Анатомия архитектуры. Семь книг о логике, форме и смысле

Кавтарадзе Сергей

IV. Сюжеты архитектуры

Книга четвертая, в которой архитектура выступает как зеркало, отражающее и устройство внешнего мира, и пути человеческой мысли, и даже возможность слияния человека с Богом

 

 

У этой главы в принципе не может быть окончания. Тема бесконечна, и не только из-за обилия материала. В архитектуре, как во всяком повествовательном искусстве (а мы уже убедились, что здания – отличные рассказчики, и не раз увидим это еще), тема никогда не исчерпывается и полностью не «закрывается». Всякое произведение несет в себе множество смыслов. В изобразительных искусствах можно, прежде всего, говорить о подражательности. Древнегреческие философы употребляли в таких случаях термин «мимесис» (μίμησις), что, собственно, и переводится как «подражание». В театре (а теперь и в кино) актеры подражают реальной жизни. Скоморохи-клоуны могут подражать животным, пародисты – политикам и звездам эстрады. Скульптура и живопись воспроизводят формы окружающего мира и человека. Архитектура тоже может быть миметическим искусством. Декоративные элементы часто изображают работу конструкций, а здания в целом иногда подражают великим произведениям прошлого, то есть бывают выполненными в каком-то стиле – в египетском, готическом, византийском и так далее. Но подражание и изображение – лишь самые простые и очевидные смысловые слои (а говорить здесь надо именно о слоях, хотя лучше, учитывая тему данной книги, об «этажах» значений и смыслов: чем выше, тем изящнее ярус и тем труднее он различим с земли).

В этой части мы пройдемся по нескольким «этажам», расположенным выше простого подражания – на уровне «отображения». Надо честно предупредить: наука еще не разобралась, какой из уровней над каким расположен и что за лестницы связывают эти этажи друг с другом. Многое уже сделано такой дисциплиной, как семиотика, однако если мы погрузимся во все тонкости отношений означающего и означаемого, денотата и коннотаций, в тайны различения знаков, символов и аллегорий, то данная глава не только никогда не закончится, но вряд ли сможет по существу начаться.

 

О божественном в гончарном ремесле

Чтобы приступить к рассказу, не станем сразу воспарять над грешной землей, а, как раз наоборот, присоединимся к археологам и начнем копать. Наша цель – глиняные черепки; если повезет, то и целые сосуды, выброшенные на свалку несколько тысячелетий назад и заботливо сохраненные для нас культурными слоями. Мы обратимся к эффектной керамике трипольской культуры – общности земледельцев, живших когда-то на территориях нынешних Молдавии, Румынии и части Украины. Свое имя, согласно обычаям археологов, эта культура получила по названию украинского села Триполье, где в 1897 г. были сделаны первые находки. С тех пор она считается как бы родной и для украинских, и для российских исследователей. Ее также называют кукутень-трипольской, поскольку на румынской земле раскопки проводились у села Кукутени.

Рис. 4.1. Керамический сосуд кукутень-трипольской культуры. Историко-археологический музей в городе Пьятра-Нямц, Румыния

Если внимательно посмотреть на узоры на древних горшках, то станет заметно, что, хотя и не боги их обжигали, а простые гончары, озабочены они были проблемами космического масштаба. Как правило, керамика украшена многоярусным монументальным декором. Нижний ярус довольно тонкий, из горизонтальных полос, часто с обращенными вверх бугорками. Иногда из него «прорастают» палочки с отростками, похожие на детские рисунки елок. Средний уровень, самый широкий, заполнен изображением связанных друг с другом спиралей, чем-то вроде круглого меандра. Так современный художник передал бы динамику стремительно катящихся колес. Завершается все опять нешироким поясом, заполненным плавными волнистыми линиями или зигзагами – символами воды.

Вроде простой горшок, а на самом деле даже не глобус, а модель мироздания. Нижний ярус – земля, возможно вспаханная (бугорки). Под ним – пустота. Подземный мир, похоже, для трипольцев не был актуален – ни демонов, ни ада, глубже семян и корней вообще ничего интересного нет. Выше – пространство, где живем мы, оно, прежде всего, наполнено растениями, дающими урожай, и, главное, вмещает в себя обегающее небосвод дневное светило. Круги и спирали – это как раз оно, наше солнце, запечатленное в движении. Охотник без него, может быть, и обойдется, а земледелец – никак. А что же над ним? Космическое пространство? Нет. Еще одна «твердь», за которой вода. Те самые «хляби небесные», разверзающиеся благодатными дождями. Теория круговорота воды в природе тогда еще не получила всеобщего признания, не было и перегонных кубов и самогонных аппаратов, наглядно демонстрирующих испарение жидкостей и возвращение их в нормальное агрегатное состояние. Но с неба вода лилась. Следовательно, где-то, гораздо выше солнца, находились ее бесконечные запасы.

Подтверждение гипотезы о трехчленном делении мира мы находим в древнейших индоевропейских текстах – гимнах Ригведы (примерно II тысячелетие до н. э.):
Б. А. Рыбаков. Язычество древних славян. М.: Наука, 1981. С. 202–203.

1. «Свах» – верхнее небо с запасами воды;

2. «Бхувах» – воздушное пространство со звездами, солнцем и луной:

3. «Бхух» – земля, почва.

Важно отметить, что на трипольских расписных сосудах ниже полосы земли, как правило, ничего не изображалось. Это как бы говорит об отсутствии представлений об особом подземном мире.

Ведическая космогония тоже не знает (в древнейшей своей части) подземного мира, подобного Аиду.

Итак, даже обычный глиняный горшок может не просто вмещать в себя зерно или воду (а то и пиво или вино), но и быть наглядной иллюстрацией устройства Вселенной. И относится это, конечно, не только к керамике трипольской культуры. Любой народ найдет в наследии своих предков нечто подобное. Однако можем ли мы представить, чтобы архитектура оказалась проще горшечного дела?

 

Изба как зеркало вселенной

Расстанемся с археологией и обратимся к той части истории архитектуры, которая теснейшим образом связана с этнографическими исследованиями, а именно к деревянному зодчеству Русского Севера. Если мы посмотрим на фасад обычной русской избы, сохранившейся в этом суровом краю еще с XIX века, то среди прочих украшений нам бросятся в глаза характерные диски – символы солнца, или, говоря по-научному, солярные знаки. Обычно их несколько, как минимум три. Расположены так, как будто демонстрируют движение светила по небосводу: из левого нижнего угла «фронтона» – под самый конек, а затем опять вниз, к правому нижнему краю. Окружность нижних дисков обычно заполнена спицами, как у колеса телеги, которые иногда изогнуты наподобие лопастей пропеллера, что еще больше подчеркивает иллюзию вращения. Все правильно: на восходе и ближе к закату солнце зримо «бежит». Зато круги в «зените» гораздо статичнее, внутри заполнены стилизованными крестами или квадратами. Часто их сразу два: полуденное светило никуда не спешит и греет с удвоенной силой. Кстати, конька над крестьянской крышей можно рассматривать в качестве родича крылатых коней из упряжки Феба, как и он, влекущих солнце по дуге небосвода (тех самых, с которыми не справился Фаэтон, чуть не спаливший землю).

Интересно, что «солнечные» круги никогда не располагаются непосредственно на кровле. Часто их даже намеренно опускают ниже линии крыши на специальных, не несущих никакой конструктивной нагрузки, но зато богато украшенных резьбой досках – так называемых полотенцах. Зато торцы кровли – скосы фронтонов – украшаются другими декоративными досками – причелинами. Узор на них все тот же, волнистый, означающий воду. Край, обращенный книзу, всегда фигурный, когда зубчатый, в виде «городков», а когда и более сложный, состоящий из множества спаренных полукружий. Их можно трактовать как капли, но чаще это множество женских грудей. Не стоит, однако, думать, что эта часть декора использовалась нашими предками как подобие мужского журнала. Эротики здесь немного: эти груди кормят, точнее, питают землю живительной влагой дождя. Известно, что и обычные тучи, насыщающие поля и нивы, ассоциировались у древних с женской грудью.

Итак, в русской избе можно легко разглядеть то же представление о мироустройстве, что и в трипольской керамике, с солнцем в «среднем» небе и «хлябями небесными» в «верхнем». Тем более что обе интерпретации принадлежат одному и тому же исследователю – знаменитому советскому историку академику Борису Александровичу Рыбакову (1908–2001). О керамике он писал в книге «Язычество древних славян» (1981), об архитектуре – в «Язычестве Древней Руси» (1987). Правда, это далеко не единственное из возможных толкований. Та же изба с коньком или с птицей на крыше – еще и образ тотемного животного. Войдя в нее, хозяин попадает под покровительство своих предков-зверей.

Рис. 4.2. Изба Костромской губернии. Лист из альбома И. Чернецова

Конечно, остается вопрос, зачем вообще в крестьянской архитектуре все эти изображения солнц, «верхней воды» и небесных грудей, а также коней, оленей, рогатых богинь и прочих мифологических персонажей? Вряд ли каждая изба была чем-то вроде учебного плаката по устройству мироздания. Здесь мы впервые касаемся темы, очень важной для данной главы. Изобразительный аспект в архитектуре обычно не связан с простым отображением реальности, как, например, в живописи эпохи социал истического реализма (впрочем, это тоже упрощенный взгляд, она-то как раз была призвана эту реальность улучшать). Чаще всего такое архитектурное «изображение» – это способ влиять на действительность. Причем если конструкции здания физически меняют, говоря словами марксистов, «реальность, данную нам в ощущениях», то его изобразительная и символическая ипостась больше пригодна для воздействия на потусторонние, трансцендентные силы.

Наша изба – прямой тому пример. Хорошо известно, что с появлением уличного освещения заметно снижается ночной разгул преступности. То же было и в те далекие века. Только деревянные «солнца» на фасадах, продолжавшие функционировать после захода их реального прототипа, мало влияли на настоящих разбойников, зато эффективно отпугивали «хулиганов» потустороннего мира – леших, навий, вампиров и вурдалаков.

В ночи, когда реальное солнце пойдет своим подземным путем, когда полчища невидимых враждебных навий могут приблизиться к человеку, «аще вылезет он из хоромины своей», то в его дому, в его языческой крепости он будет огражден заклинательным изображением на всем фасаде дома спасительного, светоносного начала – движения солнца, неотвратимого возврата света, ежесуточно побеждающего полный опасности мрак.
Б. А. Рыбаков. Язычество Древней Руси. М.: Наука, 1987. С. 495.

 

Храм как зеркало мысли

Итак, простая русская изба, несмотря на скромные размеры, успешно демонстрирует космогонические представления своих обитателей. Можно сказать, что задом она обращена, может, и к лесу, но фасадом – в макрокосм, то есть во Вселенную. И это лишь один, еще близкий к земле, «этаж» в здании архитектурных смыслов. А нам пора на новый уровень, к новым «сюжетам», туда, где зодчество обращается к иной Вселенной, – в микрокосм и безбрежные глубины человеческого сознания.

Известно, что, когда речь идет о внутреннем мире отдельного человека или конкретной группы лиц, с проблемой лучше справляются психологи и социологи. Однако если встает вопрос о целых народах, самыми компетентными в теме коллективного сознания, как и коллективного бессознательного, оказываются ученые, занимающиеся проблемами культуры, в частности – искусствоведы. Собственно, большую часть XX века в искусствознании доминировал метод исследования, призванный решать именно эти задачи (разумеется, за исключением Советского Союза, где считалось аксиомой, что мозги человечества всегда заняты только одним – классовой борьбой).

Вообще, на данный момент искусствознание выработало четыре основных метода. (Так, по крайней мере, нас учили на отделении истории искусств истфака МГУ. Другие научные школы, наверное, добавили бы что-нибудь свое, например структурализм. Однако сейчас нам вполне достаточно этой схемы.) Пожалуй, стоит ознакомиться с ними, если мы хотим разобраться не только в том, как выглядит архитектура, но и о чем она говорит.

Первый метод, самый древний и в принципе не устаревающий, – это знаточество. Без него невозможна работа музейного сотрудника, особенно хранителя коллекции. Без него трудно представить работу успешного антиквара. И без него же, по большому счету, бессмысленно занятие коллекционированием предметов искусства. Метод требует знания множества исторических фактов, в том числе биографий художников и даже их моделей. Но главное – особого глаза, «насмотренности», умения «видеть вещи». Не секрет, что выдающийся искусствовед, автор замечательных монографий, иногда хуже распознает подделку, чем опытный коллекционер, не имеющий специального образования. Из этого, конечно, нельзя делать вывод, что искусствоведческое образование бесполезно и без него люди вообще лучше разбираются в искусстве. Просто теоретик-исследователь и коллекционер-антиквар ставят перед собой разные цели. К тому же историки искусства «широкого профиля» вообще редко встречаются с подделкой, имея дело в основном с хрестоматийными вещами, а уж архитектуроведы до недавнего времени и в страшном сне не могли представить, что им придется проводить экспертизы на подлинность здания. Хотя, увы, будущим историкам московской архитектуры это, очевидно, предстоит.

Следующим научным методом истории искусств стала иконография. Эта искусствоведческая дисциплина занимается изучением и распознаванием сюжетов, а также правилами расположения фигур и предметов в композиции. Это особенно важно при исследовании религиозного искусства или произведений на мифологические темы. Определяя, например, различия между иконами Казанской и Владимирской Божией Матери, вы занимаетесь именно иконографией.

Если нож, позволяющий нам узнать св. Варфоломея, на самом деле не нож, а штопор, значит, перед нами не св. Варфоломей.
Э. Панофский. Этюды по иконологии. Гуманистические темы в искусстве Возрождения. СПб.: Азбука-Классика, 2009. С. 32.

Третий метод – формальный анализ, которому мы уделили достаточно внимания в предыдущей главе, рассказывая о Генрихе Вёльфлине.

Наконец, в первой половине XX века постепенно сформировался еще один подход к изучению истории искусства, названный иконологическим. Попробуем вкратце объяснить, чем призвана заниматься эта научная дисциплина, потому что именно она поможет нам увидеть многие скрытые смыслы в истории архитектуры. Однако начнем мы с жи вописи. Представим себе какую-то картину; например, по традиции, сложившейся среди тех, кто пытается рассказать о сути иконологии, – «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи. Для австралийского бушмена, также традиционно приглашаемого в этот мысленный эксперимент, это просто изображение коллективного принятия пищи. Для людей из «цивилизованного мира», знакомых с христианской культурой, это изображение драматического события, известного нам из Евангелия, – последней трапезы Христа и его учеников, во время которой произошло предсказание предательства. Однако можно заглянуть и глубже, так сказать, «сквозь окно картины», чтобы, привлекая другие источники (картины с родственными сюжетами, философские труды, литературные тексты, бухгалтерские книги и дневники путешественников), уловить и выявить общие и важнейшие направления развития человеческой мысли и сам процесс коллективного мышления. На языке иконологов, опирающихся на созданную в 1920-х гг. «Философию символических форм» Эрнста Кассирера (1874–1945), это звучит как «внутреннее значение, или содержание произведения, составляющее область символических значений».

Очевидно, что иконология как метод лучше работает там, где есть «картинки», что прямо следует из ее названия. Однако она может быть использована и в интерпретации архитектурного образа. Самую известную попытку такого рода сделал Эрвин Панофский (1892–1968), знаменитый исследователь, благодаря которому иконология и получила огромную популярность. Долгое время этот ученый преподавал в университете Гамбурга, пока в 1933 г., после прихода нацистов к власти, не получил от альма-матер в одной и той же телеграмме и поздравление с именинами, и извещение об увольнении. К счастью для еврея Панофского и для всей науки об искусстве, он успел вывезти семью и эмигрировать. Особенно выиграла Америка, заполучив среди прочих и этого выдающегося ученого, создавшего на территории США очередную сильную научную школу. В этом смысле Гитлер и его «сверхчеловеки» оказали неоценимую помощь англосаксонским странам, вытеснив туда целую армию замечательных университетских профессоров, носителей многовековых интеллектуальных традиций, не имевших к тому же, в силу специфики образования, высокого языкового барьера. Особенно интересно, что Панофский оказался в знаменитом принстонском Институте перспективных исследований (Institute of Advanced Study), где работал рядом с Эйнштейном. В этом есть что-то символическое. Во-первых, работы Панофского значат для истории искусств, пожалуй, не меньше, чем труды автора теории относительности для физики. Во-вторых, можно найти и другие параллели. Искусствоведы, как и физики, до сих пор не смогли создать свою «теорию всего». Более того, как в физике теория относительности и квантовая механика трудно находят точки соприкосновения, так и в науке об искусстве пока не удается преодолеть одно существенное противоречие: и иконография, и иконология безразличны к качеству художественного произведения. В принципе, исследователям-иконологам все равно, имеют ли они дело с шедевром или с рядовой ремесленной поделкой. Общие мотивы, подлежащие изучению, могут быть и там, и там, и они равноценны в цепочке, подтверждающей научную концепцию. В свою очередь, методы формального анализа, исследования композиционных особенностей и пропорционирования способны существенно помочь в понимании механизма появления выдающихся произведений. Однако тогда «за кадром» остается смысловое наполнение.

Рассматривая, таким образом, чистые формы, мотивы, образы, сюжеты и аллегории как проявления лежащих в их основе принципов, мы трактуем все эти элементы как то, что Эрнст Кассирер назвал «символическими» значениями. Если мы ограничиваемся утверждением, что знаменитая фреска Леонардо да Винчи изображает группу из тринадцати человек, сидящих за обеденным столом, и что эта группа представляет Тайную вечерю, мы рассматриваем произведение искусства как таковое и трактуем его композиционные и иконографические особенности как его собственные свойства и признаки. Но если мы пытаемся осмыслить ее как документ, относящийся к личности Леонардо, или к культуре итальянского Высокого Возрождения, или к определенному религиозному мировоззрению, мы рассматриваем произведение искусства как проявление чего-то еще, что выражается в бесконечном разнообразии других проявлений, и трактуем композиционные и иконографические особенности произведения как более подробное свидетельство этого «чего-то еще». Выявление и интерпретация этих «символических» значений (которые обычно не осознаются самим художником и могут даже явно отличаться от того, что он сознательно стремился выразить) составляют предмет иконографии в широком смысле (то есть иконологии. – С. К. ).
Э. Панофский. Этюды по иконологии… С. 33.

Впрочем, чтобы применить иконологический метод к истории архитектуры, Панофский выбрал эпоху, когда в зодчестве практически не было «проходных вещей» и все, что строилось, становилось шедевром. Он обратился к готическим соборам, чтобы сравнить их с философскими трудами того же хронологического периода, то есть со схоластикой, и выявить на данном материале общие, характерные именно для этого времени, принципы мышления и ментальные структуры, или, проще говоря, найти общее в «устройстве мозгов».

Что такое готический собор, знают, в общем-то, все. Если не по книгам и путешествиям, то хотя бы по известным постановкам про собор Парижской Богоматери. Про схоластику тоже все, наверное, слышали, и вряд ли что-то положительное. Обычно ее путают с демагогией и бесплодным переливанием из пустого в порожнее. Это несправедливо. Схоластика вообще не была философским учением, пытающимся объяснить устройство мира. Скорее, это технология корректного философского мышления, в меру занудная, как все, что стремится к идеальному порядку.

Чтобы понять, как и почему появилась схоластика, стоит обратиться к нашему времени. Думающему человеку нетрудно заметить, что мы как общество все меньше и меньше ценим логику. Стали вполне допустимы алогичные и даже абсурдные заявления и высказывания. Разумеется, это наиболее заметно в публичной жизни и политике. Кто мыслит проще, тот искренне не улавливает логических противоречий; другие же все понимают, но не считают абсурдность зазорной. Налицо тенденция отказа от достижений Аристотеля, заложившего основы логики как строго научного способа мышления, и множества его последователей.

Иное дело те века, которые и сейчас еще высокомерно именуются «темными». К концу первого – началу второго тысячелетия нашей эры Аристотель, спасибо арабским ученым, разыскавшим и сохранившим его тексты, приобрел широкую популярность среди просвещенных людей, а игнорировать логику, которой выдающийся уроженец Стагира посвятил многие из своих трудов, становилось все более и более постыдным, по крайней мере в тех кругах, которые мы сейчас назвали бы интеллигенцией. А круги эти к моменту зарождения готики были не так уж узки. Прежде всего, образованным должен быть священник. Однако появились и другие профессии, требовавшие умения мыслить. Это, разумеется, медики, изучившие Авиценну и посетившие множество университетов в поисках тех из них, где разрешались лекции по анатомии со вскрытием трупов. Но также и адвокаты, поэты, ювелиры, книгоиздатели. Архитектор тоже становится респектабельным профессионалом, носителем знания и творцом проекта, а не просто подрядчиком и «главным прорабом». «Doctor Lathomorum» («Доктор каменотесов») было выбито на надгробии одного из достойных представителей данной профессии.

Рис. 4.3. Надгробная плита над захоронением архитектора Гуго Лебержье. После 1267 г.

Кроме того, любой уважающий себя город обзаводился университетом, а с ним и сотнями студентов, получавших знания и, в качестве профессиональной подготовки, упражнявшихся прежде всего в той же логике как философской дисциплине. Парламенты были не везде, но в университетах любая тема могла стать предметом для дискуссий. Участие в публичном диспуте для университетского профессора (тоже профессионала) и его «команды» бакалавров было тем же, что и турнир для рыцарей. Ученые и теологи вызывали друг друга на интеллектуальные «дуэли», где должны были публично, в присутствии множества компетентных «болельщиков», отстаивать свою точку зрения. Мнения авторитетов, как научных, так и церковных, разумеется, считались догмой, но одновременно использовались и как исходные пункты для дальнейших логических построений. Понятно, что в этих условиях человеку нельзя было высказать что-либо, противоречащее логике, без риска потерять авторитет. Так появились схоласты (от лат. schola – школа) – ученые, стремившиеся подчинить свои рассуждения строжайшим логическим правилам.

Не факт, что создатели готических сооружений читали в подлиннике Жильбера де ла Порэ или Фому Аквинского. Но у них имелось бесчисленное множество других возможностей ознакомиться с идеями схоластов… Они учились в школах, они слушали проповеди, они могли посещать всякого рода публичные диспуты ( disputations de quolibet ), которые, поскольку на них, как и положено, обсуждались все вообразимые злободневные темы, превращались в события светской жизни, мало чем отличающиеся от современных опер, концертов или публичных лекций…
Э. Панофский. Готическая архитектура и схоластика // Панофский Э. Перспектива как символическая форма. Готическая архитектура и схоластика. М.: Азбука-Классика, 2004. С. 229.

Понятно, что и авторы теологических трактатов, и строители храмов служили одной общей цели – укреплению веры в Бога, которая всегда нуждается в поддержке, ведь сомнения в существовании Творца, в его превосходстве над силами зла и в правоте той или иной конфессии посещают даже святых. Помощь борьбе с неверием может прийти с двух сторон, извечно соперничающих между собой, – от разума или от чувств. Одна из важнейших способностей всякого религиозного искусства – показывать нам, какой путь укрепления веры преобладает среди тех, кому адресовано данное произведение. Там, где доминирует мистицизм, разум оказывается лишним и считается, что приближаться к Богу следует, непосредственно отдавшись полноте чувств, в восторге религиозных переживаний. Там же, где все еще верят в силу ума, религиозность пытаются поддержать безупречностью логических построений.

Именно эта задача – поддержка веры разумом – сделала похожими методы работы схоластов и средневековых строителей. Однако что конкретно может быть общего между сочинением, сохраняемым на пергаменте, и собором, воплощенным в камне? С точки зрения Панофского, здесь нужно рассматривать три главных пункта – общую цель, общий метод и общий способ неконфликтного разрешения противоречий.

Что касается цели, то всегда существовал соблазн использовать разум по максимуму и прямо, путем четких логических построений, доказать, что Бог существует и всякое иное предположение очевидно ошибочно. Яркой попыткой такого рода (позже, увы, признанной неудачной) был знаменитый схоластический трактат Фомы Аквинского «Сумма теологии». Однако большинство ученых ставило перед собой более скромную задачу – разобраться в том, как разум соотносится с верой и что, собственно, вера собой представляет. На языке схоластических трактатов это называется манифестация (от лат. manifestatio), то есть обнаружение, проявление или разъяснение самого феномена веры.

Теперь вернемся к архитектуре. Это же стремление к «проявлению» веры можно найти в подсознательных интенциях (правильнее бы сказать – в «умостроениях») архитекторов готических соборов. Если рассматривать храм как метафорический образ духовного мира человека, то, конечно, вера окажется в самом «сердце» – в интерьере. Бросив для сравнения взгляд на сооружения предыдущей эпохи – на храмы романского стиля, мы увидим, что их внутреннее устройство никак или почти никак не отражено на внешних стенах. Так, очевидно, и вера была скрыта от разума в те суровые времена. Иное дело готика. Структура интерьера манифестируется, то есть проявляется на фасадах. Пожалуй, это можно сравнить с фотографическим процессом. Наверное, многие еще помнят, как это происходило в доцифровую эпоху. В темной комнате, при свете красного фонаря, экспонированный лист фотобумаги опускался в кювету, чтобы на нем медленно проступили очертания будущего изображения. Так и на стенах готического собора «проступают» внутренние членения: ярусы, травеи (секции под крестовыми сводами, из которых составляются нефы, – о них уже шла речь во второй главе) и торцы нефов. Интерьер не виден, но проявлен, подобно основам веры в схоластических рассуждениях.

Теперь о следующем сходстве между философией и архитектурой. Чтобы «разъяснять веру разумом», надо сначала «проявить» сам разум, сделать понятной и убедительной систему мышления. Единственный способ добиться этого – писать тексты по четким, понятным и убедительным правилам. Все трактаты – философские и теологические (что, в сущности, одно и то же, когда мы говорим об этой эпохе) – создавались поэтому в соответствии со строгими формальными требованиями. Это, во-первых, тотальность; во-вторых, классификация по принципу единообразия частей и частей этих частей; в-третьих, четкость и дедуктивная убедительность. Есть ли тут сходство с архитектурой?

Итак, тотальность. Очень часто философский и теологический трактат того времени назывался «Суммой» («Summa»), и не зря. По охвату материала такое произведение было похоже на современную энциклопедию (только материал располагался отнюдь не в алфавитном порядке). Непременное требование – композиционное совершенство и ощущение всеохватности и исчерпанности темы. Все, что считалось лишним, противоречащим чувству гармонии, отсекалось и не принималось в расчет. В какой-то мере такое сочинение напоминало совершенное произведение прикладного или ювелирного искусства, что-то вроде реликвария (ларца для хранения мощей), только сделанного из слов. Само собой разумеется, что слова эти складывались в мудрые тексты: самое знаменитое из сочинений такого рода – уже упомянутая «Сумма теологии» Фомы Аквинского.

Рис. 4.4. Собор аббатства Мария Лаах. Германия. Гравюра на стали Уильяма Грея Фёрнсайда по рисунку Уильяма Томблесона. 1832 г.

Рис. 4.5. Доменико Квальо. Реймсский собор. Холст, масло. Первая половина XIX века. Музей изобразительных искусств, Лейпциг

Принципу тотальности легко найти соответствие и в готической архитектуре. Во-первых, всякий собор стремился передать своими формами и украшениями все христианское знание, необходимое и достаточное его прихожанам – и теологическое, и этическое, и естественнонаучное, и историческое. Во-вторых, если сравнить готический собор с предшествовавшим ему романским, легко убедиться, что это гораздо более сплоченная и гармоничная композиция, несмотря на все богатство декора. Романский храм, говоря упрощенно, весь состоит из отдельных объемов. Он окружен множеством башен. Внизу – крипта, с запада – полукружие вестверка (от нем. Westwerk – западная часть храма, противоположная восточной, алтарной, и символически отданная светским властям), с востока – алтарь. В общем, величие есть, но гармония и единство образа в дефиците. Готика, как это ни парадоксально на первый взгляд, гораздо целостнее. Башни занимают строго определенное место – над главным фасадом, не считая острого шпиля над средокрестием. В плане остаются только три главные составляющие – неф, трансепт и алтарная часть (значения этих терминов можно найти в третьей главе, об арках и сводах). Так что мы вправе констатировать, что схоластический принцип тотальности в полной мере соблюдался и зодчими той эпохи.

Теперь о принципе единообразия частей и частей этих частей. Казалось бы, что общего может быть у схоластического трактата с приложением Microsoft Word? Между тем средневековые схоласты могли бы считаться соавторами этой популярной компьютерной программы, по крайней мере ее функции «Структура» в разделе «Вид». Мы привыкли, что серьезные тексты, диссертации или инструкции разделяются на множество разделов и подразделов, параграфов и артикулов, что так наглядно отражается в вышеупомянутом текстовом редакторе. Да и на бумаге очень удобно части одного логического уровня нумеровать римскими цифрами, нижестоящие – арабскими, а совсем мелкие отмечать буквами со скобкой: а), б), в) или a), b), c). Трудно представить, но до схоластов никто не додумался применять эту удобную систему. Например, Витрувий разбил свой текст только на книги; наверное, это получилось само собой, по мере написания. А на фрагменты, удобные для цитирования и сносок (Vitruvius, VII, 1, 3, например), его произведение разделили только в эпоху Ренессанса. Зато всякая «Сумма» была изначально структурирована по этому принципу. Иерархия логических уровней соблюдалась очень строго. При этом, разумеется, как прилежные христиане, согласные с догматом о Святой Троице, авторы схоластических трактатов стремились к тому, чтобы и целое, и каждая часть, и часть части этого целого делились именно на три младших подразделения.

Рис. 4.6. Третья аббатская церковь в Клюни. План. 1088 – ок. 1120 гг. Франция

Рис. 4.7. Амьенский собор (Cathédrale Notre-Dame d’Amiens). План. 1220 г. Амьен, Франция

Рис. 4.8. Аббатская церковь Сен-Дени. Вид на трансепт и хор. Ок. 1231 г. Париж, Франция

Те же принципы легко найти в архитектуре. В романскую эпоху в одном и том же здании можно было встретить целую коллекцию сводов, цилиндрических и крестовых, купольных и полукупольных. В готическом же соборе все своды одного типа – стрельчатые с нервюрами, хотя и перекрывают пространства разного размера и формы. Аналогично трансепт, то есть поперечный неф, символизирующий, если смотреть сверху, перекладину креста, становится структурно неотличим от своего продольного собрата. Точнее, его также делают трехнефным, с высоким центральным «кораблем» и пониженными боковыми, и перекрывают точно такими же конструкциями. Внутреннее пространство храма становится целостным, но делящимся на логически соподчиненные элементы. Во-первых, весь храм разделен на продольную часть (главный неф), алтарь и трансепт. Во-вторых, главный неф и трансепт делятся, в свою очередь, на высокий центральный и пониженные боковые нефы, а алтарная часть – на собственно алтарь, круговой обход за ним и венец капелл. Также и каждая из этих частей дробится опорами и нервюрами сводов на еще более мелкие и подчиненные элементы. В общем, все происходит в точности так, как в сочинениях схоластов.

Третий принцип написания трактата, или «Суммы», – четкость и дедуктивная убедительность – также находит свои аналогии в готической архитектуре. Четкость практически очевидна. Каждый элемент работает вместе с другими, но он легко различим как самостоятельная художественная единица. Храм как бы составлен из отдельных элементов, независимых от соседних и, что важно, от стены. Любая деталь скорее приставлена к стене, чем «вырастает» из нее (чтобы в полной мере ощутить разницу, стоит вспомнить барочную архитектуру и то, как нам помогал воспринять ее Вёльфлин в предыдущей главе). Логику взаимоотношений между элементами разных иерархических уровней тоже легко разглядеть, хотя только специалист различит, дедукция это или индукция. В качестве примера можно привести пучки колонн, заменившие в высокой готике классические круглые опоры. Поскольку каждая колонка из такой связки переходит наверху в собственную нервюру, то историк архитектуры мог бы судить об устройстве сводов всего лишь по горизонтальному срезу единственной опоры – своеобразной посылке каменного силлогизма.

Рис. 4.9. Логика построения композиции внутренней стены центрального нефа готического собора с использованием элементов, включенных Эженом Виолле-ле-Дюком в Толковый словарь французской архитектуры

Все три только что рассмотренных нами принципа написания схоластических трактатов помогали решить – и в теологии, и в архитектуре – две первых задачи из отмеченных Панофским, а именно манифестацию (то есть разъяснение) веры разумом и демонстрацию принципов работы того самого разума, который этим разъяснением занимается. Однако, как уже было сказано, перед почитателями логики вставала еще и другая проблема – конкорданция (от лат. concordantia), то есть приведение в согласие и гармонию, а если честно, то примирение противоречий в исходных посылках, используемых в ученых рассуждениях. Наука тех времен находилась в несколько иной ситуации, нежели нынешняя. Эмпирических фактов было известно мало, практические опыты хотя и осуществлялись де-факто алхимиками и механиками, однако еще не считались средством установления истины. Трудно представить, чтобы два ученых средневековых мужа вместо того, чтобы скрестить свои pro et contra на диспуте, сказали бы: «Пойдемте в лабораторию, коллега. Вашу гипотезу можно проверить опытным путем». Эксперимент можно было встретить скорее в суде, чем в университете. Главным источником несомненных знаний являлись авторитеты – выдающиеся авторы прошлого. Разумеется, у теологов вообще не было выбора, экспериментальной их наука не стала до сих пор.

Все, что средневековый человек мог знать о Божественном откровении, и многое из того, что он считал истинным в других отношениях, приходило к нему из авторитетных источников ( auctoritates ): в первую очередь – из канонических книг Библии, представляющих аргументы «надежные и неопровержимые» ( proprie et ex necessitate ), затем – из учений Отцов Церкви, представлявших аргументы «надежные», но лишь «вероятные», а также из трудов «философов», представлявших аргументы «не вполне надежные» ( extranea ) и по этой причине не более чем вероятные.
Э. Панофский. Готическая архитектура и схоластика… С. 278.

Проблема же, и весьма серьезная, состояла в том, что авторитетные источники древности (в том числе – страшно сказать! – и Священное Писание) часто противоречили друг другу, при этом ни одной их строчки нельзя было признать ошибочной. Это как если бы современному математику пришлось доказывать теорему, пользуясь противоречащими друг другу, но неоспоримыми аксиомами. Знаменитый своими несчастьями и постоянством в любви философ Пьер Абеляр написал целый труд – «Да и Нет» («Sic et Non»), где тщательно подсчитал все важные теологические расхождения, до того не разрешенные наукой. Их оказалось 158, включая проблему допустимости самоубийства, не самую насущную, судя по месту – пункт 155 – в рейтинге, и чуть более актуальную – пункт 124 – о возможности внебрачного сожительства.

Схоластам ничего не оставалось, как научиться примирять противоположные мнения и искать компромиссы. Основным методом было разделение целой проблемы на множество подчиненных частей и поиск согласия на нижних логических уровнях. Это хорошо видно в композициях философских трактатов того времени. Обсуждение каждого противоречия начинается с представления мнений авторитетов с одной стороны, затем им противопоставляются противоположные суждения (sed contra…), и далее, после обретения сходства в частностях, следует примирение, основанное на положении, что абсолютно все авторитетные высказывания истинны, но – отчего и сложилось впечатление противоречивости – некоторые из них были неверно истолкованы.

Рис. 4.10. Шартрский собор (Cathédrale Notre-Dame de Chartres). Фрагмент фасада. 1194–1220 гг. Шартр, Франция

Панофский находит несколько примеров, когда архитекторы готических соборов, подобно своим ученым современникам, ищут и находят компромиссные – синтетические – решения прикладных профессиональных проблем. Оказывается, витражное окно-роза на главном фасаде, воспринимаемое нами как непременный атрибут готического стиля, являлось настоящей головной болью средневековых зодчих. Во-первых, оно круглое. Ему бы появиться в XV веке, в эпоху Возрождения, когда ценились совершенные формы. А во времена готики все вокруг острое, стрельчатое, устремленное к небу… Это противоречие прежде всего бросалось в глаза при взгляде изнутри здания, на фоне сводов с нервюрами, особенно если окно было большим, на всю ширину нефа. Но и малый диаметр розы не спасал положения: на фасаде оставались ничем не заполненные плоскости стены, более приличествующие предшествующей эпохе – романской. Выходы из проблемы предлагались разные. В каких-то областях вообще отказались от круглого окна, заменив его огромным витражом стрельчатых очертаний. В других архитекторы продолжали эксперименты с размерами розы и тонко манипулировали украшениями на фасаде, чтобы поддержать ощущение гармонии пропорций. Так продолжалось до тех пор, пока, наконец, не было найдено поистине схоластическое, примиряющее решение. На соответствующем ярусе весь торец главного нефа заполнялся большим островерхим витражом, а уже в него, как часть декора, вписывался традиционный круг окна-розы.

Рис. 4.11. Церковь Сен-Мерри. 1520–1612 гг. Париж, Франция

Рис. 4.12. Окно-роза Реймсского собора. Архитектор Бернар Суассонский. 1255–1290 или 1259–1294 гг. Реймс, Франция

Есть и еще один пример, блестяще доказывающий, что средневековые архитекторы применяли, если можно так выразиться, те же методы мышления, что и философы-схоласты. Более того, делали они это вполне осознанно. Один из зодчих, Виллар де Оннекур (ок. 1225 – ок. 1250), оставил нам интереснейший документ – по сути, путевой дневник, где он не столько записывал, сколько зарисовывал свои мысли и впечатления. В «Альбоме», как его сейчас принято называть, множество архитектурных чертежей и планов, что впоследствии позволило использовать этот труд в качестве архитектурного учебника. Впрочем, интересы самого Виллара были гораздо шире. На тех же страницах можно найти и нарисованного с натуры (что автором подчеркнуто особо) льва в процессе дрессировки, и проект вечного двигателя, который, в отличие от всех предшествующих, просто не мог не заработать. Что мешало вести подобные записи, скажем, Фёдору Коню – строителю Смоленского кремля? Или кому-нибудь из окружения Андрея Рублёва?

Рис. 4.13. Виллар де Оннекур. Идеальный план алтарной части. Рисунок. Ок. 1235 г. Национальная библиотека Франции

На одном из листов Виллар де Оннекур изобразил план идеальной алтарной части. Согласно приведенной там же надписи он разработал его в соавторстве с другим зодчим, Пьером де Корби, причем, как подчеркнуто в пояснении, «inter se disputando» – в ученом споре. Результатом диспута стала не победа одного из оппонентов, а рождение компромисс ного решения. (К слову, только благодаря записи Оннекура имя его коллеги дошло до потомков.) Посмотрим внимательно на верхний рисунок. Вероятно, один из архитекторов сочувствовал популярной в те годы идее, что монастырскому зодчеству пристало быть строгим и обходиться без излишней роскоши даже в контурах архитектурных форм; другой же отстаивал традиционное представление о том, что венец капелл должен состоять из округлых в плане элементов. Как результат, венец хора сложен как из прямоугольных объемов, характерных для аскетичных сооружений монахов-цистерцианцев, так и из привычных полукруглых пристроек. Кроме этого, спорщики достигли согласия в устройстве конструкций: своды циркульных капелл существуют не сами по себе, а как часть конструкций кругового обхода, под единым замковым камнем. В то же время прямоугольные помещения имеют самостоятельные перекрытия. Налицо торжество принципа concordantia в архитектуре, чем вновь демонстрируется ее родство с философией той же эпохи.

 

Микрокосм и макрокосм в гармоническом слиянии

Итак, мы уже познакомились с тем, как, во-первых, архитектура может отображать картину мира, какой она видится людям в ту или иную эпоху (можно сказать, макрокосм); во-вторых, как зодчество же, хотим мы того или нет, отражает формы и методы нашего мышления, устройство внутреннего мира (микрокосма). Теперь поговорим о том, как средствами архитектуры можно выразить единство этих двух миров и даже помочь достижению гармонии между ними.

В этом нам поможет еще одна знаменитая книга, вышедшая из-под пера известного искусствоведа, специалиста в области все той же иконологии, Рудольфа Виттковера (1901–1971). Как и Панофский, Виттковер был вынужден покинуть территорию Третьего рейха в начале 1930-х гг., однако в Америке он оказался не сразу, а долгое время работал в Англии, в вывезенном из Германии знаменитом Институте Варбурга – центре иконологических исследований, базирующемся на богатейшей тематической библиотеке. (История создания данной библиотеки сама по себе чрезвычайно интересна. Аби Варбург (1866–1929), выходец из семьи богатейших банкиров, отказался от своей доли наследства в пользу брата, с условием, что тот будет покупать ему любые, даже самые дорогие книги, какие он пожелает. Это решение позволило ученому не только собрать уникальную книжную коллекцию, систематизированную совершенно особым образом, но и, отказавшись от потомственного занятия, стать родоначальником исследовательского метода, получившего позднее название «иконология». К сожалению, сам Аби Варбург не занимался архитектурой, что заставляет нас распрощаться с этой замечательной фигурой и обратиться к одному из его последователей.)

Рис. 4.14. Пьеро делла Франческа. Идеальный город. Холст, масло. Ок. 1470 г. Национальная галерея области Марке. Урбино, Италия

В 1949 г. Рудольф Виттковер опубликовал книгу «Архитектурные принципы эпохи Гуманизма» («Architectural Principles in the Age of Humanism»), которая, несмотря на небольшой объем, буквально перевернула многие устоявшиеся представления об истоках и причинах появления самого феномена Возрождения. Начинается она с рассказа о том, что в первой половине XV века итальянские архитекторы вдруг серьезно заинтересовались центрическими планами, то есть планами в форме фигур, вписывающихся в круг. Главным идеологом этого увлечения выступил знаменитый архитектор и теоретик архитектуры Леон Баттиста Альберти. В работе «Десять книг о зодчестве» («De re aedifi catoria», 1443–1452) он привел черты идеальной, на его взгляд, церкви. Прежде всего, в плане она должна соответствовать одной из девяти правильных фигур. Шесть из них (круг, квадрат, гексагон, октагон, декагон и додекагон) чертятся внутри круга, и Альберти подробно, как на уроке геометрии, описал, как это сделать циркулем и линейкой. Еще три фигуры строятся на основе квадрата с помощью простейших действий: квадрат плюс полквадрата; квадрат плюс его треть; наконец, удвоенный квадрат.

Рис. 4.15. Леонардо да Винчи. Проект центрического храма. Страница из кодекса Ашбернхема. Ок. 1488 г. Институт де Франс, Париж. Объект хранения 2037, folio 5v.

Рис. 4.16. Проект собора Святого Петра в Риме. План. Архитектор Донато Браманте. 1503 г.

Однако за простыми геометрическими упражнениями стоят довольно сложные теологические проблемы. Около тысячи лет католические храмы строились в основном в форме латинского креста. Неф и хор базилики символизировали вертикальный столб этого древнеримского орудия казни, а трансепт – перекладину для рук. Не только современники, но и многие позднейшие историки воспринимали отказ от формы распятия в плане церковного здания как отказ от христианских ценностей вообще и возвращение к язычеству. Кроме того, при таком подходе возникали проблемы литургического свойства. Например, где в этом случае должен быть расположен алтарь? Один вариант: как и в традиционном храме, насколько можно дальше от входа, у противоположной стены, что напоминало бы нам, грешным, что путь к Богу непрост и не близок. Другой вариант: расположить алтарь в самом центре храма, как в центре мира. Собственно, в этом решении (и в словах о «центре мира») и кроется причина интереса к вписанным в круг постройкам.

Рис. 4.17. Проект собора Святого Петра в Риме. План. Архитектор Микеланджело Буонарроти. 1547 г.

Мы уже знаем, что средневековые ученые заново открыли для себя труды Аристотеля, и это имело весьма значительные последствия во всех сферах интеллектуальной жизни, в том числе и в архитектуре. Нечто похожее произошло и в эпоху Возрождения, только на этот раз властителем умов стал Платон, учитель Аристотеля, а если точнее, то позднеантичные философы-неоплатоники, синтезировавшие учения обоих великих мыслителей и выстроившие на этой основе чрезвычайно стройную, изощренную и развитую философскую систему. Здесь мы ненадолго отвлечемся от рассуждений Виттковера и, на всякий случай, напомним читателю некоторые факты из истории античной философской мысли.

Как правило, всякая попытка рассказать о сути той или иной философии начинается со слов: «В основу этой системы легло…» Мнения о том, что именно легло в качестве самого главного, легко варьируются в разных книгах. Мы в разговоре о Платоне и неоплатониках прежде всего обратимся к учению о Едином, хотя столь же правомерно было бы начать, как, например, подобает философам-марксистам, с идеализма или, уподобившись теологам, с креационизма. Но, думается, с точки зрения искусствоведов, именно платоновские представления о Едином лучше всего объясняют процессы, происходившие в художественной жизни эпохи Возрождения.

Чтобы понять, в чем суть концепции Единого, читателю лучше всего обратиться к себе самому, к собственной личности. Прежде всего, каждый из тех, кто читает сейчас этот текст, очевидно является человеком, причем человеком вполне конкретным (в обычном смысле этого термина: допущение, что читатель к тому же «конкретный пацан», мы, разумеется, относим к числу маловероятных). Итак, уважаемый читатель, скорее всего, у Вас – две руки, две ноги, соответствующее число пальцев, голова, украшенная лицом, а также все остальные положенные человеку внутренние и наружные органы. В голове, без сомнения, множество мыслей, забот, воспоминаний, идей и планов. У Вас есть характер. У Вас есть биография. Есть родственники и друзья. Перечислять можно бесконечно. Суть же в том, что, сколько бы атрибутов, как материальных, так и духовных, мы здесь ни привели, Вы как личность останетесь неисчерпаемы. Вы не равны сумме всего, из чего состоите, Вы всегда будете больше и шире этого. Иначе говоря, Вы (кем бы Вы ни были) – единое целое, включающее в себя все, о чем уже было сказано, а также многое другое. Сначала есть Вы, а потом – сумма всех Ваших органов и свойств. Более того, когда мы, например, заговорим о Ваших зубах, то это будут именно Ваши зубы, они принадлежат Вам, а не просто являются Вашей составной частью; и если, не дай бог, их у Вас удалят, то Вы останетесь собой и не станете формулой «Вы минус зубы». Так же и мысли – именно Ваши мысли, и биография – именно Ваша биография.

Чтобы стало еще понятнее, вспомним сцену бала из романа «Мастер и Маргарита», тот эпизод, в котором мы в последний раз встречаемся с несчастным Берлиозом. Булгаков все время подчеркивает, что Воланд разговаривает с отчлененной от тела головой. Но мы прекрасно понимаем, что он общается с Берлиозом, а не только с частью его тела, пусть даже и наиважнейшей.

– Михаил Александрович, – негромко обратился Воланд к голове, и тогда веки убитого приподнялись, и на мертвом лице Маргарита, содрогнувшись, увидела живые, полные мысли и страдания глаза. – Все сбылось, не правда ли? – продолжал Воланд, глядя в глаза головы.
М. А. Булгаков. Мастер и Маргарита. М.: АСТ, 2005. С. 304.

Ровно то же самое можно отнести и к миру в целом. С точки зрения Платона и неоплатоников, мир также един и по смыслу шире суммы его частей. В этом плане обычные для нас слова о том, что Вселенная состоит из множества галактик, античным философам показались бы некорректными, как бы ни были они потрясены достижениями современной науки, ибо мироздание не может быть простым результатом сложения собственных составляющих. В то же время наши представления о расширяющейся Вселенной, возникшей в результате Большого взрыва, древние греки и их ренессансные последователи восприняли бы как блестящее подтверждение гипотезы Платона, вложенной им в уста героя своего диалога «Тимей». Мир создан единым и единственным. За его пределами ничего нет, ибо это излишне и поставило бы под сомнение само совершенство Творения. Все, что внутри мира, не существует само по себе, но является частью целого. Это относится не только к объектам природы, но и к живым существам, в частности к людям.

Рис. 4.18. Бог как архитектор мира. Фронтиспис иллюстрированной французской Библии (Bible Moralisée). Манускрипт. 1220–1230-е гг. Австрийская национальная библиотека, Вена

Единое не имеет формы, поскольку, будучи самодостаточным, не нуждается в ней, как и ни в чем вообще. Однако материальный космос оформлен, и не трудно догадаться, что речь идет о сфере. Кстати, к уже известным аргументам, объясняющим, почему именно шар является наиболее подходящей фигурой для оформления Вселенной, философы во главе с Платоном добавили еще один. Чтобы оставаться совершенным, мир не должен никуда двигаться, ему следует оставаться на месте. Однако, будучи наделенным жизнью, он не может существовать неподвижно. Единственный выход из этого противоречия – вращение вокруг собственной оси, что обрекает все мироздание на шаровидную форму.

Итак, он путем вращения округлил космос до состояния сферы, поверхность которой повсюду равно отстоит от центра, то есть сообщил Вселенной очертания, из всех очертаний наиболее совершенные и подобные самим себе, а подобное он нашел в мириады раз более прекрасным, чем неподобное.
Платон. Тимей / пер. С. С. Аверинцева // Платон. Собрание сочинений: в 4 т. Т. 3. М.: Мысль, 1994. С. 436.

Будь Платон материалистом, можно было бы сказать, что мир, с его точки зрения, это организм. Однако дело обстоит сложнее. Космос действительно виделся философу одушевленным, наделенным умом и душой. Но на обычное живое существо он вовсе не похож. Чтобы объяснить, в чем дело, нужно обратиться к другому достижению античных философов.

Еще задолго до Платона и Аристотеля греки осознали необоримую изменчивость мира, непрекращающийся процесс становления и, следовательно, изменения всякой вещи. Возьмем, например, то самое яблоко, о котором мы вели речь раньше, или что угодно еще. Дотронемся до яблока на мгновение. Еще раз… Прошло всего несколько секунд, но было ли во второй раз яблоко тем же самым? Конечно, покупая фрукты в магазине или на рынке, мы исходим из того, что, пока расстаемся с деньгами, яблоки остаются теми же. Но в нашем эксперименте, тронув плод в первый раз, мы коснулись того, к чему никогда не прикасались прежде. Во второй раз мы имеем дело с другим яблоком, с тем, что уже познало прикосновение наших пальцев. И вообще: то, первое, существовало, к примеру, в 10 часов 45 минут, а второе – уже в 10 часов 45 минут и еще 3 секунды и, следовательно, было не тем же самым. В этом смысле знаменитое высказывание Гераклита немного сбивает с толку: дважды нельзя войти не только в одну и ту же реку (понятно, что она течет и вода все время другая), но и в одну и ту же даже самую стоячую лужу. Эта неуловимость предметного мира очень беспокоила античных философов. Можно ли рассуждать о свойствах того, что и мельчайшее мгновение не остается самим собою? Выход был найден в теории о том, что все, с чем мы имеем дело в повседневной жизни, то есть вещи, явления и даже абстрактные понятия, это лишь тени неизменных и совершенных идей, обволакивающих космос мыслительным туманом. Собственно, Ум мироздания тем и занимается, что мыслит, во-первых, сам себя (как и наш, впрочем), а во-вторых, бесконечное число идей (эйдосов), с чьими несовершенными копиями мы имеем дело на земле. Именно идеи, поскольку они неизменны, суть настоящее и подлинное, а все реалии предметного мира – лишь тени, транслируемые Мировой душой в нашу Вселенную. Таков смысл того самого идеализма, с которым еще недавно истово боролись последователи марксистско-ленинского учения о диалектическом материализме.

Руководясь этим рассуждением, он [Создатель] устроил ум в душе, а душу в теле и таким образом построил Вселенную, имея в виду создать творение прекраснейшее и по природе своей наилучшее. Итак, согласно правдоподобному рассуждению, следует признать, что наш космос есть живое существо, наделенное душой и умом, и родился он поистине с помощью божественного провидения…
Платон. Тимей… С. 434.

Он имел в виду, во-первых, чтобы космос был целостным и совершеннейшим живым существом с совершенными частями; далее, чтобы космос оставался единственным, и чтобы не было никаких остатков, из которых мог бы родиться другой, подобный, и, наконец, чтобы он был недряхлеющим и непричастным недугам.
Там же. С. 435.

Теперь обратимся к одной из бесконечного множества идей, очень важной для нашего повествования. В хорошем настроении мы говорим о том, что мир прекрасен. Мы любуемся красивыми вещами и спорим о том, какая из них действительно прекрасна, а какая нет. Где-то (как правило, вдали от архитектурных сооружений) на радость нам обитают прекрасные дикие животные. Зато в прекрасных зданиях встречаются прекрасные дамы в прекрасных нарядах или, что еще прекраснее, прекрасные своею наготой. Как видим, в нашем сознании понятие «прекрасное» всегда прилагается к чему-либо или к кому-либо. Иное дело мир Платона. В нем прекрасное – один из эйдосов, независимых от бренного мира. Оно уже есть, и его красота абсолютна. Говоря современным языком, ему не нужен материальный носитель. Создавая нечто прекрасное, природа или человек лишь приближаются к предданному вечному идеалу, объективно существующему. Чем ближе, тем красивее получается.

Но как на практике достичь преддверия Небесной красоты? Что именно нужно совершить мастеру, чтобы его произведение (например, церковь) гармонично влилось в единую структуру мира? Должна же быть какая-то технология по достижению совершенства!.. Просто сделать здание круглым явно недостаточно. Существует замечательный, подтвержденный документально пример теоретических рекомендаций, специально разработанных для решения этой задачи. В 1534 г. на францисканских виноградниках в Венеции была заложена церковь Сан-Франческо делла Винья, спроектированная архитектором Якопо Сансовино. Судя по всему, многое в его замысле венецианцам показалось спорным, и «куратор» строительства, дож Андреа Гритти, заказал экспертизу проекта монаху Франческо Джорджи. Выбор специалиста был не случаен: в 1525 г. ученый-францисканец опубликовал большую книгу «О гармонии мира», в которой предпринял систематическую попытку с помощью теории гармонических пропорций соединить неоплатонизм и христианство (а также привлечь и учение каббалы, как известно опирающееся на магию чисел).

В своем экспертном «Меморандуме» Франческо Джорджи предлагает изменить проект, применив простую и ясную, однако, как мы увидим ниже, полную зашифрованных значений систему пропорций. Ширина главного нефа должна, согласно этой идее, быть равной девяти условным шагам, или мерам (1,48 м), то есть квадрату от трех – числа первого и божественного, как считали в то время. «Божественное» оно, само собой разумеется, потому что символизирует Троицу. А «первое», потому что, с точки зрения древних философов, является первым настоящим числом, то есть имеющим начало – единицу, середину – двойку – и конец – тройку. Но главное то, что длину нефа Франческо Джорджи полагал равной 27 шагам (то есть три раза по девять). Таким образом, образовывался числовой ряд – 9: 18: 27 с двумя пропорциями, где 9: 18 = ½ и 18: 27 = ⅔. Эти пропорции францисканец назвал музыкальными терминами – октавой и квинтой.

Чтобы понять логику брата Франческо, нам придется вновь вернуться к античным философам, на этот раз к знаменитому Пифагору и его последователям – пифагорейцам, оказавшим огромное влияние на Платона и неоплатоников. Ведь именно пифагорейцы ввели в понятийный аппарат философии слово «космос», означавшее «порядок» и «красоту» (кстати, косметика, которой пользуются женщины, «приводя себя в порядок» и «наводя красоту», не случайно несет в своем названии все тот же «космический» корень). Пифагорейцы же первыми предложили модель Вселенной, где светила и планеты прикреплены к вращающимся небесным сферам.

Рис. 4.19. Церковь Сан-Франческо делла Винья. План. 1534 г. Венеция, Италия

Рис. 4.20. Фасад церкви Сан-Франческо делла Винья. Архитектор Андреа Палладио. 1562–1572 гг. Венеция, Италия

Как и Платон, пифагорейцы чувствовали, что мир заключен в Едином. Однако они нашли и то, что связывает части творения между собой и с божественным целым. Это, с их точки зрения, числа, существующие сами по себе и организующие бесформенное и беспредельное в стройную систему. Более того, следуя научной моде того времени, подразумевавшей обязательные поиски начала всех вещей, Пифагор таковым объявил именно число, а не воду, воздух или предвечную бесконечность, как мудрецы до него.

Рис. 4.21. Арифметика (Пифагор, изучающий звучание молотков в зависимости от массы). Скульптор Лука делла Роббиа. 1437–1439 гг. Музей собора Дуомо (Museo dell'Opera del Duomo). Флоренция, Италия

Как известно, числа – это не только возможность сосчитать количество чего-то, но и средство определить пропорции между любыми величинами. В этом кроется могущество числа в борьбе за упорядочение мира. Вслед за Гераклитом пифагорейцы полагали, что правильный способ преодоления фатального противостояния противоположностей, таких как предел и бесконечность, четное и нечетное, единичное и множественное, мужское и женское, правое и левое, это не примирение противоречий, но достижение гармонии, поддерживающей их сосуществование в напряженном равновесии. Правильная гармоничная пропорция, таким образом, и есть средство сохранения мира в единстве всех его частей (в том числе и не дружных друг с другом) и целого.

И все же, в чем выражаются эти прекрасные пропорции, когда речь идет о мироздании в целом? Откуда отсчитывать и что, собственно, считать? На помощь приходят небесные сферы с прикрепленными к ним светилами и планетами. Они, в представлении пифагорейцев, движутся с разными скоростями, обратно пропорциональными их удаленности от центра. При этом каждая сфера издает прекрасный звук, тем более высокий, чем выше скорость вращения. Звуки сливаются в гармоничные аккорды, в небесную музыку, столь изумительную, что нам, простым смертным, услышать ее не дано. Не имея представления о звуковых волнах, да и вообще ни о каких, кроме волн родных морей, Пифагор и его ученики сумели, тем не менее, применить математику к определению приятных уху созвучий. Так, проведя многочисленные эксперименты, они выяснили, что если взять две одинаковых струны и одну из них зажать посередине, то разница в высоте звуков будет составлять как раз октаву. Отношение в две трети даст квинту, в три четверти – кварту. Тех же результатов можно добиться, экспериментируя с массами молотов в кузне, с сосудами, наполненными водой на треть и наполовину, с отверстиями на флейте (возможно, Гамлет, утверждая, что на нем нельзя играть, как на флейте, демонстрировал и свою осведомленность в области античной философии).

Рис. 4.22. Франкино Гафури. Теория музыки. Иллюстрация к трактату. 1492 г. Национальная библиотека Браиденсе. Милан, Италия

Лас Гермионский, с которым согласны последователи пифагорейца Гиппаса из Метапонта, полагая, что частота колебаний, от которых получаются консонансы, соответствует числам, получил такие соотношения на сосудах. Взяв равные по объему и одинаковые по форме сосуды и один из них оставив пустым, а другой наполнив водой наполовину, он извлекал звук из того и другого, и у него выходила октава. Затем он оставлял один сосуд пустым, а второй наполнял водой на одну четверть, и при ударе у него получалась кварта. Квинта получалась, когда он заполнял второй сосуд на одну треть. Таким образом, отношение пустоты одного сосуда к пустоте другого составляло: в случае с октавой – 2: 1, с квинтой – 3: 2, с квартой – 4: 3.
Теон Смирнский

Таким образом, предлагая применить в церкви Сан-Франческо делла Винья простейшие пропорции (конечно, не только в очертаниях нефа, но и во всем объеме здания), Франческо Джорджи рассматривал храм как музыкальный инструмент, играя на котором архитектор добивается консонанса с прекрасной музыкой Вселенной. Эти же соотношения легко заметить и в других произведениях эпохи Возрождения, в частности у Палладио.

В пифагорейской концепции музыки сфер интервал между Землей и сферой неподвижных звезд рассматривался в качестве диапазона (октавы. – С. К. ) – наиболее совершенного гармонического интервала. Наиболее принятым порядком музыкальных интервалов планет между сферой Земли и сферой неподвижных звезд является такой: от сферы Земли до сферы Луны – один тон; от сферы Луны до сферы Меркурия – полтона; от Меркурия до Венеры – полтона; от Венеры до Солнца – полтора тона; от Солнца до Марса – один тон; от Марса до Юпитера – полтона; от Юпитера до Сатурна – полтона; от Сатурна до неподвижных звезд – полтона. Сумма этих интервалов равна шести тонам октавы.
Томас Стэнли. История философии. 1655–1660

Теперь, нагруженные этим тяжеловесным философским багажом, посетим какую-либо постройку, созданную, например, во Флоренции, Риме или Венеции во времена восхитительного и свежего, как весна, Кватроченто (историки искусства называют так 1400–1499 гг., то есть XV век). Скорее всего, мы увидим здание далеко не грандиозных размеров – маленькую церковь или всего лишь капеллу, пристроенную к средневековому храму. Первое, что обращает на себя внимание, когда оказываешься внутри, это скромность и отказ от роскоши в отделке: только темный, отнюдь не пышный декор на светлых стенах.

Рис. 4.23. Четыре элемента (Земля, Вода, Воздух и Огонь) и интервалы их созвучий. Иллюстрация из книги Роберта Фладда «Метафизическая, физическая и техническая история двух миров – великого и малого». Гравюра Йохана Теодора де Бри и Маттеуса Мериана. 1617 г.

И все же, переступив порог, сразу ощущаешь, что перестал быть просто зрителем, посетителем очередной туристической достопримечательности. Чувство гармонии и покоя охватывает вас, беспокойная жизнь остается где-то снаружи. Точнее, это даже не покой в смысле отсутствия движения – его как раз в избытке. Скорее, это ясное понимание, что оказался в средоточии чего-то очень важного, быть может, в центральной точке Вселенной, в самом главном ее месте и теперь весь мир плавно и величественно вращается вокруг тебя.

Чувства вас не обманывают. Вы в центре мира. Хрустальные сферы небесного свода кружатся вокруг вас, и композиция здания вторит их очертаниям. Арки подкупольного квадрата (того самого, где купол на парусах), как зримые части огромных колес, проворачивают каменное полушарие на своих ободах. Пилястры и балки тонкого ордерного декора, темные на светлом фоне, демонстрируют кристальную ясность структуры Вселенной. Простые пропорции «звучат» в унисон музыке сфер. Никакие сложные числа в пространственных соотношениях (разве что только «золотое сечение», где меньшее так относится к большему, как большее – к целому) не допущены в это царство простых дробей – 1: 2, 2: 3, 3: 4 и даже 1: 1, когда торцевая стена нефа оказывается просто квадратной. Все полукружия следуют циркулю, нет овалов и эллипсов, так любимых барокко. Октава, квинта и кварта неслышно царствуют в этой «застывшей (ну вот, опять эта банальная метафора!) музыке».

Рис. 4.24. Капелла Пацци. Архитектор Филиппо Брунеллески. 1429–1460-е гг. Флоренция, Италия

Однако это не модель Вселенной и тем более не планетарий. Формы храма или капеллы – скорее эхо, отзвуки космических звучаний, растекающихся внутри Единого. И здание, и вы – части абсолютного Целого, погруженные в него и растворенные в нем.

Иной вопрос, что реальность вокруг этой постройки отнюдь не идеальна, поскольку она – лишь тень абсолюта. Главный смысл работы архитектора, как его понимали в эпоху Возрождения, в улучшении бренного мира, уменьшении хаоса в нем, умножении гармонии и порядка и, в итоге, в приближении материальной Вселенной к вечному и истинно существующему миру идей. У нас же, зрителей, в связи с этим своя задача – воспитать в себе, насколько возможно, совершенного человека, чтобы в нем, прямо по Чехову, все было прекрасно – и лицо, и одежда, и душа, и мысли.

Рис. 4.25. Церковь Санта-Мариа делле Карчери. Разрез и план. Архитектор Джулиано да Сангалло. 1485 г. Прато, Италия

Мы неспешно прогуливаемся в интерьере, наслаждаясь причастностью к великому, разглядываем детали, нежно поглаживаем отполированные профили пилястр. Да, у архитектора получилось. Это шедевр. Здание вряд ли нарушит гармонический строй мироздания. Однако в чем величие автора? В сочинении прекрасного проекта, неведомого доселе, как это считалось бы в более позднее время? Нет. Скорее в удачном воплощении того, что уже существует за сферами материального космоса и что должно быть создано именно в этих совершенных формах. Зодчий Возрождения не придумывает, он знает, что должен построить. Микеланджело с этой точки зрения велик не тем, что мог вообразить в глыбе мрамора готовое произведение собственного авторства, а тем, что видел то единственно возможное, что уже помещено в камень Творцом, и лишь затем «отсекал все лишнее». Потому он и «титан Возрождения» – не богоборец, а соавтор Бога. Прекрасное уже даровано миру, оно часть и атрибут Единого, к нему можно приблизиться, но его нельзя создать.

Величайший художник не имеет ни одной идеи, которую глыба камня не таила бы в себе, и лишь тому удастся найти к ней доступ, чья рука послушна разуму.
Микеланджело

Конечно, все это особенно важно, когда в мире должен появиться новый храм. Ведь мы уже видели, что даже простое жилище может быть моделью мироздания. А уж здание церкви просто обязано существовать в согласии с общим строем Творения. Именно этим объясняется интерес ренессансных зодчих к центрическим постройкам: они наиболее близки к неоплатоническим представлениям об устройстве мира. Так, Альберти писал, что идеальная церковь должна быть центрической в плане, расположенной на прекрасной площади, обязательно свободностоящей и, более того, поднятой на высоком постаменте, дабы оказаться отрешенной от суетных мирских забот. Окна также, с его точки зрения, следует устраивать высоко над землей, чтобы видеть в них только небо.

Однако важно, что у ренессансных архитекторов, помимо творения Мирового ума, был и другой, более приземленный, но и более осязаемый образец для подражания. Речь, конечно, идет об авторитете древних, точнее, о строителях древнегреческих и древнеримских храмов. Из существования абсолютно прекрасного следовало, что и зодчеству подобает единственно правильный архитектурный стиль (в нашей стране ведь тоже все время искали, каким должен быть стиль «социалистического реализма»). Выбор здесь очевиден. Человеку эпохи Возрождения трудно было представить, что Мировому уму присущ варварский вкус явившихся с Севера готов, чьи нагло устремленные в небо постройки уже несколько веков распространялись по всей Европе. Для итальянских приверженцев неоплатонизма образцом могли стать лишь формы, родившиеся во времена Платона и Аристотеля (или, пожалуй, чуть раньше, при жизни учителя Платона – Сократа). Ведь именно среди подобных зданий жили итальянские, особенно римские, архитекторы, так что за примерами не нужно было отправляться куда-то далеко. Гуляя среди античных руин, им было легко представить себя как в роли «академиков» – учеников Платона, спешивших на занятия за стены Афин, в рощу имени героя Академа, так и в роли «перипатетиков» – «прогуливающихся» собеседников Аристотеля, любившего обсуждать свои философские построения в неспешных проходах под сенью ионических портиков.

Рис. 4.26. Темпьетто. Архитектор Донато Браманте. 1502 г. Рим, Италия

Конечно же, ренессансные архитекторы воспринимали античные памятники сквозь призму собственного вбидения. Например, Альберти полагал, что применение арок и сводов допустимо лишь в сооружениях утилитарного назначения, церквам же приличествует благородный горизонтальный антаблемент с несгибаемыми балками архитрава. Другие – арочные – конструкции полагались нежелательными в храмовом сооружении (хотя, когда дело касалось средокрестья, правильным перекрытием считался, разумеется, купол – символ небесного свода). Правда, получая реальные заказы, Альберти легко шел на компромисс. То же и с формой плана. Альберти сам не построил ни одной круглой церкви. Впрочем, он оправдывал допустимость строительства базилик в качестве храмов тем, что в Древнем Риме они использовались для судебных собраний, а Господь есть Высший судья и правосудие – Дар Божий, поэтому и вытянутые формы базилики в церкви вполне к месту.

Циркульные формы так и не стали превалирующими в сакральной архитектуре. В 1572 г., на волне Контрреформации, опираясь на решения Тридентского собора, кардинал Карло Борромео (канонизирован в 1610 г.; многочисленные барочные церкви Сан-Карло посвящены именно ему) объявил центрические в плане композиции языческими и призвал вернуться к «formam crucis», то есть к планам в виде латинского креста. Однако идея слияния здания храма с платоническим Единым продолжала оставаться актуальной и в базиликальных сооружениях, как, впрочем, и в обычных жилых постройках.

И архитекторам эпохи Возрождения, и искусствоведу Рудольфу Виттковеру приходилось защищать неоплатонические искания XV–XVI веков от обвинений в язычестве и даже в отходе от Бога в принципе. Идеи гуманистов и то, что они, как принято говорить, поставили в центр мироздания человека, и ныне многими воспринимаются как отказ от христианства. Однако, как было известно и за тысячу лет до того, философия неоплатоников вовсе не обязательно противоречит христианской доктрине. Скорее, она переставляет акценты. Религиозное чувство было так же важно зодчим эпохи Возрождения, как и строителям экзальтированных храмов Средних веков. Но теперь на первый план выходит не преклонение перед всеискупающей жертвой Христа, а восхищение мастерством Демиурга (Создателя).

Строители Средневековья выкладывали свои церкви « in modum crucis » – их планы в форме латинского креста символически выражали Христа Распятого. Ренессанс, как мы видим, не отказался от этой идеи. Что он изменил, так это концепцию божества: Христос как сущность совершенства и гармонии вытеснил Того, кто страдал на кресте за человечество; Христос-Пантократор (Вседержитель) вытеснил Христа Скорбящего.
R. Wittkower. Architectural Principles in the Age of Humanism. New York; London: W. W. Norton & Company, 1971. P. 30 (перевод мой. – С. К. ).

Предаваясь Единому, человек растворяется и в его Создателе. В этом и есть главное призвание ренессансного зодчества, по крайней мере храмового. Людям, если они остаются прямо под куполом неба, трудно настроить свой внутренний мир на созвучие с Вселенной. Творение слишком огромно, и с земли пропорции не ясны. Здесь и приходит на помощь архитектура. Вошедшему под ее сень она передает чувство гармонии мира и слияния с ним. Это отнюдь не богоборчество и не стремление поставить человека в центр мира, оставив его с ним один на один. Наоборот, как и в Средние века, храм служит религиозному чувству, хотя и несколько иначе. В отличие от готического собора, войдя в который человек как бы сразу оказывается на небесах (где именно, мы увидим в следующей главе), ренессансный храм – место единения микрокосма конкретного человека и совершенного платоновского макрокосма как Творения Господа. Но главное остается все тем же: и в эпоху Возрождения дорога к храму – это все та же дорога к Богу.

Рис. 4.27. Леонардо да Винчи. Иллюстрация к разделу о пропорциях человеческого тела трактата Витрувия об архитектуре. Ок. 1490 г. Галерея Академии, Венеция