Сейчас утро, утро летнее, уже совсем рассвело, хотя еще и шести нет, наш шуткомандо, «отряд по щебню», спускается по Баумшуленштрассе в направлении станции S-Bahn. Перед входом в эстакадное метро, на тротуаре, на углу Штормштрассе, два серо-зеленых солдафона в касках, в сапогах, при оружии, взирают на проходящих. У их ног — нацеленный на перекресток пулемет. Обойма с патронами заправлена в ствол. Третий серо-зеленый, растопырив ноги, уселся на пулемете, под задницей у него — специально предусмотренная для этой цели железная штучка-дрючка. Аналогичное и симметричное трио заняло тротуар напротив, перед угловым бистро. Фигуры в касках ходят туда-сюда по мосту S-Bahn, переброшенному через улицу.
Мы вопросительно переглядываемся. Не говорим ни слова, — это как раз тот случай, где надо заткнуть пасть, но сердце у нас барабанит. Неужели, наконец, русачки пустились в большой прорыв? Они уже так давно стоят, по слухам, перед Варшавой, ждем — не дождемся конечного натиска…
Невозмутимые, прочно прогнув поясницу, носки раздвинуты, они глядят на нас из-под сени своих касок. Глядят, как проходит рванина Европы, их поголовье… Нет, здесь я впадаю в литературщину. Вообще-то им наплевать. Это же солдатня, им-то что? Поставь их здесь, они здесь и будут стоять. Однако мандраж ощущается. Готовые к удару, головы вобраны в плечи. Зажатые между двумя колоссами, как лобковые вши между молотом и наковальней. Пахнет Историей. Пять лет как купаемся мы в Истории, так что я начинаю распознавать ее запах. Напрягаю ухо, ловлю отдаленный шум канонады, но потом ничего. Один только треск миллионов деревянных подошв стада с бледными от голода физиономиями, с чумными от недосыпа глазами, семенящего на своих миллионных лапках с лагеря на завод, с завода в лагерь. Слышится только кудахтанье баб, отмеченных сине-белыми лоскутами с надписью «OST».
S-Bahn нас прогуливает над полями развалин. Сегодня Берлин и впрямь странный. Войска повсюду. Между кучами щебня ползают бронемашины. Роты пехоты маршируют строевым шагом, послушненько, ровненько, с винтовочкой на ремне, поди разбери, что они там готовят… Никакого общего движения вроде не ощущается. Некоторые герметически опоясывают крупные здания, все еще более или менее стоящие на ногах, импозантные такие хреновины, несмотря на царапины от бомб. На некоторых развевается знамя со свастикой, на других тоже — военный стяг, перечеркнутый большим черно-белым крестом, с маленьким железным крестом в углу. Неподвижное зеленое копошение их замыкает, ровно, как по угольнику. На перекрестках — группы пулеметчиков. Когда перекресток большой — противотанковые пушки, колючая проволока, боевые танки наизготовку, башня нацелена на… А, кстати, на что? Некоторые лагеря окружены войсковым кордоном, другие — нет.
Спрашиваю у Папаши, что происходит. А ничего. Ничего не происходит. А почему что-то должно происходить? Но вид у него фальшивый. Толкаю локтем Лентяя.
— Послушай, Рене, похоже, что начинается переход в штопор!
— Ты тоже считаешь, что пахнет паленым, а?
— Ты что-то слышал про русачков?
— Каких это русачков?
— Да ну, Красную Армию, черт побери! Двинулись они, или как?
— Нет, ничего не слыхал.
Подъезжаем к станции «Зоологишергартен». Большая, великолепная, колоссальная станция. Была когда-то. Солдатня повсюду, мешки с песком, противотанковые пушки развернуты за ними, прочно упертые в свой длинный хвост, расщепленный надвое и вперившийся в мостовую. Лентяй говорит мне:
— Тут что-то не то. Если это русачки подваливают, тогда объясни-ка ты мне, почему это пушки, бронетранспортеры и все барахло развернуто на Берлин? То есть вовнутрь Берлина. Русачки-то, они как-никак не на метро подвалят?
Думаю, да, вообще-то, оно конечно. Ну а потом, ладно, чего там, день начался, надо попробовать раздобыть какие-нибудь объедки, чтобы пожрать. Похоже, что распогодится, так что как пить дать другие мудилы этим воспользуются, чтобы ссыпать нам фосфор на головы.
В районе полудня, пока мы вяло перебирали черте какие развалины, Папаша обсуждает что-то со своим коллегой, говорят они уголками рта, да еще с таким непринужденным видом, что заговором тут за версту пахнет. Забывает он вещи святые, Папаша этот. Виктор нет. Виктор вопит:
— Начальник! Перерыв!
Папаша подскакивает, кричит нам: «Ja! Ja! Sofort! Ein Moment, Mensch!» И погружается снова в свое шептанье, на вид все более расстроенный.
Виктору нужно не так. Орет он в полную глотку:
— Pause, Chef! Pause, ieb tvaiu matj, ti, svolotch!
Папаша отходит от своего кореша и подваливает, весь из себя задумчивый. Машинально он отдает приказ: «Pause!», — садится на обрубок лестницы, которая когда-то была монументальной, и вытаскивает из своего рюкзака коробку с бутербродами.
Эй, да как же! Не будет же он закусывать тут перед нами, голодающими! Виктор находится первым:
— Essen, Chef! Suppe! Im Rathaus! Gute Suppe!
Да, но в этом краю сегодня обходятся без бесплатной раздачи супа в мэрии. Вот уже три дня, как на этот район не попадало больших бомб. Вот не везет! Папаша нам объясняет. Виктор уже невменяемый:
— Вас? Никс зуппе? Хуй? Никс зуппе? шайсе, говно-сраный мудак! Мудак, мудак, мудак! Еб твою мать, никс зуппе срал-тебе-в-жопу, в дупу, никс жрать, никс арбайт, лучше подохнуть, курва, его мать!
Папаша должен бы был разозлиться, хотя и не все понимает. Мимика-то была. Ан нет. Вид такой обалделый… Говорит вдруг:
— Kommen wir mal einen Stamm essen!
Идем штамм лопать. Папаша добавляет:
— Ich bezahle!
Я угощаю. Тут мы совсем обалдели. Что с ним такое? Вермахт сомкнулся с японцами где-то в районе Калькутты? Следуем за ним по боковой улице, видим первый этаж, еще не совсем разрушенный, подперли они то, что от него осталось, обрезками балок, прибили картонки на окна, вывеска разбита вдребезги, но кусками осталась на месте, на ней читаем «Gasthaus» между двумя рекламами пива «Schultheiss». И вот мы уже все сидим, вшестером, — сегодня нас шестеро. Хозяйка, вся розовая, с белым, идеально накрахмаленным фартуком спрашивает, чего изволите, мы отвечаем: «Stamm!», — все в один голос, а потом еще: «Malz!», — это темное сладкое пиво, безалкогольное, с привкусом карамели и солодкового корня.
Вот уж и штамм подоспел, обжираемся вкусной кипящей жижей, хозяйка спрашивает, хотим ли добавки, — еще как! Приносит она даже нам каждому по ломтику черного хлеба, тонко-тонко. Гуляй — не хочу!
Папаше страсть как хочется поведать нам что-то, что он здесь знает, видно его насквозь. Два или три раза он берет разгон, но все-таки, нет, — снова закрывает рот и покачивает головой.
Расплачивается, — danke schön, bitte schön, aufwiedersehen, — и вот мы опять отправились заниматься нашим смехотворным доскребыванием. Но Папашу желание одолело. Найдя пустынный уголок, он останавливается, мы тоже, мгновенный взгляд вправо-влево, он наклоняется ко мне, шепчет мне в самое ухо:
— Der Führer ist tot!
Фюрер скончался.
Вот это да, старик! Это действительно новость. Так, значит, ее-то он и хотел отметить! Я сообщаю другим. Рты округляются да так и остаются зияющими. У Папаши вид ни довольный, ни недовольный. Лицо деревянное. Просто он угощает всех сигаретами. Рене-Лентяй спрашивает:
— Но от чего же он помер? Вроде и не болел…
Дядюшка внезапно открывает для себя масштабы последствий. В большом возбуждении он говорит Папаше:
— Так значит — конец войне? Krieg fertig? Конец бомбам? Назад, в Париж?
Папаша не в курсе, Папаша повторяет то, что поведал ему камерад, Папаша уже и не рад, что слишком разболтался, Папаша — много болтает…
Больше ничего из него не вытянешь. И так, продолжая работать и ремонтировать с помощью наших ногтей ущерб, нанесенный несколькими миллионами тонн высококачественных американских и английских бомб, мы возбуждаем свое воображение и строим догадки.
— Даже если шутник и дал дуба, что еще не верняк, значит, конец дерьма. Геринг возьмет бразды автоматически, и мне отнюдь не сдается, что этот толстый мудила будет больше сентиментальничать, чем сам клоун. А потом, вообще, он же зажат в системе, поэтому даже если бы он и захотел прекратить войну, он бы не смог, эсэсовцы притюкнут…
— Но тем не менее, ядрена, хотя бы одним меньше стало! И самым стервозным из всех! Хотел бы я очень узнать, от чего это он окочурился. Думаешь, замочили?
— Но кто? Видишь ли ты хоть одного фрица, чтобы мочить фюрера? А может, он хватанул себе бомбу на плешь?
— О, эй, что ты, маловероятно! Такие хмыри и носа не высовывают из своих сверхсекретных бункеров. Да ладно, поживем — увидим. Может, окажется, что все это пустой звон, как часто бывает, так что не радуйтесь, мужики, еще не завтра тот день, когда вы будете засасывать кружку пива на террасе «Дюпон-Бастилии».
И все-таки любопытно. Должны же были бы мы заметить какие-нибудь траурные флаги, черное убранство с черепами и серебряной свастикой, почем мне знать — должны же были бы раздаваться вопли труб и рыдания тромбонов, в общем, все эти грустные и грандиозные хреновины, которые принято делать, когда умирает Отец Отечества… Ан нет, где-то вдали, на улицах, чавкают по мостовой сапоги, подпрыгивают на своих шинах, вслед за своими грузовиками, пушки. И только. Вокруг нас, на поле развалин, нечеткие удары кайлом, несколько невнушительных приказов.
Опускается вечер. Папаша кричит:
— Feierabend!
Идем к станции S-Bahn «Зоологишергартен». Смотри-ка, пулеметы с углов улиц исчезли. Пушки и бронетранспортеры — тоже. Вагоны набиты бабами и изможденными французами, бледнолицыми немками, инвалидами, стариками, подхваченными с края братской могилы. В военных формах только отпускники под ручку с невестой. Как и каждый день. На лицах — ничего особенного.
В лагере никто ни о чем ничего не слышал. Я шикую перед всем своим бараком, объявляю о дубаре Адольфа. Все шумно принимают меня за мудозвона, давай, поди, рассказывай, все бы знали! А насчет пулеметов на перекрестках, это, да, они в курсе, видели такое в Трептове. Но чего волноваться, это, должно быть, какие-нибудь большие маневры, на случай… Ну ладно, закрываю я свою пасть, наверняка они правы, а мне спать хочется.
Гораздо позднее мы услышали о покушении 20-го июля, когда Гитлер спасся чудом, путч-то почти удался, и он был на волосок… Так вот, значит, весь этот день Берлин находился в руках повстанцев, войска, охранявшие все перекрестки и окружавшие министерства, были войсками повстанцев, их пушки были направлены против SS, а мы-то, мы ничего не увидели, ничего не осознали… Прямо как Жюльен Сорель в битве под Ватерлоо… История, если ты не специалист, до тебя не доходит.