Механизмы в голове

Каван Анна

В ЛЕЧЕБНИЦЕ

перев. А. Асланян

 

 

I

Картина в точности напоминает сцену, на которой вот-вот начнут играть легкомысленную комедию, что-нибудь беззаботное, веселое. На заднем плане видна часть первого этажа особняка, двери справа и слева выходят на широкую галерею, где расставлены столы и стулья. Перед ними — лестница, узкие каменные ступени ведут в сад. Крышу галереи поддерживают массивные колонны светлого камня. За крайними колоннами с обоих концов видны стены дома, заросшие вьющимися побегами — ворох ярко-оранжевых и багряных цветов. Несколько пышных цветков-трубок ветром унесло на ступени, где они лежат, словно разбросанные под ноги свадебной процессии. Передний план — в театре он был бы зрительным залом — включает в себя огромную панораму: убегающая вниз земля, пейзаж с озером в отдалении и горами позади. Весь этот вид залит слепящим летним солнцем.

Поначалу картина безлюдна. Стайка голубей дважды облетает вокруг, мелькая крыльями, и исчезает в синеве неба.

Распахивается дверь на правой оконечности галереи, взгляду открывается сборище людей. Это хорошо одетые мужчины и женщины разных возрастов: одни стоят, другие группами сидят за столами. Они только что пообедали. Кто-то курит, кто-то держит кофейную чашку. Самое поразительное здесь — молчание. Лишь несколько человек беседуют между собой; у остальных вид отсутствующий или такой, будто они приостановлены, будто ждут, когда им скажут, что делать. Вскоре они начинают медленно перемещаться по галерее и один за другим исчезают в дверях слева. Видно, как их направляет туда седовласая женщина — судя по всему, обладающая некой властью. Она устраивает группу из четырех человек за крайним столом слева и вручает им колоду карт; один сдает в небрежной манере.

Самое удобное кресло посередине галереи занимает крупный мужчина в черном костюме. Около сорока, лысоват, лицо круглое, красное, жизнерадостное. Развернув газету, он начинает читать. Он чем-то — трудно сказать, чем именно — отличается от недавно прошедших мимо людей. Возможно, дело попросту в том, что он не подчиняется седовласой женщине. Профессор — вот его роль.

Спустя минуту-другую дверь слева открывается, и входят еще три персонажа; вид у них несколько скрытный — создается явное впечатление, что они ускользнули из-под чужой власти. При виде профессора, которого они не ожидали тут застать, их охватывает замешательство, но он улыбается им поверх газеты и снисходительным взмахом подзывает ближе. Они с облегчением проходят вперед, минуя картежников, поглядывающих на них с легким любопытством, и рассаживаются на верхнем уступе галереи, прямо напротив профессора.

Здесь они некоторое время сидят, не разговаривая, всматриваясь в слепящее полыхание сквозь темные очки. Центральная фигура этого трио — молодая особа с соломенными волосами, нарядно одетая, в бледно-розовом. Справа от нее — молодой человек с заостренными ушами и полузадумчивым, полузлодейским лицом фавна. Мужчина по другую руку от нее постарше, у него грустное еврейское лицо. Между всеми тремя заметно любопытное сходство, и объясняется оно не только тем, что каждый из них строен, элегантен и носит черные очки.

Картежники, один раз вяло полюбопытствовав, больше не проявляют интереса к тому, что происходит вокруг, и продолжают игру, как во сне, сдавая и принимая карты жестами автоматическими, словно их руки — стрелки часов. Профессор шелестит страницей газеты. Трое на ступенях сидят неподвижно, обретая какое-то невыразимое успокоение в близости друг к другу и в недолговечном ощущении побега.

Внезапно со стороны озера подлетает стая голубей, кружит перед галереей, мелькая яркими крыльями. И в то же мгновение, словно придя в чувство, как от удара, при виде этих бьющихся крыльев, трое поднимаются со ступеней, одновременно издавая единый скорбный крик.

Теперь яснее ясного видно, в чем заключается их общее, жуткое сходство. То, что представлялось элегантной стройностью, оказывается истощением, сквозь одежды пугающе выпирают тазобедренные кости, скулы того и гляди прорвут неподатливую плоть.

Длинные, костлявые, тонкие, как спички, конечности с увеличенными суставными шарнирами рывком переходят в полное, не оставляющее надежд подчинение к профессору — тот, подобно улыбающемуся кукловоду, берет управление в свои руки. А из-под трех пар черных очков появляются огромные слезы, скатываются по раскрашенным марионеточным щекам и медленно падают на каменный уступ.

 

II

У меня был друг, любовник. Или мне это приснилось? Нынче меня окружает такая толпа снов, что едва удается отличить подлинные от ненастоящих: сны, подобные свету, заточенному в пещерах, где сияют минералы; сны жаркие, тяжелые; сны ледникового периода; сны, подобные механизмам в голове. Я лежу между голой стеной и лекарством в крохотном стаканчике с горьким осадком на дне и пытаюсь вспомнить свой сон.

Вижу, как иду рука об руку с другим, с человеком, чьи сердце и разум вросли в мои. Мы ходили вместе по многим дорогам, в солнечном свете среди древних олив, по холмам, окропленным, словно из фонтанов, пением жаворонков, по дорожкам, где с прохладных листьев падали дождевые капли. Нас связывали безоговорочное понимание и нерушимый покой. Прежде одинокая и ущербная, тут я нашла себя. Наши мысли бежали рядом, словно гончие, не уступающие друг дружке в резвости. В единении наших мыслей была гармония, подобная музыке.

Помню трактир в какой-то южной стране. В нашей жизни возникла драма, с тех пор давно забытая. Помню лишь черные всполохи кипарисов на ветру, небо, твердое, как голубая тарелка, и собственную уверенность, спокойную, непоколебимую, абсолютно твердую. «Что бы ни случилось, все — пустяки, пока мы вместе. Мы ни при каких обстоятельствах не подведем друг друга, не раним друг друга, не причиним друг другу зла».

Как описать медленное и печальное охлаждение сердца? В какой день становится впервые заметна бесконечно малая трещина, что, в конце концов, превращается в бездну глубже ада?

Годы, словно ступени лестницы, ведущей все ниже и ниже, остались позади. Я больше не ходила в солнечном свете, не слышала песен жаворонков, подобно хрустальным фонтанам игравших на фоне неба. Ничья рука не накрывала мою в теплом любовном пожатии. Мысли мои снова были одиноки, разрознены, лишены гармонии; музыка смолкла. Я жила одна, занимала несколько удобных комнат, чувствуя, как моя жизнь бесцельно вытекает, час за тягомотным часом, — жизнь старой девы вытекала из кончиков моих пальцев. Я расставляла по вазам цветы.

И все-таки время от времени я видела его, спутника, чьи сердце и мозг некогда словно объединились с моими. Я видела его, не видя его, такого же и все же не такого. И все равно не могла поверить, что все потеряно, надежды на спасение нет. И все равно верила, что придет день, мир изменит цвет, занавес будет сорван и все сделается, как было когда-то.

Но теперь я одиноко лежу в постели. Я слаба и ничего не понимаю. Мышцы мне не подчиняются, мысли движутся хаотично, словно загнанные в угол зверьки. Я забыта, потеряна.

Это он привел меня сюда. Он взял меня за руку. Я чуть было не услышала, как рвется занавес. Впервые за много месяцев мы были вместе, окруженные покоем.

Потом мне сказали, что он ушел. Я долго не верила в это. Но время идет, а от него никаких вестей. Дальше обманывать себя я не могу. Он ушел, покинул меня и не вернется. Я навсегда одна в этой комнате, где всю ночь горит свет и обученные лица незнакомцев, лишенные тепла и жалости, бросают на меня взгляды в полуоткрытую дверь. Между стеной и горьким лекарством в стакане я жду, я жду. Чего я жду? Окно забрано чугунной решеткой; дом заперт, хотя дверь моей комнаты открыта. Свет наблюдает за мной всю ночь беспристрастным взором. В ночи раздаются странные звуки. Я жду, я жду — наверное, снов, что нынче подходят ко мне так близко.

У меня был друг, любовник. Это мне приснилось.

 

III

Ханс выходит из лифта и пересекает вестибюль клиники. Оказавшись у стоящей на столике большой вазы с гладиолусами цвета розовой семги, он вспоминает, что оставил дверь лифта открытой. Он возвращается и очень аккуратно закрывает ее, потом снова медленно пересекает широкий вестибюль. Это невысокий, худощавый человек, довольно молодой, с заостренными ушами и черными волосами, растущими мысом у него на лбу. Его карие глаза, по замыслу природы добрые и шаловливые, теперь глядят печально. На его лице скрытая озабоченность, она проявляется даже в нерешительной поступи его сияющих черных ботинок. Одет он в щеголеватый, пусть не слишком уместный здесь, черный городской костюм.

Женщина в белой форме за конторкой у главного входа желает ему доброго утра. Он отвечает машинально, не видя ее. У двери он несколько секунд мешкает — ему трудно пройти, хотя дверь открыта. Наконец ему удается преодолеть скованность, и он выходит наружу. На лестнице он снова мешкает, не в состоянии решить, в каком направлении двинуться.

Ослепительно сияет солнце. Перед ним — похожая на парк местность, поросшая травой, там и сям разбросаны купы деревьев, попадаются одинокие стройные секвойи. Вокруг никого не видно. Одиннадцать часов, и все пациенты, кому позволяет здоровье, работают в мастерских или на участках приусадебного парка.

Ханс нервно озирается. Это входит и в его распорядок дня — работать в этот час в мастерских. Еще несколько дней назад кто-нибудь наверняка пришел бы выяснить причины его отсутствия — теперь же к нему никто не подходит; кажется, никому нет дела до того, как он проводит время. Это представляется ему до крайности зловещим признаком. «Должно быть, брат написал им, что ему больше не по карману меня тут содержать. Скоро меня выставят из клиники — и что со мною станется?»

Он вздыхает и достает из кармана смятое письмо, которое носит с собой несколько дней. Присланное его братом из Центральной Европы, оно не содержит ничего, кроме плохих новостей о фабрике, от которой зависит состояние их семейства: забастовки, безработица, подорожание сырья. Вся деревня тоже зависит от фабрики; вся деревня бедствует.

Ханс снова глубоко вздыхает и кладет письмо обратно в карман, не развернув. Он вынимает черные очки и надевает их, прячась от яркого света дня, который вселяет в него смутные тревоги.

Внезапно он меняется в лице. К нему приближается на велосипеде девушка лет двадцати. Это преподавательница гимнастики, с которой Ханс еще несколько дней назад позволял себе удовольствие слегка флиртовать. Теперь он слишком озабочен, чтобы думать о флирте, но все-таки автоматически восхищается прелестным золотым загаром, покрывающим ее голые руки и ноги. На руль ее велосипеда наброшен черный купальник.

«Вот бы она позвала меня с собой плавать!» — думает он, и на лице его появляется улыбка нетерпеливого ожидания. Не то чтобы ему на самом деле хотелось плавать в озере — больше всего в этот момент он мечтает о смехе, общении, дружеском голосе.

Вот девушка поравнялась с ним; ее густые, кудрявые волосы развеваются на солнце, словно руно. Хрустит гравий, шины подбрасывают мелкие частички песка; приветствие, вспыхнувшие зубы, шум колес. Уехала.

Минуту Ханс стоит, наблюдая за удаляющейся фигурой преподавательницы гимнастики. Улыбка медленно гаснет на его лице, и он отправляется дальше. Шагая без цели, ноги несут его в направлении мастерских. На пути ему попадается огород, где работают несколько пациентов. Двое в синих комбинезонах тяпками рыхлят ссохшуюся землю рядом с дорожкой, по которой он идет. Человек поблизости, похожий на садовника, на самом деле — медбрат, присматривающий за ними. Ханс останавливается понаблюдать за работающими, те не отвечают на его взгляд. Земля запеклась досуха, им приходится трудно, по лицам струится пот. Двое мужчин не разговаривают друг с другом, да и вид их довольным не назовешь; и все-таки Ханс, которому претит тяжелый труд, им завидует: они — часть установленного порядка жизни учреждения, в которой сам он теперь чувствует себя посторонним. Он бредет дальше, мимо другого человека, который собирает ежевику. Ежевичные кусты пустили по натянутой проволоке, и пациент стоит к Хансу спиной, сосредоточившись на своей щепетильной задаче, аккуратно выбирая ягоды и складывая их в корзину. Ханс был бы не прочь поговорить с ним, но безразличное лицо человека прогоняет это желание, и он молча шагает дальше, рассеянно глядя на дорожку.

Мысли его возвращаются в обычное невеселое русло: денежные проблемы, слабое здоровье, нестабильность положения. Он снова теребит письмо в кармане. Да, дела несчастной старой фабрики определенно плохи — возможно, долго она не протянет. Каким ударом это было бы для отца! Хорошо, что старик не дожил до этих страшных времен. Но что же собственное предприятие Ханса, небольшое частное дело, которое он создал своим трудом? Он в сотый раз пытается придумать какое-нибудь объяснение столь долгому молчанию своего партнера. Тот не пишет уже больше месяца. «Может, он болен? Не хитрит ли он со мной? Или он все-таки писал, а они скрывают от меня письма, желая оградить от новых плохих вестей? Непременно надо поехать и выяснить, что происходит. Сейчас же поехать; завтра же. Если откладывать, может оказаться поздно». Но мысль о том, чтобы отправиться в долгое путешествие на поезде в одиночку, разговаривать с незнакомыми людьми и сосредотачиваться на деловых вопросах, слишком тяжела для бедного Ханса. «Я не могу. Какой от этого прок? Чего от меня можно ждать в таком состоянии? Я болен: не могу спать, не могу есть, не могу принимать решения. Я даже думать как следует больше не могу…» Жестом отчаяния он проводит рукой по своим темным волосам, на миг снимает очки и тут же, ослепленный, поспешно снова надевает их.

Вот и мастерские. Изнутри доносится шум работы. В плотницкой кто-то стучит молотком. В другом помещении тонко гудит, словно оса, какой-то механизм. Двери различных мастерских выходят на веранду, расположенную несколькими ступеньками выше, чем дорожка, по которой шагает Ханс, но, поднимая глаза, в окнах и дверях он видит людей. С некоторыми он обменивается кивками. Они заняты переплетными работами, кожевенными, изготовлением корзин. На веранду выходит управляющий мастерскими пожелать Хансу доброго дня. Он держится так, будто это в порядке вещей — то, что Ханс прогуливается тут, когда все остальные обитатели клиники трудятся, не покладая рук. Такое отношение со стороны надзирателя подтверждает худшие страхи молодого человека, и он тотчас уходит.

У последней открытой двери сидит в одиночестве девушка, занятая эскизом на мольберте. Она дружелюбно окликает его: «Здравствуйте, Ханс!»

Остановившись, он прислоняется к каменной стене веранды. Ему хотелось бы посмотреть, что она рисует, но на то, чтобы подняться по ступенькам, потребовалось бы слишком много усилий, и он остается стоять, тоскливо глядя на нее.

— Почему вы всегда ходите в этом темном костюме? — спрашивает она. — Вам, наверное, жарко, у вас такой несчастный вид — как будто собрались на похороны или на какую-нибудь скучную деловую встречу.

— Видите ли, дело вот в чем, — начинает он объяснять, ощупывая камень, теплый под его ладонями, — я все никак не могу решить, что надеть. Раньше я каждое утро, начиная одеваться, обычно выкладывал все свои костюмы рядком, и у меня уходило, наверное, полчаса, а то и дольше на то, чтобы решиться. То же самое происходило и с туфлями, с галстуками — просто ужасно. Вы представить себе не можете, как я нервничал из-за этой чепухи. И вот наконец я придумал такой план, чтобы не надо было делать выбор. Надеваю каждый день один и тот же костюм, и дело с концом. Вот этот я надел, когда нас возили в Женеву, на тот концерт; так и хожу в нем с тех пор.

Девушка больше ничего не говорит. Она не видит отчаяния на его лице. Может, ей все равно; может, как раз в этот момент она поглощена картиной; а может, просто погрузилась в мечтания.

Ханс отходит. Внезапно его охватывает зависть, горечь. «Она здорова — по крайней мере, не так больна, как я. И все-таки может оставаться тут, сколько захочет, меня же через день-другой выгонят, бросят на произвол судьбы».

До этого момента он бесцельно волочил ноги, но тут, приняв решение, переходит на быстрый шаг. Он пошлет партнеру новую телеграмму и на этот раз составит ее так, чтобы непременно добиться ответа. Он выходит на проселочную дорогу, ведущую к деревне. Ходить тут ему не положено, но какая разница? Он и прежде часто так поступал, да и вообще, нынче никому, похоже, нет дела до того, чем он занимается.

Скоро он подходит к улице, где стоят невзрачные, довольно убогие дома с закрытыми от жары ставнями. Большинство жилищ построены так, что образуют единое целое с хлевом или конюшней. Перед одним из них огромная куча навоза, на солнце от нее медленно поднимается пар. Невыносимый запах навоза, жара, быстрая ходьба — от этого сочетания Ханса на несколько секунд охватывает головокружение. Он стоит неподвижно, склонив голову, и смотрит на свои туфли, успевшие побелеть от пыли, словно у бродяги. Неловкими пальцами расстегивает пиджак. На глаза ему попадается едва заметная прореха спереди на рубашке. «Да ведь я хожу в лохмотьях — в настоящих лохмотьях! Дальше мне дорога в канаву», — бормочет он себе под нос с неким удивлением, кротко, обиженно.

Вот он на почте. Взяв себя в руки, он заходит внутрь. В пустом помещении стоит затхлый запах высохших чернил, перед самым окном, в загоне из проволочной сетки, заросшей вьюнком, поклевывают землю какие-то жалкие, тощие куры. Ханс с неприязнью рассматривает обстановку, успевшую ему примелькаться. Выходит почтальон. Это немолодой, пузатый крестьянин с седеющими волосами. Ханс аккуратно, обдумывая каждое слово, выводит свое послание и протягивает телеграфный бланк через прилавок.

После ухода молодого человека почтальон некоторое время стоит, прижимая телеграмму к огромному животу, и наблюдает за дверью, словно ожидая, что отправитель вернется. Потом он принимается методически рвать бланк на мелкие кусочки, пока от него не остается лишь горстка бумажек, которые он небрежно выбрасывает в открытое окно. Куры с жадными глазами подбегают на сильных, чешуйчатых ногах, накидываются на обрывки. Немедленно обнаружив, что бумажки несъедобны, они с отвращением бросают их и снова принимаются безо всякого проку клевать твердую землю.

 

IV

В кабинете главврача стоят пожилой мужчина с женой. Муж — крупный, высокий человек, начинающий слегка горбиться. У него серьезное, важное лицо, седые усы и мешки под глазами. В петлице он носит узкую красную ленточку. Он весьма представителен для своего возраста и явно привык к главенствующей роли. Жена его, напротив, выглядит невзрачной и безвольной. Сразу делается ясно, что с самого первого дня их брака она подчинялась мужу, а до того — родителям.

Жаркий летний полдень. Беседа окончена. Главврач поднимается из-за стола. Он того же роста, что и посетитель, но хорош собой, строен и в самом расцвете сил, у него густые, волнистые волосы, весьма длинные, с едва пробивающейся сединой. Одет он в прекрасный серебристо-серый костюм и коричнево-белые туфли. Кабинет большой, с высоким потолком, обставлен дорогой мебелью, но довольно темный, створчатые окна задернуты шторами. В воздухе стоит ощутимый аромат одеколона, исходящий от врача. Чувствуется, что целью было создать атмосферу слегка таинственную, способную производить впечатление на посетителей. Помещение украшают цветы и несколько больших, туманно-аллегорических картин.

Пара медленно направляется к двери. Жена расстроена, мешкает. Она хочет что-то сказать, но робеет: ее смущают атмосфера кабинета и врач, который напоминает ей киноактера. Наконец ей удается выдавить вопрос.

— Доктор, прошу вас, нельзя ли мне повидаться с ней перед уходом, всего на минуту? Мы ведь приехали издалека, а я ее уже так давно не видела…

Голос у нее, как и следовало ожидать, робкий и неуверенный. Бедная пожилая дама утомлена дорогой, она стоит, сжимая в руках свою бесформенную сумочку и глядя на главврача умоляющими глазами, готовая расплакаться.

— Уважаемая сударыня, это было бы величайшей ошибкой. Это расстроит вашу дочь и может вызвать рецидив. Чрезвычайно сожалею, но интересы пациента следует ставить превыше всего, не так ли? Уверяю вас, что она прижилась тут самым наилучшим образом, я весьма доволен ее прогрессом, и отчеты от моих коллег о ней тоже поступают превосходные. Можете доверить ее нам без малейшей тревоги. Она хорошо себя чувствует, счастлива и на удивление органично вошла в жизнь нашего коллектива.

Образованный голос ласкает ухо, как шелк, но мать почти не слышит последних слов. Она понимает одно: ей не разрешат повидаться с ее ребенком, находящимся так близко, возможно, даже на расстоянии оклика, упрятанным за всеми этими невидимыми преградами медицинской власти и дисциплины. Глаза ее застилает пелена, она уже толком не видит, куда идет; но это не имеет значения — муж берет ее под руку и твердо выводит за дверь.

— Мы во всем должны руководствоваться советами доктора, — говорит он. Тут она слышит, как он отказывается от приглашения пообедать в частном доме главврача: — Благодарю сердечно; нет. Мы как раз успеем на экспресс из Лозанны.

Дрожа, она идет по начищенному коридору, опираясь на неумолимую руку супруга. Служителя в белом халате, который их провожает, она не видит. Она чувствует себя очень старой, ей холодно, несмотря на жару. Теперь впереди у нее лишь тяжелое, изнурительное путешествие на поезде обратно, в пустой дом.

Избавившись от пожилой пары, главврач испытывает облегчение. Он успел вполне примириться с мыслью о том, что они пожалуют к нему обедать. Дождавшись, пока до него перестанет доноситься шум увозящей их машины, он тут же открывает дверь в сад и выходит на солнце. Его дом недалеко, на берегу озера. Когда он идет туда, каждый встречный останавливается поприветствовать его, полюбоваться видным, умным, преуспевающим, жизнерадостным врачом, его элегантной, атлетической походкой.

Тем временем мадемуазель Зели в своей комнате собирается на обед. Это пухлая, тяжеловесная с виду девушка двадцати с небольшим лет, напоминающая скорее невероятно растолстевшего ребенка. Тело ее кажется неповоротливым, как у малыша, а в лице присутствует детская простота с примесью лукавства. Цвет лица бледный, нездоровый, волосам не помешал бы шампунь. В целом вид у нее довольно неряшливый: чулки гармошкой, сзади между белой льняной юбкой и блузкой в горошек зияет просвет. Приставленная к ней медсестра, сидящая у окна за каким-то вышиванием, внезапно кидает на нее взгляд, вскакивает и нетерпеливо поправляет на ней одежду.

— Вы что это, мадемуазель, сами за собой следить не можете? — говорит она ворчливым тоном. — Я вас только в порядок приведу, как тут же опять все насмарку. Да и волосы тоже — вы их еще не причесали. А руки — руки вы помыли перед обедом? Дайте-ка я посмотрю; ну конечно, нет. А ну-ка, давайте, как следует поскребите щеткой, а то ногти совсем черные.

И она слегка подталкивает девушку к умывальнику.

Зели послушно включает кран. Пока в раковину бежит вода, она с неприязнью взглядывает на свою компаньонку. Это новая сиделка — сиделки у нее никогда не задерживаются. «Ну что она ко мне пристала? — думает девушка. — Все время со мной кто-нибудь из этих глупых созданий, и днем, и ночью… постоянно несут какую-то чепуху… да и кто они такие — деревенщина, не понимают ничего; это невыносимо. Только бы мама приехала… Только бы ей рассказать… Она бы такого не допустила».

Стоя перед умывальником и держа руки в воде, девушка совсем позабыла, что ей положено делать. Подходит медсестра с выражением человека, сдерживающего законное раздражение, выпускает воду, дает ей полотенце и быстро, ловко приводит в порядок ее волосы.

— Вот так; а теперь нам надо поторапливаться. Гонг уже был — вы разве не слышали?

Зели с радостью входит в столовую — она любит поесть. Однако сегодня удовольствие ей портит то обстоятельство, что ее прибор поставили рядом с молодым итальянцем, который ей неприятен. Садясь между ним и своей сиделкой, она кидает подозрительный взгляд вбок на всклокоченного, узкоглазого юношу, который дразнит ее своими злобными проделками.

Сегодня он как будто собирается оставить ее в покое. Он не говорит вообще ничего, пока не съедено и не убрано первое блюдо. Потом, как только официанты начинают приглушенно постукивать чистыми тарелками, он наклоняется к ней и шепчет в ухо:

— И как нынче поживают ваши мама с папой, мадемуазель?

— Мои мама с папой? Их тут не было. — Она бросает на него пустой, но недоверчивый взгляд своих тусклых глаз.

— Как же, как же — они были тут сегодня утром. Я стоял в коридоре, когда они выходили из кабинета доктора. Он как раз прощался с ними. Я их видел и вполне отчетливо слышал фамилию.

Кажется, будто молодой итальянец поглощен едой, но на самом деле он — весь внимание, держит ухо востро.

Зели кладет в рот кусочек телятины с тарелки. Внезапно до нее доходит смысл того, что ей только что сообщили; ее озаряет: так вот в чем значение этих слов. Она роняет нож и вилку. «Мама была здесь… и уехала… не повидавшись со мной!»

Она сидит с той стороны стола, что ближе всего к двойным дверям. Двери почти за самым ее стулом. Все, что требуется, — встать и сделать два-три шага, и вот она уже за порогом. На миг все замирает в подвешенном состоянии. Официанты стоят наготове со своими тарелками. Не было ни шума, ни суматохи; секунду никто как будто не осознает, что произошло. Затем сиделка поднимается и идет за девушкой. Там и сям в зале поднимаются и другие, тоже выходят. Молодой итальянец низко склоняется над тарелкой. Рот его набит едой, челюсти серьезно жуют. Но уголки глаз морщатся от злорадства — он доволен.

Зели бежит через холл к кабинету врача. Входная дверь клиники открыта нараспашку, и ее преследователи, естественно, решат, что она вышла этим путем. Она направляется в кабинет не с тем, чтобы от них ускользнуть, а просто потому, что там итальянец, по его словам, видел ее мать. Теперь комната, разумеется, пуста; однако дверь в сад по-прежнему открыта после ухода доктора, и Зели проходит туда. Вот она на поросшем травой откосе, ведущем вниз, к сосновому лесу. Она бежит по крутому откосу, двигаясь неуклюже, спотыкаясь в туфлях на высоких каблуках, которые ей не по ноге. В лесу бежать ей все так же трудно: сосновые иглы скользкие, а предательские корни то и дело ставят подножки. Она не в форме и скоро теряет силы. Дыхание ее разносится по тихому лесу болезненными всхлипами, сердце стучит громко и непрерывно, как водопад, ее лицо, по которому рассыпались пряди волос, лоснится от пота, одна туфля потерялась, одежда в полном беспорядке. Она не понимает, зачем бежит и куда. Одно слово — «Мама! Мама!» — раздается криком у нее в голове.

Внезапно она резко останавливается. Граница территории обозначена проволочным забором, высоким — двенадцать футов — и достаточно крепким, чтобы удержать в неволе стадо диких животных. Зели бежит, ослепнув до такой степени, что не замечает забора и врезается в него. Ее руки бьются о мелкую сетку, нескладное тело, покачнувшись, падает наземь. Рухнув, она лежит на сосновых иглах под безучастными деревьями. Камерная гармония леса, которую нарушило ее неуклюжее вторжение, медленно восстанавливается. Над головой у нее раздается воркование лесного голубя. Этот тихий летний звук, который в детстве всегда напоминал ей мамину швейную машинку, становится последней каплей — вынести его Зели уже не в состоянии. С разрывающимся сердцем она пригоршнями захватывает острые сосновые иглы, втыкающиеся в ее кожу, а сквозь ее толстые губы, перемазанные слюной и помадой, выходит безутешный вопль, который вскоре выводит ее преследователей в нужном направлении.

 

V

Еще совсем рано, самое начало восьмого, прекрасное летнее утро. Небо бледно-голубое, безоблачное, покойное и нежное, словно огромная арка — источник не благоговейного страха, но доброты и заботы. Тихое озеро переливается, на вид почти твердое, словно по нему можно ходить. Горы прячут свои строгие лица за тонкими покрывалами тумана. На первом склоне холма над озером стоит главное здание клиники, омытое чистым солнечным светом: великолепный особняк, балконы опоясаны цветами, фасад украшает галерея с колоннами. Везде покой, порядок и надежность. На лугу, растянувшемся по крутому откосу над дорогой, уже трудятся работники с косами, движения их ритмичны, коричневые голые торсы поблескивают, как у статуй. Подъехавший из города по шоссе автомобиль плавно выписывает петли, взбираясь по частной дороге к клинике. Он останавливается перед главным входом, находящимся в тени, с той стороны здания, что смотрит не на озеро. Здесь новый день выглядит чуть менее приятным; возможно, причиной тому — темная, широкая тень, отбрасываемая зданием, и огромные черные деревья, сурово указывающие в направлении, противоположном миру.

Из машины выходят мужчина и молодая женщина. Они провели в дороге всю ночь. Мужчине около сорока, он недурен собой, с тяжеловатой внешностью римского императора, моложав для своих лет, несмотря на то, что лицо его небрито и выглядит изможденным. Он производит неявное, почти неуловимое впечатление человека неискреннего, внешне дружелюбного и любезного, внутренне же сухого, поглощенного собой. Это крупный мужчина, вид у него несколько встрепанный после долгой дороги. Женщина, несколькими годами моложе его, находится в состоянии едва ли не обморочном; ей требуется помощь, чтобы подняться по ступеням, ведущим в здание клиники. Тем не менее, ей удалось сохранить вполне нормальный вид. Ее зеленое платье в полном порядке, светлые волосы гладко причесаны, на лице пудра, на губах помада; вероятно, инстинктивное желание следить за подобными вещами не покинет ее до последнего вздоха. Она не разговаривает, не осматривается, лишь позволяет ввести себя в комнату, выходящую на озеро, залитую солнцем, с большой, наполненной львиным зевом вазой на круглом столике. Тут она опускается на диван. Зрачки ее расширены, она видит перед собой одну лишь размытую яркость, причиняющую боль, и едва ли осознает, что происходит вокруг. Мужчина садится в кресло рядом с ней, нервно барабанит по столу толстыми пальцами. Никто не произносит ни слова.

Девушка в белой форме вносит поднос с кофе. Свежая и привлекательная, она бросает любопытные взгляды на измученных дорогой путешественников, особенно на женщину, которая, кажется, вот-вот потеряет сознание и упадет с дивана на пол. Служительница заговаривает с ней, наливает чашку кофе и подкладывает ей под голову подушку. Та колоссальным усилием заставляет себя вернуться к жизни настолько, чтобы пробормотать какое-то еле слышное замечание, прикрывая глаза рукой. Медсестра подходит к окну и тихонько закрывает ставни; потом выходит, бросив последний взгляд за спину. Теперь в комнате остается лишь зеленая, подводная полутьма с прожилками яркого света. Не прерывая молчания, мужчина как-то мрачно, настороженно, рассеянно глотает горячий кофе, время от времени устремляя на свою спутницу взгляд, полный автоматической тревоги, на деле скрывающей презрение. Другая чашка кофе медленно дымится, нетронутая, на столике.

Через несколько минут в комнату входит главврач. Несмотря на ранний час, он выглядит безупречно, его привлекательная фигура источает энергичную, жизнеутверждающую деловитость. Он пожимает руку посетителю, который поднимается ему навстречу и тут же, поздоровавшись, снова тяжело опускается в кресло. Затем доктор подходит к светловолосой женщине и берет ее вялую руку в свою. Мужчины обмениваются приветствиями. Незнакомец кратко обрисовывает медицинские подробности, уже знакомые врачу из письма. Крупный мужчина говорит прерывисто, словно заставляет себя обсуждать подсознательно невыносимую ситуацию. Нередко он не заканчивает предложение, создается впечатление, что настоящие его мысли блуждают, он страстно желает оказаться в стороне от всех этих дел. Доктор, хотя и слушает с вежливым вниманием, понимает, что от собеседника, не способного или не желающего принять на себя ответственность, ничего существенного не добиться, и постоянно посматривает на безмолвную женщину в другом углу комнаты. Наконец он обращается к ней:

— Итак, мадам, вам хочется побыть в моей клинике?

Она, казалось, не обращавшая на разговор внимания, неожиданно реагирует на прямой вопрос. Ее глаза широко раскрываются, лицо искажается, как будто она собирается заплакать или даже нанести удар, будь у нее воля. Она выпрямляется на диване, сжимает руки и отвечает голосом, в котором звучит неожиданная сила:

— Нет, я вовсе этого не хотела. Меня привезли сюда против моей воли.

Она не в состоянии скрыть глубокой враждебности в голосе. Последняя — результат истерии или полного душевного истощения, возможно, отчаяния — направлена на ее собственный невроз и на всю цепь событий, случившихся прежде; не на человека, с улыбкой разговаривающего с ней сейчас. Он же, поскольку они — выходцы из разных стран, не знакомы, а кроме того, принадлежат к совершенно чуждым друг другу этническим группам, — он слегка обижен, слегка недоволен. Тем не менее, он продолжает улыбаться, не меняя ровного тона:

— Может быть, все-таки отдохнете здесь несколько минут? Нам с мсье нужно обсудить пару вопросов.

Предоставленная самой себе, молодая женщина впадает в состояние полной неподвижности, ее светлые волосы разбросаны по коричневой подушке. Она не шевелится; может показаться, что она почти не дышит; лишь изредка, с большими перерывами, ее накрашенные губы издают долгий, прерывистый вздох, а серые глаза, отрешенные, ни на чем не сосредоточенные, широко раскрываются и вглядываются в мило обставленную комнату, подобно глазам человека потерянного, человека, потерявшего память или неизвестно как попавшего в плен в чужой стране.

Мужчины отсутствуют довольно долго, по меньшей мере полчаса, но она этого не замечает. Оставайся.они там целое утро, ей было бы все равно — ее восприятие времени разрушено лекарствами и усталостью. Она не спит, но и не бодрствует по-настоящему. Смутные фантазии, по большей части неприятные, осаждают ее полудремлющий мозг.

Наконец крупный мужчина возвращается с медсестрой. Доктор просит передать, что его вызывают, однако он навестит новую пациентку этим же утром. Поддерживаемая двумя спутниками, молодая женщина медленно пересекает широкий коридор. В здании уже появились признаки жизни. Несколько пациентов в сопровождении служащего возвращаются из гимнастического зала. Кое-кто из них с любопытством посматривает на светловолосую жертву, которой вскоре предстоит войти в их общество; та на их взгляды не отвечает — скорее всего, не видит их. Мужчина, ведущий ее, испытывает явную неловкость, хмурится и кусает ногти, ища поддержки в разговоре со спокойной, деловитой сестрой в белой форме.

Вот и палата. Медсестра уходит на поиски багажа. Другая женщина, последние силы которой истощены недавним усилием, оседает на край постели; она едва ли полуприсутствует здесь — лишь своего рода механический мазохизм удерживает ее в вертикальном положении. Ее спутник, сам не зная почему, раздражается при виде этой позы.

— Почему бы тебе не прилечь поудобнее? — спрашивает он, подавляя неприязнь и не повышая голоса.

Она не отвечает, однако что-то — возможно, вид белых облаков, которые, подобно мальчикам-хористам, подобно серафимам, упорядоченной процессией движутся теперь по небу, — заставляет ее взять его за руку.

— Теперь мне станет лучше… Все будет хорошо, правда? — бессвязно говорит она, прося у него заверения, которого он не в силах ей дать.

Он неловко ерзает, насупившись, кусая ногти свободной руки.

— Да… конечно… тебе станет лучше…

Он хочет лишь одного: освободиться, уйти — куда угодно, вырваться из этого положения, столь невыносимого для его легкомысленной натуры. Но тут он вдруг наклоняется и целует ее в щеку. От удивления она выходит из транса, она тронута, благодарна, воодушевлена; на секунду она чувствует себя почти прежней. Даже сейчас, в последний момент, она может все спасти; она сделает шаг, и они вместе выйдут на солнце. Она начинает говорить, подниматься, но он высвобождается и идет к двери.

— Ты уходишь? — спрашивает она, разочарованная. Он что-то бормочет, глядя в сторону. — Но ты ведь скоро вернешься?

— Да, конечно. Когда ты ляжешь в постель.

Он выходит из комнаты. Она сидит на краю постели, оцепеневшая, почти безжизненная; краткое оживление, пройдя, оставляет за собой еще большую пустоту.

Внезапно она слышит, как на улице заводится автомобиль. С места, где она сидит, через окно, забранное железными завитками, ей виден кусок подъездной дорожки, по которой начинает двигаться машина. Глаза ее узнают автомобиль, в котором они приехали из города, но мозг не делает никаких выводов. Внезапно на черном сиденьи она видит сопровождавшего ее мужчину. Но и теперь единственные ее чувства — замешательство, остолбенение. Что это значит? Почему он в машине? Его чемодан лежит на сиденьи сбоку от него, и по какой-то причине вид этого чемодана, который она сама подарила ему много лет назад, убедительно говорит ей правду.

«Он бросает меня здесь. Он уезжает… Не сказав мне… Ни единого слова. Когда он поцеловал меня, это и было прощание».

Какой-то последний запас нервной энергии помогает ей добежать до двери. «Мне надо к нему… надо его остановить… разве он может вот так меня бросить!» — выкрикивает она, обращаясь к пустой комнате. Дверь заперта снаружи. Она поворачивает ручку и стучит по стеклянной панели. Стекло небьющееся — железный брус, и тот его лишь поцарапал бы. Но она все равно продолжает слабо стучать обеими руками, а слезы бегут по ее перекошенному лицу.

Проходящий по коридору служитель в изумлении бросает взгляд на это содрогающееся лицо, на дикие, потерянные, истекающие глаза, а после торопливо уходит на поиски кого-нибудь, кто обладает властью.

 

VI

Раннее утро в палате заграничной клиники. В пустой комнате царит неуловимая атмосфера заброшенности, присущая месту, только что покинутому всегдашним его обитателем. Дверь в коридор стоит открытой, на столике у кровати — поднос с остатками завтрака. Комната довольно большая, с паркетным полом и светлой деревянной мебелью гармоничных пропорций; хотя роскошной обстановку не назовешь, она безусловно удобна и приятна. Тем не менее, в ней есть нечто слегка странное, слегка беспокоящее. Источник этого впечатления трудно определить: возможно, тут играет свою роль то обстоятельство, что нигде нет ни единого крючка, все поверхности голые и гладкие, а электрическая лампочка затянута проволочной сеткой. Большое окно тоже забрано чугунной решеткой, которая, несмотря на свой орнаментальный характер, почему-то наводит на мысли о некоем практическом назначении. Сейчас в комнате прохладно, даже холодно, несмотря на середину лета. За окном висит горный туман, густой, белый.

Молодая крестьянская девушка в форме торопливо входит в комнату, уносит поднос для завтрака, затем возвращается с охапкой принадлежностей для уборки. Ей лет девятнадцать-двадцать, она крупная, грубоватая, довольно костлявая, с некрасивым большеносым лицом и каштановыми волосами, зачесанными со лба назад. Все ее движения неуклюжи, но полны силы. Она опускается на колени, выскребает из жестянки пригоршню какого-то густого, похожего на жир вещества и принимается энергично начищать половицы. Работая, она тихонько напевает себе под нос длинную, немелодичную народную песню. Она всю жизнь трудилась не покладая рук, она полна неукротимой энергии, ей приятно видеть, как гладкое дерево сияет под ее тряпкой, будто вода, — она счастлива.

Вскоре пол начищен, словно для бала, однако нужно еще убрать постель, заняться мебелью. Она моет руки в раковине и, вытерев их о предназначенную для этого тряпицу, приводит в порядок постель; затем подходит к туалетному столику вытереть пыль, с независтливым любопытством глядя на декоративные коробочки с пудрой и кремом, на духи в тонком флаконе.

Девушку застает за работой обитательница комнаты, вернувшаяся из ванной. Она лет на десять постарше крестьянки, полная противоположность той во всех отношениях; эти двое могут служить образчиками абсолютно непохожих друг на друга порождений общества. Вновь пришедшая чрезвычайно стройна, на замысловатый манер ухожена. Ее длинные, мягко завивающиеся, тяжелые светлые волосы, ее широкий халат цвета цикламена, волочащийся по полу, придают ей отчасти романтический вид; это впечатление не разрушают ни ее несчастные глаза, ни лицо, на котором — напускная твердость, безразличие, не способные скрыть отчаяния.

Сказав доброе утро, она небрежно роняет на постель губку, мыло, ароматическую эссенцию, которые только что принесла из ванной, и подходит к окну, где стоит, неотрывно глядя на туман, скрывающий все за унылой, непроницаемой, бесцветной пеленой. Крестьянская девушка поспешно собирает вещи с постели и аккуратно расставляет их по местам. Заканчивая работу, она все время бросает взгляды на другую женщину, которая стоит, не глядя на нее, до того неподвижно, словно пребывает в ином мире. Элегантный халат цвета цикламена наполняет смотрящую восхищением.

«Как замечательно, должно быть, носить такое платье, — простосердечно думает служанка. — Она похожа на ангела с этими волосами, распущенными, такими яркими», — тут девушка с неким удивлением прикасается к собственной тусклой голове.

— Комната готова, — говорит она чуть позже на плохом французском, который дается ей с трудом.

Женщина у окна не отвечает, даже не шелохнется. Возможно, не поняла, возможно, не слышала.

Другая выносит свои швабры, тряпки, мастику и складывает все в коридоре. Потом возвращается и секунду-другую стоит в комнате, мешкая без дела. Она знает, что ей пора за работу, надо торопиться в следующую комнату, натирать пол там, а не терять время зря; и все же она почему-то не в состоянии уйти, не дождавшись хоть какого-нибудь ответа от неподвижной фигуры, вцепившейся в завитки железной решетки.

— Не надо там стоять, мадам, — говорит она неловко, — мадам простудится; дайте я закрою окно.

Пройдя по комнате, она в самом деле тянется к стеклу, задев при этом рукав другой. Физическое прикосновение развеивает забытье старшей женщины, та поворачивает голову. Служанка с испугом видит, что глаза ее переполняют слезы, которые медленно, никак не скрываемые, сбегают по щекам.

— О, мадам… — заикается девушка, — что вы?.. Не плачьте…

Едва понимая, что делает, она ослабляет сжатые, холодные пальцы, застывшие от долгого соприкосновения с металлической решеткой, и отводит светловолосую женщину от окна. Та вяло подчиняется, как ребенок, без слов, — чувство слишком бурное или слишком болезненное, которое мучает ее слишком долго, словно лишило ее всяких жизненных сил. Она могла бы сойти за механическую фигуру, если бы не слезы, которые продолжают литься беззвучным дождем, оставляя темные пятна там, куда падают, на лиловатом шелке. Внезапно она спотыкается, запутавшись в полах длинного халата, и едва не падает, но сильные молодые руки поддерживают ее и усаживают на край постели. Этой жалкой потери достоинства, увиденной в человеке до того отстраненном, до того идеальном, крестьянская девушка, и без того расчувствовавшаяся при виде этих необъяснимых слез, уже не может вынести.

Забыв про разное социальное положение, забыв, что за ними могут наблюдать, забыв даже про свою работу, она обнимает это несчастное существо, как обняла бы плачущего ребенка в своей родной деревне, бормоча что-то неразборчивое, успокаивающее. Другая, так долго остававшаяся непреклонной, встречая равных себе презрительным, бесстрастным лицом, может позволить себе немного расслабиться, зажатая в этих грубоватых тисках. Она словно обрела утешение в недочеловеческом сочувствии, в немой ласке любящей собаки.

— Почему вы так участливы ко мне?.. Что вы говорите? Что это за язык? — спрашивает она через какое-то время, невнятно, из своего нереального мира.

— Это ретороманский, мадам; я родом из Гризона, — отвечает девушка по-французски. Мгновение ускользает, она уже начинает ощущать зачатки легкой неловкости, приходя в себя. И все же она не расцепляет рук, охватывающих тонкие плечи. — Не плачьте, — говорит она снова. — Не надо быть такой несчастной. Здесь не так уж плохо… А скоро вы уедете — обратно к себе домой. Представьте себе, что это — короткие каникулы.

— Мне страшно… я совсем одна… и так далеко от всего, — отвечает другая шепотом, чувствуя вкус слез на губах. Она по-прежнему будто пребывает во сне, не осознает неуместности создавшегося положения.

Горничная, прекрасно понимающая, что такое ностальгия, роется в мыслях, пытаясь отыскать какое-нибудь утешение.

— Но ведь здесь так комфортно, мадам! — восклицает она, — а еда какая!.. Вчера я вам принесла на обед спаржу, а сегодня будет клубника — я знаю, сама видела, как люди ее собирали. И поглядите — туман рассеивается! Скоро солнце засияет.

Как раз в этот момент она слышит, как кто-то в коридоре окликает ее по имени; это одна из девушек-работниц, которую послали выяснить, почему ее напарница этим утром так долго возится с комнатами.

— Да, да… сию минуту… иду! — кричит горничная.

Она тут же выпрямляется; но затем нагибается и, подчиняясь импульсу, влепляет в мокрую щеку теплый крестьянский поцелуй, а потом неуклюже выбегает из комнаты и исчезает в коридоре.

Другая продолжает сидеть недвижно. Слезы ее почти перестали капать; и вот, впервые за много дней, на лице появляется с трудом зарождающаяся улыбка.

 

VII

Очаровательный дом, построенный в восемнадцатом веке, стоит у самого озера. По сути, это небольшой замок с башенками, придающими ему вид изысканный, легкомысленный, нарядный — вполне подходящий для любовницы некоего выдающегося персонажа, чьей резиденцией он и был первоначально. Здание содержится в прекрасном состоянии, цветущая магнолия умело пущена по фасаду и подрезана, все свидетельствует о знающем толк, заботливом хозяине. Лишь очень чуткий наблюдатель заметил бы тут едва уловимую атмосферу, отличающую место не столько заброшенное, сколько лишенное чего-то, какого-то штриха личной привязанности, словно ребенок, воспитанный в хорошо организованном учреждении, а не дома. В окна, широко открытые навстречу жаркому летнему дню, видно, что комнаты отличаются не поддающейся определению безликостью.

На лужайке между домом и озером несколько человек пьют чай. Они группами сидят вокруг столов, расставленных в тени лип и высоких акаций. Среди них — две или три женщины, по виду выполняющие роль хозяек, поддерживающие беседу, которая то и дело обрывается и даже под их стимулирующим воздействием носит характер до странности обрывочный.

Марсель — объект внимания своей группы. Он уже несколько минут ведет себя общительно: разговорчив, приятен, весел, улыбка легко появляется и сходит с его широкого, подвижного рта. Бдительная хозяйка с одобрением смотрит на этого молодого человека в белом фланелевом костюме напротив нее, который так хорошо развлекает компанию за столом. Внезапно он замечает ее признательный взгляд, улыбка его меняется, теряет весьма располагающую к себе спонтанность и становится циничной, сардонической.

«Что ж, — думает он, — хватит с меня, побыл хорошим мальчиком, теперь очередь других».

Он смотрит на часы, поднимается, вежливо извинившись, и берет ракетку, лежащую на траве возле его стула. Ему пора идти играть в теннис.

Корт, где он должен играть, находится выше по холму, рядом с главным зданием клиники, которой принадлежит все это поместье. Размахивая ракеткой, Марсель легким шагом обходит элегантный небольшой замок, нынешние постояльцы которого столь разительно отличаются от его прежней хозяйки. Теперь, когда оживление сошло с его лица, становится заметно, что он не так молод, как казалось за столом во время чаепития: ему, по меньшей мере, тридцать — возможно, и больше. В его темных волосах по бокам уже появились следы седины, выражение глаз слегка напряженное, блеск их слегка нервозный.

Оставшись в одиночестве по ту сторону от замка, он постепенно замедляет шаг, пока наконец не останавливается совсем. Удары часов на башенке напоминают пятерку вялых птиц, парящих в теплом воздухе. Ему следует торопиться, чтобы не опоздать к началу партии. Он знает, что ему надо быстро идти вверх по холму, но вместо того стоит неподвижно, ссутулив плечи, ракетка болтается в его руке. Он переживает спад после недавней вспышки общительности и жизнерадостности. Его лицо затуманено одновременно сарказмом и печалью, он чувствует себя одиноким, обиженным, подавленным. Остаток дня простирается перед ним унылой, полной скуки панорамой, словно нудная газета, которую он уже много раз перечел. Он с неприязнью, с раздражением думает о теннисе и о своей партнерше, рыжеволосой американской девушке, которая дуется всякий раз, когда они проигрывают. Она уже наверняка ждет его там, на корте, и злится, потому что он опаздывает на пять минут.

«Спутать им все планы! С какой стати я должен играть, если мне неохота?» — бормочет он про себя. И внезапно поворачивается спиной к дорожке, ведущей вверх по холму, и снова шагает вниз, к озеру, на этот раз огибая замок с противоположной стороны, так что выходит на другую часть лужайки поодаль от групп, пьющих чай за столами. Идет он быстро, но бесцельно, просто выражает таким образом инстинктивный бунт против скучного тенниса, ненавистной американской девушки.

Низкая стена, граничащая с озером, заставляет его резко остановиться. Он застывает в нерешительности, ему досадно, он не знает, что делать дальше. В конце концов садится на теплую каменную стену, свесив ноги над водой. Заросли кустов скрывают его от людей вдалеке; кажется, никто не замечает его присутствия. Это вызывает в нем ощущение покинутости, вовсе не приятное его натуре, однако сейчас он, тем не менее, черпает в нем некое мазохистское удовлетворение. Несколько секунд он праздно вглядывается в неглубокую толщу воды, прозрачной, почти недвижной, где деловито перемещаются стайки крохотных рыбешек. Вода чистая, но с виду кажется тепловатой, застоявшейся — на каменном дне озера скопились неаппетитные отбросы. По мелководью к прибрежным камням движется, извиваясь в воде, черный, тонкий силуэт, похожий на уменьшенного угря, — это пиявка. Марсель, подавив возглас отвращения, отворачивается.

Взгляд его падает на весельную лодку в нескольких ярдах от него. Обычно лодка прикована к железному кольцу в стене, но сейчас она лишь некрепко привязана свернутым в узел канатом. Он смутно припоминает, что видел, как преподавательница гимнастики снимала висячий замок, пока он сидел за чаем. Возможно, кто-то из пациентов собирается покататься. Что ж, это его так же мало интересует, как и теннис. Он поднимает глаза — широко раскрытые, яркие, беспокойные — и видит прямо перед собой, за гладью воды, французский берег, горы и холмы пониже, увенчанные бесчисленными тополями.

В тот же миг в его мозгу проносится новая череда мыслей. «Мне уже давно пора домой. Я должен вернуться к работе, иначе потеряю все свои связи. Судебный адвокат не может себе позволить так долго находиться в отпуске, даже если у него богатая жена…» Он пытается сообразить, сколько месяцев провел в клинике, но подсчет ему почему-то не дается, и эта неспособность сосредоточиться на простом вопросе, связанном с датами, усиливает его общее расстройство. «В этом проклятом месте все дни похожи… Тут совершенно теряешь счет времени», — сердито думает он. И дальше: «Почему они меня тут держат? Я вполне хорошо себя чувствую; да у меня никогда и не было серьезных неполадок. Я перетрудился; мне попросту требовался отдых. Теперь я в превосходной форме, а они все равно держат меня тут… заставляют болтаться без дела, терять время». Он хмурится, вспоминая о врачах, об уклончивых ответах, которыми они встречают его предложения назначить день отъезда. «Ну конечно, у них одна забота — деньги; все они, как стая акул, пытаются выжать из нас что только можно».

Вот перед его мысленным взором встает образ жены, красивой молодой женщины, довольно пухлой, прекрасно одетой: черное платье, жемчуг на шее; это она платит за его пребывание в клинике. Жестокое подозрение, часто возникающее у него в голове, заставляет его схватить камень и со злобой швырнуть его в озеро, от чего напуганные рыбешки прерывают свое безостановочное плавание. «Нет, это просто невозможно — подобная порочность, подобная нечистоплотность, это ужасно. Нельзя давать волю воображению».

И все-таки он не в состоянии и дальше тихонько сидеть на стене: он вскакивает, в беспокойстве делает несколько шагов к лодке и стоит над ней, постукивая ногой по железному кольцу, к которому привязан канат.

«Если бы только знать наверняка, что происходит дома. Если бы я только мог вернуться», — говорит он себе, впервые признаваясь в душе, что его отъезду мешает некое препятствие. Затем его охватывают фантазии о том, как он покинет это место: он представляет себе, как пакует чемоданы, как поднимается к главврачу и требует свои деньги, свой паспорт, как заказывает купе в парижском поезде. «Да, я так и сделаю», — говорит он вслух, дважды, сперва с энтузиазмом, потом со слабеющей убежденностью. Но никаких действий, чтобы привести в исполнение свой план, он не предпринимает — что-то, в чем он не может, не смеет себе признаться, не дает ему это сделать.

Вместо того он начинает с ностальгией думать о своей прежней жизни, о городских развлечениях, о своей работе, о друзьях, которые так рады будут увидеть его снова. Он смотрит на ту сторону озера, на горы Савойи, своей родины; ему кажется, будто от исполнения желаний его отделяет лишь эта ничтожная полоска воды, на вид такая гладкая и твердая, словно по ней можно ходить.

В голову ему приходит внезапная мысль; забавно наблюдать быструю перемену в его лице, которое тотчас становится озорным, хитрым. Он бросает взгляд на людей, сидящих на расстоянии, которое с лихвой превосходит ширину замка. Они изнурены жарким днем, так что кажется, будто ни единая душа не сдвинулась с места, никто не обращает на него внимания. Он нагибается и поспешными движениями развязывает узел каната, затем прыгает в лодку и торопливо отчаливает. Несколько сильных гребков — и он уже обогнул небольшой выступ, приусадебный парк скрылся из виду. Улыбаясь, с выражением лица едва ли не плутовским, он продолжает грести мощными, размеренными взмахами.

Скоро он далеко от берега, один в лодке посреди открытого пространства, практически бесцветной водной глади. По озеру разбросано около полудюжины других суденышек. Они далеко от него, однако он рад их присутствию, которое означает, что его собственная лодка будет менее заметна с берега. Ни ветерка, палит солнце, воздух подрагивает от жары. По лицу Марселя катится пот, но ему все равно; по-прежнему улыбаясь плутовской улыбкой, он вытирает пот с глаз и гребет дальше. Его голые, загорелые, мускулистые руки движутся в неутомимом ритме. Этот человек, у которого не нашлось сил на партию в теннис, теперь с радостью налегает на весла в слепящем водяном блеске, черпая удовлетворение в собственной силе.

Озеро шире, чем он ожидал, но через не слишком долгое время французский берег ощутимо приближается, он начинает различать окна домов, потом — фигуры людей, потом — собак и кур, расхаживающих вокруг. Он гребет параллельно берегу, проходит небольшое расстояние в поисках уединенного места для высадки; ему приходит в голову, что разумнее будет не сходить на берег в деревне, где могут тут же начаться расспросы. План действий у него пока не сложился. До сих пор он был целиком поглощен физическими усилиями и душевным подъемом, который вызвало в нем собственное предприятие.

Вот он нашел подходящее место для высадки, берег, изогнутый, как миниатюрная бухта, скрытый из виду, вдали от жилищ, над ним круто поднимаются зеленые, поросшие травой склоны. Он подводит лодку к самому берегу, но выйти не пытается. Он сидит, не двигаясь, весла волочатся по воде, пот медленно высыхает на его лице, на котором уже начинает проступать нерешительность. Почему он медлит? Все, что надо сделать, — вывести лодку на сушу, выскочить и вскарабкаться по откосу, попасть в свои края. Верно, у него нет паспорта, а в карманах лишь несколько монет мелкого достоинства; но все-таки он будет свободен, в безопасности, среди соотечественников. Ему нужно лишь объяснить свое положение кому-нибудь, кто обладает властью, и все будет надлежащим образом устроено: ему дадут позвонить по телефону в Париж, ссудят деньги на железнодорожный билет, утром он будет дома.

Да, все кажется таким простым, и тем не менее он не может заставить себя выбраться на сушу. Что же мешает ему шагнуть на берег? Что же подсказывает ему: надежнее не думать, надежнее пребывать в неясности, ничего не осознавать? Смутно, через дымку нереальности, ему рисуются жандармы, вопросы, многозначительные взгляды. Но все это далеко, туманно, все это можно отсрочить. Куда лучше об этом не думать, куда лучше не проверять ничего на деле, куда лучше не рисковать, чтобы помимо воли не пришло осознание.

Вся насмешливость, переменчивость сошли с его лица вместе с улыбкой. Теперь он выглядит гораздо старше, утомленнее, подавленнее. Он сильно устал. Медленно, измученно, с глубоким вздохом, опустив погасший взор, он берется за весла и начинает тяжелую переправу обратно, на тот берег.

 

VIII

В клинике, как в раю, имеется множество обиталищ. Самые тяжелые пациенты и те, что требуют наибольшего присмотра, разместились в доме под названием «La Pinede», который стоит поодаль от главного здания. Окна этого дома защищены металлическими завитками, в нем есть только одна внешняя дверь, которую всегда держат запертой. Тут постоянно дежурит служитель, чтобы снимать засов и снова запирать дверь всякий раз, когда в нее кто-нибудь проходит.

Служитель сидит в белой и пустой, словно келья монахини, комнатушке у самой двери, слева. Этим утром тут дежурит совсем юная девушка. Вид у девушки в неимоверно чистой форме сияющий и привлекательный; на столе, за которым она сидит с английской грамматикой, блокнотом и карандашом, — букет цветов. Она трудолюбива, намерена далеко пойти в жизни, книгу она изучает сосредоточенно. Тем не менее, у нее находится время изредка поглядывать на букетик диких цикламенов, собранных ею вчера в лесу вместе с молодым человеком, к которому она неравнодушна. Она — воплощение нормальности, жизнерадостности, спокойствия. Трудно представить, что эта довольная жизнью девушка имеет какое-либо отношение к скрытой атмосфере несчастья, окружающей ее под этой крышей.

Заслышав приближающиеся шаги, она выходит в прихожую.

У двери ждет, пока ей откроют, англичанка средних лет. Она довольно высокая, довольно крупная, на ней сиреневое вязаное платье, облегающее массивную фигуру. Выцветшие волосы охватывает лента из коричневого тюля, странным образом придающая ей вид внушительный и слегка комичный одновременно. Она выглядит чрезвычайно респектабельной, чрезвычайно сдержанной особой, что весьма характерно для определенного старомодного типа англичан за границей. Такую ожидаешь встретить в пансионе в Ментоне, где она в своем номере готовит чай над спиртовкой, а возможно, пишет аккуратные маленькие акварельки, насыщенные ультрамарином. Сегодня день у нее выдался хороший. В ее внешности нет ни малейшего намека на приступы суицидальной депрессии, которая и является причиной ее пребывания в «La Pinede».

— Доброе утро, мисс Свонсон, — говорит улыбающаяся служительница на тщательном английском, отпирая дверь.

Мисс Свонсон отвечает, отстраненно улыбаясь, и выходит на солнце. После теней в помещении яркий свет подобен удару, и она останавливается надеть темные очки, которые носит в сумке. Перед нею, посередине заасфальтированной частной дороги, круглая клумба, засаженная мясистыми на вид каннами; позади, справа и слева, раскинулся сосняк, от которого происходит название дома. Поправив очки, мисс Свонсон раскрывает тряпичный зонтик с зеленой подкладкой и медленно, держась середины, идет вдоль дороги, ведущей и к главному зданию, и к мастерской, куда она направляется.

По пути ей с некоторого расстояния открывается вид на то, что происходит впереди. Из здания с белыми балконами время от времени, с нерегулярными промежутками, поодиночке или маленькими группами появляются люди и шагают к мастерской. Все они по дороге останавливаются на несколько секунд рядом с маленькой, одинокой девичьей фигуркой под купой деревьев; у далекой девушки в веселом летнем платье, кажется, есть какие-то новости, которые она сообщает каждому по очереди.

Женщина с зонтиком внимательно наблюдает за этой процедурой, щуря глаза за темными стеклами. Это сужение глаз, видимо, является свидетельством тревоги или неодобрения — возможно, того и другого. Она ускоряет шаг.

Вскоре женщина подходит достаточно близко, чтобы можно было заговорить с девушкой, которая, оставшись одна, полусидит на железном столе под деревьями. Она до того тонкокостна и тщедушна, с такими неразвитыми с виду формами, что на первый взгляд ее можно принять за ребенка лет пятнадцати. Трудно поверить, что на самом деле она — замужняя женщина, даже услышав, как она обращается к своей подруге:

— Мой муж приехал! Он сейчас у врачей. Как только закончит с ними, возьмет меня на целый день погулять. — Она вскакивает и порывисто хватает мисс Свонсон за руку, отбрасывая назад мягкие, пушистые волосы и восклицая: — Я же вам говорила, что он приедет! Вы мне не верили, а теперь, видите: я все время была права!

Она склоняет голову набок и довольно бессмысленно смеется, посматривая вверх на женщину постарше; та, в свою очередь, серьезно опускает глаза, вглядываясь в миловидное, ребяческое, непослушное лицо, которому как будто недостает согласованности: срезанный подбородок, большие, слегка выпуклые голубые глаза.

— Как мило, Фрида, — говорит она уклончиво.

Равнодушный тон вызывает у ее собеседницы разочарование; она надувает губы и нетерпеливо отходит на несколько шагов, так что между ними образуется пространство.

— Вы, кажется, нисколько не рады, — обиженно жалуется она.

Мисс Свонсон, шагнув вперед, треплет ее по плечу.

— Господи, какая ты худая, девочка! — бормочет она про себя, нащупав кости под несоразмерными покровами шелка и плоти. Ее нереализованный материнский инстинкт сосредоточился на этой девушке, ее соотечественнице, которая, подобно ей самой, живет в этом несчастном месте изгнанницей, едва ли не пленницей. Она испытывает к Фриде собственнические чувства, желание защитить; она ревнует ко всякому, кто мог бы встать между ними. — Конечно, я рада, раз ты счастлива, — продолжает она. — Я только боюсь, что ты… что потом тебе будет хуже… когда твой муж уедет, ты будешь чувствовать себя еще более одинокой, чем прежде.

— А он и не собирается уезжать! — победоносно восклицает Фрида. — Он собирается остановиться в отеле у озера.

— Все равно, когда-нибудь ему придется вернуться в Англию.

— Тогда он возьмет меня с собой… я сумею его убедить… вот увидите. Я же теперь совсем здорова.

Ребяческое лицо вовсю улыбается, и у мисс Свонсон не хватает духу удержаться от улыбки в ответ. Однако она ничего не говорит, да и случай избавляет ее от такой необходимости — в этот самый момент на ступенях клиники появляется мистер Рашвуд. Он намного старше жены — возможно, больше чем вдвое; совершенно невозможно представить себе, как она могла за него выйти, настолько у него серьезное, подавляющее, едва ли не суровое лицо, увенчанное седыми волосами. Он скованно приближается в солнечном свете, походка у него прямо-таки деревянная — результат старого военного ранения в правую ногу. Фрида знакомит его со своей подругой, в ответ он улыбается, как директор школы, без теплоты. Да и голос его — голос учителя или духовника, властный и холодный.

— Ну, что говорят врачи? Рассказали они тебе, какой я была паинькой? — спрашивает Фрида, цепляясь за его руку и не сводя с него сияющего взгляда.

Он же, не отвечая на вопрос, советует ей сходить за шляпкой и сумочкой, поскольку машина придет с минуты на минуту.

Она убегает, словно послушный ребенок, и старшие остаются вдвоем в тени деревьев. Оба молчат. Мистер Рашвуд скованно стоит у стола, вид у него непроницаемый. Он занят своими мыслями; к тому же, несколько смущен оттого, что остался наедине с этой незнакомкой, которая, хоть и выглядит вполне прилично, в любой момент способна на какую-нибудь неприятную выходку. Мисс Свонсон изучает его глазами, спрятанными за темными линзами, взгляд ее весьма проницателен, несмотря ни на что. Вид его, кажется, не внушает ей доверия. Наконец она раскрывает зонтик, который сложила во время разговора с Фридой, и двигается прочь. Но тут внезапный импульс из тех, что столь редко возникают в ее скупом на эмоции стародевичьем сердце, заставляет ее повернуть назад и обратиться к этому непреклонному мужчине.

— Мистер Рашвуд, позвольте мне сказать одну вещь, которой я, по сути, не имею права говорить. Вы вполне можете указать мне на то, что будущее вашей жены меня не касается, и на это я отвечу лишь одно: только самая искренняя привязанность к ней побуждает меня вмешиваться в дела, не имеющие ко мне отношения. В течение последних нескольких недель я весьма близко познакомилась с Фридой, она доверилась мне, и я понимаю ее натуру. Возможно — простите мне эти слова — возможно, я понимаю ее лучше, чем вы. Я, разумеется, не знаю, какие у вас в ее отношении планы, но, мистер Рашвуд, я умоляю вас подумать — самым серьезным образом, очень тщательно — о том, подходит ли ей это место; не лучше ли будет забрать ее из среды, где она постоянно одинока и подавлена, где ей приходится видеть и слышать вещи, способные шокировать любую молодую девушку, в особенности такую чувствительную и нервную, как она. Если вы не заберете ее отсюда, когда будете уезжать, я всерьез обеспокоена тем, что с ней может произойти, — я всерьез обеспокоена, что это разобьет ей сердце.

Мисс Свонсон движет любовь; доказательством тому — ее способность призывать к ходу событий, столь противоречащему ее собственным желаниям, ведь в отсутствие Фриды ее существование в клинике потеряет последние остатки смысла.

Посетителю мало-помалу делается все более не по себе во время ее длинной речи, которая, хотя и была произнесена голосом совершенно спокойным, поражает его таящимися в ней опасными чувствами. Он в первый раз проявляет какие-то признаки эмоций, осматриваясь вокруг, словно в поисках поддержки, с видом наполовину уязвленным, наполовину настороженным. «Это невыносимо! — думает он с возмущением. — Почему никто не придет и не уведет эту женщину?» Но кругом не видно ни души, и он вынужден ответить.

— Уважаемая сударыня, пусть вы и отказываете мне в способности понимать собственную жену, но по крайности мнение врачей вы не можете сбрасывать со счетов… — начинает он холодно, и тут одновременно происходят две вещи, спасая его от неловкости: из-за поворота частной дороги подкатывает машина, а из дверей клиники вылетает Фрида и бежит к ним по ступенькам.

Отдав своей собеседнице лишь кратчайший поклон, Рашвуд подходит к машине — девушка уже сидит там. Мисс Свонсон медленно машет рукой в ответ на трепыхание фридиного платка. Она смотрит вслед машине, пока та не скроется из виду, потом удрученно идет к мастерской, к абажуру для лампы, который она разрисовывает по шаблону цветочным орнаментом. Ей ясно, что теперь день для нее будет тянуться уныло.

Для Фриды же, напротив, часы пролетают, как счастливые пташки. Словно ребенок, только что вернувшийся из интерната домой на каникулы, она хочет все видеть, заниматься всем сразу. Городок на берегу озера для нее — сущий рай; она носится по магазинам, ест пирожные и конфеты, покупает бессмысленные пустяки, не переставая болтать с мужем, чье отношение скорее напоминает отцовское: он одновременно снисходителен, рассеян и слегка нетерпелив. За обедом на веранде отеля он, не в состоянии больше сдерживаться, резко упрекает девушку за ее неприличное поведение, которое, как ему представляется, привлекает внимание окружающих. Несколько минут Фрида сидит тихо, потупившись, но вскоре забывает про выговор и начинает смеяться и разговаривать так же неудержимо, как раньше.

Запасы снисходительности у мужа быстро подходят к концу. Тот факт, что официанты явно принимают Фриду за его дочь и обращаются к ней «мадемуазель», усиливает его раздражение. Он устал и обеспокоен, у него начинает болеть нога, теперь в поведении Фриды ему видятся одни лишь недостатки. Наконец он предлагает прокатиться по озеру. Ему кажется, что ее ребячливая безответственность и восторженность будут менее заметны на пароходе.

С точки зрения мужчины вторая половина дня проходит лучше, чем утро. Конечно, его жена, оказавшись на корабле, поначалу приходит в возбуждение, бегает от борта к борту, с интересом перегибается через поручни на причалах, чтобы посмотреть, как люди поднимаются по сходням, бросает хлеб чайкам, которые, загадочным образом оказавшись в такой дали от моря, следуют за пароходом, словно белые тени. Но к концу поездки она делается тише, сидит рядом с ним на деревянной скамье, любовно обхватив рукой его пальцы. Он накрывает их колени своим плащом, чтобы никто не увидел, как она держит его за руку.

За ужином ее лихорадочное оживление возвращается. Вечер прохладный, на этот раз вместо веранды они оказываются в длинной обеденной зале. Ее большие, яркие, выпуклые глаза плутовато мечутся от одного столика к другому, неутомимым высоким голоском она изливает свои реплики на присутствующих. Рашвуд вынужден еще раз упрекнуть ее.

— Фрида, ты ведешь себя, как невоспитанная школьница, в самом деле. Тебе как будто невдомек, что делать замечания личного характера не смешно, а попросту грубо.

— Но они же не понимают, о чем мы…

Нотка почти непереносимого раздражения, сквозящая в демонстративно спокойном тоне, которым он только что говорил, пронзает ее детское сердце, словно жестокая ледяная игла. Лицо ее комически обвисает, рот дрожит, слезы — внезапные, отчаянные слезы обиженного ребенка — до краев наполняют глаза.

— Ну полно, полно — нечего плакать, — поспешно произносит он, опасаясь сцены на людях.

К счастью, ситуацию разряжает официант, принесший мороженое. Рашвуд кладет подбородок на руки и смотрит через маленький столик на девушку, которая теперь поглощена розовой застывшей субстанцией у себя на тарелке. Его существо переполняет горечь. Будучи по натуре холодным и жестким, он, тем не менее, человек не такой уж недобрый, он не желает зла своей жене; дело лишь в том, что он не ощущает к ней сочувствия, не может отыскать в себе терпимости — его горечь направлена против судьбы, так дурно с ним обошедшейся. Он не может понять, почему за то, что он однажды увлекся хорошеньким личиком, ему полагается столь несоразмерное наказание. «Кто же мог предсказать, что все так обернется?» — устало размышляет он. Он рад, что ужин позади, что долгий, тяжелый день почти подошел к концу, что пора вновь передать его подопечную заботам врачей.

Машина поджидает их на улице перед отелем. Он испытывает глубокое облегчение от того, что Фрида не протестует против возвращения в клинику. Благодарность вызывает в нем более теплые чувства к ней, нежели те, что он испытывал весь день; в сумеречном уединении машины он прикасается к ее руке.

— Ты мне так и не показал свою комнату в отеле, — внезапно восклицает она, когда они начинают взбираться по крутой, извилистой дороге от озера.

Вот он, этот опасный момент, момент, которого он опасается. Но впереди уже показались фонари клиники; он спасен.

— Боюсь, я не смогу остановиться, — ровно говорит он. — Мне придется вернуться в контору. Сейчас как раз такое время, что мне нелегко отлучиться даже на несколько дней.

В машине воцаряется мертвая тишина. Даже он, при всей своей прозаичности и замкнутости, ощущает бремя тишины. «Почему она ничего не скажет?» — размышляет он, вглядываясь в эту отстраненную белизну — ее лицо. Машина резко описывает последний поворот, и их тела бросает друг к другу.

Внезапно она хватает его за плечи обеими руками; его удивляет сила ее пальцев, он чувствует, как эти заостренные пальцы через пиджак и рубашку впиваются в его тело.

— Ты не можешь меня тут бросить… Ты обязан забрать меня с собой! — пронзительно вскрикивает она, прижимаясь к его груди.

— Послушай, Фрида, давай же рассуждать разумно. Тебе прекрасно известно, что я не могу тебя забрать — врачи говорят, что пока тебе следует оставаться тут.

Он пытается оторвать ее пальцы от себя; однако ему не удается поймать ее руки, которые, словно отчаявшиеся воробышки, колотятся повсюду вокруг, царапают его рукав, лацканы, галстук, даже его лицо. Он не в состоянии ничего поделать — лишь тупо защищается от этих царапающихся, колотящихся рук, оглушенный и возмущенный этим прерывистым высоким голоском, который наполняет закрытую машину нескончаемыми, бессвязными рыданиями.

Они уже подъехали ко входу в клинику. Шофер открывает дверцу машины и заглядывает внутрь, потом быстро захлопывает дверцу снова, пробормотав: «Одну секунду, мсье». Он, видимо, отнюдь не обескуражен тем, что видит в машине; вероятно, подобные вещи для него — дело вполне привычное. Он возвращается почти сразу с двумя медсестрами. «Если вы, мсье, сойдете тут, так будет лучше всего», — говорит он, практичный и деловитый, смущенному мужу.

Сестры готовятся схватить Фриду на случай, если она попытается воспрепятствовать этому шагу. Однако она, словно автоматически потеряв надежду при виде обладающих властью, уже прекратила всякое сопротивление, перестала вести себя агрессивно, беспомощно сжалась в углу, вялая, словно кукла, со слезами, бегущими по щекам.

Мистер Рашвуд выходит, машинально приводя в порядок растрепанный костюм. Машина быстро едет дальше.

— Ах ты, дурочка! — довольно мягко говорит одна из сестер рыдающей девушке. — Теперь тебе прямая дорога в «La Pinede».

Они подъезжают к дому в сосняке и ждут, пока откроют дверь. Женщины в белом поддерживают Фриду, та плачет и трясется до того сильно, что едва стоит на ногах. Над дверью включается свет, становится видно ее лицо, блестящее от слез, словно лицо человека, только-только появляющегося из воды. Шофер равнодушно наблюдает за тем, как троица входит и дверь за ними запирается.

В прихожей, неярко освещенной, кто-то выдвигается из теней и приближается к группе. Это мисс Свонсон, долгое время терпеливо ожидавшая этого момента. Одетая в синее вязаное платье точно такого же фасона, что и сиреневое, бывшее на ней прежде, она подходит к девушке и, не обращая никакого внимания на сестер, заключает ее в сочувственные, торжествующие объятия.