Синяя тетрадь

Казакевич Эммануил Генрихович

КАК Я ПИСАЛ «СИНЮЮ ТЕТРАДЬ»

(Ответ читателям)

 

 

I

После того, как была опубликована моя повесть «Синяя тетрадь», я получил много писем от читателей различного возраста и разных профессий. Эти письма, помимо лестной оценки моего труда, содержат и разнообразные вопросы насчет того, как я писал это свое произведение, каким образом сумел воссоздать образ Ленина, какими материалами пользовался и т. д.

На первые письма я старался отвечать, но затем писем стало приходить все больше, и так как вопросы, задаваемые читателями, в общем сводились к одному и тому же, я решил ответить своим читателям в печати, не каждому отдельно, а всем вместе. Признаюсь, что делаю я это не только потому, что хочу угодить моим читателям, ответить на все их недоумения и не потому, что рассчитываю своим отчетом о работе над образом Ленина помочь другим, менее опытным писателям, – хотя я был бы, разумеется, рад, если бы статья моя оказалась кому-нибудь полезной – но и, главным образом, для себя самого. Мне самому хочется подытожить свою работу, оглянуться назад, подумать над проблемами, которые поставила предо мной моя тема, осмыслить те трудности, которые встретились мне на моем пути и, может быть, еще раз пережить то несравненное наслаждение, какое испытывает писатель при соприкосновении с описываемым им героем, открывая в нем все новые и новые черточки, восторгаясь от любви к нему и содрогаясь от страха за него.

* * *

Над повестью о Ленине, которая была позднее названа мною «Синяя тетрадь», я работал почти два года. Работа эта принесла мне много счастья. Бывали дни и ночи, когда мне казалось, что я нахожусь с глазу на глаз с Владимиром Ильичем Лениным, человеком, под чьей звездой мы родились и росли. Бывали минуты, когда мне казалось, что я слышу его голос, вижу, как он смеется, задумывается, страдает.

Всю мою жизнь меня больше, чем другие люди на свете, интересовал Ленин. Разумеется, в этом смысле я не одинок, все мое поколение, миллионы людей думали о нем с пристальным, жгучим интересом. В годы детства и юности мы не знали, и не могли понимать Ленина, но нам хватало веры в него, веры почти религиозной и не нуждавшейся в анализе. Он был олицетворением справедливости и правды. Мы это понимали своими незрелыми умами, но незрелый ум ребенка иногда более чуток, чем изощренный мозг взрослого. Взрослый понимает – ребенок знает.

Начал узнавать Ленина я значительно позднее, когда мне было за двадцать и когда я с истовостью и непримиримостью молодого человека стал подвергать сомнению все на свете, иначе говоря – проделывать в собственном мозгу опыт поколений, усвоенный мною раньше «на веру» […]

[…] Так как я художник, а не историк, то моя задача могла заключаться только в том, чтобы показать Ленина – человека.

Начиная свою работу, я точно знал, что трудности воплощения образа Ленина в литературе необыкновенны. Задача эта несколько проще в кино и на театре – не потому, что повесть о Ленине труднее написать, чем пьесу, а потому, что в пьесе о Ленине на сцену выходит актер, загримированный под человека, которого мы любим. Увидев его лицо, походку, жесты, услышав милый нашему сердцу картавящий говорок, мы готовы многое простить. Мы испытываем искреннее удивление и благодарность чудесным людям, давшим нам возможность как бы видеть и слышать умершего гения. Литература не может дать эту иллюзию. Что же она может? Она может показать ход мыслей. Согласитесь, что когда речь идет о мыслителе – ход мыслей играет некоторую роль. Но задача эта необыкновенно сложна, и именно потому, что речь идет о мыслителе.

«Ленин весь в словах, как рыба в чешуе», – потрясающе точно выразился некогда Горький. Это обстоятельство необычайно затрудняет художественное воплощение личности Ленина. Верно, личность его отображена с поразительной силой в его произведениях, но писатель ведь не может писать произведение о произведениях! Прибавьте к этому органическую ненависть Ленина к позам и внешним эффектам, к заготовленным заранее остротам, ко всей мишуре внешнего блеска и треска…

Вряд ли найдется другой человек, который бы так полно подчинял (и старался подчинить) чувство – разуму, всю жизнь – одной цели. Описывая такого человека, столь целеустремленного и как бы рассудочного, научно-мыслящего, почти каждую минуту рискуешь стать пресным и представить своего героя пресным и суховатым, каким Владимир Ильич никогда не был, ибо сочетал ум великого ученого и мощь непобедимого бойца с сердцем ребенка.

И наконец, – последнее препятствие: я люблю его. Его любят миллионы людей. Восторг не содействует объективному изображению, любовь слепит глаза, лишает твердости пишущую руку. Ее надо глубоко прятать, чтобы читатель не заподозрил тебя в том, что ты хвалишь Ленина, потому что принадлежишь к его партии, а не потому принадлежишь к его партии, что любишь Ленина.

Итак, приступая к работе, я видел буквально глазами всю почти вогнутую крутизну этого замысла, всю многоступенчатость предстоящих препятствий. Я знал наперед, что не смогу исчерпать сокровища этого необычайно целенаправленного, изощренного и чуткого интеллекта, сложнейший ход его мыслей, чаще всего слишком глубоких для «беллетризации», иногда же слишком злободневно-политических, чтобы они могли вполне войти в таинственные, изменчивые, чуть туманные края искусства.

…И вот повесть написана и даже напечатана, – а напечатать ее было не легче, чем написать, – и я ставлю перед собой вопрос: что мне удалось? Что мне не удалось?

На этот вопрос могут ответить только мои читатели. Я же опять болею своей застарелой болезнью – неудовлетворенностью и недовольством собой. И перед моими глазами маячат еще зыбкие очертания другой повести о Ленине, нашем учителе, нашем великом спутнике. Может быть, в той повести я сумею досказать то, что не досказано в этой. До свидания, Владимир Ильич.