Проводив взглядом лодку, Ленин сказал:
– Какие люди! Их не сломишь.
Он уселся на берегу, остальные последовали его примеру. Было тихо. Легкий туман, предвестник осени, стлался над озером. В камышах слышались всплески и шумы. Неподалеку, свистя крыльями, пронесся стремительный чирок. Из мрака донеслась безмерно печальная, надрывающая душу перекличка отправляющихся на юг куликов.
С легкой завистью Ленин еще раз перебрал в уме все, что ему рассказали товарищи. Жизнь в здешней глуши показалась ему в этот момент нестерпимой. Его мысли унеслись далеко – в Питер и дальше – в Москву и другие края, откуда съехались делегаты на съезд, и он огорченно подумал о том, как мало пришлось ему ездить по России; он ни разу не бывал на Украине, в Туркестане, не видел Кавказа и Крыма, а в привольной Сибири был ссыльным, подневольным человеком, прикованным к одному месту. Его пронзило до боли острое желание побывать повсюду, быть среди людей, говорить с ними, смотреть им в глаза, чувствовать себя частицей этой силы.
Он тихонько вздохнул и повернулся к Коле:
– Искупаемся, Коля?
– Вот здорово! – воскликнул Коля. Он втянул свой тощий живот, штанишки сами с него свалились, и он бросился в воду.
– Он вас очень любит, – вполголоса сказал Зиновьев.
– Amor d'amor si paga, – быстро ответил Ленин.
Все разделись и полезли в воду.
– Не уплывайте далеко, – взмолился Зиновьев, когда Ленин пропал во мраке.
– Ничего, собака Треф на воде следов не чует, – последовал ответ уже издалека.
Потом стало тихо. Зиновьев озабоченно вглядывался в темноту.
– Увлекается, – пробормотал он беспокойно.
Вскоре забеспокоился и Емельянов.
– Поплыть за ним, что ли? – сказал он и, пустившись вплавь, исчез во тьме.
Вернулся Коля. Он запыхался, но был очень весел и не переставал восхищаться:
– Ох, как плавает! А ныряет до-о-лго!..
В темноте раздался всплеск. Это вернулся Емельянов.
– Уплыл… в темноте не найдешь.
Они все трое постояли с минуту в воде, прислушиваясь. Наконец Ленин появился из мрака, лихо работая саженками.
– Владимир Ильич, – укоризненно протянул Емельянов, – разве так можно?
– А что такого? Я знаменитый пловец, Григорий это отлично знает.
Они вышли на берег и уселись на траву. Всеми овладело приятное оцепенение. Было очень тепло. Над землей плыл комариный звон.
Зиновьев, разомлев, начал рассказывать о первых днях войны, заставших Ленина в Поронине, под Краковом, об аресте Ленина австрийскими властями по обвинению в шпионаже; Зиновьев тогда жил недалеко, в Закопане. Узнав об аресте Ленина, он сел на велосипед и в проливной дождь поехал за десять километров к польскому революционеру доктору Длусскому с просьбой о заступничестве.
– Тогда было плохо, а теперь еще хуже, – пробормотал Зиновьев.
Ленин сказал глуховатым голосом:
– Для русского революционера быть обвиненным в шпионаже в пользу царской России – вещь в высшей степени отвратительная и тяжкая… Скажу вам по секрету, что для него есть только одна вещь столь же отвратительная и тяжкая – это быть обвиненным в шпионаже в пользу кайзеровской Германии.
Эти слова вырвались непроизвольно – Ленин ни разу не касался в разговорах этого вопроса, Емельянов впервые за все время понял, что всю шумиху с «германским шпионажем» Ленин переживает вовсе не так легко, как казалось. Впрочем, Ленин тут же перевел разговор на другое, но тотчас умолк: откуда-то с озера послышалось пение и теньканье гитары. И это теньканье и пение на лодках в темноте под звездами, среди тихих всплесков воды и комариного звона, навевали спокойствие и грусть.
– Да-а, – произнес Ленин. – Хорошо в глуши сидеть, созерцать красоты природы… Что может быть лучше с точки зрения поэта или художника? Как там сказано?.. «Бежит он, тихий и суровый, и звуков и смятенья полн, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы…» А мне, грешному, хочется в Питер, в гущу событий, в кипение масс… Я ведь Питер даже толком и не рассмотрел на этот раз. Даже Медного всадника не видел! А сюда бы Горького прислать… Пусть посидит, подумает. Зря он увлекся чисто политической деятельностью. В политике он путает. Он лучше видит и понимает человека и тонкости человеческих взаимоотношений, чем столкновения классов и тонкости классовых взаимоотношений… Горький и меня защищал в своей газете в статейке «Не трогайте Ленина» и в других статейках скорее как Ульянова-Ленина, то есть некую известную ему и уважаемую им личность, нежели как представителя и защитника интересов определенного класса. Политика – область человеческих отношений, имеющая дело не с единицами, а с миллионами… Он-то, наверно, сердился бы, если бы мы мешались в его творчество, указывая ему, как описывать звездную ночь или озерную зыбь… Вот такую, как сейчас… Да, для художника одиночество часто необходимо. Нам, политикам, людям земным, одиночество возбраняется. Наша стихия массы. Поэты тоже, вероятно, несмотря на их вдохновенное ремесло, сознают, что творят для масс. Но это у них не так грубо, не так непосредственно. Возможно, что лучшие свои вещи они создают тогда, когда забывают об этом хотя бы ненадолго. А для нас такое забвение – верная гибель… Коля, ты не замерз?
– Нет.
Ленин рассмеялся:
– А ведь мы тоже ведем теперь далеко не прозаическую жизнь. Шалаш, уединение, подполье, переодевание, ищейка Треф… Нешуточное дело для ортодоксальных марксистов, знающих «Капитал» вдоль и поперек, как мужик свой двор. Эсеры считали себя всегда романтиками, а нас, социал-демократов, – сухарями… Очевидно, Бакунин так же относился к Марксу. А поглядите-ка на эсеров! Выветрилась мужицкая романтика, поблекла. Ничего от нее не осталось. Смирные, пузатенькие… Крестьянская партия, а землицу мужику не дает, а мы, сухари, дадим! Власти хочется, а боятся. А мы, сухари, не боимся. «Мужицкого министра» Чернова обвинили вслед за мной в шпионаже, а он смиренно ушел из министерства, ждет, видите ли, законного расследования! Плюнули ему в рожу, а он утерся и сказал: «Божья роса». А мы ушли в подполье. А в подполье комары кусаются. Коля, искупаемся еще раз!
– Только, чур, далеко не заплывать, – сказал Емельянов.
Ленин и Коля снова полезли в воду, пошумели там, повозились, затем выскочили на берег и стали одеваться.
– Тебе скоро в школу, – сказал Емельянов. – Придется перекочевать обратно домой, мама велела.
Коля сказал угрюмо:
– Никуда я не уйду. Я здесь буду!
Емельянов спокойно возразил:
– Как так здесь? Учиться надо.
Ленин сказал из темноты:
– А ведь нам скучно будет без Коли… Пусть остается. Достаньте учебники, тетрадки, я с ним буду заниматься. Коля, согласен?
– Да, – буркнул Коля, стараясь скрыть свое ликование.
– Ш-ш-ш, – прошипел Емельянов: к берегу приближались две лодки с дачниками. Теньканье гитары и голоса раздались совсем близко.
– Неужели пристанут к берегу? – зашептал Зиновьев.
Мужской голос на одной из лодок пел:
Другой, пьяный голос со второй лодки вмешался невпопад:
– Замолчите, несносный!.. – игриво произнес женский голос.
– Молчи, балда! – поддержал даму мужской голос.
Первая лодка загнусила, захлебываясь:
Вторая лодка, улюлюкая, отозвалась:
и, похохотав, перешла на другое:
– Это уже про нас, – шепнул Ленин и тихонько-тихонько засмеялся.
Лодки удалялись.
«Белые, бледные, нежно-душистые, грезят ночные цветы», – несся издали нестройный хор, затем пропал, истаял. Стало тихо.
– Если бы они знали, что вы здесь! – с веселым злорадством воскликнул Емельянов.
– Ах, пошляки, ах, пошляки! – весь закачался от негодования Зиновьев.
– Да, – с задумчивой усмешкой сказал Ленин. – «Щеки, как розы „Глуар де Дижон“…»
Обратно с озера в шалаш шли молча. На всех, даже на Колю, подействовала эта пошлая и ничтожная жизнь, дохнувшая винным перегаром и похабщиной на их тихое убежище. Каждый думал свою думу. Зиновьев думал о том, что старая Россия жива, она поет, разглагольствует, пьет самогон и политуру, декадентствует, торгует, похабничает, ей наплевать на революционеров, преследуемых, вынужденных скрываться; а сознательных пролетариев мало, и они теряются в огромном мещанском болоте.
Емельянов думал о том, как хорошо, что дачники не вздумали пристать к берегу; однако, когда начнется охотничий сезон, здесь вправду станет небезопасно, и, пожалуй, Свердлов верно сказал.
Коля все не переставал восхищаться тем, как Ленин плавает, и по этой причине еще больше негодовал на дачников за их частушку о «шпионщиках-чиках», и ему казалось, что эти частушки больно задели Ленина, и ему было жаль Ленина, и от этого он готов был заплакать в темноте.
Ленин же думал совсем не о том. Он думал о том, что делать революцию и строить социализм так или иначе придется также и с этими маленькими людьми, которые пели и визжали в лодках, что нельзя сделать специальных людей для социализма, что надо будет этих переделать, надо будет с этими работать, ибо страны Утопии нет, есть страна Россия. Это будет нелегко, трудно, чертовски трудно, труднее, чем сделать самое революцию, но другого выхода нет; потом подрастут вот такие, как Коля, с ними будут свои трудности, но все-таки с ними будет легче. Он положил руку Коле на плечо, и Коле показалось, что Ленин понял, о чем он, Коля, думает, и от этого у Коли сжалось сердце.