозможно – ведь ничего не изменилось, а если что-то и происходило, то в душах человеческих, каждой порознь. А то, что в них творилось, не проявлялось внешне даже тогда, а тем более не могло обнаружиться теперь, на суде, спустя тридцать лет.

Время, непосредственно предшествовавшее первому убийству, совершенному обвиняемым Войцехом, было спокойным, семейство Трепов с обычной обстоятельностью без помех вело хозяйство. Можно сказать, что это семейство доверчиво вручило свою судьбу бегу времени, доверилось сменяющим друг друга минутам и наконец выбрало ту форму отчаяния, которая не превращает человека в посмешище. Однако суд, все еще алчущий фактов, хотел заполнить этот пустой период, насильно заполнить его событиями, и потому снова и снова повторялись настойчивые требования судьи; «Постарайтесь вспомнить, обвиняемый». Или: «Постарайтесь вспомнить, свидетель». Постоянно слышались растерянные, а потом все более уверенные ответы обвиняемого и свидетелей, сформулированные кратко: «Не помню». В конце концов бесплодная настойчивость утомила судью, а поскольку у прокурора, то есть у меня, никаких вопросов не было, он перешел к самому преступлению; подробно и даже несколько напыщенно судья напомнил о некоторых обстоятельствах убийства, а потом, словно отказавшись от этой скрупулезности и торжественной позы, мягко, даже просительно предложил обвиняемому дать показания.

После тянувшихся довольно долго показаний Войцеха Трепы, сына Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, которые были, собственно, беседой между обвиняемым, судьей и прокурором, то есть мной, я часто раздумывал над тем, помышлял ли обвиняемый об убийстве раньше или произошло оно в результате минутного возбуждения, выключающего здравый смысл. И всегда приходил к выводу, что первое убийство не замышлялось заранее. Никакого замысла не существовало, пожалуй, даже в тот момент, когда обвиняемый Войцех, возвращаясь домой с цепью, купленной на ярмарке, подошел к реке и увидел вытащенную на берег лодку, а подле нее Кароля Котулю. Другими словами, можно поверить обвиняемому, и я, как прокурор, склонен верить, что, оставшись один на один с красавцем кавалером в тот вечер, он и не думал воспользоваться создавшимся положением. Я отдаю себе отчет в том, что не должен так легко этому верить, сам удивляюсь и спрашиваю: «Почему?» – и сразу же могу себе ответить, ибо и меня гнетет бремя тех времен, которые коснулись меня в детстве и ранней юности; ответ на вопрос, почему я склонен верить показаниям обвиняемого, я нахожу, лишь выкарабкавшись из-под тягот тех лет, лишь стряхнув пыль той эпохи, с которой совпала молодость обвиняемого Войцеха. Тогда я нахожу ответ, почему верю обвиняемому, почему готов поверить, даже если он солжет, и почему не рассердился бы на него, если бы изобличил во лжи.

Перевозчика тогда на берегу не было, Войцех и красавец кавалер вскочили в лодку, чтобы переправиться на другой берег; кто умел править веслом, мог перебраться на другой берег без перевозчика и там оставить лодку; у перевозчика была другая, поменьше, и в случае необходимости он добирался до большой лодки. Так даже удобнее, когда на каждом берегу по лодке, поэтому ничто не мешало без перевозчика переплыть реку в большой лодке.

Обвиняемый рассказал суду, как они стояли в лодке, – это ему запомнилось; он стоял на корме и правил веслом, а красавец кавалер с шестом стоял на носу. Обвиняемый помнил и то, как в тот момент, когда оттолкнулся от берега, лодку подхватило течением и понесло вниз: было половодье и река взыграла. Однако он погрузил весло глубоко в воду, сопротивляясь течению, а красавец кавалер помогал шестом, и нос лодки медленно повернулся, куда следует, и лодка заскользила к противоположному берегу. Стемнело, вода сделалась черной, хотя на самом деле была мутно-коричневой и вспененной. В тальнике начали отзываться ночные птицы; оба они гребли хорошо, и лодка быстро двигалась к берегу. Потом, когда лодка выплывет на середину этой широкой реки, где она особенно глубока и стремительна, Войцех и Котуля не выдержат молчания и тьмы, спустившейся на воду и окружившей их лодку. И красавец кавалер задаст до смешного нелепый в такую минуту вопрос; он выберет самый нелепый, самый неподходящий в такой тьме и на глубокой бурной реке вопрос: «Как поживает Ядвига?» Войтек ему ответит, но, прежде чем ответить, коротко улыбнется, пристально посмотрит на него и вдруг перестанет владеть собой; можно бы предположить, что, и перестав соображать, он сохранит улыбку вплоть до той секунды, когда ответит. Но, пожалуй, улыбался он только мгновение. Он впился глазами в красавца кавалера, прежде чем ударил его веслом, и тот упал в глубокую реку, откуда его извлекли только через несколько дней; этот мимолетный взгляд был необходим, чтобы красавец кавалер в последнюю минуту жизни ясно понял, что послужило причиной этого удара, и не обижался в этот последний миг, чтобы он успел простить того, кто ударил его веслом и столкнул в воду, и чтобы признал, что Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденный Багелувны, вправе совершить этот поступок, выполнить свой долг.

Мне, как прокурору, пожалуй, не следует так думать, я даже обязан предостеречь себя от склонности к подобным мыслям и фантазиям; и я предостерегаю, но тщетно, ибо мне снова становится горько при мысли, что для тех двоих, оказавшихся на глубокой и быстрой реке июньским вечером 1930 года, время запоздало, и все, что произошло на этой реке, тогда еще имело свои причины, не было лишено смысла и потому свершилось. Войцех слишком поздно явился в годы моей молодости, слишком поздно пришел в мое время и, словно узелок с грязным бельем, принес в него свою жизнь.

Эта детская, возможно, несерьезная игра моего воображения, занятого перестановкой поколений во времени, произвольно обращающегося с годами, часами и секундами, которые я пересыпаю, как разноцветные горошины из одного горшка в другой, наверняка завершится чувством грусти, ибо вечно сталкиваешься с теми, кто опоздал в лучшие времена, кто слишком поздно доплелся, дополз и доволок свою жизнь, завязанную в грязный узелок. И это чертовски грустно, что постоянно кто-то опаздывает, что всегда на подходе какой-нибудь обладатель замызганного узелка. Да и ты, хоть обитаешь в светлую эпоху и считаешь, что тебе повезло и твое время лучше, чем время Войцеха Трепы, сына Юзефа и Катажины, все-таки знаешь, что текут дни, часы и секунды, а ты бежишь, мчишься во весь дух к лучшим временам и тоже опаздываешь, ибо они всегда впереди.

Кароль Котуля мертв, его ударили веслом по голове, и он упал в воду, и лишь несколько дней спустя его труп вытащили из реки и похоронили на кладбище, и уже выяснено все, что произошло в этой лодке, и суд переходит к дальнейшим фактам, а меня мысли снова оттесняют назад, к тому времени, когда первое убийство еще не было совершено. Я снова вижу Кароля Котулю – стоит этот красавец кавалер с шестом в руках и помогает Войцеху вести лодку к противоположному берегу. Я вижу его и хочу предостеречь, чтобы он не задавал Войцеху этого нелепого вопроса, ведь это наивный и глупый вопрос, слишком наивный и глупый, принимая во внимание кромешную тьму, глубокую реку и тяжелое весло в руках Войцеха. Но он задал этот вопрос, и Войцех уже поднял весло из воды, чтобы описать им в воздухе круг и ударить красавца кавалера по голове и этим ответить ему; и лопасть весла уже над водой, и с нее падают в реку последние капли, но еще есть время, и Котуля может избежать удара, и вот я ему советую сказать такие слова: «Греби, дальше, Войтек, ведь я не виноват, я только очень близко к сердцу принял наказ моего времени и хочу выполнить его любой ценой; а наказ гласит: держись за клочок земли и желай землю». Но Котуля так не скажет, ибо ему неведом смысл этих слов, и умрет. Войцех тоже не понимает, что и он, подобно Котуле, обуреваем жаждой и готов яростно, до последнего вздоха, отстаивать маленький клочок пашни и убить; он убьет, мстя за опозоренную сестру, но на самом деле по необходимости, ради навязанной ему страсти к клочку земли. Убьет себе подобного, убьет союзника, который должен был стать врагом.

Тогда, во время следствия, Войцех Трепа не признался в убийстве Котули, доказательств не было, но подозрения падали на Войцеха, и он просидел под арестом несколько недель. Свидетелей не было, а он не признался – хватило выдержки не признаться, и его освободили.

Тридцать лет он скрывал эту тайну; тридцать лет жил со своей тайной, то есть жил только наедине с собой, а следовательно, бывал особенно одинок на людях, даже когда ему случалось разговаривать с людьми, – этот факт вдруг угнетающе навис над залом, и надо было поскорее задать вопрос обвиняемому, краткий и четко сформулированный, чтоб узнать о том, как жилось Войцеху Трепе со своей тайной, как спалось, как он стругал при этом штакетник, убирал хлеб и пахал; как он сидел с этой тайной на дороге, запрягал лошадь и зачесывал падающие на лоб черные, преждевременно поседевшие волосы. Это было любопытно, волнующе и к тому же важно для пользы дела. Но суд, конечно, не обнаружил своего любопытства, ибо он обязан задавать вопросы с предельной объективностью. Обвиняемый отвечал как-то странно, несвязно, торопливо подыскивал слова, которых ему не хватало. Но суд не любит молчания, и обвиняемому приходилось в спешке подыскивать слова – неожиданные и неподходящие слова, – наброски, контуры, силуэты, которые я только теперь стараюсь оживить для себя, наполняю смыслом и увязываю между собой; я размышляю об улыбке Войцеха Трепы, тридцать лет не сходившей с его лица, об этой пытке, которой он подвергал себя, заставляя постоянно улыбаться; ты должен улыбаться все время, ибо ты убил и только один знаешь об этом, только тебе одному дано знать об этом убийстве. Ты должен улыбаться, тебе нельзя быть грустным и подавленным, ибо ты боишься, что тебя заподозрят; и это тяжелее всего – нельзя позволить себе грустить, ты лишен возможности предаться грусти и отчаянию. Самое скверное, что ты обязан радоваться, а предпочел бы грустить, впасть в отчаяние; но не можешь позволить себе такой роскоши, как отчаяние, ибо приговорен к улыбке, сам обрек себя на эту вымученную улыбку, чтобы сохранить в тайне убийство. А хуже нет держать такое в тайне, – тогда, даже обтесывая какое-нибудь бревно, привезенное из лесу, приходится работать особенно чисто и аккуратно: ведь ты убил, и люди смотрят на тебя и могут заподозрить; значит, ты не можешь позволить себе кое-как обтесывать балку, кое-как стругать штакетник или ставить изгородь, потому что на тебя смотрят, – может, и не смотрят, но ты знаешь, что могут смотреть из-за забора, сквозь щели в стене овина, из-за вербы. Если бы ты не убивал, мог бы сделать это как бог на душу положит, распрямиться, и передохнуть, и непринужденно оглядеться вокруг. Но ведь ты, Войцех, сын Юзефа и Катажины, ты убил, и теперь суд хочет знать, как тебе жилось с этой тайной, как ты уживался с ней целых тридцать лет.

Хорошо, что уже осталась позади та минута, когда в зал суда вошли отец и сестра Ядвига и увидели тебя сидящим на широкой скамье между двумя милиционерами; ведь они тридцать лет не знали, что ты убил, потому что ты держал это в тайне, и узнали об этом только тридцать лет спустя, когда ты убил вторично; и они пришли в зал суда, узнав тебя теперь с новой стороны; они не заговорили с тобой, а только все приглядывались к тебе, и ты оказался сообразительным и сразу понял – они этими взглядами говорят тебе о том, что им стало известно, словно тебе невдомек, что ты убил и ждал этого известия от них. Но теперь все это уже миновало.

И снова я должен напомнить Анджею Табору, воеводскому прокурору, то есть себе самому, что отклоняюсь от сути дела и, впадая в какое-то ребячество, все усложняю. Я одергиваю себя, но заранее знаю, что это предостережение ни к чему не приведет и я буду по-прежнему делать перестановки во времени и описывать слишком широкие круги возле этого банального убийства, точнее, двух убийств, совершенных Войцехом Трепой, сыном Юзефа и Катажины; и постараюсь перехватить этот взгляд Ядвиги Трепы, сестры обвиняемого, новый взгляд, брошенный на брата, после того как тридцать лет спустя она узнала, что он убил ее жениха, обворожительного кавалера, отца ее внебрачной дочери, ныне уже взрослой девушки Зофьи Трепы. Хорошо, что уже остался позади тот взгляд сестры, в котором она передала брату приговор времени и сказала ему, хоть не проронила ни единого слова, что время лишило убийство, а вернее, два убийства всякого смысла, что время посмеялось над ним. Она говорила ему этим взглядом, а пожалуй, это я так объяснил себе ее взгляд, облек его в слова: «Зачем ты убивал, если по воле времени причина убийства стала нелепой? И ты утратил также свой грозный ореол убийцы и сделался смешным: ведь, убивая первый раз, ты якобы мстил за бесчестье сестры, на самом же деле вся суть заключалась в морге земли, а второе преступление вытекало из первого, значит, и тут замешан лишь морг земли».

Так я объяснял себе взгляд сестры обвиняемого; в нем уже можно было прочитать глубокое понимание причин убийства и поэтому выразить их другими словами: «Я знаю, что ты покорился своему времени, что время твоими руками совершило убийство и погребло моего жениха, заставило меня страдать, отчаиваться и с сиротой на руках каждый вечер приходить на могилу возлюбленного и отца моего ребенка. А новое время, наставшее слишком поздно, – ибо ты уже убил, и могила разверзлась, – предало осмеянию первопричину твоих убийств, уготовив совсем иную роль моргу земли, в том числе и нашим полоскам на угоре, у выгона и на опушке. По воле нового времени ты, ныне владеющий пятью моргами, которые получил из господских угодий, и двумя отцовскими – ведь Сташек перебрался в другие места, а я живу в городе, и мне, вернее, моей дочери, принадлежит лишь небольшая часть отцовской земли, – ты, хозяин семи моргов, отвечаешь за свои давнишние деяния, за деяния владельца клочка земли менее одного морга – столько пришлось бы на твою долю при разделе, – то есть отвечаешь не за себя, а как бы за поступки кого-то другого, – словно Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, отвечает за два убийства, совершенные другим Войцехом Трепой. И все-таки Войцех Трепа, сын Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, отвечает за свои преступления, ибо нет двух Войцехов, сыновей Юзефа и Катажины, урожденной Багелувны, а есть только один – сначала хозяин неполного морга, а позднее – семи моргов земли.

Но хорошо, что у обвиняемого уже позади и этот взгляд сестры, и вопрос судьи, заданный мягким, очень мягким тоном, скорее даже не вопрос, а утверждение: «Обвиняемый знал, что сестра брала ребенка на руки и вечерами ходила на могилу Кароля Котули?» Войцех Трепа ответил: «Да». Ведь иначе он и не Мог ответить, так как действительно знал, что Ядвига, Когда ребенок родился, часто брала его на руки и под вечер или в сумерках отправлялась на кладбище и подолгу просиживала там у могилы своего жениха. Свидетели рассказали, что она посадила цветы на этой Могиле, и они выросли пышные и красивые, она часто поливала их, а воду приносила из колодца со двора ксендза; а еще свидетели рассказали, что, уходя за водой, она оставляла ребенка на подстилке у могилы, и девочка копалась в земле, играла с цветами, а когда мать долго не возвращалась, она сползала с подстилки и взбиралась на могилу, и порой ее видели сидящей в цветах на могильном холмике и улыбающейся, как выразились свидетели, «очень умно». Иногда Ядвига приходила на кладбище поздней порой, когда уже было темно: с тех пор как похоронили красавца кавалера, она перестала бояться кладбища ночью и, если задерживалась по хозяйству, приходила на могилу в потемках. В таких случаях девочка, пока мать приносила воду, сидела в темноте на могиле, но не плакала, а только копалась в земле, глядела по сторонам или что-то лепетала на своем непонятном полуптичьем-получеловечьем языке. Свидетели рассказали также, что ей полюбилась могила, ведь там было красиво, и, когда девочка подросла, она протягивала ручонки по направлению к кладбищу, напоминая матери, что пора туда пойти.

Обвиняемый, конечно, знал, что сестра ходила на кладбище, да и мог ли он этого не знать: ему не раз доводилось видеть, как она с ребенком на руках открывала калитку и выходила на дорогу, которая вела не только на кладбище; прислонившись к стене хлева, он долго смотрел на стройную спину сестры и наблюдал, куда она так поспешно направляется, и хоть знал, что она свернет на тропинку, сокращая путь к кладбищу, все же его не оставляла слабая надежда, что Ядвига не пойдет туда. Но она всегда сворачивала на эту тропинку, чтобы побыстрее попасть на кладбище.

Суд терпеливо, а вернее, нетерпеливо, с какой-то ненасытной жадностью выслушивал показания об этих хождениях Ядвиги на могилу красавца кавалера – ведь это проливало свет на то, как обвиняемому жилось со своей тайной. Все это имело для суда большое значение, ибо суд уже задал себе существенный вопрос: что привело обвиняемого ко второму убийству, совершенному через тридцать лет после первого убийства – второе убийство произошло в декабре 1960 года,