I
Наступила весна, но люди были слишком заняты своим делом, чтобы замечать ее, как обычно. Конечно, солдаты радовались теплу, но им казалось, что тепло исходит совсем не от солнца, а деревья зеленеют не от апрельских соков, бурлящих в обновленной почве.
Если солдаты и думали о весне и говорили о ней, то только в связи с домом, с родиной. «Там уже пашут», — говорили вчерашние колхозники. «Скворешни там уже ждут гостей», — говорили вчерашние мальчики.
Здесь, на чужой стороне, весны не было, была близкая победа, и казалось вполне естественным, что она приходит в сопровождении солнечного света и радостного гомона птиц.
Так ощущали солдаты эту весну на Одере, весну сорок пятого года.
Начали цвести сады. Соловьи заливались в рощах. Днем на Одере царила почти деревенская тишина. Над болотами низко летали вальдшнепы. Горланили петухи в приодерских деревнях, лениво хлопая крыльями. Зато ночью всюду кипела лихорадочная работа, скрытная, кропотливая, таинственная. Темнота чужеземной ночи вздыхала, тихонько поругивалась на чистом русском языке, ухала по-бурлацки: то работали саперы, сооружая детали огромных переправ; то устраивались на недолгое жительство подошедшие части, маскировались ветками вновь прибывшие артиллерийские стволы небывалых калибров, сгружались ящики с патронами.
Пенье соловьев прерывалось артиллерийскими налетами немцев. Начинало стрелять одно орудие, затем откликалось другое, третье. Потом какая-то батарея, бог весть чем встревоженная, принималась гвоздить шальными залпами. Вскоре стреляла чуть ли не вся немецкая артиллерия. Напоминало это ночной лай собак в какой-нибудь глухой деревне: встревоженный лай одной собаки вызывает ответ другой — и вот уже вся деревня брешет заливисто и тревожно. Потом выясняется, что кругом все спокойно и лаять-то пока нечего, и собаки затихают поодиночке. Снова воцаряется весенняя тишина, и оказывается, что соловьи вовсе не замолкали, они по-прежнему щелкают и щелкают.
С рассвета на болотистых берегах большой реки снова все замирало. Солнце, вставшее в далеких русских равнинах, озаряло реку багровым сиянием. Просыпались воробьи. Но в этой фальшивой тишине чувствовалось тревожное ожидание, еле сдерживаемое волнение двух гигантских лагерей по обе стороны багровых вод.
Наступало время наблюдателей. Они глядели во все глаза и во все оптические приборы на противоположный берег. С башен и чердаков, с верхушек деревьев, из блиндажных щелей и густых кустарников, со всех наблюдательных пунктов: передовых, основных и запасных — глядели разведчики и артиллеристы, офицеры всех рангов и родов оружия. С прифронтовых аэродромов вылетали разведывательные самолеты и подолгу шныряли над шоссейными и железными дорогами, выслеживая, фотографируя.
Капитан Мещерский и его разведчики оборудовали наблюдательный пункт в сосновом лесу. Они сплотили досками три росшие близко друг к другу сосны и почти у самых вершин положили помост. На помосте был устроен столик, туда же поставили перенесенное из какого-то дома покойное стариковское кресло. Среди веток, замаскированная хвоей, стояла стереотруба, а на столике лежали прикрепленные медными кнопками схема наблюдения и тетрадь для записей. Тут же находился полевой телефон. Наблюдательный пункт сообщался с землей посредством сооруженной из теса крутой лестницы.
Помост покачивался под порывами ветра. Аист, поселившийся на днях на соседней, разбитой снарядом сосне, с любопытством поглядывал черными бусинками глаз поверх оранжевого клюва на диковинных получеловеков, полуаистов, сидевших в непонятном гнезде. Вскоре у аиста появилась и подруга, они вместе улетали и прилетали вместе и, курлыкая, заинтереоованно смотрели на Мещерского и его товарищей, иногда переговариваясь между собой по-своему, по-аистиному. Когда аисты улетали на запад, разведчики кричали им вслед:
— Смотрите, не разболтайте немцам про наше гнездо!
Однажды утром разведчики услышали в кустах шаги, и вслед за этим раздался васелый голос:
— Где вы там, друзья-товарищи!
Разведчики глянули вниз и ахнули: гвардии майор! Все, кроме Воронина, который остался у стереотрубы, посыпались вниз, как белки.
С Лубенцовым прибыл и майор Антонюк. Лубенцов еще хромал и ходил, опираясь на палку.
Поздоровавшись с разведчиками, он с трудом взобрался наверх, глянул в стереотрубу, пробежал запись наблюдений и недовольно сказал:
— Далековато от немцев!… Тут и не увидишь ничего толком! Неужели нельзя было устроиться поближе к реке?
Антонюк, стоя внизу у подножья деревьев, прислушивался к разговору, доносившемуся сверху.
Воронин ответил нерешительно:
— Можно, конечно, товарищ гвардии майор… Вот взгляните.
Он навел окуляр на холмик у самой реки.
Антонюк даже выругался про себя. Ведь и он не так давно спрашивал у разведчиков, нет ли более подходящего места для НП, но тот же Воронин ответил ему тогда:
— Где же лучше?… Тут место высокое, а там все болото да болото…
«Надо было самому придти и посмотреть!» — злился на себя Антонюк. Сверху донесся голос гвардии майора:
— Ну и хорошо! Туда мы и переведем НП, а этот останется про запас, на случай, если немцы нас обнаружат там.
Лубенцов сошел вниз и сказал, наконец, о самом главном:
— На днях будем делать поиск. Пленный нужен дозарезу.
Уселись на траву. Мещерский сообщил:
— У них там боевое охранение в торфяном сарае, на болоте. Самый удобный объект. Я все время наблюдаю за ним. Немцы туда приплывают на лодке в семь часов вечера и уходят обратно в свою траншею в шесть утра. Их обычно пятеро. Вчера, правда, их было восемь человек. Оттуда они ракеты пускают. Сегодня двое купались перед уходом. Вооружены пулеметом и винтовками.
Выслушав Мещерского, Лубенцов сказал:
— Ладно, посмотрим. — Оглянувшись на аистов, он понизил голос: Наступление — дело ближайших дней.
Разведчики насторожились.
Конечно, все знали, что наступление вскоре начнется, но тайна, которой была окружена подготовка, вводила в заблуждение не только немцев, но и наших солдат и офицеров. Даже командиры корпусов и дивизий ничего определенного не знали. И хотя генералы могли о чем-то догадываться, но день наступления был известен, очевидно, одному лишь Верховному Главнокомандующему.
Лубенцов с такой уверенностью сказал разведчикам о близком наступлении потому, что он слышал это от генерала Сизокрылова.
Выписавшись из медсанбата, Лубенцов побывал в штабе армии. Здесь он сразу же зажил напряженной и деятельной жизнью, составляющей приятный контраст с тихим прозябанием в медсанбате. Ему показали карты с данными всех видов разведки. Немцы построили за Одером мощную полевую оборону: густо разветвленную сеть траншей, эскарпов, противотанковых рвов, минных полей. Все это было уснащено бронеколпаками и переплетено проволокой. Было зафиксировано усиленное, почти беспрерывное движение немецкой пехоты, автомашин, гусеничных тягачей по дорогам от Берлина к линии фронта. А строители Тодта, рабочие батальоны и десятки тысяч людей из местного населения копошились на всем протяжении от линии фронта до Берлина.
Полковник Малышев подробно объяснил Лубенцову обстановку. «Языка» давно уже не брали, так как нас отделяет от немцев река, собственно говоря, даже не одна река, а две: Одер, начиная от разветвления его с Альте-Одер, протекает двумя рукавами, являющимися фактически двумя параллельными реками, между которыми лежит болотистая пойма, перерезаемая глубокими ручьями. Тем не менее необходимо уточнить немецкую группировку, и для этого нужен «язык».
— Как только приедете к себе, — сказал Малышев озабоченно, — примите меры к захвату пленного. Во что бы то ни стало!
Вечером, когда Лубенцов уже собрался уезжать, в разведотдел внезапно сообщили по телефону, что приехавший только что генерал Сизокрылов хочет расспросить Лубенцова о его пребывании в осажденном Шнайдемюле.
Генерал выслушал рассказ гвардии майора с глубоким вниманием. По правде сказать, он любовался открытым и умным лицом разведчика. Он думал: «Как жаль было бы, если б он погиб! Интересно, жив ли его отец?» Генерал хотел даже спросить об этом Лубенцова, но передумал, не спросил. Он только сказал:
— То, что вы рассказали, очень поучительно для меня. Я слушал нечто вроде исповеди коммуниста младшего поколения. Должен вам сказать, что ваша стойкость при исполнении долга в тех исключительных условиях лишний раз подтверждает, что на историческую арену вышло новое, сталинское поколение, достойное стоящих перед нами задач. Оно проверено этой войной.
Лубенцов не нашелся, что ответить. Да и что тут было отвечать? Хорошо бы подойти к Сизокрылову и сказать ему все, чем полна душа: какое это счастье — быть советским солдатом, борцом за справедливое дело.
Если Лубенцов всего этого не сказал, то не потому, что у него нехватало слов. Просто он воспитывался в семье тружеников, где не в почете были пространные сердечные излияния, где все, похожее на чувствительность, считалось нескромным, даже недостойным. Здесь любили горячо, но молча; симпатия здесь выражалась чаще в форме ласковой шутки, чем в виде признаний.
Незаметно для себя Лубенцов глубоко вздохнул. И, пожалуй, это был наилучший ответ. Генерал улыбнулся, поднялся с места и спросил:
— Едете к себе?
— Да, товарищ генерал, — ответил Лубенцов. — Сложное предстоит дело пленного будем тащить через Одер.
— Может быть, в последний раз, — сказал Сизокрылов. — На днях начнется великое наступление, последнее в этой войне. Попрошу вас быть более осмотрительным, не увлекаться и не рисковать жизнью без толку.
Когда Лубенцов вышел от генерала, ему в лицо пахнуло такой неподдельной, теплой, безбрежной весной, что дыхание захватило.
Машина уже дожидалась его.
Лубенцов всю дорогу молчал, только время от времени торопил слишком осторожного шофера:
— Скорее, скорее, приятель!
Приехав в свою дивизию, Лубенцов, даже не повидавшись с комдивом, уехавшим в один из полков, сразу же отправился с Антонюком на наблюдательный пункт.
II
Снова началась для Лубенцова жизнь в обороне, и снова возникла привычная, сверлящая мозг забота разведчика — забота о пленном, о «языке». Лубенцову было еще трудно ходить и ездить верхом, поэтому он предпочитал не уходить с НП вовсе. Вместе с Мещерским и Ворониным он сидел у стереотрубы и пристально следил за тем, что творится на реке и на речной пойме.
По Одеру плыли самые различные предметы домашнего обихода, — видимо, из Франкфурта или Кюстрина, где недавно шли бои. Лубенцов стал следить за этими предметами, и оказалось, что течение несет их по кривой к западному берегу.
Он задумался, сдвинул брови и, посмотрев сперва на Мещерского, потом на Воронина, спросил:
— Попробуем?
Они не поняли.
— Как стемнеет, велите срубить дерево, а на рассвете пустите его, пускай поплавает… А мы посмотрим.
Не понимая хода его мыслей, Мещерский и Воронин недоуменно переглянулись. Лубенцов улыбнулся:
— Эх, вы!…
Вечером разведчики, жившие в землянке недалеко от нового НП, срубили дерево, как им было приказано. На рассвете к ним пришел гвардии майор. Он нагнулся над входом в землянку и крикнул:
— Подъем!
Разведчики потащили дерево к реке, а Лубенцов медленно пошел обратно на НП.
Становилось все светлей. Пришел Воронин и доложил, что дерево поплыло.
— Следи за ним, — сказал Лубенцов, и сам тоже приложил к глазам бинокль.
Через двадцать две минуты дерево прибило течением к песчаной косе западного берега. Потыкавшись об эту косу, оно потом снова ушло на середину реки и спокойно поплыло дальше, к морю.
Таков, значит, будет путь туда. Теперь оставалось определить обратный путь, а это было самое сложное. Конечно, идеальный поиск — поиск бесшумный. Однако глупо было в данном случае рассчитывать на это, тем более что в случае неудачи последствия могли оказаться роковыми: будучи обнаруженными, разведчики должны были плыть под огнем немцев по водной глади, да еще с пленным. После некоторого раздумья Лубенцов решил от «бесшумного» поиска отказаться наперед и остановился на таком плане: разведчики плывут под прикрытием дерева, держась за ветки и ствол, но ни под каким видом не ускоряя движения дерева, чтобы не обратить на себя внимание немцев. Через двадцать две минуты они оказываются на западном берегу. Оттуда они ползут вдоль низкого, но довольно густого кустарника, перелезают через дамбу и пробираются к торфяному сараю, стоящему на болоте. Тут немедленно вступают в действие артиллерия, минометы и все виды стрелкового оружия. Огонь обрушивается на немецкий передний край, и в это время разведчики расправляются с немцами в торфяном сарае, захватывают одного из них и быстро отходят к берегу. Тут разведчики дают зеленую ракету, после чего артиллерия еще больше усиливает огонь с задачей подавить противника на двенадцать минут. В течение этих двенадцати минут разведчики с пленным форсируют реку вплавь.
Наконец план был разработан, доложен начальнику штаба и командиру дивизии, утвержден и согласован до тонкости с артиллеристами и минометчиками. Теперь оставалось отобрать людей для поиска. И тут гвардии майор заколебался. Сидя с разведчиками в лесу и ужиная с ними, он молча прислушивался к их внешне беспечным разговорам. Он знал, что они ждут его слова.
Да, не так просто было решить вопрос о составе группы. Лубенцов исподлобья смотрел на молодые, смуглые и розовые лица, такие разные и дорогие ему. Дело предстояло опасное. А в какой-нибудь сотне километров от Берлина, перед самым концом войны, особенно трудно было сказать кому-нибудь из них:
— Ты пойдешь!
И все-таки надо было это сделать, и Лубенцов сказал:
— Воронин, Митрохин, Савельев, Гущин, Опанасенко.
Названные и бровью не шевельнули, только замолчали — впрочем, не больше, чем на полсекунды, — и продолжали свой прежний разговор.
Вскоре Лубенцова вызвал к себе командир дивизии.
— Все готово? — спросил он.
— Да, товарищ генерал.
— Кто идет, вернее, кто плывет старшим?
— Воронин.
Генерал призадумался.
— Нет, — сказал он. — Тут нужен офицер. Операция очень сложная. Мещерского пошли.
Лубенцов выразительно посмотрел на генерала.
— Мне бы не хотелось его посылать, — сказал он медленно.
— Жалко?
— Жалко.
— А солдат не жалко?
Лубенцов возразил:
— И солдат жалко. Но Мещерский — поэт… Он стихи пишет.
— Поэт, поэт! — засмеялся генерал. — Если бы он был поэт, его бы в газетах печатали.
Лубенцов сухо сказал:
— Всему свой срок.
— Поэт, говоришь? — задумчиво переспросил генерал, потом, прищурив глаза, усмехнулся: — Ну и хорошо. Пусть пойдет в поиск, а то ему не о чем будет писать. Офицер нужен! — закончил он твердо.
— Есть! — хмуро сказал Лубенцов.
Он вызвал к себе Мещерского и выделенных для поиска разведчиков и на трофейной машине отправился вместе с ними к озеру Мантельзее.
Это озеро, расположенное в дивизионном тылу, имело в длину свыше двух километров. Целый вечер и половину ночи разведчики тренировались в плавании, а Лубенцов, сидя на берегу, засекал их скорость. Плавали они в полном снаряжении с автоматами и с «пленным», которого, к своей великой досаде, изображал новый ординарец Лубенцова, молоденький ефрейтор Каблуков.
Когда разведчики вылезли, наконец, из воды и, усталые, уселись на берегу, Воронин, глядя на озеро, задумчиво сказал:
— Хоть бы немец попался хороший, знающий, а не какой-нибудь дурачок!…
На следующий день, перед поиском, разведчики постирали в Одере свои гимнастерки, пришили чистые воротнички. Они тихо возились в землянке у НП, разговаривая о самых незначительных вещах. Лубенцов разглядывал в тысячный раз свою карту. Иногда он косился на левый обрез ее, где огромным пауком расположился Берлин.
Соловьи щелкали, щелкали без конца, и в вышине мигали весенние звезды. Напряженная тишина становилась все необъятнее, и гул артиллерийских налетов не нарушал ее, а еще больше подчеркивал.
В эти темные фронтовые ночи происходящее вокруг казалось обыденным и давно известным. Только изредка в голове проносилась мысль о том, что находишься ты не просто у какой-нибудь из тысяч пройденных рек, а именно у Одера.
Разведчики разговаривали потихоньку о том, о сем, рассказывали друг другу разные истории, лишь иногда кто-нибудь, словно невзначай, произносил фразу вроде:
— Видал давеча пожары? Берлин бомбят…
— Интересно, Гитлер здесь или уже удрал?
И все про себя улыбались от мысли, что два таких страшно отдаленных друг от друга понятия, как «Берлин» и «здесь», теперь уже взаимозаменяемы.
Приготовленную заранее большую старую ольху тихо снесли в воду. Чтобы сделать дерево погуще, на него навязали ветви, срезанные с других, молодых деревьев. Разведчики в зеленых халатах совершенно терялись среди листвы.
Послышались приглушенные голоса:
— Готово?
— Готово.
— Счастливо, Саша!
— До свиданья, товарищ гвардии майор!
— Отчаливай!
Одинокое дерево темной, узорчатой массой медленно поплыло по течению среди разных других предметов; досок, бревен, тачек, стульев, разбитых лодок.
III
И Лубенцов и все наблюдатели этой ночью заметили, что немцы ведут себя очень тихо, почти не стреляют и даже ракеты жгут только изредка. Лубенцов, по понятной причине, радовался этому, но, конечно, не мог знать, в чем дело.
А дело было в том, что немецкие передовые части ждали к себе в гости высокопоставленное лицо, имени которого никто еще не знал. Началась мойка и чистка блиндажей, мундиров, бритье и стрижка солдат.
Приезд гостей из Берлина был полной неожиданностью даже для командующего группой армий генерал-полковника Хенрици. Генерал, только что назначенный на этот пост, находился в подавленном настроении. На Висле, когда армия была сильна и укомплектована кадровыми частями, ею командовал эсэсовец Гиммлер — знаменитый палач, но ничтожный полководец. Теперь же, когда армия разгромлена и дивизии пополняются необученными юнцами и фольксштурмовскими старцами, командовать группой назначили его, кадрового генерала.
С чувством глубокого презрения генерал просматривал заметки Гиммлера, забытые рейхсфюрером СС среди штабных бумаг. Какие-то астрологические бредни, выписки о военном искусстве… IX века, дурацкие сравнения собственной персоны с Генрихом Птицеловом, чьей воплощенной ипостасью Гиммлер, по слухам, считал себя, — все это потрясло трезвого генерала.
В таком настроении находился новый командующий когда вбежавший адъютант доложил ему о прибытии рейхсминистров фон Риббентропа и Розенберга.
Министры были крайне поражены тем, что генерала не известили об их приезде. Очевидно, Берлин забыл сообщить. «Обычное явление при царящей там угрожающей неразберихе!» — буркнул фон Риббентроп.
Оказывается, они прибыли на фронт в качестве пропагандистов: для поднятия боевого духа в войсках.
Генерал решил, что министры, занятые своими основными обязанностями, очень спешат, и спросил, желают ли они выехать к частям немедленно. Но, видимо, они не спешили. Тогда генерал вдруг сообразил, что господам рейхсминистрам просто нечего делать в Берлине. Просто нечего делать! Генерал, разумеется, не мог знать о лихорадочной закулисной деятельности Риббентропа. А Розенберг? Этот еще числился министром восточных территорий, что казалось особенно глупым и смешным в нынешней ситуации, когда советские войска стоят на Одере.
Командующий информировал министров о своих тщетных попытках оттеснить русских с захваченного ими предмостного укрепления на западном берегу. При этом министры сидели тихие и очень грустные.
Все-таки было заметно, что они здесь отдыхают, как мальчишки, убежавшие от розги классного наставника. Действительно, уже просто невозможно было находиться поблизости от фюрера, в бомбоубежище рейхсканцелярии. Приказы отдавались и тут же отменялись. Беспрерывные истерики, бесконечные обвинения всех и каждого, и эта длинноногая бабенка Браун, сующая свой нос во все дела. Придворная мелодрама эпохи упадка. Удручающая обстановка. А в самом Берлине все было забито беженцами с востока. Люди спали в тоннелях метро. По ночам происходили дикие грабежи и убийства. Среди развалин гнездились шайки дезертиров. Видные государственные чиновники без разрешения покидали столицу и бежали неизвестно куда.
Здесь, на командном пункте, все казалось налаженным и четким. Офицеры приходили и уходили, приказы отдавались на точном военном языке, начищенные сапоги уверенно ступали по паркетному полу. Карты были расписаны разноцветными карандашами и утыканы флажками.
Царила видимость полного порядка.
Правда, Розенбергу с его склонностью к мистике иногда мерещилось, что вокруг происходит размеренный танец одетых в военную форму теней. Он время от времени болезненно вздрагивал, отгоняя от себя страшные образы.
Что касается Риббентропа, то он, будучи весьма далек от мистицизма, очень ободрился и перед выездом на линию фронта сказал:
— Ваши мероприятия, господин генерал, убеждают меня в том, что войска берлинского сектора получили, наконец, настоящего вождя, способного выполнить весьма сложные задачи здесь, на Одере, реке германской судьбы… Я, может быть, недостаточно знаю русских, но мой коллега Розенберг, знающий их хорошо, может подтвердить, что от них нам пощады не будет. Что касается военных успехов англо-американцев, — Риббентроп сделал многозначительную паузу, — то на это надо смотреть как можно спокойней. Они, во всяком случае, не будут поддерживать стремление масс к так называемой социальной справедливости… Наоборот… Да, да, именно наоборот!…
Генералы поняли слова Риббентропа достаточно ясно. На Одер прибывали части с западного и итальянского фронтов. Из двух зол выбиралось меньшее.
Подали машины, и министры разъехались в разные стороны, сопровождаемые многочисленной свитой из эсэсовцев и штабных. Розенберг отправился в Бад-Заров, в штаб 9-й армии, а Риббентроп — севернее, за Альте-Одер, — там, за двойной водной преградой, будет поспокойнее, решил он.
Командующий сопровождал фон Риббентропа. Они сидели молча на огромных кожаных подушках машины. Возле шофера уселся подполковник генерального штаба. На откидных сиденьях застыли два эсэсовца из личной охраны министра. Впереди министерского автомобиля двигался броневик.
Дороги были запружены грузовиками, танками и пехотой, идущей к Одеру. Сутолока и суета («Неизбежная суета», — успокаивая себя, думал министр) царили вокруг. Колонна каких-то автомашин, заблудившись, пыталась развернуться и ехать обратно. Штабные офицеры вылезли из машин, чтобы установить порядок. Наконец министерские автомобили повернули на боковой путь и вскоре подошли к каналу Гогенцоллерн. Тут пришлось постоять с полчаса: переправу бомбили русские бомбардировщики. На берегу канала горели дома. Поехали в объезд — переправа оказалась поврежденной. Стемнело. Возле Одерберга повстречалась воинская часть, двигающаяся на запад. Солдаты шли вразброд, некоторые были без оружия.
Командующий остановил машину. Подполковник генштаба выскочил, подбежал к идущему впереди солдат фельдфебелю и спросил:
— Кто такие?
Фельдфебель ответил, глядя себе под ноги:
— 600-й парашютный батальон. Русские нас разбили в районе Альткюстринхена, и вчера поступил приказ идти пополняться в город Врицен.
— Почему же вы бредете, как стадо баранов? — злобно понизил голос подполковник, косясь на машину министра.
Фельдфебель молчал. Глаза его выражали тупое равнодушие. Вышли из машины и министр с командующим. Министр повторил вопрос. Фельдфебель ответил то же самое. Однако генеральское сердце командующего не могло вытерпеть фельдфебельского безразличия ко всему, и он, выругавшись, несмотря на присутствие дипломата, сказал:
— Не видишь разве, кто с тобой разговаривает?
Фельдфебель медленно поднял глаза на министра и молча уставился на широкое бледное барское лицо с мешками под голубовато-серыми глазами. От глубокого равнодушия этого взгляда министра всего передернуло. Фельдфебель смотрел на него, как на какой-то неодушевленный предмет. Лицо фельдфебеля, заросшее рыжими волосами, его грязная шея с волдырями и мертвый взгляд произвели на министра тягостное впечатление. Риббентроп круто повернулся и сел в машину.
Он долго не мог успокоиться. Ему бог весть почему показалось, что он посмотрел в лицо не какому-то безвестному фельдфебелю, а всей немецкой армии. Страшное то было лицо, и не скрывались ли за его упрямым безразличием враждебность и презрение? Настроение гостя заметно испортилось. Дальше ехали в молчании.
Недалеко от деревни, где размещался штаб дивизионной группы, Риббентроп обратил внимание на странную картину: три дюжих эсэсовца, светя карманными фонариками, с проклятиями волокли из лесу высокую женщину в длинном платье.
Генерал покосился на министра. Ему не хотелось останавливать машину для выяснения этого происшествия. Но министр велел остановиться. Он решил размяться перед митингом. Сопровождаемый генералами и охраной, он приблизился к эсэсовцам. Те остановились. Фонарик осветил генеральские мундиры и широкую перевязь со свастикой на левом рукаве министра.
— Что совершила эта женщина? — спросил Риббентроп.
Один из эсэсовцев, вытянувшись, сказал:
— Это не женщина, господин… э…
— Рейхсминистр, — вполголоса подсказал кто-то из охраны.
Эсэсовец вытянулся еще больше и разъяснил:
— Это дезертир, господин рейхсминистр… Он переоделся в женское платье и убежал с главной боевой линии…
Риббентроп удивился, покраснел, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и, круто повернувшись, направился к машине. Быстрая езда успокоила его. Он даже решил, что увиденное им только что может послужить центральной темой выступления. Он заговорит об изменниках и приведет в качестве примера этот случай переодевания немецкого солдата — какой позор! — в женское платье… Это вызовет смех и прозвучит очень неплохо.
Солдат собрали в замке Штольпе, в огромном зале, освещенном свечами. При входе рейхсминистра все подняли руки и прокричали довольно дружно: «Хайль Гитлер!» Министр взошел на кафедру и без предисловий заговорил. Говорил он ровным голосом, вперив взгляд в колеблющуюся полутьму над человеческими головами.
— Германия требует от вас, солдаты, непоколебимой стойкости, говорил министр. — В этот час, когда решается судьба империи, фюрер рассчитывает на вас…
Он напомнил о временах Фридриха Великого, когда Пруссия была в не менее тяжелом положении, одна против всего мира, — и все-таки она выстояла! Напомнил он и об истории недавнего похода на Россию. Ведь немцы стояли на подступах к русской столице, однако русские благодаря их стойкости, — да, именно стойкости — не допустили противника в свою столицу, и вот теперь…
Рейхсминистр сделал широкий жест в направлении Одера, жест, прекрасно понятый всеми. В нем были и горечь по поводу нынешнего положения и «великодушное» признание достижений врага.
— Такое же чудо может произойти и произойдет теперь с нами, — сказал он, помолчав. — Если не будет в ваших рядах изменников и негодяев, для которых их ничтожная жизнь дороже Германии…
Тут он смешался. Наступил момент рассказать об этом комичном и позорном случае с переодетым в женское платье солдатом. Но в последний момент министр запнулся. Ему показалось необдуманным и даже опасным сообщить солдатам о таком способе дезертирства. Возьмут, переоденутся в женские платья и разбредутся по лесам и озерам, обнажив берлинский фронт. И ему вдруг показалось, что сотни глаз смотрят на него с выражением такой же, как у того фельдфебеля, глубочайшей апатии, за которой неуловимо притаилась вражда и презрение.
Конец выступления был скомкан. Размеренная речь вдруг перешла на жаркий полушёпот, чего с Риббентропом не случалось никогда:
— Стойте железной стеной!… Немецкая верность — наш щит!… Это долг наследников Фридриха Барбароссы!
«Что я сказал? Почему Барбароссы? — оторопело подумал министр. Какая досадная оговорка! Я хотел сказать о Фридрихе Втором…»
Однако никто не обратил внимания на оговорку министра. Дивизионный командир торжественно подошел, пожал ему руку и громко сказал:
— От имени дивизии благодарю вас, господин рейхсминистр! Прошу передать фюреру наше твердое обещание стоять до конца.
Это прозвучало очень хорошо. Раздались возгласы «Хайль!»
Риббентроп покинул замок в приподнятом настроении. Неизвестно, воодушевил ли министр солдат, но солдаты, бесспорно, воодушевили министра. Он любезно согласился отужинать у дивизионного командира, однако с условием, что руководить приготовлением ужина будет его собственный, министерский повар. Да, тут чувствовался большой барин, не какой-нибудь выскочка, вроде Лея, побывавшего на фронте недели две назад. Генералы смотрели на Риббентропа с уважением.
До ужина министр отправился осматривать оборонительные сооружения. На него произвели большое впечатление ходы сообщения, обшитые досками, многоамбразурные укрепления, бронеколпаки, блиндированные убежища и вкопанные в землю танки.
Командир дивизии предложил министру познакомить его с обер-лейтенантом Гуго Винкелем, прославленным офицером, награжденным дубовыми листьями к железному кресту. Риббентроп, не слишком этим заинтересованный, все-таки согласился.
Они вошли в блиндаж обер-лейтенанта. Прославленный офицер сидел за столом и что-то быстро писал. На столе горела коптилка. Не оглядываясь, обер-лейтенант грубо крикнул вошедшим:
— Закройте дверь!
Риббентроп, улыбнувшись этому окрику, подошел к столу, и первое, что ему бросилось в глаза на испещ ренном неровными буквами белом листке, было слово «Vermachtnis».
Риббентроп резко спросил:
— Что вы вздумали писать, несчастный вы человек?
Обер-лейтенант вскочил и, увидев министра и его свиту, втянул голову в плечи, словно его ударили.
— Слишком рано вздумали вы писать завещание, — сказал министр, сразу взяв себя в руки и бледно усмехаясь. — Это плохой пример подчиненным. Уверенности в победе — вот чему вы должны обучать своих солдат!
Министр вышел из блиндажа и медленно пошел по траншее. Потом он остановился и начал смотреть на восток. За рекой был слышен смутный гул, словно вся равнина, поросшая лесами, покрытая озерами, тихо шевелилась, прерывисто дыша, будто готовясь к прыжку. Лучи дальних прожекторов бегали по ночному небу.
— Обер-лейтенант не так уж глуп, — пробормотал Риббентроп, нервно поеживаясь.
Он вспомнил 1939 год и свое посещение Москвы. Из окон лимузина глядел он тогда на русских, мирными толпами гуляющих по своей столице. Теперь он смотрит на них из траншеи на Одер.
Ненависть к нему в России, должно быть, очень велика. Как реагировали бы русские солдаты, узнав, что он, фон Риббентроп, находится так близко от них, здесь, на Одере?
Он вздрогнул: слева раздались мощные взрывы. Они становились все оглушительней, все громче и ближе. Генералы заволновались и начали связываться по телефону с частями. Сначала оттуда сообщили, что русская артиллерия обстреливает немецкие позиции. А через полчаса выяснилось, что русские только что украли немецкого солдата из боевого охранения и, видимо, прикрывали отход своих разведчиков артиллерией и минометами.
— Как так украли? — недоуменно спросил министр, — Что это значит?
Генералы молчали. Хенрици сказал успокаивающе:
— Это бывает на войне, господин рейхсминистр. Ничего не поделаешь.
Риббентроп быстро пошел по траншее в тыл. Все эти укрепления, мощные перекрытия блиндажей, пулеметные точки и проволочные ограды уже не казались ему больше надежной защитой. Он почти бежал.
«Договориться с американцами во что бы то ни стало! — лихорадочно думал он. — Любой ценой!… Иначе будет поздно».
«Почему эти янки продвигаются так медленно?» — негодовал Риббентроп, тоскливо вглядываясь в кромешную темноту ночи. Впереди сиротливо бежал светлый кружок карманного фонарика. Сзади раздавались торопливые шаги генералов, старающихся не отстать от министра.
По траншеям бегали солдаты. Заработала немецкая артиллерия, с запоздалым бешенством обрушиваясь на молчаливые леса восточного берега.
Но капитан Мещерский и его разведчики уже волокли «языка» по своей траншее, мокрые и счастливые. На обратном пути их отнесло течением на добрый километр, но в остальном все обошлось как нельзя лучше. В немецком боевом охранении этой ночью было не пятеро, а только двое. Правда, пришлось здорово пошуметь, но и на немецком переднем крае почти не оказалось солдат. Позже выяснилось, что большинство слушало речь рейхсминистра в замке Штольпе.
IV
Пленный фельдфебель Фриц Армут оказался толковым и осведомленным фрицем. Поняв, что он уже отвоевался окончательно, и с наивной откровенностью радуясь этому, он охотно сообщил все, что знает. А знал он много, так как раньше служил писарем при штабе полка.
Правда, опомнился он не скоро. Когда его, оглушенного, волокли через реку, он порядком хлебнул воды. Разведчики не сразу обратили на это внимание и когда вытащили кляп изо рта фельдфебеля, жизнь едва-едва теплилась в нем. Пожалуй, никто — ни жена, ни мать, — никто так не дрожал за жизнь этого рослого немца, так заботливо не ухаживал за ним, как Лубенцов и Мещерский. Ему делали искусственное дыхание, обтирали водкой и вздыхали:
— Эх, фриц, фриц!
То и дело в землянку просовывались озабоченные лица пехотинцев, артиллеристов, связистов и саперов:
— Ну, как самочувствие фрица?
Наконец он пришел в себя, и его повели в штаб дивизии.
Шли по обширному лесу. Впрочем, это был уже не лес, а гигантская плотницкая и кузнечная мастерская. Здесь при неверном лунном свете кипела работа. Саперные батальоны готовили детали для переправ. Тысячи людей с пилами и топорами копошились у поваленных стволов и уже почти совсем законченных мостовых прогонов.
В самодельных кузницах, у горнов, перекрытых брезентом, кузнецы изготовляли тысячи скоб, гвоздей и крюков. Инженеры — полковники и майоры — прохаживались по ровным просекам, как заправские прорабы и десятники.
Завидев немца, идущего под охраной одетых в маскировочные халаты вымокших разведчиков, мостовики, плотники и кузнецы на мгновение отрывались от работы. Они не раз уже за войну видели пленных, но немца, только что вытащенного разведчиками из траншеи, свеженького («еще тепленького», — как выразился один сапер), большинство из них видело впервые.
Разведчики сияли под одобрительными взглядами строителей переправ. В штабе дивизии их тоже встретили любопытные. Все поздравляли вымокших с головы до ног и улыбающихся солдат, и немец от всей души присоединялся к похвалам, говоря с видом знатока:
— O, ja, das war fabelhaft gemacht! Aber direckt tadellos!
Оганесян, стоя на пороге домика, мрачновато оглядел веселого немца и, будучи человеком опытным в этих делах, сказал:
— Ну, этот расскажет все!… Успевай записывать!
Действительно, Фриц Армут поведал о многом. Выяснилось, что за Одером стоит дивизионная группа «Шведт», названная так по имени города, в районе которого она дислоцировалась. Группа состояла из наскоро сколоченных охранных, эсэсовских, запасных, резервных, полицейских и рабочих батальонов. Южнее сидят в обороне три батальона: «Потсдам», «Бранденбург» и «Шпандау».
Фельдфебель на днях побывал в городе Врицен. Город опоясан мощной полевой обороной. Там находится штаб 606-й дивизии особого назначения, недавно прибывшей из Франции. Видел он там и штаб какой-то танковой дивизии СС. Через город беспрерывно двигались к линии фронта машины с пехотой. Ему известно, что юго-восточнее Врицена занимает оборону 309-я пехотная дивизия «Берлин».
О положении в Берлине Фриц Армут сообщил несколько интересных подробностей. Ему рассказывали, что в правительственных зданиях на Вильгельмштрассе, в частности в помещении гестапо, жгут личные дела, и вся улица засыпана пеплом сожженных бумаг. Брат командира 2-го батальона, майор генштаба Беккер, внезапно умер, о чем комбата официально уведомили; однако не прошло и недели, как вдруг комбат получает от «покойника» записочку: в ней майор сообщил, что смерть его «условна» и что он едет в «Sp». Об этой записочке комбат в день своего рождения разболтал другим офицерам, и вскоре тайна стала известна и писарям. По-видимому, то была не единственная смерть такого рода — «берлинская смерть».
«Sp», несомненно, означало «Spanien» («Испания»).
Все это, включая сведения об инженерных сооружениях на Одере и об оборонительных работах, Лубенцов немедленно сообщил по телефону в штаб корпуса и полковнику Малышеву в штаб армии, а потом вместе с Мещерским, взяв с собой протокол допроса, отправился к генералу Середе.
У генерала он застал много народу, в том числе полковника Красикова.
Докладывая комдиву о показаниях пленного, гвардии майор то и дело взглядывал на Красикова, с чувством невольной неприязни изучая большое, красивое, немного помятое, сильно напудренное после бритья лицо полковника.
«Отвратительные глаза! — думал Лубенцов, но потом чувство справедливости заговорило в нем: — Ну, чего я бешусь? Чем он виноват?»
Кончив доклад, гвардии майор замолчал, ожидая дальнейших распоряжений.
— Поработали вы хорошо, — сказал Тарас Петрович. — Немец попался ценный. Поиск был организован образцово. Научились воевать, молодцы!
Комдив был в восторге от своих разведчиков.
Он взял бы и обнял этих двух молодых людей, одетых в зеленые маскировочные халаты, но не хотелось выдавать свои чувства при посторонних, и он снова обратился к офицерам, прибывшим проверять дивизию.
Среди офицеров, приехавших из штаба корпуса и армии, были политработники, инженеры, инспектирующие оборонительные сооружения, артиллеристы и интенданты. Это была большая комиссия из тех, какие прибывают в момент жесткой обороны для наведения порядка в частях. Партийно-политическая работа, боевая подготовка — все, вплоть до состояния конского состава, комиссии надлежало тщательно изучить, проверить и выводы доложить Военному Совету.
Мещерский удивленно шепнул на ухо гвардии майору:
— Как же так? А вы сказали, что скоро наступление!…
— Спокойствие, Саша! — шепнул в ответ Лубенцов. — Раз приехала комиссия по проверке обороны, ждите наступления… Это — почти правило. Взгляните на комдива.
Да, комдив, видимо, тоже знал это «правило». Он кивал головой, соглашался кое с чем, вежливо спорил, что-то бормотал про себя, но глаза у него между тем смеялись.
Когда офицеры — члены комиссии — разъехались по полкам, комдив сказал разведчикам:
— Спасибо, друзья! Обрадовали старика! Представляю всех к боевым орденам, а для тебя, Лубенцов, хочу об Александре Невском похлопотать!
Разведчики уже собрались уходить, когда дверь открылась и в комнату вошел вспотевший и запыленный младший лейтенант. То был офицер связи. Его приезд всегда означал какие-нибудь важные перемены.
Он протянул генералу большой, запечатанный сургучом пакет. Генерал быстро вскрыл конверт, пробежал глазами написанное, и его лицо стало сразу торжественным и серьезным.
— Товарищи офицеры, — сказал он, — получен приказ о переходе нашей дивизии на плацдарм. — Повернувшись к начальнику штаба, сидевшему за столом, он проговорил: — За работу! А членам комиссии сообщи: пусть едут домой. Проверять будут в Берлине.
Лубенцов с Мещерским побежали к себе.
Фриц Армут еще не был отправлен в корпус и доедал свой завтрак. При входе Лубенцова он вскочил, встал во фронт и — о ужас! — по привычке поднял руку и крикнул:
— Хайль!…
Слово «Гитлер» он успел проглотить, тут же осознав, что натворил. Он побледнел, покраснел, ударил себя по руке — «Diese dumme Hand» — и по губам — «O, dieser dumme Mund». Видимо, он испугался, что его немедленно расстреляют. Разведчики, понимая комизм его положения, громко расхохотались.
Лубенцов тоже засмеялся и сказал:
— Отправьте его поскорей. Дела и без него много.
Фрица Армута отправили в штаб корпуса. Он, счастливый от того, что его за шиворот вытащили из войны, долго махал разведчикам рукой из кузова грузовой машины.
Когда разведчики узнали от гвардии майора, что дивизию перебрасывают на другое место, они даже немного расстроились. Конечно, с плацдарма будет нанесен основной удар по Берлину. И все же было как-то досадно вдруг взять да уйти именно сейчас, после такого умного и ловкого поиска.
— Эх, — вздохнул Митрохин, — работали на дядю!
Этот самый «дядя» приехал на следующий день.
Он оказался молодым, очень быстрым и разбитным капитаном, представителем разведки той дивизии, которая должна была сменить здесь дивизию генерала Середы.
Гвардии майор выложил ему все показания пленного фельдфебеля. Капитан, разумеется, был очень рад, что участок так хорошо разведан.
— Ваша дивизия далеко? — спросил Лубенцов.
— Завтра прибудет, как и все войска нашего фронта.
— Фронта? — Лубенцов насторожился.
— Второго Белорусского фронта, — сказал капитан. — Мы закончили ликвидацию восточно-прусской группировки противника, и теперь весь фронт идет сюда.
Это была важная новость, и гвардии майор оценил ее значение.
На Одер выходили дивизии Второго Белорусского фронта (войска маршала Рокоссовского). Они имели задачу наступать севернее Первого Белорусского фронта (войск маршала Жукова), своим левым флангом прикрывая правый фланг армий, берущих Берлин.
Конечно, Лубенцов не мог знать о том, что южнее Первого Белорусского фронта перейдет в наступление и Первый Украинский фронт (войска маршала Конева), с тем чтобы позднее частью своих сил ударить по Берлину с юга.
Так сжимался кулак из трех фронтов, который должен был обрушиться на Берлин и завершить войну.
К вечеру гвардии майор получил приказание отправиться на плацдарм для получения данных о противнике на новом участке.
Ординарец, ефрейтор Каблуков, быстро оседлал лошадей. Молоденький расторопный парнишка, он выполнял свои обязанности старательно и толково, но не добился пока ни одной похвалы от гвардии майора: Лубенцов слишком хорошо помнил Чибирева.
V
Они ехали шагом, так как у Лубенцова еще болела нога. Вороной конь гвардии майора, Орлик, все порывался перейти на рысь, но, сдерживаемый седоком, вынужден был идти шагом, видимо, немало удивляясь странной прихоти хозяина.
Они вскоре въехали в огромный лес, называвшийся «Форст Альт Литцегерике» по имени маленького городка на его западной опушке. Обычный немецкий лес с высаженными в военном порядке и даже пронумерованными елями и соснами в эту апрельскую безлунную ночь казался диким и непроходимым. В ветвях деревьев что-то несуразное бормотал сердитый ветер, провожая, как соглядатай, всадников. В темноте порой вырисовывались очертания машин, бронетранспортеров, пушек и танков, укрытых хвоей и притаившихся в напряженном ожидании на лесных просеках.
Здесь тоже, видимо, готовились к переходу на плацдарм.
По мере приближения к Одеру все громче и раскатистей раздавалась артиллерийская канонада. Сначала глухая и отдаленная, она вскоре превратилась в беспрерывный вой, заглушавший шум ветра и выбивший из головы все мысли, кроме мысли о смертельной опасности. Однако эта мысль, как ни была она тошнотворна, не могла ни на минуту остановить никого в этом лесу. Вой становился все яростней, потом он прекратился, чтобы через пять минут разразиться вновь с еще большей силой.
К этому вою вскоре прибавился гул моторов — прерывистый и тяжкий шум немецких бомбардировщиков. Тут же по ночному небу поплыли блистающими ручейками трассирующие пули, вспыхнули стрелы прожекторов и зачастили вспышки зенитных снарядов — то тут, то там, то тут, то там. Раздалось несколько оглушительных взрывов, и снова ввысь поплыли ручейки разноцветных трассирующих пуль — с земли на небо, казалось, очень медленно, словно любуясь собственной красотой.
Лес кончился внезапно. По сторонам дороги возникли дома, и дорога превратилась в деревенскую улицу. Только теперь можно было вполне осознать, как хорошо в лесу; хотелось, может быть, остановиться на опушке еще хоть на минуту, на две, насладиться последним призраком безопасности. Но надо было идти вперед, в этот гул и огонь, разгоревшийся за рекой, в громовой рассвет, встававший над Одером…
Чем ближе к реке, тем окружающий мир становился грозней. И при свете пламени на западном берегу и при робком сиянии встающего рассвета Лубенцов увидел то место, о котором уже ходили среди солдат таинственные, может быть бессмертные легенды.
Это был знаменитый мост через Одер, к плацдарму. Его называли «мост смерти», и «мост победы», «Берлинский мост» и «адов мост», «смерть сапера» и «Гитлер капут».
Его строили в прибрежных лесах саперы, русские мастеровые, жившие в землянках и подвалах домов вдоль берега реки. Немцы прекрасно понимали, что означает этот мост, выросший в одну прекрасную ночь над серыми волнами Одера. И они держали его под круглосуточным обстрелом дальнобойной, корпусной и дивизионной артиллерии, беспрерывно бросали на него всю свою бомбардировочную авиацию: тяжелую, среднюю и легкую.
Немецкие снаряды сыпались вокруг, вырывая сваи, обрушивая в воду прогоны, и всякий раз саперы восстанавливали мост, бесстрашно ползали на его огромной спине, гибли, но не прекращали работы. Это был поистине бессмертный мост, но строили его смертные люди.
Берег реки был сплошь покрыт воронками и щелями. Здесь стояли зенитные орудия, вокруг которых копошились бойцы зенитной дивизии. В щелях гнездились дизельмолоты для забивки свай, огромные змеи тросов, лебедки и тракторы. В полузасыпанных землей щелях завтракали солдаты.
Смешанный запах гари, конских трупов, свежеобструганных досок, дыма и солярового масла одурманивал и повергал в трепет.
Слева и справа от главного моста находилось еще два легких, понтонных. Их разводили на день, укрывая понтоны в береговых зарослях, а на ночь сводили снова. Скрипели канаты. Какая-то часть расположилась в сараях, ожидая переправы. Молодые солдаты тревожно прислушивались к наступившей неверной тишине.
А у самого настила стояли два офицера, предупреждающие каждого, всходившего на деревянный помост:
— Скорее, не задерживаться! Как можно скорее!
Дощатый настил был метров в шесть ширины, без перил, с колесоотбоями по бокам. Солдаты, обслуживающие переправу, с непогашенными фонариками в руках, хотя уже совсем рассвело, тоже торопили проходящих и проезжающих.
— Скорей, ребята, сейчас начнется концерт!
Эта забота о людях со стороны людей, которые обязаны были все время находиться здесь, на этом страшном посту, тронула Лубенцова.
В утреннем тумане на досках настила вырисовывались то очертания убитой лошади, то остов разбитой машины — следы последней немецкой бомбардировки. Орлик, довольно равнодушно взиравший на мертвые человеческие тела, в ужасе шарахался при виде лошадинного трупа.
На этом мосту, перед лицом смерти, при полной невозможности закопаться в землю, которая всюду является последним прибежищем солдата, мир казался совсем другим, до крайности отвратительным. Здесь теряли чувство юмора даже самые выдержанные и видавшие виды люди.
На самой середине реки негромкое шарканье ног, скрипенье колес и шелест автомобильных шин были нарушены нарастающим гулом. Справа от моста, в воде, разорвалось несколько снарядов. Черные волны поднялись выше моста и окатили брызгами и пеной всю массу людей. Настил затрепетал. Истошный свист прорезал дрожащий воздух. Орлик затанцевал на месте, порываясь к пропасти. Лубенцов с трудом сдержал его, потом оглянулся на Каблукова. Тот сидел в седле — маленький, напряженный, бледный — и неотрывно глядел на гвардии майора. Лубенцов, как мог, улыбнулся ему. Улыбка, правда, получилась не ахти какая.
— Держись, — сказал Лубенцов.
— Есть! — выкрикнул Каблуков срывающимся голосом.
Люди продолжали двигаться, ускоряя по возможности шаг. Вдруг какая-то машина метнулась влево и с налету ударилась о другую. Снаряд, угодив в реку совсем близко, окатил людей на мосту мощным фонтаном воды. Люди шарахнулись в сторону и назад: путь вперед закрыли две разбитые машины. Послышался вопль раненого. В это время раздался раздраженный, властный голос:
— Спокойно!
Посреди моста стояли два генерала. Лубенцов узнал в одном из них Сизокрылова. Второй — тщедушный, бледный, небритый, очень непредставительный генерал-майор с покрасневшими от бессонницы глазами был строителем и начальником переправы.
— Сбросить машины в реку! — приказал член Военного Совета.
Солдаты кинулись исполнять приказание. Майор, сидевший в кабине поврежденной машины, подошел к генералу и, приложив руку к фуражке, умоляюще сказал:
— Товарищ генерал, у меня в машине мины для гвардейских минометов.
Сизокрылов ничего не ответил. Он следил за солдатами, в страшной спешке работавшими возле машин. Майор все еще стоял с рукой у фуражки. Внезапно Сизокрылов резко обернулся к нему и спросил:
— Почему вы не помогаете?
Майор торопливо опустил руку и начал с остервенением толкать свою машину к краю моста. Обе машины одновременно ухнули в воду, и люди, повозки, грузовики быстро двинулись дальше.
Сизокрылов сказал:
— Поскорей, но без паники!
Свист снарядов, одного, другого и третьего, прервал его слова, но Сизокрылов продолжал говорить. И хотя за свистом и разрывами его никто не слышал — все, однако, смотрели на генерала, а он говорил. Когда же снаряды наконец разорвались в реке неподалеку, солдаты услышали все тот же ровный голос, продолжавший:
— …выдерживать интервалы и не распускать нюни. Поняли?
— Поняли! — дружно гаркнули солдаты, чрезвычайно довольные тем, что и эти снаряды пролетели мимо.
Сизокрылов сказал, обращаясь к начальнику переправы:
— А вас, товарищ генерал, попрошу без либерализма: все, что мешает любой груз, — прочь и в воду!
— Ясно, товарищ член Военного Совета, — сказал саперный генерал и гораздо тише добавил: — прошу вас самым настоятельным образом проследовать в мою землянку. Тут небезопасно. Ночью убило полковника — начальника политотдела бригады. Да-с. Очень прошу.
— Вы полагаете, снаряды опасны только для политработников?
Они медленно пошли к берегу, но тут Сизокрылов заметил проезжавшего Лубенцова и узнал его. Поздоровавшись с ним, генерал сказал:
— Мне докладывали о вашем пленном. Полезный немец. Он внес важные коррективы в наше представление о немецкой группировке. Привет Середе и его дочери. Надеюсь, она во втором эшелоне?
— Да, товарищ генерал, — ответил Лубенцов и сразу обрел то спокойствие, которым славился всегда, но запасы которого, видимо, у него поубавились за полтора месяца лежания в медсанбате.
Над переправой распространялось облако дыма. Оно все более густело, мощными клубами обволакивая знаменитый мост: то пустили дымовую завесу, заслышав гул немецких бомбардировщиков. Раздались лающие выстрелы зениток, и вскоре — клекот советских истребителей. Где-то, высоко над облаками, завязался воздушный бой.
Но Лубенцов был уже на твердой земле, на земле плацдарма.
VI
Местность, открывшаяся перед Лубенцовым, напомнила ему передовую где-нибудь под Оршей. Это была изрешеченная пулями, перерытая снарядами голая земля, на которой сохранились в целости только многочисленные канавы — по-немецки «грабены», — спасающие низину от затопления водами Одера. Росшие здесь во множестве фруктовые деревья были изломаны в щепы, и цветы яблонь белым пухом летали по краям воронок. На берегах «грабенов» торчали разбитые водяные мельницы.
В подвале одной из мельниц Лубенцов нашел офицера разведки того полка, который должен был быть сменен дивизией генерала Середы. Офицер рассказал Лубенцову о противостоящем противнике. То была та самая 606-я дивизия особого назначения, недавно пригнанная с западного фронта, о которой вскользь упомянул Фриц Армут.
Небритое и бледное лицо офицера, да и вообще вся атмосфера в штабе полка многое сказали Лубенцову о том, что пришлось испытать людям здесь, на плацдарме. В течение почти двух месяцев немцы непрерывно атаковали их танками и пехотой, обстреливали и бомбили, но не сумели ни на метр отодвинуть вспять. Штаб полка остался без начальника штаба, его первого помощника, начальника связи и начальника артиллерии: они были либо убиты, либо ранены. Офицер разведки замещал первых двух продолжительное время, пока, наконец, сюда не прислали новых офицеров. Командир полка был ранен, но остался в строю, командуя полком по телефону, со своей койки.
Остаток дня гвардии майор наблюдал за немцами из передней траншеи, сравнивая то, что он видел, с тем, что было изображено на карте, полученной от офицера разведки.
Немецкий передний край находился на расстоянии от 70 до 200 метров от нашего. Столько траншей, ходов сообщений и дзотов, столько колючей проволоки и перекопанной земли Лубенцов еще никогда не видел, хотя за войну немало насмотрелся на вражеские укрепленные районы. Немецкая оборона была до отказу насыщена пулеметными точками. На этой низменной серой равнине не осталось ни одного метра непростреливаемой земли.
Когда стемнело, гвардии майор покинул траншею, нашел в овражке за мельницей Каблукова с лошадьми и, переждав очередной артиллерийский обогрел, переправился обратно на восточный берег.
Здесь, в лесу, в заброшенной смолокурне, уже устроился командир дивизии с несколькими штабными офицерами. Тарас Петрович был суров и озабочен. Он приехал сюда с час назад, после совещания у командарма.
Дивизия находилась на марше, а головная походная застава вскоре должна была прибыть. Офицеры то и дело выскакивали на лесную дорогу, посмотреть, не показались ли передовые подразделения.
Генерал продолжительное время смотрел на привезенную Лубенцовым карту.
— Что же, — сказал он, — оборона серьезная, ничего не скажешь. Есть над чем поработать, — он посмотрел на Лубенцова, прищурился и проговорил: — А ты слишком много ездишь и бегаешь! Гляди, ногу свою пожалей. Оставайся со мной, а Антонюк пусть побегает.
Антонюк вскоре приехал на штабной машине. Лубенцов поручил ему составить план разведки, а сам решил поспать. Но когда спустя два часа Антонюк принес ему план, гвардии майор удивился.
— Что вы написали? — спросил он у своего помощника. — Вы предполагаете год стоять в обороне, что ли? На чёрта вам нужен «язык», когда обстановка и так ясна? Людей только гробить? Надо составить план разведки на прорыв и преследование противника. И заметьте, на разведку в условиях города, большого города, огромного, гигантского, Берлина, понимаете?
— Приказа о наступлении нет, — хмуро ответил Антонюк.
— Приказ о наступлении будет, — возразил Лубенцов. — И будет внезапно. И мы окажемся в глупом положении. — Помолчав, он добавил: — Я сам составлю план разведки.
Тем временем прибывали полки. Они размещались в темноте, в заранее отведенных им районах огромного леса, по-дружески потеснив другие части, пришедшие сюда раньше.
Шум понемногу улегся. Дивизия засыпала беспокойным сном. Только в смолокурне, где поместились комдив, штаб и политотдел, люди всю ночь сидели над картами, графиками, распоряжениями. Потом и здесь стало тихо.
На рассвете Лубенцов, закончив составлять план разведки, заглянул в соседнюю комнатушку, где устроился комдив. Генерал сидел у стола, держал возле уха телефонную трубку и спал. Лубенцов, улыбнувшись, решил ослушаться приказа и ушел к разведчикам, которые расположились невдалеке, под соснами. Разведчики тоже спали.
Мещерский сидел в сторонке и писал.
— Стихи сочиняете, Саша? — спросил Лубенцов.
Мещерский смущенно ответил:
— Нет. Заявку на гранаты.
— Тоже правильно! — засмеялся гвардии майор.
Подошел Воронин и доложил капитану:
— Митрохину нужно сменить один диск. У Семенова и Опанасенко нет ножей. У Гущина маскхалат порвался. Починить надо или выдать другой.
Лубенцов велел всех будить, вызвал Антонюка и в его присутствии поставил задачу «на период берлинской операции».
Из смолокурни вышли штабные офицеры. Они направились на плацдарм для приема участка. Потом в лесу снова все стало тихо, и издали могло показаться, что он населен только птицами и белками.
У лесного озера сидели солдаты. Они умывались, негромко переговаривались между собой. Позавтракали сухим пайком: костры приказано было не зажигать и кухни не топить, чтоб не демаскировать войска. Политработники проводили беседы, развесив на деревьях карты Европы.
День длился бесконечно долго. Наконец стало темнеть. Солдаты построились. В лесу послышались негромкие слова команд. Батальоны не спеша двинулись по темным просекам к реке. Гром артиллерии приближался. У опушки постояли часа полтора. Прислушивались к тому, что творится на реке. Там было очень шумно.
В 24.00 дивизии, сосредоточенные в лесу, начали переправляться по трем мостам одновременно. Во время этой безмолвной переправы впервые заговорила часть нашей спрятанной в лесу артиллерии: ей был отдан приказ подавить артиллерию немцев. На рассвете наступила очередь дивизии генерала Середы. Немецкие бомбардировщики свирепствовали во всю. Зенитки ревели. Потом появились советские истребители, и над темными мостами, полными шёпотов и шарканья ног, возникли воздушные бои, жуткие в своей полной отрешенности от земли.
Но отрешенность эта была кажущаяся.
Лубенцов, сидевший с наушниками у рации в машине комдива, наткнулся на волну наших летчиков и услышал их разговоры:
— Костя, у тебя «мессер» на хвосте!…
— Левей, левей, Ваня!… Гони его, «юнкерса»!
Невидимые воздушные «Кости» и «Вани» охраняли пеших. Два немецких самолета низринулись двумя кусками беснующегося огня, и воды Одера слева от переправ поглотили их. Огонь горящих самолетов осветил на мгновенье белые лица идущих по левому понтонному мосту солдат и темные колышущиеся гривы лошадей.
Вскоре переправились и комдив с Лубенцовым. Лубенцов проводил генерала на НП, к той самой водяной мельнице, где побывал вчера. Сюда приехал и полковник Плотников. Он обошел все полки и должен был опять вернуться на восточный берег: там, в политотделе, происходило совещание парторгов рот.
— Приезжай и ты туда, — сказал он Лубенцову. — Расскажешь парторгам о противнике. Полезно рассеять убеждение солдат в его слабости. Пусть они знают о дивизиях, брошенных Гитлером с Западного фронта сюда, и об обороне немцев. А оборона здоровая, — покачал Плотников головой.
Комдив недовольно сказал:
— Загоняете вы мне моего разведчика! Он и так, смотри, еле ходит!… Ладно, поезжай на этот раз, а потом от меня ни на шаг.
Середа с Лубенцовым вышли проводить Плотникова к машине. Туманное утро стояло над плацдармом. Тарахтели пулеметы. Благоухание яблонь смешивалось с гарью недалеких пожаров.
По соседству с НП, в землянке, расположился штаб одного полка. Рядом разместился штаб другого и тут же штаб третьего, принадлежавшего соседней дивизии.
В 20 метрах от них находились штабы двух батальонов вместе. По этой тесноте штабов можно было безошибочно определить огромную плотность боевых порядков пехоты.
Темные силуэты солдат двигались во всех направлениях.
Лубенцов зашел в штаб к майору Мигаеву. Тот обрадовался приходу начальника разведки дивизии и засыпал его вопросами:
— Когда наступление? Полосу нам уже дали? Пойдем в лоб на Берлин или севернее?
Рассказав Мигаеву то, что было известно, — а почти ничего не было известно, — Лубенцов спросил:
— Капитан Чохов у вас в полку, кажется? — в ответ на вопросительный взгляд Мигаева он объяснил: — Ведь это он меня спас из шнайдемюльской мышеловки… Хороший парень!
Мигаев, помолчав, сказал:
— Хотели мы ему дать повышение, комбатом назначить, а страшно как-то. Парень уж больно шальной! В карете ездил, как махновец!… Так, значит… Правда, за последнее время он здорово изменился, карету свою где-то под Альтдаммом бросил…
— Ну, и далась вам эта карета, — грустно засмеялся Лубенцов. — Я в этой карете сам однажды ездил…
Мигаев вспомнил:
— А, пожалуй, Чохов-то теперь здесь, у меня где-то… Пополнение принимает.
VII
Чохов точно был здесь. За пригорком, возле одного из многочисленных «грабенов», он вместе со старшиной Годуновым выстраивал своих новых солдат, чтобы вести их к себе в роту, на передний край.
— Вас спрашивает майор из штаба дивизии, — сказали ему. — Он у начальника штаба.
— Что там еще? — спросил Чохов.
Зайдя в подвал штаба, он увидел Лубенцова с Мигаевым, поднял руку к пилотке и отрапортовал:
— Капитан Чохов прибыл по вашему приказанию.
— Никакого приказания не было, — сказал Лубенцов. — Просто я хотел вас повидать. Если вы ничего не имеете против, я совмещу приятное с полезным: понаблюдаю вместе с вами с вашего наблюдательного пункта.
Чохов смутился, опустил руку и сказал:
— Пожалуйста.
И они пошли рядом во главе команды новых солдат. Старшина Годунов замыкал шествие на ротной повозке с продуктами. Каблуков шел рядом с повозкой. Они двигались по болотистой низине, перекопанной снарядами, утыканной разрушенными домиками, скотными дворами, водяными мельницами и перерезаемой узкими каналами.
Лубенцов, как всегда наблюдательный, обратил внимание на то, что Чохов выглядит старше, похудел и глаза у него подобрели.
Чохов искоса наблюдал, как разведчик прихрамывает. Капитан только вчера вспоминал о нем, получив для роты напечатанные листовки: руководство по обращению с немецким фаустпатроном. Он знал, что листовка — дело рук гвардии майора.
«Интересно, встречается ли он с той врачихой?» — подумал Чохов; ему почему-то хотелось, чтобы гвардии майор с ней встречался.
Сзади перешептывались новые солдаты. Поскрипывали колеса годуновской повозки.
— Карету, я слышал, вы где-то бросили? — спросил Лубенцов.
— Под Альтдаммом.
— Верно, не солидное средство передвижения…
— Вот именно.
— Мне про вас Мигаев говорил… — начал было Лубенцов, но Чохов, нахмурившись, сразу же переменил тему:
— Я слышал, вы пленного взяли?
— Да, — и гвардии майор рассказал о Фрице Армуте и о том, как немец оплошал, встретив Лубенцова гитлеровским приветствием.
Чохов удивленно покачал головой и сказал:
— Мало их били!
— Не сегодня-завтра добьем, — засмеялся Лубенцов.
Чохову нужно было зайти к командиру батальона, который разместился со своим штабом в развалинах скотного двора. Лубенцов остался дожидаться его у дороги.
Весельчаков спросил у командира роты, сколько дали людей.
— Шестьдесят пять, — ответил Чохов.
Весельчаков записал эту цифру в полевую книжку. Он беспрерывно курил. Глаша отучила его курить, а теперь, когда Глаши не было, он снова курил не переставая.
Письма от Глаши он получал часто, но уж слишком веселые это были письма, по его мнению. Глаша писала, что ей хорошо, что она всем довольна и что ею все довольны, особенно же хорошо к ней относится ведущий хирург.
Глаша писала так потому, что хотела успокоить Весельчакова насчет своей судьбы, но получилось обратное: Весельчаков решил, что Глаша и не думает возвращаться в батальон. Конечно, в медсанбате оно спокойней, и мужчины поинтереснее его — врачи. Умные, чистенькие, а Глаша любит чистоту. Особенно подозрительными показались ему ее частые упоминания о «ведущем хирурге».
Теперь он стал меньше думать о Глаше: его захватил общий подъем накануне последнего сражения войны.
В батальон прибывало пополнение. Из штаба полка прибегали офицеры и посыльные. Все были лихорадочно возбуждены.
Чохов простился с Весельчаковым и вместе с Лубенцовым двинулся дальше к передовой.
В землянке, где находился командный пункт роты, сидели вокруг радиоприемника четыре лейтенанта и слушали музыку. Это были новые офицеры — заместитель Чохова и три командира взводов. При виде незнакомого майора они встали.
Лубенцов прислушался к музыке и спросил:
— Какая станция передает?
— Берлин, — ответил один из лейтенантов.
Лубенцов оживился:
— Очень интересно! Мы уже обратили внимание на то, что Берлин начал без конца передавать музыку Бетховена, Баха и Шуберта, стихи Гёте и Шиллера… Фашистские песни и марши почти совсем исчезли из передач. Мы, разведчики, считаем, что это неспроста. Гитлер вспомнил о германской культуре. В наследники напрашивается. Видно думает, что неудобно нам будет вешать такого липового наследника!
Лейтенанты удивились: они совершенно не подозревали, что за этой тихой фортепьянной музыкой кроется такой важный политический смысл. Им было интересно слушать начальника разведки — в своем ротном захолустье они редко видели «столичных», то-бишь, дивизионных офицеров. Но нужно было принимать пополнение и распределять новых солдат по взводам, и офицеры ушли из землянки.
Лубенцов с Чоховым по ходу сообщения направились к первой траншее. Невдалеке били немецкие минометы, изредка ухали пушки, — одним словом, царила привычная утренняя «тишина» переднего края. Далеко на западе пылал горизонт. Это горел Берлин.
— Бинокля у вас нет? — спросил Лубенцов.
Тут же к нему потянулась чья-то рука с биноклем. Лубенцов оглянулся. Возле него стоял Каблуков. Бинокль был его, лубенцовский.
— Учтите, вот там, прямо перед вами, минное поле, — сказал Лубенцов, помолчав. — А эта деревня немецкий опорный пункт. Сильно укреплен.
— До Берлина шестьдесят верст, — сказал Чохов; почему-то он употребил эту старую русскую меру вместо «километров». Потом вдруг, как бы безо всякой связи с предыдущим спросил: — А сказал вам пленный, где Гитлер?
— Якобы в Берлине, — ответил Лубенцов, продолжая наблюдать. — И Геббельс там, этот наверняка там, только неизвестно еще, где Гиммлер, Геринг и Риббентроп.
После минуты молчания Чохов совсем тихо спросил:
— У вас нет плана-Берлина? Лишнего? Для меня?
— Есть несколько штук. Вчера я разослал командирам полков по две штуки… Могу и вам уделить — по знакомству, так сказать…
Чохов сухо сказал:
— Спасибо. Если можете, передайте план моему парторгу, старшему сержанту Сливенко, он в политотделе дивизии, на совещании парторгов.
— Прекрасно! Я сегодня как раз буду делать у них доклад о противнике, я разыщу Сливенко и передам.
Через минуту Чохов спросил:
— А там, на плане, как написано? По-немецки или по-русски?
— По-русски.
— И объекты указаны?
— Какие?
Чохов после некоторой паузы ответил скороговоркой:
— Рейхстаг и правительственные здания.
Лубенцов опустил бинокль и, улыбнувшись одними глазами, сказал:
— Все написано. Если хотите, я выделю эти здания красным карандашом. А пока что нанесите на свою карту минное поле и фланкирующие пулеметы…
Они замолчали, но, замолчав, вдруг с предельной ясностью ощутили, где и накануне каких событий находятся. И сразу отхлынули от сердца все личные дела, забылись и гложущая тоска по любимой женщине, и обида по поводу подлинных и мнимых унижений, и несбывшиеся желания. Торжественный смысл происходящего потряс их, и они посмотрели друг на друга просветленными глазами. Стоило жить, чтобы дожить до этого времени! Стоило испытывать горести и лишения для того, чтобы в эти мгновения стоять здесь, в этой траншее, на ближних подступах к Берлину, и ощущать себя частью огромных, еще дремлющих сил, частью того, что называется Родиной, Россией, Союзом Советских Социалистических Республик!
Обоим захотелось скорее что-то делать. О чем-то нужно было еще позаботиться, насчет чего-то дополнительно распорядиться. Лубенцов думал: надо еще поговорить с разведчиками, проинструктировать Оганесяна насчет допроса местных жителей, проверить, располагают ли командиры подразделений имеющимися данными о противнике; может быть, придется осаждать Берлин и шнайдемюльский опыт пригодится — надо обобщить этот опыт. Чохов думал о том, что нужно побеседовать с новыми солдатами, объяснить им обстановку, получить ружейное масло, проверить пулеметы, связаться получше с артиллеристами.
По траншее размещались солдаты нового пополнения. Они, приподнявшись над бруствером, глядели на немецкие позиции и тихонько переговаривались, все еще не в силах свыкнуться с мыслью, что находятся так близко от Берлина.
— Да, это здорово!… — произнес один из новичков, высокий широкоплечий солдат.
Другой сказал задумчиво:
— Ну и занесла же нас война в такую глушь, под самый Берлин! От дома тысячи четыре километров, никак не меньше!
— А ты откуда? — спросил кто-то.
— Я волжский, — ответил солдат.
Лубенцов улыбнулся, прислушался: засмеется кто-нибудь? Никто не засмеялся. Он простился и пошел к НП.
VIII
Совещание парторгов началось утром, часа через три после ночного перехода и сосредоточения в лесу. В охотничьем домике какого-то немецкого буржуя, невдалеке от смолокурни, где расположился штаб дивизии, собрались люди из всех рот и батарей. Майор Гарин принимал их и регистрировал.
Парторги пришли командами, в касках, с автоматами, винтовками и даже с ложками, как и полагается солдатам.
Парторги были просто солдатами и сержантами. Но внимательный наблюдатель мог заметить в их уверенных движениях, в их ясном и спокойном взгляде нечто такое, что отличало их от обыкновенных солдат. Прежде всего это был цвет стрелков и артиллеристов. Тут нельзя было ошибиться: эти люди привыкли не повелевать, а понимать и объяснять. Будучи такими же, как все остальные солдаты, и так же не пользуясь никакими привилегиями, они чувствовали, однако, что на них лежала дополнительная ответственность: они были представителями партии большевиков — пусть маленькими деятелями, но все-таки деятелями. И им мало было просто хорошо сражаться и, если нужно, умирать, — они должны были заражать высоким боевым духом своих товарищей. Они были самыми кончиками нервов, проникающих весь организм армии. Слабые и негодные, если такие и попадались, не могли долго оставаться на этом, на первый взгляд, столь невысоком посту. В роте пригодность человека для работы парторга определяется почти немедленно: под огнем, среди непрерывных смертельных опасностей, где человеку подчас еле-еле хватает сил, чтобы отвечать за самого себя, всех подбадривать и за всех отвечать могут только избранные. Вот эти избранные и собрались теперь в немецком охотничьем домике.
Полковник Плотников начал занятия с доклада о международном положении, потом прочитал лекцию Гарин — о партийной работе и задачах ротных парторганизаций. Вечером был объявлен перерыв. Парторги разошлись по своим частям, начавшим переправляться через Одер. Утром они вернулись в охотничий домик.
Начался второй день занятий.
Парторги выступали перед своими товарищами, делились опытом работы. Плотников записывал в свою полевую книжку самое интересное из того, о чем они рассказывали.
Потом начальник разведки дивизии гвардии майор Лубенцов ознакомил парторгов с положением во вражеском лагере, особо отметив вредность существующего среди солдат мнения о легкости предстоящих боев. Верно, гитлеровская ставка в панике, Гиммлер отстранен от командования армейской группой, но все это не значит, что фашисты сложили оружие.
Гвардии майор рассказал о лихорадочных оборонительных работах немцев, о том, что на Одер брошены крупные силы, в частности 606-я дивизия особого назначения и мотодивизия СС «Фюрер».
Парторги старательно записывали все в свои блокноты и тетрадки.
Вдруг Плотников насторожился: послышался отрывистый вой автомобильной сирены, и возле охотничьего домика остановились машина и бронетранспортер.
Плотников встал. Дверь распахнулась, и на пороге показался генерал Сизокрылов. Он обвел глазами собрание. Автоматы, винтовки и карабины стояли, прислоненные к стульям и диванам возле каждого парторга участника семинара.
Генерал поздоровался.
— Здравия желаем, товарищ генерал! — в ответ отчеканили солдаты.
Все сели, и генерал начал говорить.
Член Военного Совета встретил внимательный взгляд Сливенко, и в глазах старшего сержанта увидел такое глубокое понимание и такую чуткую настороженность, что уже не отводил от него взгляда, словно обращаясь к нему одному.
— Наша близкая победа, — сказал Сизокрылов, — есть ярчайшее утверждение мощи советского строя. Она доказательство того, что справедливое, прогрессивное дело непобедимо. Много было врагов, которые хотели сорвать строительство новой жизни в нашей стране. Не было такой подлости, которую они постеснялись бы применить против нашего государства. Они сооружали вокруг нас «санитарные кордоны», они подкарауливали наших людей на каждом шагу. Наконец в той стране, где мы находимся теперь, они разгромили организации рабочего класса, и 22 июня 1941 года черные полчища хлынули на нашу мирную землю.
Не думайте, что фашизм является только лишь детищем германского империализма. Это борьба гнилого начала с началом созидательным, борьба прошлого с будущим. Фашизм — это новейшее порождение капитализма вообще, возникшее из его страха перед коммунистическими устремлениями масс. Фашизм — это ударный кулак загнивающего капитализма, его последняя попытка удержаться на поверхности.
Наша победа — доказательство того, что агрессивным силам угнетения и бесправия противостоит могучая, непобедимая реальная сила. Не только справедливая идея, но и реальная сила!
Эту силу создала наша партия, партия Ленина — Сталина, взрастившая и воспитавшая нас. Слава этой партии!
Идея коммунизма вошла в плоть и кровь нашего народа. Она обрела свой дом, — землю, рудники, заводы, лаборатории. На шестой части земного шара возвышается великий советский дом. И мы с вами хозяева этого дома. Хорошо ли мы хозяйничаем? Хорошо, ибо в противном случае мы не очутились бы здесь. Крепок ли этот дом? Силен ли? Да, крепок, силен, иначе мы не сумели бы пройти в таких боях свой путь до фашистской столицы.
Коммунизм стал могучей силой, и теперь есть все основания думать, что он восторжествует на земле.
…Не будем скрывать: мы горды тем, что предсказания гениальных умов о великом будущем России оправдались, что в нынешнее время все самое передовое говорит на русском языке, языке Ленина и Сталина, Пушкина, Белинского и Толстого.
…Строительство коммунизма после победы будет продолжаться с удесятеренной силой. Преимущества нашего строя еще удивят весь мир. Порукой в этом мы с вами, воспитанники партии, солдаты Сталина…
Жестом руки член Военного Совета приостановил начавшуюся овацию и закончил так:
— Разрешите мне поделиться с вами военной тайной. Наступление на Берлин начнется завтра.
Эти слова вызвали бурю. Раздались громкие возгласы восторга. Бешено хлопали жесткие солдатские ладони. Люди, идущие завтра, быть может, на смерть, приветствовали боевой приказ как выражение величайшей мудрости и высочайшего смысла.
Полковник Плотников произнес дрогнувшим голосом:
— Ввиду предстоящего наступления объявляю совещание закрытым.
Сизокрылов несколько мгновений смотрел в окно на солдат, уже строившихся в ряды.
— Начинается последнее сражение, — сказал он. — Завтра вы услышите артподготовку, равной которой еще не знала история войн. По приказанию товарища Сталина здесь сосредоточены небывалые массы техники, — он пожал руку Плотникову: — Желаю успеха. Обращение Военного Совета к войскам вы получите сегодня. Ну, что еще? — он повторил: — Желаю успеха!
Он пошел к своей машине. Солдаты из его охраны торопливо вскочили на бронетранспортер. Машины вскоре скрылись в лесу.
IX
Лубенцов чуть не позабыл о своем обещании, данном Чохову. Когда член Военного Совета уехал, гвардии майор вспомнил о лежащем в полевой сумке плане Берлина.
Он пошел искать старшего сержанта Сливенко, которого хорошо помнил в лицо еще со шнайдемюльских времен.
Сливенко в это время дожидался заседания дивизионной парткомиссии. Солдат его роты — Годунова, Семиглава и Гогоберидзе — сегодня должны были принять в партию.
Они уже прибыли и сидели в тени, под густой елкой. Рядом расположились солдаты из других рот, явившиеся для этой же цели.
Все трое были взволнованы. Когда приехал генерал Сизокрылов, они очень встревожились: ох, неужели и член Военного Совета будет присутствовать при приеме в партию? Волновались они потому, что не привыкли публично выступать, а тут придется — Сливенко предупреждал их об этом — рассказать свою биографию, а может быть, отвечать на политические вопросы.
Как ни странно, но больше всех волновался Семиглав, хотя в роте он считался лучшим оратором и в политических вопросах разбирался изрядно. Но и Гогоберидзе был не спокоен, тем более, что даже бравый, хитрый и ничего не боявшийся старшина — и тот подозрительно покашливал, вставал, снова садился, вдруг вздумал угощать их консервами, а сам не ел, хотя в еде был силён.
Наконец появился Сливенко и предупредил, что заседание вот-вот начнется.
Здесь, возле елок, и нашел парторга гвардии майор. Он передал ему для Чохова план города Берлина масштаба 1: 10 000.
В другое время Лубенцов не отказался бы от удовольствия побеседовать с этим толковым и умным сержантом, который ему очень нравился. Но сейчас было не до разговоров, и гвардии майор поспешил к ожидавшему его Плотникову, с тем чтобы поскорее переправиться на плацдарм.
Сливенко же со своей тройкой пошел к охотничьему домику, где уже собрались члены партийной комиссии.
Хорошо еще, что страхи по поводу присутствия члена Военного Совета оказались напрасными: генерал Сизокрылов уехал. Вокруг стола сидели незнакомые офицеры, пять человек: один майор и четыре капитана. У председательствующего майора глаза были ласковые, в морщинках, хотя и довольно острые и немного даже насмешливые.
Сливенко волновался почти так же, как и его люди. Он их долго и не спеша готовил к вступлению в партию. В минуты затишья читал он им устав партии, речи и приказы Сталина, устраивал придирчивые проверки и следил за ними дружески, но неотступно. Была у него, как он говорил, «думка» сделать всю роту коммунистической. Правда, прибытие пополнения нарушило его планы, но тут он склонялся перед военной необходимостью.
Во всяком случае, заседание парткомиссии было и для него серьезным испытанием. Он радовался, что три его товарища будут приняты сегодня, накануне наступления, в партию большевиков. Ведь работа парторга в условиях переднего края связана с особыми трудностями. Это — не то, что в шахте, где Сливенко работал парторгом смены. Там народ был постоянный, а здесь…
Он вспомнил о двух Ивановых — солдате и сержанте, — которых готовил в партию еще перед наступлением на Варшаву. Это были отличные люди, но оба погибли при прорыве.
Сливенко насторожился, услышав слова майора:
— Следующий — ефрейтор Семиглав.
Семиглав вошел.
Биография его была так умилительно коротка, что вызвала сочувственные улыбки присутствующих.
— Я родился в 1924 году, — сказал он, — в семье слесаря, в городе Туле. В 1939 году я закончил семилетку, оттуда пошел на завод, где работал слесарем. В 1944 году был призван в Красную Армию. В комсомоле с 1939 года.
Он изо всех сил пытался добавить еще что-нибудь, но ничего не мог больше вспомнить. О его наградах — двух медалях — говорилось в анкете, зачитанной раньше, да и медали эти висели на груди. То были не ордена, по внешнему виду которых нельзя определить, за что они даны, — на медалях было красным по белому написано, за что: «За отвагу».
Семиглаву задали несколько вопросов, на которые он ответил, к удовольствию Сливенко, правильно и хорошо.
Потом Семиглав задумался. Он не знал, стоит ли рассказывать или не стоит об его единственном военном прегрешении. Он в прошлом году потерял противогаз. Солдаты рыли себе землянки, и он положил противогаз на пенек. Противогаз исчез. Правда, этой же ночью их бросили в бой, о противогазе все забыли, и ему удалось достать другой — нехорошо, конечно, но он снял другой противогаз с убитого.
Проступок не ахти какой, и Семиглава никогда не мучила совесть по этому поводу, но здесь, в большой комнате, наполненной партийцами, под внимательным взглядом председателя, прошлогодняя история с противогазом показалась Семиглаву не такой уж маловажной и очень некрасивой. Более того: ему показалось, что эти люди, и особенно майор — председатель догадываются — нет, даже в точности знают — о его проступке и потому-то поглядывают на него так пытливо.
Он густо покраснел и рассказал об этом случае.
— Ну, что ж, товарищ Семиглав, — проговорил председатель, — можете пока идти.
Семиглав вышел и сдавленным голосом сказал Гогоберидзе:
— Заходи, тебя вызывают.
А сам уселся на траву, страшно расстроенный, в полной уверенности, что его в партию не приняли.
Гогоберидзе вошел в комнату. Сливенко ободряюще кивнул ему.
Председатель, глядя на Гогоберидзе, на его широкую грудь, увешанную орденами и медалями, подумал о том, как странно, что люди, не робеющие перед лицом смерти, герои, наверняка даже герои, так смущаются перед ним, секретарем парткомиссии, низеньким, худеньким, невоенным человеком.
Это их смущение было особенно приятно майору: то проявлялось в людях чувство ответственности перед собственной совестью, перед экзаменом на высшее звание — передового человека своего времени. И хорошо, думал майор, что они чувствуют, что можно сдать экзамен на героя, на прекрасного солдата, на искусного командира, но это еще далеко не значит, что ты сдал экзамен на человека передового, на народного вожака. И, наконец, отрадно, что люди понимают, что состоять в партии — это и значит быть лучшим среди своих товарищей; быть принятым в ее ряды означает, что твои качества становятся общепризнанными.
Эти мысли проносились в голове у майора, когда он смотрел в горячие глаза Гогоберидзе и слушал тихие, робкие ответы этого человека, явно не робкого и в обычное время, несомненно, боевого и задорного. И секретарь парткомиссии, через руки которого проходили самые разнообразные дела членов партии, подумал о том, как важно, чтобы не было в партии людей, позорящих звание коммуниста, — важно для этого храброго грузина и для миллионов таких, как он.
Наконец вызвали и старшину Годунова. Старшина, как человек, привыкший командовать, вел себя бойчее. Он рассказал о своей жизни, а жизнь эта была жизнью колхоза «Путь Ленина», Алтайского края. Годунов работал бригадиром-полеводом, и бригада его считалась передовой в колхозе и одной из лучших в районе.
Все это было хорошо, однако Годунов, хитрец, за время своей службы в качестве старшины запятнал слегка свою совесть: случалось, грешным делом, он обманывал интендантское начальство насчет наличия людей в роте, чтобы получить побольше. Он, конечно, понимал, что члены парткомиссии об этом знать не могут, — он не был так наивен, как Семиглав, хотя пытливые глаза секретаря парткомиссии и его немало смущали. Он даже считал, что нужно бы, по совести, рассказать здесь о своих прегрешениях, да не хотелось себя позорить.
Поэтому он решил, что не расскажет, но дает слово, и, уж будьте спокойны, слово Годунова — верное слово, думал он, обращаясь мысленно к членам парткомиссии, никогда такого с ним больше не повторится.
Перед парткомиссией в эту ночь накануне наступления прошло еще много людей — совершенно различных и по биографии, и по характеру, и по внешности. Был среди них и человек, повинный в очень крупном проступке, таком, что если бы об этом проступке узнали, он никогда не был бы принят в партию. Но человек этот думал: «Да кто узнает? Кого мне бояться?»
Однако, увидев спокойных людей, сидящих здесь, и услышав напряженную тишину, царящую в комнате, и негромкий, спокойный голос председателя, человек этот вдруг отчетливо понял: «Узнают! Не теперь, так через год, через два, все равно узнают». И он, обливаясь потом, отвечал на вопросы, а сердце тоскливо рвалось вон отсюда, куда-нибудь в темноту, подальше от этого яркого света.
Сливенко вышел, наконец, к своим людям и устало сказал:
— Ну, хлопцы, поздравляю.
— Что, и меня приняли? — спросил Семиглав, сразу воспрянувший духом.
— Всех троих.
— А когда получим партбилеты?
— Эге, да ты устав забыл! — рассмеялся Сливенко. — До партбилета еще далеко. Получишь кандидатскую карточку. Ночью приедут к нам из политотдела и вручат. Пошли домой! — Подумав, он добавил, переходя на шёпот: Поскольку вы теперь коммунисты, могу вам сообщить военную тайну. Завтра наступление!
И новые коммунисты пошли к себе «домой», на передовую, счастливые, но не по обычному степенные.
У переправы свирепствовала немецкая артиллерия. Пришлось переждать в щели у самого берега, пока прекратится обстрел. Один снаряд угодил в мост, и саперы, освещенные дрожащим огнем пожара, боролись с пламенем. Огонь был вскоре потушен, благо воды хватало. Авральные команды ползком спешили к месту аварии с топорами и досками. Под мостом, как муравьи, копошились люди на плотах и лодках, укрепляя сваи.
С переправы вынесли на носилках, прикрытых плащ-палатками, семь человек убитых. Сливенко и остальные сняли пилотки, вздохнули и пошли к мосту.
Одновременно с ними к деревянному настилу быстрыми шагами подошел толстый генерал-лейтенант в сопровождении двух офицеров. Солдаты, почтительно откозыряв, остановились и пропустили его вперед.
— Где начальник переправы? — громко спросил генерал-лейтенант.
Саперные офицеры, стоявшие здесь, засуетились, кто-то побежал по щели влево, и вскоре из темноты вынырнул низенький, щуплый, небритый генерал-майор. Он поднял тоненькую ручку к фуражке и представился:
— Начальник переправы генерал-майор инженерных войск Чайкин.
Генерал-лейтенант поздоровался с ним и сказал:
— Мне надо поговорить с вами.
— К вашим услугам, — совсем не по-военному ответил начальник переправы.
Но генерал-лейтенант молчал, и начальник переправы, поняв его молчание, успокоительно махнул рукой — это все свои, саперные офицеры.
Тогда генерал-лейтенант сказал:
— Маршал приказал в течение ближайших дней перебросить на тот берег артиллерию.
— Мне об этом уже передавали по телефону. Сколько стволов?
— Шестнадцать тысяч.
Генерал Чайкин после минутной паузы медленно переспросил:
— Если я не ослышался, вы сказали?…
— Шестнадцать тысяч, — повторил генерал-лейтенант.
Генерал-майор, умиленный гигантской цифрой, чуть заикаясь, сказал:
— Хорошо-с. Хорошо-с. Пойдемте в мою землянку. Потрудитесь указать мне вес орудий — и я вам укажу пункты переправ…
Они ушли и вскоре пропали во мраке ночи.
— Слышали? — спросил Сливенко.
У него сильно колотилось сердце.
X
Генерал Середа, только что получивший приказ о наступлении, находился вместе с офицерами штаба и артиллеристами на передовой, в первой траншее, откуда проводил рекогносцировку. Он не спеша прошел фронт своей дивизии с севера на юг, изучая немецкие позиции и договариваясь с приданными частями о совместных задачах и сигналах взаимодействия.
Фронт дивизии был очень узок; части лепились друг к другу. Весь плацдарм, насыщенный до отказа войсками, был похож на сжавшуюся пружину, готовую распрямиться и наотмашь ударить по этим притаившимся, темным и выжидающим вражеским позициям.
На обратном пути генерал в ходе сообщения встретил майора Гарина. Майор нес в руках несколько свертков бумаги.
— Что это у тебя? — спросил генерал.
— Обращение Военного Совета.
Генерал взял из рук Гарина один листок и, облокотившись о стенку хода сообщения, медленно прочитал его. Потом он спрятал листок в карман и быстро зашагал дальше.
Все встречавшиеся на дороге солдаты и офицеры держали в руках такие же листки. Неподалеку кто-то читал обращение вслух, читал с трудом, почти по складам; начинало темнеть.
На наблюдательном пункте генерала уже ждали Плотников и Лубенцов. Тут же находились Мещерский, Никольский, артиллеристы и связисты. При свете самодельной лампы кто-то читал обращение.
Генерал подошел к Плотникову, обнял его, поцеловал и сказал:
— Итак, Павел Иванович, друг мой дорогой, мы ее кончаем, эту войну.
Он также обнял и поцеловал Лубенцова, потом спросил:
— Наводящий от авиации не приезжал?
Наводящий прибыл минут через десять. Его сопровождали два человека с радиостанцией. Поздоровавшись со всеми, летчик сразу связался по радио со своим штабом. Улыбаясь, с этакой ленцой, он спросил:
— Ну, как там у тебя? Жизнь идет помаленьку?
Далекий собеседник ответил, что жизнь помаленьку идет.
— Слава богу, — восславил господа по эфиру летчик. — Я уже на месте. Связался. Будь все время на приеме.
Позднее пришел майор — секретарь парткомиссии — с протоколом сегодняшнего заседания. Партийные документы политотдел уже оформил, и полковник Плотников отправился на передовую для вручения их. Телефон непрерывно зуммерил. Части, тыловые подразделения, артснабжение, медсанбат докладывали командиру дивизии о готовности.
Потом все на некоторое время успокоилось. Комдив сосредоточенно глядел на карту, лежавшую перед ним на столе, а подняв глаза, увидел сидевшего в углу Лубенцова.
Генерал внезапно прищурился и поманил к себе разведчика пальцем. Когда Лубенцов подошел, генерал спросил:
— А у нее ты хоть побывал?
Встретив недоуменный взгляд гвардии майора, генерал сказал добродушно:
— Ну, ну, не притворяйся! Думаешь, я не знаю? А еще притворяется тихоней!… Я и вправду думал, что ты только одно и имеешь на уме — свою разведку…
Лубенцов, ничего не понимая, тем не менее слегка покраснел, и генерал, заметив его смущение, пожалел о своей грубоватой откровенности.
— Ну, ладно, ладно, — сказал он. — Ежели я задел тебя, прости, больше не буду!… Но понравилась она мне. Уж я в людях разбираюсь… Я сватом твоим хотел быть… Дело, впрочем, твое… Больше не буду.
— Про кого вы говорите? — спросил разведчик, даже немного рассердившись.
Тогда генерал понял, что Лубенцов удивлен всерьез, и удивился сам:
— Неужели вы до сих пор не встретились?
Он рассказал о посещении Тани, не называя ее по имени, потому что не знал, как ее зовут. Потом он замолчал, с минуту подумал, вдруг встал и воскликнул:
— Голубь ты мой, да она же, значит, бедняжка, до сих пор уверена, что тебя нет в живых! — он стукнул себя по лбу и произнес укоризненно: — Ах, как нехорошо!
Позвонил телефон. Генерал взял трубку.
— С вами будет говорить сто первый, — сказал ему далекий женский голосок.
Генерал торопливо посмотрел на новую таблицу позывных — ее сменили перед наступлением — и сразу стал серьезным: — сто первый был командующий фронтом.
Комдив доложил маршалу о том, что все готово, потом снова стал вызывать свои полки и артиллерийские части.
Разговаривая по телефону, генерал изредка посматривал на молчаливого, присмиревшего Лубенцова, задумчиво стоявшего возле оконца, где торчала стереотруба.
Генерал усмехнулся и, положив трубку, сказал:
— Ты бы посмотрел на ее лицо, когда я ей сказал про тебя! Она побелела так, что я думал, сейчас упадет. При первой же возможности ты должен к ней съездить. И извинись за меня за то, что я ляпнул тогда и этим проявил неверие в силы своего разведчика…
Лубенцов вышел из подвала. Было темно, тепло и ветрено. Поблизости щелкал какой-то оставшийся на плацдарме храбрец-соловей.
В темноте возле входа в подвал кто-то пошевелился.
— Кто здесь? — спросил Лубенцов.
— Это я.
— Ах, ты? — узнал Лубенцов Каблукова. — Где кони?
— В яме поставил.
— Ты бы спать пошел. Что ты тут делаешь?
— При вас, — ответил Каблуков.
Этот тихий ответ смутил гвардии майора. Пристально взглянув на ординарца, Лубенцов спросил:
— Ты откуда родом?
— Из Ульяновска.
— Завтра наступление, знаешь?
— Знаю.
— Рад?
— Да.
— Родители есть?
— Мать есть.
— А отец?
— Убитый.
— А невеста есть?
Каблуков помолчал, потом ответил:
— Вроде есть.
«Этому соловью следовало бы улететь отсюда подобру-поздорову», думал Лубенцов, прислушиваясь к щелканью.
— Где разведчики?
— Там, подальше.
— Пойдем.
Они пошли по ходу сообщения и вскоре услышали голоса разведчиков. Разведчики сидели в ходе сообщения, покуривали и тихо беседовали.
— А дома-то никому невдомек, — послышался голос Митрохина, — где я сейчас нахожусь… Что они знают? Номер полевой почты — и все.
— А про то, что завтра наступление на Берлин, — произнес Гущин, — про это они и подавно не знают. Спят все, второй сон им снится. Про такую военную тайну только Сталин знает.
— Сталин не спит, — сказал Мещерский. — Я уверен, что он думает о нас. Абсолютно уверен.
— Мне вот интересно, — сказал Митрохин, — когда товарищ Сталин еще тогда, в сорок первом, выступал по радио и тогда же сказал, что победа будет за нами… Знал он это или так, для поднятия духа?
— Знал, — послышался из темноты голос Воронина. — У него все на учете. Он и экономически все подсчитывал и в военном отношении. Ну и, конечно, для поднятия духа. Потому что ведь мы-то еще не знали!
После довольно долгого молчания Мещерский сказал:
— Я за войну много о нем думал. Когда мы отступали, я очень болел душой за него. Мне тогда хотелось увидеть его хоть на минуту и сказать, чтобы он не беспокоился, мы всё, всё сделаем… Он мне снился иного раз.
— И мне, — отозвался Воронин и, засмеявшись коротким, взволнованным смешком, строго закончил: — Кто мог тогда подумать, что мы под Берлином будем? Он, только он это знал, никто больше…
Лубенцов подошел ближе и спросил у Мещерского:
— Разведпартии на местах?
— На местах, — сказал Мещерский, вставая.
Лубенцов сказал:
— Советую вам сходить к канаве и помыть ноги. Завтра ходьбы много будет.
Солдаты сняли сапоги и пошли к соседнему «грабену». Рядом с «грабеном» стояли покрытые ветками пушки. Их длинные тонкие стволы с просветами надульных тормозов ясно вырисовывались на фоне неба.
Лубенцов услышал голос Митрохина, добродушно сказавшего:
— Ох, и пушек понатыкано! Больше, чем людей! Подняться страшно вдруг возьмет, дура, выстрелит, и по башке…
Над головой, где-то очень высоко, прогудели немецкие самолеты.
— Листовки сбросили! — услышал Лубенцов возглас Мещерского.
Вскоре Мещерский вынырнул из темноты с листовкой в руке.
— Вы здесь, товарищ гвардии майор? — спросил он.
Он подал Лубенцову листовку. Лубенцов опустился на дно траншеи, чиркнул спичкой и громко расхохотался.
Смеялся не он один.
Листовки эти вызвали хохот всего переднего края. В них говорилось: «Переходите на нашу сторону!» Сообщался пропуск для перехода фронта. «Мы гарантируем перебежчикам жизнь, хорошее питание и медицинскую помощь».
Не иначе, то были листовки 1941 года, заготовленные впрок в миллионах экземпляров. Теперь этот лежалый товар разбрасывался на Одере, в 60 километрах от германской столицы, в ночь на 16 апреля 1945 года!
Хохот наших солдат достиг даже слуха немцев, и те на всякий случай постреляли из пулеметов.
Кроме этой смехотворной листовки, Мещерский спустя полчаса подобрал еще и другую, на немецком языке. Видимо, их разбрасывали для немцев, но неверно рассчитали расстояние — и они упали тоже над нашими позициями. То было воззвание Геббельса к солдатам 9-й армии.
«Солдаты 9-й армии! — писал Геббельс. — Посетив вашего командующего, я привез в Берлин уверенность, что защита отчизны от степных извергов Востока взята в свои руки лучшими солдатами Германии…»
Лубенцов вернулся на НП, к водяной мельнице. Здесь уже сидел возвратившийся из полков Плотников. Комдив все так же сосредоточенно склонялся над картой, что-то бормоча про себя и временами поглядывая на часы.
Прочитав воззвание Геббельса, полковник Плотников улыбнулся, тоже посмотрел на часы и, став серьезным, сказал, обращаясь к генералу, Лубенцову, Мещерскому, Никольскому и ко всем остальным, находившимся здесь:
— Ну, «степные изверги Востока», через тридцать минут начинаем.
XI
Артиллерийская подготовка грянула в пять часов утра. Она потрясла до основания весь плацдарм. Когда уши немного попривыкли к гулу, можно было различить среди многообразия пушечных голосов басовитые, ухающие голоса тяжелых орудий Резерва Главного Командования. По небу стремительно забегали зарницы «катюш».
Два десятка тысяч пушек, гаубиц, минометов рокотали не спеша, деловито, упорно. Окрестности оделись в багрово-серую пелену.
Солдаты встали в траншеях во весь рост и молча прислушивались к чудовищному гулу. Тут были ветераны, слышавшие сталинградскую и курскую канонады, но то, что они видели и слышали теперь, нельзя было ни с чем сравнить.
Перед концом артподготовки к солдатам левофлангового полка, который, по приказу комдива, наносил главный удар, пришел полковник Плотников. Он велел вынести вперед полковое знамя. Знаменосец, сержант с десятком медалей на груди, вылез на бруствер. И так как он знал, что сзади за ним наблюдают свои солдаты, а впереди, быть может, в него целится какой-нибудь недобитый снарядами враг, он стоял, вытянувшись в струнку, преувеличенно неподвижный, как изваяние.
Следом за ним на бруствер взошел полковник Плотников. В его облике, напротив, не было ничего торжественного. Он нервно похаживал взад и вперед, время от времени прикладывая ладонь к глазам и силясь что-нибудь разобрать в багрово-сером дыму, стелющемся впереди.
Хотя он явился сюда для того, чтобы поднять людей в атаку, но, уже проходя по траншее и увидав на фоне густого дыма теплый пурпур красного знамени, он понял, что произносить речи нет надобности. Люди, стоявшие позади, прошедшие с боями тысячи километров, поднятые четыре года назад в бой за свою Родину, претерпевшие раны, холод, жару, протопавшие своими сапогами через льды и болота, — они не нуждались теперь в словах поощрения.
Когда разрывы снарядов отдалились и Плотников, знавший график артподготовки, понял, что орудия перенесли огонь в глубину, он повернулся к солдатам и спросил буднично и просто:
— Пошли, что ли?
И солдаты пошли. Вскоре они пропали из виду в клубах дыма. Только время от времени где-то там, во мгле, показывалось и снова исчезало знамя.
Плотников вскоре вернулся на НП. Здесь все было напряжено до крайности, но никто не говорил громко, ждали событий. Наконец генерал велел соединить его с Четвериковым и сказал в трубку спокойным голосом:
— Доложи обстановку.
— Первая траншея занята, — прохрипел голос Четверикова. — Веду бой за вторую.
Генерал связался с правофланговым полком. Полковник Семенов доложил:
— Ворвался в первую траншею. Гисхоф — Мерин — Грабен оказывает огневое сопротивление.
— Выполняй задачу! — сказал комдив. — Выполняй задачу, слышишь?
Минут через пятнадцать генерал снова соединился с Семеновым и вдруг, не выдержав спокойного тона, громко крикнул:
— Что ты мне там про сивого мерина? Занять деревню!
Но, выслушав Семенова, генерал повернул голову к летчику, сидевшему на корточках возле своей рации, и сказал:
— Семенов! Сейчас прилетят птички. Обозначь свой передний край.
Летчик посмотрел на карту, бормоча:
— Это в каком квадрате? Ага!… Понятно!… Сивый мерин!…
Он что-то сказал в трубку и тут же вышел из подвала посмотреть. Через несколько минут в небе появились штурмовики. С довольной улыбкой наводящий помахал им рукой и вернулся к командиру дивизии.
Невдалеке раздались взрывы бомб. Семенов соединился с комдивом и сказал:
— Сейчас пойдем.
— Бутон!… Бутон!… Бутон!… — кричал телефонист.
— Янтарь!… Янтарь!… Янтарь!… — кричал другой.
— Муха!… Муха!… Муха!… — надрывался радист.
— Я глаз!… Я глаз!… Я глаз!… — бубнил другой.
Один из телефонистов встрепенулся:
— Товарищ генерал, этого мерина взяли.
— Кто передает?
— Не знаю.
Генерал опять соединился с Семеновым.
— Полдеревни взяли, — сообщил Семенов. — Но там один пулемет фланкирует, на участке правого соседа.
Генерал соединился с правым соседом. Справа вела наступление дивизия полковника Воробьева.
Когда генерала соединили с соседним комдивом, он произнес ласковым голосом:
— Середа говорит. Чего же ты так плохо двигаешься? С твоего участка пулеметы ведут фланговый огонь по моему правому… Нехорошо получается, соседушка!… Не по-соседски как-то!…
Далекий голос Воробьева, едва только полковник узнал, кто с ним говорит, тоже сразу стал медовым:
— А правый-то твой отстает!… У меня мой левый фланг открыт из-за твоего правого!… Несу потери. Ты бы подстегнул своего Семенова!
Генерал, злой-презлой, положил трубку и крикнул:
— Пусть Четвериков повернет правый батальон фронтом на север и поможет Семенову! — он взял трубку и опять соединился с Семеновым. Семенов, — сказал он, — может быть, ты устал? Не хочешь командовать? Что ж, могу тебя сменить.
— Товарищ генерал… — начал Семенов.
— Другого пришлю! — прервал его генерал. — У меня люди есть боевые на примете. Семенов, выполняй задачу! Через пятнадцать минут доложишь мне о взятии деревни! Перед соседом стыдно!
Через четверть часа Семенов доложил о взятии этой проклятой деревни. В свое оправдание он рассказал комдиву о том, что деревня была вся уснащена бронеколпаками и вкопанными в землю танками.
Пришли посыльные от действующих разведпартий.
Первая немецкая позиция была захвачена. Местами наши части прошли до железной дороги и оседлали ее. Однако железная дорога являлась началом второй оборонительной позиции. Высокая насыпь, оборудованная пулеметными точками, представляла серьезное препятствие.
Генерал вылез из подвала и пошел по направлению к Одеру. Здесь стояли замаскированные ветками танки.
На берегу реки сидел на траве и курил подполковник-танкист с черным замшевым шлемом в руке. Завидев генерала, он бросил папироску, затоптал ее сапогом и встал.
Генерал шел довольно медленно. Он окинул взглядом танки и остановился в отдалении. Подполковник подошел к нему. В глазах танкиста зажглись озорные огоньки.
— Наш черед? — спросил он.
— Похоже, — сказал генерал.
Подполковник надел шлем.
— Действуй решительно, — проговорил генерал. — На восточной окраине Гисхоф — Мерин — Грабен тебя ожидает взвод саперов. Он будет вас сопровождать.
Подполковник, застегивая шлем, сказал:
— Пехота чтобы не отставала.
Генерал пошел обратно.
Мимо прошла группа пленных. Оглушенные, подавленные, они глядели в землю, не веря, что остались в живых после того, что было.
Навстречу им шли машины с артиллерией, переходящей на новые огневые позиции, поближе к противнику.
Из дыма медленно появлялись раненые. Они двигались цепью, словно еще наступая. Завидев генерала, те из них, у кого правая рука была в порядке, отдавали честь.
Один сказал:
— Счастливо оставаться, товарищ генерал.
Другой, улыбнувшись, произнес:
— Как в Берлин придете, товарищ генерал, вспомните про нас… Может, помните меня, я Майборода, автоматчик. Я с вами раз в атаку ходил.
Генерал не помнил, но сказал: «Помню».
Раненые медленно пошли дальше и вскоре скрылись из виду.
Когда генерал вернулся на НП, Лубенцов доложил ему, что противник ведет сильный артиллерийский огонь с железнодорожной платформы Борегард и из деревни Айхвердер. Железная дорога оседлана южнее Борегард, а на других участках противник держит ее крепко.
— Где танки? — спросил комдив.
Офицер связи от танковой части сказал:
— На исходном положении.
Генерал повернулся к летчику:
— Подготовишь им почву, а?
— Почему не подготовить? — отозвался летчик.
Оба склонились над картой, после чего летчик сел возле своей рации и стал вызывать:
— Муха! Муха! Муха!
Генерал позвонил комкору, попросив разрешения сменить место своего НП.
Комкор разрешил. Штаб наблюдательного пункта пошел пешком. Машины и верховые кони следовали сзади.
На этот раз Лубенцов остановил свой выбор на ветряке, который был порядком разрушен, но тем не менее стоял еще. Все, что после артподготовки кое-как держалось, вызывало искреннее изумление.
— Живучий ветряк! — сказал Воронин.
Разведчики установили стереотрубу у верхнего окошка ветряка, над тем местом, где некогда скрещивались крылья. Теперь крыльев не было, они превратились в мелкую щепу, валявшуюся на земле.
Дым уже немного рассеялся, и в трубу видна была железнодорожная насыпь. Ветряк подрагивал от близких орудийных выстрелов: гул артиллерии, чуть приумолкший, теперь снова разрастался. Подполковник Сизых, пристроив свой большой живот среди верхних балок ветряка, передавал в телефонную трубку команды «стволам».
Комдив глядел в стереотрубу. Наводящий со своей рацией и людьми улегся внизу, на траве, возле огромной воронки от снаряда, время от времени громогласно обращаясь к комдиву:
— Птички не нужны?
— Танки пошли, — тихо сказал генерал и обратился к Никольскому: Соедини меня с Четвериковым.
Вызвав Мигаева, Никольский передал генералу трубку.
— Мигаев, — сказал комдив, — сейчас коробки пройдут через твой боевой порядок. Неотступно следуй за ними. Понял? Неотступно.
Он отошел от стереотрубы и подполз к танкисту — представителю танкового полка. Посмотрев на часы, он сказал:
— Теперь без двадцати минут одиннадцать. Сколько на твоих?
Часы танкиста показывали то же время.
— Атака будет в одиннадцать. Мы обработаем противника штурмовиками и вы пойдете. Сообщи, — он крикнул вниз, летчику: — Вызывай! Сверь часы! К одиннадцати чтобы отбомбились, ни на минуту позже, а то своих угостишь! Давай Четверикова, — обратился он снова к Никольскому и отдал командиру полка распоряжение о том, чтобы передний край обозначил себя известным сигналом — для авиации.
По другому телефону сообщили, что немцы контратакуют Семенова.
— Никого не контратакуют, только Семенова контратакуют! — обозлился генерал.
Семенова контратаковал противник силой до батальона пехоты с десятью танками.
— Выполняй задачу! — раздельно сказал Комдив.
— Воздух! — сообщил кто-то снизу, и одновременно в небе появились два десятка немецких бомбардировщиков.
Невдалеке раздались разрывы бомб.
— Очухались немного, гады, — сказал комдив.
Зенитки били вокруг. Стоящие поблизости в овраге крупнокалиберные зенитные пулеметы залились оглушительным лаем.
— Как бы юнкерсы нам танковую атаку не сорвали, — сказал комдив, глядя в небо.
Появилась еще одна группа немецких бомбардировщиков, но тут же из белых кучевых облаков выпорхнули советские истребители. Небо огласилось пулеметными очередями и взволнованным, то затихающим, то усиливающимся, завыванием моторов.
— Фазан! Фазан! Фазан! — кричал телефонист.
— Янтарь! Янтарь! Янтарь! — кричал второй.
Санитары пронесли мимо ветряка на носилках раненых.
— Бросить в бой третий полк? — вполголоса спросил Плотников.
— Рано, — сказал комдив. — Возьмем вторую позицию, тогда, может быть…
Вторую и третью позиции взяли комбинированным ударом авиации, пехоты и танков в полдень. Солнце жарко припекало. С людей градом катился пот. Беспрерывный бой в течение семи часов необычайно всех измотал, но отдыха не предвиделось: впереди по низким холмам и вдоль узких канав уже обозначилась вторая оборонительная линия — мощная, трехтраншейная, с отсечными позициями и минными полями.
В двенадцать часов позвонили из полка Семенова. Комдив внимательно слушал, хотел что-то ответить, но в это время позвонил командир корпуса, приказавший во чтобы то ни стало овладеть второй оборонительной линией.
— Есть, — сказал комдив. Помолчав, он добавил: — Мне только что сообщили: Семенов смертельно ранен, — он послушал с минуту, что ему говорит комкор, потом положил трубку, поднялся с места, надел фуражку и обратился к Плотникову:
— Пойдем, Павел Иванович, простимся с товарищем. Весь день я на него кричал, на мертвого почти!
Слеза медленно выкатилась из глаз комдива, он сердито смахнул ее и громко сказал:
— Ну, вперед!… Связисты, тащите связь. И чтоб она работала безотказно, как весь день!… Научились воевать все-таки!…
XII
Гул артиллерийской подготовки, потрясший окрестные пространства, разбудил Таню, спавшую в маленьком домишке за несколько километров от фронта.
— Глаша, миленькая! — начала она будить медсестру, спавшую на кровати рядом. — Началось! Вставайте!
Глаша вскочила, прислушалась, вдруг обхватила Таню мощными руками, прижала к себе, расцеловала, выпустила на минуту, снова обняла, и так они сидели, обнявшись, полуодетые, с испуганными и радостными глазами, прислушиваясь к непередаваемому, почти неземному гулу. В такой позе застала их вбежавшая в комнату Мария Ивановна Левкоева.
— Одеваться, одеваться! — пропела она на мотив «Торреадора». — Бой начался! Даешь Бе-ерлин!!
Она распахнула окно.
По деревне бегали люди. Мелькали белые халаты сестер. Где-то раздавался голос Рутковского: «Приготовиться! Занять свои места!» У окна благоухали, блестя росинками, розовые кусты. Горизонт на западе покрылся багровым дымом.
Орудия гудели не умолкая, и воздух дрожал так же, как и оконные стекла, дробной и дребезжащей дрожью. В небе волна за волной, девятка за девяткой, покрывая своим клёкотом гул артиллерии, пролетали на запад советские бомбардировщики и штурмовики, а вокруг них резвились, как вольные пташки, истребители.
Торопливо одевшись, женщины пошли на окраину деревни, где уже собрались и другие врачи, сестры и санитарки.
Здесь под липами Таня увидела две повозки и карету. Лошади, выпряженные и стреноженные, ходили вокруг, поедая молодую травку. Возле повозок живописно расположился целый табор. На земле лежали разостланные пледы и одеяла, но никто не спал. Люди с лоскутками национальных цветов на груди стояли, приглядываясь к западному горизонту, обмениваясь замечаниями и удивленно-восторженными междометиями:
— О-ля-ля!…
— У-у!…
Особенно радовались дети. Их здесь было четверо: три девочки и мальчик. В стоптанных башмачках, с округленными от восторга глазами, они путались в ногах у взрослых и что-то лепетали по-своему.
Выяснилось, что тут собрались представители почти всех стран Западной Европы. Гудящая канонада открывала им путь домой.
Глаша первым делом побежала за гостинцами для детей. Таня с удивлением смотрела на карету, до странности походившую на чоховскую, ту самую, в которой она некогда встретилась с Лубенцовым. Впрочем, карет в германских поместьях было много, и вполне возможно, что геральдический олень — тоже вовсе не редкость.
Возле кареты стояла красивая белокурая девушка. Широко раскрыв синие глаза, она неотрывно смотрела на запад. Наконец девушка громко вздохнула, оглянулась и встретила пристальный взгляд Тани. Тогда и она, в свою очередь, осмотрела Таню внимательно и критически, так, как только женщины умеют оглядывать друг друга, — оценивающе, чуть-чуть нагловато и не без удовольствия отмечая недостатки.
Недостатков она в Тане, видимо, не обнаружила и, признав красоту другой женщины, улыбнулась. Таня улыбнулась ей в ответ. Они тут же воспылали симпатией друг к другу, и девушка, показывая пальчиком на запад, протяжно и восхищенно произнесла:
— О-о!…
Таня утвердительно кивнула и спросила:
— Откуда вы?
«Откуда» — это слово, очевидно, было известно девушке.
— Nederlanden, — ответила она.
— Скоро, — сказала Таня и махнула рукой на запад.
Девушка радостно закивала и повторила:
— Ско-о, ско-о!…
Глаша между тем вернулась с конфетами и сахаром и стала оделять ими детишек. Голландка взглянула на Глашу и, вдруг вспыхнув, подошла к ней и начала что-то говорить по-своему. Глаша внимательно слушала, потом беспомощно развела руками и сказала:
— Ну, чего тебе? Ну, скажи по-человечески… Чего тебе надо, голубушка?
— Капитэн Василь, — пролепетала голландка.
Нет, большая добрая русская женщина не понимала ее вопросов. Маргарета не могла ошибиться: именно эту женщину она видела однажды во дворе поместья Боркау среди солдат капитана Василя.
Маргарета ни за что не хотела отойти от Глаши. «Раз эта женщина здесь, то и капитан недалеко», — думала она. Расстаться с Глашей, казалось ей, — значило окончательно потерять след капитана. Как жаль, что чех Марек вчера ушел от них с группой своих соотечественников на юг, к себе домой, он бы объяснил этой женщине, в чем дело!
Глаша, заглядывая в лицо девушки, гладила ее по пышным и мягким волосам и сострадательно повторяла:
— Чего тебе, голубушка?
Прибежавший санитар передал приказ Рутковского собираться в путь. Таня, бросив последний взгляд на карету и дружелюбно кивнув красавице-голландке, пошла в деревню. Глаша раздала детям конфеты и поспешила вдогонку за Таней. Маргарета следовала за ней несколько шагов, потом остановилась, вздохнула, покачала головой. Она глядела на удаляющихся русских женщин, покуда они не скрылись из виду.
Какие они счастливые, эти русские женщины! В красивых мундирах, с пистолетами, настоящие люди, не то, что она, Маргарета, и ее подруги беспомощные и жалкие беженки. Она смотрела на стройную фигуру прелестной русской с некоторой завистью. При этом она себе в утешение подумала, что русская форма и ей, Маргарете, пошла бы прекрасно.
Канонада тем временем прекратилась. Только изредка раздавались отдельные выстрелы, и по небу почти беспрерывно пролетали на запад все новые эскадрильи краснозвездных самолетов.
Табор начал собираться в путь, с тем чтобы медленно, не спеша, двинуться следом за русской армией. Но Маргарета не могла уйти так просто. Она все еще надеялась, что капитан где-то здесь, поблизости.
Поместье Боркау бывшие батраки покинули через две недели после ухода чоховской роты. Утром пришли бельгийцы из соседнего имения. Они рекомендовали идти на юг, так как на севере происходили ожесточенные бои и прошел слух о прорыве немецких войск. Конечно, слуху этому не следовало бы верить. К северу двигалось так много русских солдат, так много русских танков и пушек! Однако осмотрительные люди решили уйти подальше. К тому же однажды ночью загорелась усадьба. Кто ее поджег, неизвестно: возможно, хорваты, прошедшие вечером из освобожденных деревень возле Штаргарда. Итальянцы и словаки, пришедшие сразу же после пожара, тоже посоветовали идти на юг, хотя об успехе немецкого наступления уже не было речи.
Когда батраки, забрав из хозяйства помещицы (сама она исчезла неизвестно куда) лошадей и повозки, тронулись в путь, их вскоре начали обгонять русские части, двигающиеся с севера после победы над немцами в низовьях Одера. Маргарета не спала целые сутки, стоя у дороги и высматривая среди тысяч людей капитана Василя. Иногда ее сменяла чуть подтрунивавшая над ее влюбленностью Марго Мелье.
Среди русских было немало похожих на капитана, так же прямо и уверенно сидящих в седлах молодых людей с решительными глазами. Но ее капитана нигде не было.
Теперь, прибыв в эту деревню, Маргарета со своими спутниками собиралась идти дальше к югу. Но вот началось русское наступление, и, посоветовавшись друг с другом, они решили идти вслед за русским фронтом домой, на запад.
И вдруг Маргарета, уже потеряв всякую надежду напасть на след капитана, встретила Глашу.
Несколько обескураженная тем, что Глаша ее не поняла, Маргарета все же решила пойти в деревню и посмотреть на расквартированных там русских солдат собственными глазами. В деревне Маргарета стала заглядывать во все дворы, вызвав, наконец, грозный окрик патрульного. Она ему мило улыбнулась и с важностью показала на свою грудь, на которой красовались цвета голландского флага. Его взгляд смягчился, но он все-таки — правда, уже без злобы — велел ей проходить. Она повертелась возле грузовых машин и, выйдя на восточную окраину, долгим взором провожала каждого проходящего солдата. Нет, капитана и его людей тут не было.
На обратном пути, проходя мимо патрульного, она дружелюбно подмигнула ему и присоединилась к своим соотечественникам.
— Не нашла? — спросила Марго.
— Нет, — печально покачала головой Маргарета.
Марго серьезно сказала:
— И хорошо! Все равно ему некогда с тобой возиться. Война продолжается, мадемуазель… У русских еще много дела на земле.
Маргарета уныло молчала. Дело делом, а любовь любовью.
— Я его никогда не забуду! — сказала она пылко.
В это время из деревни выехала колонна грузовых машин и автобусов. Они были нагружены доверху палатками и ящиками. На одной из машин сидела красивая русская, а возле нее — другая, толстая, которую она видела в поместье Боркау. Маргарета помахала им рукой. Они ей ласково ответили тем же.
Машины быстро промелькнули мимо и исчезли за поворотом дороги.
XIII
Стояла отличная весенняя погода, и пели птицы. Машины медсанбата неслись по шоссе, обгоняя повозки дивизионных тылов. Женщины с гордостью и благоговением смотрели на то, что творилось перед их глазами.
Из лесов и рощ, буйно опрокидывая маскировку, вынеслись на дорогу танки с открытыми люками, в которых во весь рост стояли чумазые танкисты. Тяжелая артиллерия, снятая с огневых позиций и уже прицепленная к тягачам, выезжала на гладкий асфальт.
Вся гигантская военная махина, раньше притаившаяся, окопавшаяся, запрятанная по лесам и ямам, ожила, заторопилась, загудела. Словно Бирнамский лес на Донзинанский замок, двинулось все это на Берлин. Раздавались ржанье лошадей, грохот гусениц, веселые прибаутки и благодушная ругань.
Только теперь, когда обнажились леса, можно было воочию убедиться, сколь грандиозна укрытая от посторонних глаз сила, сосредоточенная на Одере и теперь готовая рвануться вослед победоносно наступающим передовым частям.
— А Илюша-то мой как там поживает? — решилась поделиться своими опасениями до сих пор молчавшая Глаша. — Небось, жарко там теперь, на передовой!
У переправы скопилось огромное количество машин. Офицеры, регулирующие движение, с красными флажками в руках, пропускали танковые части, которым надлежало в определенное время войти в прорыв и расширить его. Все остальное замерло по обочинам дороги. Наконец танки прошли, и тогда двинулись машины.
Медсанбат тоже вскоре медленно тронулся по доскам моста. Люди даже не подозревали, по какой переправе едут они теперь. Они равнодушно смотрели на мост, на колесоотбои по бокам его и на саперов, обслуживающих переправу. Этот мост казался всем просто неуклюжим дощатым сооружением.
К вечеру медсанбат остановился и развернулся за Одером в деревне, где еще сегодня утром находились дивизионные немецкие тылы. Сразу же из санчастей полков прибыли раненые, и началась обычная, напряженная работа по первичной обработке ран — труд, одинаковый в Белоруссии и под Берлином.
Люди, которых оперировали здесь, сразу же отправлялись дальше, в эвакогоспитали. Врачу медсанбата невозможно следить за ходом восстановления пораженных тканей, и это обстоятельство сужает его опыт. Таня мечтала попасть после войны в большую хирургическую клинику.
Но именно из-за кратковременности пребывания здесь раненых было вдвойне приятно неожиданно получить письмецо от уже забытого пациента разве их упомнишь всех! — о том, что он выздоровел или выздоравливает и благодарит ту первую руку, которая, как ему кажется, или, как, может быть, было и на самом деле, спасла его.
На западном берегу Одера, через день после начала берлинской операции, Таня получила письмо от «ямщика».
Каллисграт Евграфович писал:
«Многоуважаемая Татьяна Владимировна!
Вы там, наверно, двигаетесь все дальше на запад, а я в санитарном поезде двигаюсь на восток. Люди в поезде хорошие, и обслуживание ничего. А теперь мы стоим на станции Воронеж, и я решил написать вам данное письмо. Вначале очень горько было уезжать с фронта в дни завершающих боев, но вот мы посмотрели на родные места, где побывал немец, и мы поняли, что тут тоже фронт, так сказать. Здесь, на родине, работы очень много, даже и для одноруких работа найдется. Мне тут одна сестрица рассказывала, что у них в деревне один однорукий кузнец, но высокой квалификации. Правда, у него нет левой руки, а у меня правой. И, может быть, сестрица неправду говорит, чтобы мне поспокойней было. А может, она правду говорит, потому что молотом бить — это простое дело, не то что плотничать — тут руки нужны две и голова к тому же, это — не кузнечное дело, конечно. Но я думаю, что и я пригожусь со своей левой рукой. А в здешних местах все разрушено и разбито. И люди живут еще частично в землянках, как барсуки, и пекут хлеб в печах на улице. Хотя, конечно, народ оборотистый и изб много поставлено. Так и хочется взять топор и срубить избу. И, проклинаем мы, все раненые, фашистов за то, что они принесли своим вероломным нападением столько горя русскому человеку и забот нашей советской власти. Здешние врачи говорят, что операцию вы мне сделали очень хорошо, будет вроде два пальца, за что вам спасибо. Извините за мое письмо, может, вам совсем не интересно от меня получить письмо. Это не я лично пишу, а мой товарищ, тоже сапер, Алешин, сержант, он вам кланяется, мне писать левой рукой трудно. Вспомнил я нашу веселую карету и потом вашу заботу и дружбу в медсанбате, где вы, как советский человек, заботились об раненых воинах нашей Красной Армии и Флота. Поскорее возьмите Берлин и приезжайте, тут люди нужны, не все поля еще засеянные и дети слабые на вид, так что и доктора нужны. Между прочим, прошу передать привет гвардии майору Лубенцову и желаю вам счастья.
Уважающий вас младший сержант
Каллистрат Рукавишников».
Письмо это растрогало Таню, а последние строки его с приветом Лубенцову причинили ей острую боль. Она никак не могла забыть разведчика. Поведение, слова, жесты, улыбка человека, которого она считала погибшим, представлялись ей воплощением самого прекрасного, отважного, чистого, что есть в советских людях.
XIV
После объезда дивизий перед наступлением член Военного Совета вернулся к себе: на 5.30 он назначил разговор с группой офицеров.
В штаб он приехал в три часа. Рассматривая бумаги, накопившиеся за день, генерал Сизокрылов поминутно косился на свои большие вороненые часы, лежавшие возле письменного прибора.
Наконец маленькая стрелка приблизилась к пяти, а большая подошла к двенадцати.
Сизокрылов встал и прошелся по комнате. В эту секунду там, на фронте, на плацдарме, началось артиллерийское наступление.
Здесь, в штабе, расположенном вдали от фронта, было тихо. Где-то постукивали пишущие машинки. Из открытых окон нижнего этажа доносились голоса штабных работников, телефонные разговоры.
По торцовой мостовой, четко печатая шаг, прошел караул.
Остановившись возле будки часового, разводящий отдал команду к смене часовых. Новый часовой встал возле старого, повернулся кругом и застыл с винтовкой в руке. Старый взял винтовку на плечо и, широкими шагами отойдя от своего поста, стал в хвост караула. Караул двинулся дальше, к следующему посту. Гул кованных солдатских шагов вскоре пропал в отдалении.
Пять часов утра. Небо чистое, но еще не голубое, а серое, и по улице стелется туман.
Сизокрылов, стоя у окна, вслушивался… Ему казалось, что он улавливает отдаленный гул, подобный далекому рокоту прибоя. Но, может быть, то был ветер.
Офицеры, вызванные членом Военного Совета, дожидались в приемной и дремали, сидя в мягких больших креслах. Потом кто-то сказал, что на фронте уже «началось», и они вскочили с мест и подошли к распахнутым настежь окнам. За окнами был только туманный рассвет. По улице прошествовал караул, менявший часовых.
Офицеры снова сели, но больше уже не дремали, а тихо, но возбужденно стали переговариваться между собой. Их откомандировали сюда неделю назад, по специальному вызову, из действующих частей и заставили все это время сидеть в резерве, заполняя разные анкеты.
Полковник — адъютант Сизокрылова — открыл дверь и пригласил:
— Прошу в кабинет!
Генерал обернулся на звук шагов, отошел от окна, кивнул головой офицерам и предложил всем сесть.
Началась беседа, и чем дольше она продолжалась, тем больше удивлялись офицеры.
Вопросы, задаваемые членом Военного Совета, были несколько необычны. Он интересовался образованием и партийной работой каждого и задавал различные вопросы, касавшиеся истории Германии, словно на экзамене каком-нибудь. У одного подполковника он спросил о князе Бисмарке и о проблеме объединения Германии, на что подполковник несколько смущенно ответил, что к Бисмарку, как к представителю крупного юнкерства, он, подполковник, относится отрицательно, а что касается объединения, то оно, как ему кажется, было делом прогрессивным.
К ответам собеседников генерал прислушивался внимательно, выражение лица каждого изучал пристально. Офицеры, хотя это были видные командиры и политработники, — один из них даже генерал, — робели. При всем уважении к члену Военного Совета они негодовали, почему их в эти исторические дни отозвали из частей и соединений. Что могло быть сейчас важнее военных действий?
В шесть часов вошел адъютант, доложивший генералу:
— Переводчики прибыли.
Генерал велел и их ввести к себе в кабинет.
В комнату вошли одетые во все новенькое, в пехотных фуражках с малиновыми околышами мирного времени человек двадцать младших лейтенантов. Среди них были и девушки.
Оказалось, это военные переводчики, только что закончившие учебу и прилетевшие на самолетах из Москвы. При виде генерала и офицеров они, присмирев, вытянулись в струнку. Русые локоны девушек, выбивавшиеся из-под беретов, весело трепыхались на свежем ветру, залетавшем в распахнутые окна. Приход молодежи оживил строгий кабинет члена Военного Совета.
Генерал сказал:
— Товарищи, отобранные мной люди, список которых вам позднее огласят, назначаются комендантами и заместителями комендантов различных немецких городов и районов. Штаты комендатур утверждены, вы их получите. Переводчики, которых вы видите перед собой, будут распределены по комендатурам. Отдел кадров подбирает вам сотрудников. Перед вами встанут новые задачи, отличные от прежних, от задач военного времени. Вам надлежит установить повсюду порядок и спокойствие. Организовать снабжение продовольствием немецких трудящихся, наладить подвоз продуктов. Наряду с выявлением и арестом активных фашистов всячески поощряйте самодеятельность немецкого населения, помогайте работе демократических партий и содействуйте восстановлению профсоюзов. В соответствии с нашими советскими традициями в первую очередь обратите внимание на питание детей. Вы уже наполовину офицеры мирного времени. Войну заканчивают другие. Вы начинаете строить мир.
Он спросил, нет ли вопросов к нему. Один немолодой майор попросил освободить его от новых обязанностей и вернуть обратно в часть.
— Причина? — спросил генерал.
Лоб майора покрылся мелкими каплями пота.
— Мне кажется, — сказал он, — что я недостаточно созрел для гуманизма по отношению к немцам, — он замолчал, ожидая, что скажет в ответ член Военного Совета, но Сизокрылов молчал, и майору пришлось продолжить свои объяснения: — Немцы убили моего сына… — член Военного Совета продолжал молчать. — Единственного сына. Я ленинградец. Пережил там все… Блокаду… Трупы на Невском проспекте…
Майор замолчал. Стало так тихо, что ясно послышалось, как вздохнула одна из девушек.
Член Военного Совета произнес глухим голосом:
— Обывательский разговор!
Стало еще тише, чем прежде, потому что все присутствующие, по правде сказать, не ожидали такого оборота дела и вовсе не склонны были так уж обвинять майора за его отказ.
— Нельзя, и мы никому не позволим, — продолжал член Военного Совета, — забывать о злодеяниях фашизма. Мы не снимаем и ответственности с немецкого народа. Но мы не можем отождествлять немецкий народ с фашизмом. Вы это знаете по выступлениям Сталина, и нетерпимо, что вы, как член партии, не считаете для себя обязательными установки партии, а как военнослужащий — приказы Верховного Главнокомандующего. Хорошо обдумайте этот вопрос и завтра доложите мне через моего адъютанта о вашем окончательном решении.
Зазвонил телефон. Генерал взял трубку, с минуту послушал, его лицо просветлело, и он даже рассмеялся коротким смехом, обнаружив при этом в складках решительного рта глубоко скрытую доброту.
— Первая линия немецкой обороны прорвана, — сказал он, положив трубку, и отпустил офицеров.
Оставшись в одиночестве, генерал бросил рассеянный взгляд на край стола, где лежал конверт, незамеченный им раньше. Видимо, адъютант, когда заходил, тихонько положил этот конверт на стол.
В приемной уже ожидали другие люди, вызванные членом Военного Совета или пришедшие к нему сами по различным делам. Тут были и офицеры отдела кадров, и интенданты, и политработники. Генерал принимал их поодиночке. Время от времени он соединялся по телефону с командующим, находящимся на наблюдательном пункте. Командующий сообщал, что наступление развивается успешно, но немцы обороняются отчаянно. Они сосредоточили большое количество артиллерии и порядочно танков. Авиация противника непрерывно действует по нашим боевым порядкам и ближним тылам.
Взгляд генерала во время разговоров то и дело останавливался на конверте, лежавшем на краю стола, и тогда генерал ловил себя на мысли: «Хорошо, если бы этого письма не было…»
Но письмо было, и оно властно требовало внимания и ответа.
Генерал превозмог себя и вскрыл конверт.
Жена писала:
«Милый мой! Последние недели я почему-то очень волнуюсь за Андрюшу. Он и раньше писал нерегулярно, а теперь совсем замолчал. Ты тоже молчишь и по телефону меня не вызываешь. Я знаю, ты будешь меня ругать, что я вечно жалуюсь, прости меня. Я, конечно, знаю, что вы наступаете и вам недосуг теперь писать письма. Но я очень беспокоюсь, особенно в последние дни. Вчера я позвонила в НКО и повидалась с Александром Семеновичем — он любезно прислал за мной машину. Конечно, это глупость, мнительность, но мне показалось, что он как-то странно со мной разговаривал. Он не смотрел на меня совсем и отвечал на мои вопросы не то что невпопад, но и не очень кстати. Я попросила разрешения вызвать тебя по телефону из его кабинета, но он ответил, что ты двигаешься и телефонной связи теперь поэтому нет. Потом он вызывал людей — генералов одних человек десять, — и мне показалось, не ругай меня за мою старушечью мнительность, что он это нарочно делает, чтобы со мной не разговаривать. И вообще все твои друзья, которые, надо им отдать справедливость, часто навещали меня и звонили, в последнее время редко появляются.
Умоляю тебя, напиши, как здоровье Андрюши. Я совсем измучилась.
А н я».
Следовало написать хоть какой-нибудь ответ, но ни одна мысль не шла в голову. И — в который раз! — Сизокрылов сказал себе: «Нет, тут надо все как следует обдумать, тут нельзя так просто написать — и все…»
Он придвинул к себе папку с наградными листами. Рассеянно проглядывая их, он читал о подвигах пехотинцев, танкистов, артиллеристов и летчиков. В скупых и зачастую невыразительных фразах наградных листов генерал улавливал непрерывный пульс боевой жизни. Имена и фамилии вызывали в нем смутное представление о когда-то виденных, незнакомых людях, о разных лицах, мелькавших на фронтовых дорогах, в темных землянках и лиственных шалашах.
Попадались изредка и знакомые фамилии.
Красиков. Представлен к ордену Кутузова второй степени за альтдаммскую операцию: «Возглавил атаку батальона…» Неподходящее занятие для видного штабного офицера. И полководческий орден давать за это уж совсем ни к чему. Медаль «За отвагу» можно было бы дать — и то командиру роты или батальона. Тем более, что все произошло в ночь на 20 марта, когда дело уже было в основном решено и немцы оставили в Альтдамме один только заслон.
Сизокрылов, не подписав, отложил наградной лист в сторону.
Генерал терпеть не мог этот никчемный и давно устарелый стиль иных старших начальников, которые вместо того, чтобы спокойно и обдуманно руководить операцией в целом, лезут без надобности на передний край. Это своего рода распущенность, которая прикрывается выставленной напоказ личной отвагой. Однако источник ее — вовсе не в боевом темпераменте, а в неуменье руководить, в некотором даже увиливании от исполнения наиболее трудных и ответственных обязанностей.
Поведение Красикова в последнее время вообще не нравилось Сизокрылову. Генерал испытывал смутное беспокойство, вначале основанное на ряде отрывочных впечатлений. По мере получения новой информации генерал все больше убеждался в том, что Красиков начал относиться к работе спустя рукава, занятый какими-то другими — несомненно, сугубо личными — делами.
Привыкнув к обдуманным решениям, Сизокрылов пока ничего не предпринимал, а только приглядывался. Старое партийное правило гласило, что провинившийся должен быть выслушан, а сейчас заняться этим делом член Военного Совета не мог. И кроме того, по совести говоря, ему теперь, в момент величайшего торжества, накануне победы, не хотелось заниматься мелкими делами.
«Отложим этот вопрос не надолго, — решил генерал. — До окончания войны».
Было очень тихо, и генералу казалось, что тихо оттого, что весь мир, затаив дыхание, прислушивается к грому сражения, происходящего там, за Одером.
Генерал вспомнил тех солдат и офицеров, которых видел и с которыми беседовал только вчера. Сейчас эти люди штурмуют немецкие укрепления. С торжествующими возгласами «За Родину! За Сталина!» идут теперь те парторги и десятки тысяч других солдат на Берлин. Да, Сталин все сделал для того, чтобы они взяли вражескую столицу с наименьшим количеством потерь. Он специально приказал командующим не жалеть огня, велел им беречь людей, подавлять немецкие огневые средства всей силой сосредоточенной здесь могучей техники, которую он, Верховный Главнокомандующий, выделил для армий, берущих Берлин.
Подобно сотням тысяч людей на всем протяжении фронта, генерал Сизокрылов думал теперь о Сталине. В эти мгновения завершалось одно из величайших дел великой жизни учителя и вождя народов.
Генерал Сизокрылов хорошо знал сталинский план берлинской операции. Ему рассказывали, с какой предельной ясностью и полнотой план этот был оглашен Сталиным на совещании командующих в Кремле. Во исполнение этого плана в течение последнего времени передвигались под покровом ночи крупные войсковые соединения, подвозилась артиллерия, перелетали на новые базы авиационные полки. Из затемненных цехов, погромыхивая, выползали новые танки и самоходные пушки, с конвейеров сходили на обширные заводские дворы к уже ожидающим их железнодорожным платформам новые грузовики. Женщины на швейных фабриках сшивали серое сукно солдатских шинелей. Запасные части готовили на далеких тыловых полигонах маршевые роты на пополнение дивизий Берлинского направления.
Сотни тысяч людей, сами не подозревая того, — потому что конкретное назначение их труда было скрыто за двумя строгими словами «военная тайна», — работали для реализации сталинского плана, последнего сражения войны.
И повсюду, во все бесчисленные детали этой подготовки, этого гигантского труда миллионов, проникал испытующий, спокойный, зоркий взгляд Сталина. Конструкция скоростного истребителя, калибр нового орудия, тактика стрелковой роты и полководческое искусство командующих фронтами, политическая ситуация в мировом масштабе и снабжение солдат хлебом и табаком — все было предметом забот Верховного Главнокомандующего.
Когда Сизокрылову случалось видеть Сталина, он всегда испытывал неизменное чувство любви, благодарности и невольного удивления. Как было не удивляться разносторонности, кристальной ясности суждений, смелости решений учителя! Сталин обладал великой способностью находить в каждом вопросе, возникавшем перед ним, неожиданные для других новые стороны, которые оказывались в итоге самыми важными, решающими. И когда он подвергал вопрос рассмотрению, беспощадному анализу, все вдруг становилось ясным и понятным и самое запутанное дело как бы освещалось ровным и ярким светом.
Быть таким, как Сталин, невозможно, но учиться у него, каждый свой поступок сообразовывать со сталинским учением и методом руководства — к этому стремились Сизокрылов и другие, большие и малые деятели партии.
Поздно вечером Сизокрылов выехал на наблюдательный пункт, к командующему, и провел там несколько дней. В течение этих дней события нарастали с неимоверной быстротой.
Перед советскими дивизиями Берлинского направления с боями отступала немецкая 9-я армия под командованием генерала пехоты Буссе. Она состояла из 5-го горнострелкового корпуса СС под командованием обергруппенфюрера СС Клайнхерстеркампа, 11-го танкового корпуса СС под командованием обергруппенфюрера СС Еккельна, 56-го танкового корпуса и 101-го армейского корпуса, которые имели в общей сложности в первой линии шестнадцать дивизий и бесчисленное множество различных запасных, охранных, полицейских, рабочих, саперных и фольксштурмовских батальонов. В помощь дивизиям первого эшелона, несущим большие потери и отходящим под напором советских войск, германское командование ввело последовательно в бой 23-ю мотодивизию СС, 11-ю мотодивизию СС, танковую дивизию «Мюнхеберг», мотодивизию «Курмарк», 156-ю пехотную, 18-ю и 25-ю мотодивизии и танкоистребительную бригаду «Гитлерюгенд». Первая учебная авиадивизия генерала авиации Виммера была превращена в пехоту и брошена в бой. В общей сложности войска немцев, прикрывавшие Берлин, насчитывали до полумиллиона человек.
Советские дивизии беспрерывно штурмовали укрепленные позиции противника.
Сколько их было, этих позиций! Конца им не было! Немцы перекопали всю местность, до отказа усеяли ее минными полями, переплели колючей проволокой. Завалы из цветущих яблонь преграждали дороги.
Прорвав три мощные позиции первой оборонительной полосы, наши части добрались до второй, простирающейся от города Врицен к югу и юго-востоку через Кунерсдорф к Зееловским высотам. Эта полоса, превосходившая по силе и насыщенности огнем одерский рубеж, опиралась на реку Фридландерштром, Кваппендорфский канал и, наконец, на мощно укрепленные Зееловские высоты.
Здесь наше продвижение замедлилось, и об этом было доложено в Ставку.
Тогда Верховный Главнокомандующий осуществил вторую часть своего плана. Он приказал Первому Украинскому фронту, наступающему южнее, частью сил совершить прыжок к южным воротам германской столицы. Одновременно Сталин распорядился привести в движение Второй Белорусский фронт. Форсировав Одер, этот фронт опрокинул 3-ю немецкую армию и начал развивать наступление, обеспечивая Первый Белорусский фронт с севера.
Задуманная великим полководцем гигантская, стремительная, гибкая операция трех фронтов развертывалась все шире и шире, захватывая территорию трех германских провинций: Мекленбурга, Бранденбурга и Саксонии, по которым пенился, грохотал, рвался вперед бурный поток советских армий.
XV
На третий день наступления дивизия генерала Середы вышла к городу Врицен, превращенному противником в крепость. Крепость Врицен была краеугольным камнем второй немецкой оборонительной линии на этом участке.
Форсировав вброд под огнем немцев речку Вольцине, солдаты встретили сильное огневое сопротивление с западного берега Ноер-канала и фланкирующий огонь слева, с насыпи железной дороги. Здесь генерал бросил в бой свой третий полк, который после короткой артподготовки перебрался через Ноер-канал, захватил человек двести пленных и три десятка орудий, но атака тут же захлебнулась. С западного берега Альтер-канала и с сильно укрепленного пункта Блисдорф бешено били артиллерия и пулеметы. С южной окраины видневшегося неподалеку города Врицен начали стрелять по солдатам картечью спрятанные в домах пушки.
Генерал обругал по телефону командира полка за задержку наступления и сам вместе с Лубенцовым пошел в полк. Переправившись на плотике через Ноер-канал, они выбрались на берег. Берег был весь изрыт воронками. Немецкие пулеметы стреляли вовсю.
— Ложись, — сказал комдив.
Лубенцов во второй раз за совместную службу видел, как комдив лег на землю под огнем. Он лег, полежал с минуту, потом повернул голову к Лубенцову и проговорил:
— Зря я кипятился. Огонь, действительно, того… — он помолчал. — А может, просто умирать страшно перед самым Берлином…
После этих слов он заставил себя подняться, и они добрались до наблюдательного пункта командира полка. Здесь генерал приказал Лубенцову вместе с разведчиками-артиллеристами точно выяснить расположение немецких огневых точек и артиллерийских позиций. Когда же разведчики собрали необходимые данные, генерал связался по радио со своим НП и, сообщив квадраты, вызвал авиацию.
Появились, штурмовики, заклевавшие Блисдорф с воздуха. После бомбежки немцы на некоторое время замолчали, но когда наши солдаты начали подвигаться вперед, вражеские пулеметы, хотя и в меньшем количестве, чем раньше, снова открыли огонь. Видимо, немцы хорошо укрепились.
Генерал решил дождаться темноты, чтобы организовать ночную атаку. И тут противник внезапно прекратил стрельбу.
Тарас Петрович, удивленный, посмотрел в бинокль: с юга в Блисдорф валом валила советская пехота. Это прорвалась вперед соседняя дивизия.
— Вот спасибо! — пробормотал комдив, вытирая пот с мокрого лба.
Солдаты пошли, с ходу переправились через Альтер-канал и завязали бои на южной окраине Врицена.
Подступы к городу были сильно укреплены и густо заминированы.
Подтянули орудия и начали методически обстреливать немецкие укрепления.
Лубенцов с разведчиками находился в окопах среди пехоты. Вечером к нему привели перебежчика, только что появившегося на участке одного из полков. Как он прошел через минные поля, было совершенно непонятно, но, так или иначе, он внезапно появился перед нашим бруствером с поднятыми руками и сказал по-русски:
— Сдаваюсь.
Это был немолодой с суровым лицом немец в чине унтер-офицера. Он спокойно, и даже с оттенком торжественности, объяснил, что он, Вилли Клаус, — минер и что он руководил минированием южной окраины города.
Подумав, он добавил, что для того и перебежал к русским, чтобы провести их по безопасным местам.
— Довольно жертв! — сказал он.
Лубенцов пристально следил за выражением этого решительного и сурового лица. Он спросил немца, кем тот был до мобилизации и к какой партии принадлежал до прихода к власти Гитлера. Оказалось, что Клаус рабочий, токарь, родился и жил в Берлине. Он был беспартийным, но сочувствовал коммунистам.
Лубенцов вызвал Оганесяна, который долго разговаривал с немцем.
— Трудно сказать, конечно, но, кажется, человек честный, — доложил, наконец, Оганесян гвардии майору.
Оставив Клауса на попечении Оганесяна и разведчиков, Лубенцов отправился к командиру дивизии и подробно рассказал ему и Плотникову о своем разговоре с немцем. Клаус производит впечатление честного человека, и его желание — избегнуть бесцельного кровопролития — естественное человеческое желание при этих обстоятельствах.
— А может, не стоит рисковать? — задумчиво произнес генерал.
Плотников усмехнулся:
— Немецкий Сусанин, ты думаешь?
— Иоганн Сусанин, — засмеялся Лубенцов. — Нет, мне кажется, что тут совсем другое. Разрешите, товарищ генерал, я попробую.
Генерал сказал:
— Ладно, попробуй. С ним пойдут разведчики и одна стрелковая рота. Возьми с собой двух-трех саперов. Договорись с Сизых об артиллерийской поддержке. И все-таки будь начеку, следи за своим Иоганном…
Подробно договорившись с артиллеристом и захватив с собой двух саперов, Лубенцов вернулся на передний край. Здесь было тихо и темно. Только из землянки, уже оборудованной солдатами возле траншеи, еле пробивался желтый свет. В этой землянке находились Клаус, Оганесян, разведчики и пришедший сюда любопытства ради командир полка.
Лубенцов передал ему приказание комдива, чтобы он выделил для предстоящего дела стрелковую роту.
— И если не жалко, — добавил Лубенцов, — придайте станковый пулемет.
Командир полка, необычайно заинтересованный затеей разведчика, сказал, что выделит ему самую лучшую роту. Он ушел, и тут же явился командир батальона, присланный им. Это был широкоплечий здоровяк-комбат с двумя орденами Красного Знамени на широченной, богатырской груди.
— Умнеют немцы понемножку, — сказал он, кивнув в сторону Клауса; комбат сообщил гвардии майору, что роту, выделенную для ночного дела, он поднял в ружье и она сейчас прибудет.
— Я бы и сам с вами пошел, — сказал комбат, — да вот командир полка не разрешает.
Лубенцов согласовал с пришедшими вскоре артиллеристами сигнал открытия огня: красная и зеленая ракеты.
К двум часам ночи все было готово.
— Клаус, — сказал Лубенцов, вставая. — Вы знаете, что вас ожидает в том случае, если вы нас обманете?
Клаус встал, выслушал Оганесяна, который слово в слово перевел вопрос гвардии майора, и сказал:
— Яволь.
Он был сосредоточен, но спокоен.
Лубенцов засунул за пазуху маскхалата две гранаты, вынул из кобуры пистолет, и они покинули землянку.
Небо было полно звезд. В траншее сидели на корточках разведчики и солдаты стрелковой роты.
Командир роты, старший лейтенант, доложил Лубенцову, что рота готова следовать.
Лубенцов приказал:
— Вещмешки, котелки и все прочее оставьте здесь. Теперь вы не пехотинцы, а разведчики.
Солдаты послушно бросили свое имущество на дно траншеи.
Лубенцов объяснил им порядок движения. Впереди идет немец — солдаты взглянули на немца, — за ним Лубенцов, и следом, гуськом, идут разведчики, а потом стрелки. Шествие замыкает старшина Воронин, являющийся заместителем Лубенцова. Его приказы выполняются так же беспрекословно, как и приказы гвардии майора. Как только в небе появляется осветительная ракета, все ложатся и лежат, не шевелясь, до соответствующей команды.
Клаус вопросительно посмотрел на Лубенцова. Гвардии майор кивнул.
Пошли. Сначала шли по дороге, потом свернули влево, в кустарник.
— Не отставать! — передал Лубенцов шедшему за ним Митрохину; Митрохин передал дальше по цепочке:
— Не отставать!
Слышалось тихое поскрипывание колес пулемета.
Клаус повернулся к Лубенцову и показал рукой на землю. Лубенцов понял: вокруг чернели еле заметные кочки — мины.
Клаус пошел медленнее. Потом он мгновение постоял и зашагал уже решительно, держа курс на резко выделявшуюся на фоне неба заводскую трубу. Трещали пулеметы, и трассирующие пули светящимися язычками проносились в воздухе.
Клаус резко повернул направо и сказал:
— Leise!
— Тише! — передал Лубенцов Митрохину, и тот передал дальше:
— Тише!
Пошли по картофельному полю. Клаус изредка останавливался, приседал и снизу, чтобы лучше видеть, смотрел на очертания домиков предместья Франкфуртского форштадта. Потом в небо взмыли ракеты, и все легли на землю. Лубенцов приподнял голову и посмотрел на лежащих людей. Над ними мерцал зеленоватый свет. Они были похожи на бугорки серой земли, но Лубенцов все-таки удивился, как это немцы ничего не замечают. Но противник, по-видимому, слишком был уверен в неприступности своих минных полей, в том, что если кто-нибудь ночью полезет сюда, взрывы мин немедленно выдадут смельчака.
Когда свет погас, двинулись дальше. Затем Клаус остановился, присел на корточки и стал что-то искать на земле.
— Ложись! — прошептал Лубенцов.
— Ложись! — прошептал Митрохин.
Картофельное поле кончилось, начинались огороды, поросшие высокой мягкой травой. Клаус пополз по краю поля, разыскивая что-то. Лубенцов неотступно следовал за ним.
Клаус что-то искал и не находил. Он очень осторожно ощупывал траву. Наконец он тихо произнес:
— Hier.
Он нащупал узкую тропку, почти совсем прикрытую травой.
Лубенцов сказал:
— Пошли.
Митрохин передал:
— Пошли.
— Ползком, — сказал Лубенцов.
Митрохин передал:
— Ползком.
Опять взмыли в небо ракеты. На этот раз немцы, видимо, что-то заметили. Заработал пулемет. Зажглась еще одна ракета. Что-то взорвалось. Раздался стон. Лубенцов вынул из-за пазухи ракетницу и выстрелил в небо. Красная ракета высоко взвилась над ним. Он выстрелил второй, зеленой. Почти моментально заработала наша артиллерия, и Лубенцов громко крикнул:
— Вперед!
Голос его прозвучал хрипло. Он еще раз крикнул то же самое слово и пустился бежать по тропке вперед, увлекая за собой Клауса. Впереди огненными вспышками взрывались снаряды. Загорелся один дом, потом другой. Сзади тяжело дышали солдаты. Слышен был голос Воронина, негромко твердившего:
— Вперед, ребята, вперед!
Разведчики, в отличие от стрелков привыкшие к ночным действиям, были сравнительно спокойны. Пехотинцы же суетились и подбадривали себя криками.
При ярком свете ракет они миновали огороды, и здесь Клаус громко и облегченно сказал:
— Ende!
Минные поля кончились. Рота развернулась в цепь и пошла вперед, нестройно стреляя на ходу из автоматов и винтовок.
Ворвались в первые дома. Было светло, на этот раз не от немецких ракет — ракетчики, по-видимому, были убиты или бежали, — а от зарева пожаров, зажженных нашей артиллерией. Разведчики и Клаус, которого уже не охраняли, — он вроде как бы стал своим солдатом, — побежали обратно.
Рота за ротой бегом переправлялись через минные поля по дорожке, показанной Клаусом.
На рассвете началась общая атака. С севера в город вступила соседняя дивизия. То тут, то там завязывались короткие схватки с засевшими в домах немецкими солдатами. Лубенцов с разведчиками пробирался огородами и садиками все дальше к северу. Шум боя постепенно отдалялся, потом стало совсем тихо. Где-то слышались гудки автомашин и хриплые человеческие голоса.
Разведчики перелезли через ограду и очутились в садике, полном цветущих фруктовых деревьев. Они сели передохнуть в маленькой беседке, и тут Лубенцов обратил внимание на земляную насыпь, похожую на омшаник родных приамурских деревень. Что-то в насыпи зашевелилось, открылась маленькая деревянная дверца. Разведчики выхватили и приготовили гранаты. Показалась вихрастая голова, и на поверхность земли вылез веснушчатый мальчуган с кошкой на руках. Он посмотрел во все стороны, даже будто принюхался курносым носом, действительно ли прекратилась стрельба, потом крикнул пронзительно:
— Alles ruhig…
Мальчик был так похож на русского парнишку, вылезающего из омшаника!
Он не заметил разведчиков. Из убежища следом за ним вышли старик и молодая женщина. Они направились вместе с мальчиком к дому и тут, заметив русских, испуганно отпрянули.
— Alles ruhig, — повторил Лубенцов.
Да, всюду стало тихо. Немцы прекратили сопротивление.
Горожане робко выглядывали из окон; наконец они высыпали на улицу. Робко озирались. Медленно подходили к расклеенным политработниками на стенах домов советским листовкам.
В этих листовках цитировались сталинские слова: «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское — остаётся».
Даже теперь, после таких потрясений, немцы повторяли первую половину этой фразы вполголоса, со страхом озираясь, — не стоит ли поблизости какой-нибудь «блоклейтер»:
— Die Hitler kommen und gehen…
На улицах дымились русские полевые кухни. Распаренные повара делили большими черпаками кашу. Дети, быстрее взрослых освоившиеся с новым положением, первые подошли к этим кухням, и повара уделили и им своей жирной каши. Вскоре у кухонь выстроились детские очереди с тарелками и котелками.
Пугливо озираясь, прошел пастор, три дня назад читавший в кирхе проповедь на текст: «…и победил Давид Голиафа пращой и камнем, и ударил его и убил его». Под пращой и камнем пастор подразумевал новое тайное оружие, о котором фашистская пропаганда в последние дни особенно охотно трубила.
Теперь пастор, побывав в русской комендатуре, получил разрешение на воскресное богослужение. Когда он пошел в комендатуру, пасторша провожала его причитаниями и воплями. Он и сам чувствовал себя мучеником, идущим на смерть ради христианской идеи. Однако приять мученический венец ему не пришлось. Комендант, очень вежливый русский майор, угостил пастора чаем.
Да, надо было найти для воскресной проповеди другой, совсем другой текст. Пожалуй, лучше всего такой: «…мой народ, как потерянное стадо. Пастухи обманули его и завели в горы».
А русские солдаты, передохнув, снова двинулись к западу. И, выйдя из города на дорогу, они увидели необычайное зрелище. Среди группы немецких пленных стоял начальник разведки дивизии гвардии майор Лубенцов. Он крепко пожимал руку одному из немцев, человеку в обтрепанном зеленом мундире, такому же грязному и небритому, как и все остальные. К их удивлению, подъехавший в машине начальник политотдела, спрыгнув, подошел к тому же немцу и тоже крепко и дружески пожал ему руку. А немец тихо говорил что-то, растроганно улыбался и совсем был похож на хорошего человека, если бы, конечно, не его ненавистный зеленый мундир.
XVI
Как только войска прорывают мощно укрепленные районы противника и выходят в менее подготовленную к обороне местность, вся обстановка жизни в мгновенье ока преображается. Беспрерывное тяжкое напряжение, когда нервы натянуты до предела, когда каждая дрянная речушка и тенистая роща таят в себе смерть, сменяется боевым азартом преследования уже разгромленных или изолированных вражеских частей.
Штайнбекер Хайде, обширный смешанный лес был последним укрепленным немецким рубежом, где немцы на этом участке оказали организованное сопротивление. Здесь рота капитана Чохова захватила пленных, оказавшихся полицейскими берлинской полиции. Нельзя сказать, чтобы полицейские особенно упорно сопротивлялись. Видимо, они больше привыкли иметь дело с безоружными. Когда самоходный полк прорвался через их боевые порядки, они стали большими группами сдаваться в плен.
Населенных пунктов становилось все больше, они располагались все ближе и ближе один к другому и, наконец, превратились в сплошной населенный пункт, хотя и под разными названиями. В то время как штабы доносили о взятии Бернау, Буха, Цеперника, Линденберга, Бланкенбурга, солдаты брали эти пункты как один сплошной населенный пункт и думали, что это уже Берлин.
Близость большого города становилась все заметней. Всюду тянулись бесконечными рядами столбы высоковольтных электрических линий. Виадуки и мосты, платформы пригородных станций, огромные площади под складами, водонапорные башни, «берлинские» пивнушки, рекламы столичных фирм и газет — все указывало на приближение города-гиганта. И всюду: на домах, на придорожных щитах, на оградах складов и пакгаузов, на мостах и вагонах и даже просто на асфальте дороги — пестрели свежие надписи: три слова, огромные и маленькие, черные и белые, зеленые и красные, намалеванные готическим и латинским шрифтом:
«Berlin bleibt deutcsh!».
Эти слова, означающие, что русские не войдут в Берлин, звучали, как заклинание. В них ощущались страх и бессильная злоба. Тут было над чем посмеяться, если бы солдаты имели время обращать внимание на надписи.
Немцы загородили улицы деревьями, чугунными решетками, опрокинутыми автобусами и противотанковыми надолбами. Минометы, установленные в садах и огородах, ухали по перекресткам. Фаустпатронники, засевшие в подвалах, били по танкам и самоходным орудиям.
Роте капитана Чохова были приданы минометы, противотанковые орудия и три танка. Такова была насыщенность техникой в эти дни решающего наступления, что простая стрелковая рота имела столько поддерживающих средств!
— Придать бы нам бомбардировочную авиацию, — восторгался ефрейтор Семиглав, — и мы вроде целая армия.
Чохов был легко ранен в руку осколком гранаты, но сохранял свой невозмутимый вид. Грязный бинт клочьями висел на его руке. Он тащил на плече ручной пулемет, из которого сам стрелял: пулеметчика убило, а ослаблять огневую мощь роты Чохову не хотелось.
Оказавшись в узких горловинах городских улиц, танки и самоходки несли урон от засевших в подвалах немецких фаустпатронников. Посоветовавшись с танкистами, Чохов решил применять такую тактику: танки стреляют вверх, по чердакам и верхним этажам, где находились пулеметчики и автоматчики противника. Солдатам же роты вменяется в обязанность обезвреживать фаустпатронников — немецких истребителей танков — в подвальных и нижних этажах.
Эта тактика себя вполне оправдала.
Улица за улицей переходила в руки наших частей. На перекрестках солдаты и саперы, прикрытые огнем орудий и танков, растаскивали завалы и баррикады; потом танки, ведя ураганный огонь по верхним этажам, шли дальше, а пехотинцы, двигаясь у самых домов, забрасывали гранатами подвалы и вели кинжальный пулеметный огонь по перекресткам.
Никто уже не спал. Дни и ночи перемешались. Ночью было светло, как днем, от горящих домов и осветительных ракет. Днем было темно от дыма.
Когда какой-нибудь мощный многоэтажный дом оказывал сильное сопротивление, Чохов бежал к идущим сзади артиллерийским частям. Тогда выходили вперед артиллеристы и, прикрываясь огнем пехоты и танков, подкатывали свои огромные орудия к дому, и орудия били по стенам прямой наводкой, как гигантские пистолеты, направленные в сердце каменных громад.
Солдаты Чохова очень подружились с экипажами танков. В краткие минуты затишья они вместе ели, рассказывали друг другу о своей жизни и делились впечатлениями о Германии. Надо сказать, что эта боевая дружба сыграла немалую роль в успехе наступления.
Раньше танки и самоходки были для пехотинцев просто важным родом войск, могучими помощниками в бою. Теперь же, когда солдаты знали обитателей этих стальных машин, они уже испытывали по отношению к ним особое теплое чувство. Расправляясь с немецкими фаустпатронниками, Сливенко и его товарищи знали, что они, кроме всего прочего, сохраняют жизнь Дмитрию Петровичу, или Мите, молчаливому парню из Свердловска, и его башенному стрелку москвичу Павлуше, шутнику и балагуру. Это было настоящее взаимодействие!
Несмотря на боевую горячку, капитан Чохов почти беспрерывно думал свою думу. Наконец он решил поделиться со Сливенко. Как-то раз, отозвав старшего сержанта в сторонку, Чохов показал ему план Берлина с обведенными красным карандашом зданиями рейхстага и правительственных учреждений на Вильгельмштрассе.
— Вот куда нам нужно попасть, — сказал он. — Хорошо бы самого Гитлера захватить… Ну, это, конечно, неизвестно… Но хоть ворваться туда первыми.
Сливенко посмеивался.
— Хорошо-то хорошо, — сказал он наконец, — да кто знает, по какой дороге мы пойдем. Город большой…
Чохов согласился с ним, но стал доказывать, что идут они прямо, можно сказать, в том направлении и что невредно приготовить красный флаг, знамя победы, чтобы водрузить его на рейхстаге.
События следующих дней подтвердили сомнения Сливенко. Полк, заняв целый ряд городских окраин, вдруг снова очутился в обильно усеянной озерами сельской местности.
Берлин оставался где-то в стороне, и только артиллерия, стоявшая всюду и везде, — в оврагах, вдоль дорог, на опушках рощ, — только она одна, казалось, воевала с Берлином.
Орудия стреляли как раз по тем объектам, о которых мечтала душа Чохова: по целям 105 и 153.
Цель 105 обозначала германский рейхстаг, цель 153 — имперскую канцелярию.
Артиллеристы находились в состоянии лихорадочного возбуждения и гордо посматривали на проходящую мимо пехоту, у которой руки коротки, чтобы достать то, что могут достать артиллеристы.
Рослый солдат, казавшийся малюткой возле своей огромной пушки, вертя многочисленные рычаги, кричал перед каждым выстрелом:
— А этот доворот прямо Геббельсу в рот!
Другой, безусый, совсем еще мальчишка, забавлялся, старательно надписывая на снарядах мелом разные затейливые надписи, вроде: «Гитлеру Аде от доброго дяди».
Слова артиллерийских команд звучали теперь по-особому торжественно:
— По германскому рейхстагу, дивизионом, шесть снарядов, огонь!
— По фашистскому логову, угломер 47–20, прицел 25, четыре беглых, огонь!
Чохов смотрел, как артиллеристы возятся у своих орудий, как они подтаскивают и вкатывают в них большие блестящие снаряды, и чуть ли не завидовал этим самым снарядам, которые через несколько мгновений разнесут в куски какую-нибудь стену последней твердыни фашизма.
Вскоре перестали попадаться на пути и артиллерийские позиции. Дорога шла строго на запад, по прилегающим к Берлину дачным местам. Таков был приказ. Чохов недоумевал.
К вечеру 22 апреля рота, опрокинув немецкий заслон, вырвалась к какой-то реке.
Весельчаков приказал готовиться к переправе. Солдаты разулись, сняли гимнастерки, связали сапоги и одежду в узелки.
К реке подошли несколько артиллеристов.
— Поддержите? — спросил Семиглав.
— Поддержим, ребята, не бойтесь, — ответил кто-то из артиллеристов.
— А мы и не боимся, — гордо произнес Семиглав, хотя он немножко и боялся этой темной холодной реки, по которой придется плыть.
Чохов должен был переправиться вплавь вместе со своей ротой, но он был одет и обут как обычно. Его маленькие хромовые сапожки поскрипывали. Он не считал возможным для офицера раздеваться, только вынул из гимнастерки свой комсомольский билет и удостоверение личности и, сняв фуражку, заложил их туда. Потом он спустил ремешок фуражки и закрепил его под подбородком, для того чтобы она не слетела.
Солдаты сели на берегу, опустив ноги в воду.
— Не курить! — предупредил старшина.
У самого берега вскоре появилась группа людей. Узнав среди них командира дивизии, Чохов встал.
С комдивом были Лубенцов, Мигаев и другие офицеры. Они некоторое время молча смотрели на противоположную сторону. Там было темно и тихо, немцы ничем не обнаруживали своего присутствия.
Чохов слышал издали, как комдив дает указания артиллерии о порядке огневого прикрытия переправы. Потом генерал подошел ближе к пехотинцам и, присмотревшись в темноте к неясным очертаниям солдатских фигур, спросил:
— Пехота готова?
— Так точно, товарищ генерал! — отчеканил Чохов.
Улучив подходящий момент, капитан подошел к Лубенцову.
— Куда мы идем? — вполголоса спросил Чохов. — Берлин-то уже почти сзади остался.
Гвардии майор улыбнулся:
— Ничего не поделаешь.
Оказалось, что дивизия после форсирования реки Хавель повернет на юг и пойдет по западным пригородам Берлина на Потсдам. Соседние дивизии имели схожую задачу: блокировать Берлин с запада.
Таким образом, на долю этих соединений выпала обязанность осуществить третью часть сталинского плана берлинской операции: окружить столицу Германии, в то время как сталинградские гвардейцы генерала Чуйкова и ударные части генералов Кузнецова и Берзарина брали Берлин в лоб.
Чохов не мог не подивиться грандиозности операции по окружению и взятию германской столицы. Смирившись, он должен был признать всю ничтожность своих маленьких честолюбивых планов перед величием общей задачи.
В 23 часа начали стрелять орудия, и солдаты по этому сигналу медленно полезли в воду. Вода была холодная, темная и как будто густая, казалось, что можно резать ее ножом на черные полоски.
Дно ушло из-под ног, и люди поплыли, держась одной рукой за доски, плотики, бочки и другие подручные средства, а другой загребая воду. На западном берегу что-то запылало, осветив на мгновение плывущие головы и высоко поднятые в обнаженных руках винтовки.
Как и следовало ожидать, заговорили пулеметы с немецкого берега.
— Скорей! — торопил людей Сливенко.
Пули с визгом врезались в воду, которая еле слышно пошипывала от их прикосновения.
Рядом кто-то охнул. Сливенко схватил человека за руку и потащил его за собой, но тот захлебывался, что-то бормотал и ухватился за плечо Сливенко. Сливенко ушел с ним под воду. Инстинктивно он при этом закрыл глаза, но под водой открыл их. Он увидел, что на поверхности реки стало совсем светло, может быть, от пожара.
Сливенко рванулся вперед, вынырнул и опять пошел под воду, но ощутил под ногами дно и тут же почувствовал, что его схватила чья-то сильная рука.
— Живы? — услышал он над собой голос капитана, но ответить не смог, так как ловил широко открытым ртом живительный, сладостный ночной воздух.
Пулеметная очередь рванула по воде, кромсая ее в клочья. Солдаты побежали.
Сливенко тащил за собой раненого. Река становилась все мельче. Пулеметы с нашего берега заливались все громче.
Мокрый песочек. Травка. Сливенко упал на берег и крикнул слабым голосом:
— Ура!…
Тут же он застрочил из автомата, и рядом с ним начали стрелять другие. Где-то рядом стрелял из ручного пулемета капитан. В воздух взмыли подряд две ракеты, и стало светло, и Сливенко мог бы уже оглянуться и посмотреть, кто лежит рядом с ним раненый или даже как будто мертвый. Но он не решался смотреть и все стрелял, время от времени слабо крича привычное слово «ура» неизвестно зачем.
Люди лежа быстро обувались и натягивали на мокрое тело мокрые гимнастерки. Потом капитан скомандовал «вперед». Сливенко старался уловить в общей трескотне стрельбу второго ручного пулемета, из которого должен был стрелять Семиглав, но он не слышал его. Сливенко полз все дальше, в темноту, откуда стрелял вражеский пулемет. Потом пулемет замолчал, и сзади послышались крики переправлявшихся новых подразделений. К Сливенко подполз Гогоберидзе. Они полежали молча рядом. Потом возле них очутился непривычно молчаливый старшина. Они полежали втроем, и ни о чем не разговаривали, и не смотрели назад, на берег, где лежал Семиглав, холодный и неподвижный.
XVII
После форсирования Хавеля Лубенцов решил двигаться дальше с разведчиками в конном строю. Такой вид разведки в этих условиях был удобнее всего: конникам не требуется дорога, как машине, передвигаются они в достаточной степени быстро, а главное — бесшумно.
Лубенцов велел Каблукову седлать и утром выехал с Мещерским во главе своих конников.
Западней Берлина никто не ожидал появления русских.
Деревни и пригороды жили тихой, хотя и тревожной жизнью. Солнце сияло щедро и ярко, ложась желтыми пятнами на дома и огороды и освещая беспощадным светом расклеенное где попало последнее заклинание Гитлера: «Berlin bleibt deutsch!»
Разведчики ехали медленно, чутко прислушиваясь ко всему, что творилось вокруг них. С востока, то есть из Берлина, — да, как ни странно, Берлин находился на востоке, — доносились далекие разрывы снарядов.
Углубились в лес. Цоканья лошадиных копыт почти не было слышно. Невдалеке среди деревьев промелькнул старичок с вязанкой хвороста на плечах. Он мельком взглянул на всадников, но тут же отвел глаза, не признав их, по-видимому, за русских.
Вскоре деревья начали редеть, и глазам Лубенцова предстало обширное, заросшее травой поле, на котором выстроились в ряд черные самолеты с белыми крестами. Их было тридцать восемь штук. Все — марки «Ю-87» памятные каждому русскому солдату пикирующие бомбардировщики. Возле машин копошились люди, вид у них был довольно спокойный. По-видимому, они считали, что русские далеко, а Хавель — верная защита.
Разведчики отступили в лес, и Лубенцов послал двух человек в дивизию с сообщением о наличии самолетов на аэродроме Нидер-Нойендорф. Сам гвардии майор с остальными разведчиками поехал к западу, к селению Шёнвальде, которое следовало, по приказанию комдива, разведать. Возле деревни спешились, оставили коней в лесу под присмотром Каблукова и пошли дальше пешком.
Здесь, как и всюду западней Берлина, было тихо и пустынно. Казалось, что в деревне все вымерло. Время от времени слышались только блеяние овцы да ленивый собачий лай. На северной окраине, справа от дороги, стояла кирха, окруженная садом. Разведчики проникли в сад и подошли к той стороне ограды, которая выходила на улицу. Они легли за кирпичным основанием ограды и стали наблюдать сквозь железные прутья.
Из ворот соседнего дома выглянули двое детей. Они дошли до угла, постояли там, прислушиваясь, видимо, к артиллерийской стрельбе в Берлине. Потом они ушли.
Войск в деревне не было.
Разведчики тем же путем вернулись к своим коням и поехали лесом дальше, на юго-запад. Сладко пахла нагретая солнцем смола. Чем ближе к большой дороге, которая должна была вот-вот показаться, тем медленнее ехал Лубенцов. Наконец он остановил коня и прислушался. С дороги доносился неровный топот ног. Лубенцов спрыгнул с Орлика и передал повод Каблукову. Не оглядываясь, — он знал, что остальные последуют за ним в надлежащем порядке, оставив возле коней охрану, — Лубенцов пошел к дороге и залег возле нее в кустах.
Дорога открылась перед ним — широкая, пустынная. Но вот из-за поворота появились на велосипедах три немецких солдата с автоматами. Потом показалась большая группа мужчин в каких-то странных одеждах, полосатых, как матрацный холст. Эту нестройную толпу конвоировали солдаты, вооруженные автоматами.
И арестанты и охранники шли медленно, с понуро опущенными головами.
Лубенцов и Мещерский переглянулись, и в главах Мещерского Лубенцов прочитал немую просьбу, даже требование: действовать!
— Это не уголовники, — горячо зашептал Мещерский. — Не может быть, чтобы уводили на запад уголовников. Охрана — уголовники, вот кто!
Лубенцов кивнул головой и тихо сказал:
— А вот мы сейчас узнаем!…
Остальное произошло очень быстро. Старшина Воронин пошел вперед параллельно дороге, с независимым видом и даже как-то лениво вылез из кустов, подошел к ехавшим впереди колонны велосипедистам и, стоя во весь рост, как ни в чем не бывало полоснул из автомата. Одновременно сзади грянуло еще несколько автоматных очередей. Арестованные заметались, потом сбились в кучу и с удивлением смотрели на то, что творится вокруг них. Люди в зеленых маскировочных халатах, с красными звездочками на пилотках бесшумно и легко мелькали среди деревьев, отрывисто обменивались короткими словами на незнакомом языке. Наконец они вышли все на дорогу — высокие, как на подбор, стройные, загорелые, ярко-зеленые, как окружающий лес, и казались они порождением этого леса.
Люди в арестантских халатах не успели опомниться, как уже очутились в лесной чаще среди русских разведчиков. А тут стояли кони и позвякивали уздечки. И было вольно, солнечно и тепло, захотелось скинуть с себя поскорее арестантские халаты и, пожалуй, надеть вот эти зеленые, маскировочные, в которых разведчики выглядели, как вестники весны.
Лубенцов выделил двух разведчиков проводить освобожденных в штаб дивизии. Разоруженных конвоиров отправили вместе с ними под охраной бывших заключенных. Конвоиры восприняли эту разительную перемену в их жизни с тупой покорностью.
А Лубенцов с разведчиками отправились дальше на юг. Ехали по-прежнему молча, словно ничего не произошло, и только у Мещерского на лице застыла задумчивая, счастливая улыбка.
Северная окраина населенного пункта Фалькенхаген встретила маленький отряд винтовочными выстрелами и минометным огнем.
— Наконец-то попали в нормальные условия, — заметил Лубенцов вполголоса и спрыгнул с коня.
Коней отвели в лес, а разведчики, взобравшись на чердак какого-то дома, с полчаса наблюдали за противником, засевшим в Фалькенхагене. Отметив огневые точки на карте, Лубенцов велел отходить в лес. Поскакали крупной рысью назад. Вскоре встретили передовые отряды дивизии и предупредили их о немецком сопротивлении в Фалькенхагене.
На опушке леса, возле деревни Шёнвальде, Лубенцов увидел машину комдива, вокруг которой суетились штабные офицеры. Сам генерал разговаривал по радио с полками, полулежа на траве.
— А, прибыл! — встретил Тарас Петрович своего разведчика. — Завидую тебе! Приятно носиться верхом в тылу у немцев западней Берлина! Докладывай!
Выслушав Лубенцова, комдив сказал:
— Только что получен приказ маршала Жукова к вечеру оседлать магистраль «Ост-Вест». Вот эту, видишь?… — показал он на карте. — Кстати, поздравляю: ты освободил видных антифашистов. Они хотели с тобой повидаться — зайди в политотдел, Павел Иванович там с ними беседует.
Лубенцов пошел в деревню. Здесь, во дворе, возле дома, занятого политотделом, собрались освобожденные разведчиками люди. Солдаты и официантки из штабной столовой сдвигали столы и накрывали их чистыми скатертями.
Плотников, Оганесян и офицеры политотдела сидели рядом с освобожденными и разговаривали с ними. Потом всех пригласили к столу. Дивизионный повар постарался, чтобы иностранцы надолго запомнили русское гостеприимство.
Когда появился Лубенцов, освобожденные встали и бросились к нему с изъявлениями благодарности. Потом все снова расселись. Между Плотниковым и Лубенцовым усадили старого человека, обрюзгшего, с седыми усиками и седой жесткой шевелюрой. По его помятым щекам катились слезы.
Это был Эдмон Энно, французский сенатор, человек, широко известный во всем мире, много раз занимавший пост министра Французской республики. Впрочем, в лагерях и тюрьмах, где он находился с 1941 года, он почти забыл о своем некогда высоком положении. Он очень опустился.
Однако теперь, видя то уважение, которым его окружили русские офицеры, и выпив сверх меры вина, он очень скоро пришел в себя и обрел самоуверенную ухватку опытного парламентария. Он стал разговаривать громко и быстро, так что Оганесян, знавший французский язык не очень хорошо, еле поспевал переводить.
— Вы вышли на мировую арену, — говорил Энно, подняв руку. — Что ж, это закономерно, вполне закономерно. Белый медведь раздавил черного. (Энно намекал на герб Берлина: черный медведь на серебряном поле с двумя орлами — черным прусским и красным бранденбургским.) Да, да, белый медведь задушил черного, и этого следовало ожидать. Лично я в глубине души всегда верил в вашу силу, хотя не всегда выражал свою уверенность публично… Вы и Франция — оплот безопасности Европы, вы и Франция! — он смахнул слезу и воскликнул: — Любимая Франция!
Полковник Плотников смотрел на Энно с состраданием и в то же время с чувством какой-то неопределенной досады: почему старик, только что освобожденный, громко ораторствует и многозначительно, даже покровительственно хлопает Лубенцова по плечу, так, словно он сделал гвардии майору превеликое одолжение, дав возможность освободить себя! И к чему это краснобайство, эти банальные «символические» сравнения? Но потом Плотников подумал, что нехорошо в такой момент подмечать в людях недостатки. Что с того, если этот старый человек немножко важничает после нескольких лет невыносимой жизни! «Бог с ним», — думал Плотников, ласково улыбаясь французскому сенатору.
Лицо полковника светлело, когда он поворачивался к своему соседу слева, немолодому, изможденному, чуть сгорбленному человеку с седыми волосами. Этот говорил мало, только отвечал на вопросы, и то односложно. Он понимал и даже неплохо говорил по-русски, — в лагерях многие заключенные, те, кто предвидел ход событий, учились у советских военнопленных русскому языку.
Лицо этого человека иногда подергивалось какой-то нервной судорогой, и он, зная за собой эту слабость, тут же улыбался беспомощно, словно извиняясь за приобретенную в тюрьмах привычку.
Этот человек был Франц Эвальд, член ЦК коммунистической партии Германии, один из виднейших подпольных работников и пропагандистов партии. Свое настоящее имя он сказал Плотникову, узнав, что полковник является начальником политотдела. Даже товарищи Эвальда по лагерю и тюрьме не знали его имени и были немало удивлены, услышав, кто он такой. В лагерях он числился Герхардом Шульце.
Агенты гестапо захватили его в 1937 году, но и они так и не узнали его настоящего имени; он числился рядовым коммунистическим «функционером», захваченным в Веддинге на одной подозрительной квартире, вот и все. Правда, вначале гестаповцы подозревали, что он не тот, за кого выдает себя. Один из наиболее ретивых следователей долго возился с ним, применяя всевозможные методы воздействия, но ему ничего не удалось добиться. Так Эвальд и остался Герхардом Шульце.
В лагере он создал разветвленную подпольную организацию. Ему удалось наладить связь с внешним миром, он узнавал обо всем, что творилось на свете, и выпускал рукописные листовки о событиях на советско-германском фронте. Никто из участников организации — а их было много — за исключением пяти человек: двух немцев, одного русского пленного офицера, одного французского и чешского коммуниста — не подозревал, что этот «старичок Шульце», работающий писарем при охране лагеря, и есть руководитель организации.
Последнее время, ожидая со дня на день приближения Красной Армии, Эвальд готовил восстание заключенных и сумел собрать большое количество пистолетов и гранат и даже несколько автоматов, которые были принесены в лагерь в разобранном виде, по частям. Но неожиданно поступил приказ перевести большую группу заключенных, главным образом коммунистов, в цитадель Шпандау. В этой цитадели, старинной и мрачной, Эвальд провел две недели. Сегодня рано утром их повели оттуда к северо-западу — повели пешком, так как бензину в тюрьме не оказалось.
Теперь он сидел, бледный, тихий, с крупными каплями пота на широкой, изрезанном морщинами лбу, усталый и счастливый.
Он спросил у Плотникова, как идет наступление советских войск севернее Берлина. Этот вопрос особенно интересовал его потому, что в лагере Равенсбрюк находились жена и дочь убитого фашистами вождя германской компартии Эрнста Тельмана.
Лубенцов, глядя на всех этих изможденных, исхудалых людей — немецких антифашистов, — был счастлив от одного того, что они существовали. Существовали, боролись, их не сломила охранка Гиммлера, не опьянил националистический угар, не обескуражили победы фашистской армии.
Плотников поднял наполненный вином стакан и произнес тост:
— За Германию! Выпьем, товарищи, за ту Германию, которую представляете вы.
Франц Эвальд порывисто встал с места и сказал:
— За наших освободителей! За Советский Союз! За товарища Сталина!
XVIII
На магистрали «Ост-Вест» — важнейшей артерии, связывающей Берлин с Западом, — шел ожесточенный бой. Противник, укрепившись в кирпичных казармах, среди каменных львов и чугунных орлов военного городка Лагер-Дебериц, яростно сопротивлялся.
Покинув политотдел, Лубенцов с Оганесяном поспешили к комдиву, который руководил боем с невысокого холма северней Деберица. В стереотрубу хорошо видна была эта магистраль — широкое асфальтированное шоссе, по обе стороны которого почти вплотную один к другому тянулись небольшие, густо населенные города.
В полночь полки ворвались в Лагер-Дебериц.
Оттуда позвонил Мещерский.
— Противник бежит, — сообщил он. — Есть пленный.
Этого пленного Митрохин «сгреб» в кювете. Вскоре его доставили к гвардии майору. Привел «языка» сам Митрохин, лицо которого было сильно расцарапано: «язык» отчаянно отбивался и при этом плакал.
Митрохин смущенно покашливал. Ему было немножко стыдно. Дело в том, что пленный оказался всего-навсего шестнадцатилетним мальчишкой. Глядя на него, солдаты громко хохотали.
Засмеялся и Лубенцов. Действительно, «язык» имел комический вид. Солдатский мундир висел на нем, как на чучеле, почти достигая колен. Непомерной величины сапоги и огромная пилотка, все время падавшая на глаза, довершали картину.
«Малыш», как его прозвали разведчики, показал, что на днях берлинскую организацию «Гитлерюгенд» собрали на спортивном стадионе в Берлинском лесу. Здесь выступил «рейхсюгендфюрер» Аксман, охрипший однорукий человек. Он сказал, что перед ними поставлена задача держать оборону на западных окраинах Берлина в связи с тем, что русские прорвались туда.
Ребят вооружили там же, на стадионе, облачили в солдатскую одежду и частично переправили в Шпандау и Пихельсдорф через Хавель. А сегодня утром два батальона на машинах были брошены сюда, под Лагер-Дебериц.
В то время как Лубенцов разговаривал с «малышом», к ним внезапно подошел старшина Воронин и, вперив в лицо «малыша» свои острые глазки, протянул руку и разгладил многочисленные складки на левой стороне груди «малыша». Лубенцов с удивлением увидел среди этих складок новенький железный крест.
«Малыш» вспыхнул и с опаской поглядел на гвардии майора.
Митрохин приосанился — пленный оказался не таким уж замухрышкой, и стыдиться его не приходилось.
Лубенцов улыбнулся.
— За что получил? — спросил он.
«Малыш» сказал, что железный крест получен им три дня назад за то, что он из фаустпатрона подбил советский танк на восточной окраине Берлина.
— Ах ты, сукин ты сын! — покачал головой Лубенцов и спросил растерявшегося «малыша», кто вручал ему железный крест. Услышав ответ, Лубенцов еще больше удивился. «Малыш», заикаясь и дрожа, сказал, что крест ему вручил фюрер.
— Какой фюрер? — спросил Лубенцов.
— Гитлер, — еле слышно произнес «малыш».
И он рассказал о том, как после того боя, где ему неожиданно удалось фаустпатроном подбить русский танк, его внезапно вызвали в штаб батальона, посадили на машину и повезли через забитые обломками зданий берлинские улицы в центр города. Сам он живет в Вильмерсдорфе, а в центре Берлина уже давно не был. Там все разрушено, и ночью страшно там ходить. Не успел он опомниться, как очутился вместе с какими-то людьми перед входом в рейхсканцелярию. Он спустился вниз в сопровождении эсэсовцев, и по длинным коридорам, переполненным эсэсовцами, его привели в какую-то комнату. В той комнате стоял генерал, потом дверь открылась и вошел сам Гитлер. Гитлер пробормотал что-то невнятное — по крайней мере «малыш» ничего не понял из того, что произнес фюрер, — потом он нацепил «малышу» на мундир этот железный крест. «Малыш» не помнил никаких особых подробностей; он заметил только одно, что руки фюрера, когда он цеплял крест, дрожали. Потом эсэсовцы вывели «малыша» в коридор и на обратном пути все торопили его:
— Скорей, скорей! Не задерживайся!
Он вышел из подвала на Фоссштрассе, но машины, которая привезла его, там не было, и вообще никого не было, потому что русские бомбили город и «малышу» пришлось пойти пешком обратно в свой батальон через весь Берлин.
Гвардии майор с усмешкой глядел на этого маленького испуганного человечка, который три дня назад видел своими глазами Гитлера.
Значит, прошли те времена, когда начальник разведки дивизии при допросе пленных выпытывал данные о местопребывании какого-нибудь немецкого штаба батальона или полка. Теперь дело идет о генеральном штабе германской армии, о главной квартире Гитлера, о Гитлере самом.
XIX
Местопребыванием Гитлера интересовался не один гвардии майор Лубенцов, а весь мир. Пожалуй, даже где-нибудь в горных деревушках Эфиопии люди и то задавали себе этот вопрос: куда удрал и где находится Гитлер?
Советским солдатам в дни берлинского сражения трудно было представить себе, что в каких-нибудь двух-трех километрах находится Адольф Гитлер собственной персоной, тот самый человек, именем которого все матери мира пугали детей, весь облик которого — нависший над лбом знаменитый начес, острый носик, подглазные мешки, сутулая спина — вызывал острую ненависть и безмерное омерзение всего мира.
А Гитлер действительно находился в Берлине, в бомбоубежище под зданием новой рейхсканцелярии.
Это огромное, массивное здание, построенное в стиле «третьей империи», громоздком и уродливо-монументальном, занимает целый квартал от Вильгельмплатц, вдоль всей Фоссштрассе до Герман-Герингштрассе.
В то самое время, когда советские армии брали Берлин, в бомбоубежище Гитлера разыгрывалась уродливая и смехотворная трагедия, если можно назвать трагедией агонию разбойничьей шайки, о которой не скажешь даже: «Она потерпела поражение», — а скажешь: «Она засыпалась».
А в том, что она «засыпалась», уже были уверены почти все. Кто только мог, убежал из столицы. Еще в начале апреля исчез Риббентроп. Гиммлер под предлогом необходимости поправить дела на западе отправился туда, поближе к гробу своего мистического «предшественника» Генриха Птицелова. Правда, он хоть попытался через своего врача Гебгардта побудить Гитлера покинуть Берлин. Геринг просто убежал и вовсе не давал о себе знать.
Эрих Кох, благополучно выбравшись из Восточной Пруссии, прибыл в Берлин, явился к фюреру, но, разнюхав, что дела обстоят из рук вон плохо, пропал неизвестно куда. О нем, правда, и не вспоминали, — в конце концов это была мелкая сошка. Никто не вспоминал и об отбывшем на запад Роберте Лее и о министре восточных территорий Альфреде Розенберге, не пожелавшем дождаться встречи с подопечными его ведомству жителями Востока. Генералы верховного командования Кейтель и Иодль, а также гросс-адмирал Дениц уехали из Берлина по приказу Гитлера, чтобы собрать силы для спасения столицы.
С Гитлером остались только двое из вожаков государства: Геббельс и Борман. Они еще надеялись на возможность остановить русских под Берлином, а Геббельсом овладело фаталистическое равнодушие, пришедшее на смену животному страху. Он приготовил ампулы с ядом для себя и своей семьи и целыми часами просиживал в подвале, поминутно вздрагивая, как кролик.
Что касается самого Гитлера, то он метался, как затравленный.
В итоге двенадцати лет почти сплошных удач, головокружительных и в начале ему самому непонятных успехов им овладела мания величия. Он вполне уверовал в собственную гениальность и непогрешимость.
Одолеваемый мистической верой в свое всемогущество, он почти до последнего мгновения надеялся на то, что случится нечто такое, что должно сразу изменить положение вещей в его пользу.
Эта маниакальность в какой-то степени гипнотически действовала и на окружающих его отборных эсэсовцев и нацистов, приученных в течение двух десятков лет беспрекословно повиноваться ему. При всей безвыходности положения — впрочем, всей безвыходности они не знали — они иногда и сами заражались его бессмысленной надеждой на что-то сверхъестественное.
Эта взаимная мистификация, пошлая, как мелодрама, придавала жизни в подвалах рейхсканцелярии привкус постовнной истерии, принявшей особенно уродливые формы у этих толстых, отъевшихся эсэсовских боровов.
Иногда по вечерам, когда было тихо, Гитлеру казалось, что жизнь, история, время идут где-то там, наверху, над восьмиметровой бетонной кладкой убежища, и нужно пересидеть здесь тихо-тихо, и тогда все будет хорошо. Жизнь, время пройдут и сгинут, а он, Гитлер, снова выйдет наружу, где все осталось по-прежнему: русские у себя в России, американцы и англичане вытеснены с материка. Надо только пересидеть, обмануть время.
— Нет, — отвечал он коротко и отрывисто, когда ему предлагали покинуть убежище и уехать из Берлина для продолжения борьбы. Ему было страшно выйти на свет божий, потому что в самой глубине души он все-таки сознавал, что все сломалось и сам он сломался. А здесь, в подвале, было темно и покойно, можно пересидеть, переждать, обмануть время.
Разрывы снарядов и бомб, еле слышные под землей, заставляли его вернуться к действительности, и надежды принимали более конкретную, уже не мистическую, а скорее клиническую форму: следует пересидеть, а в это время там, наверху, американцы столкнутся с русскими и они перебьют друг друга, как воины Этцеля и бургундские князья. И тогда он, Гитлер, опять выйдет наружу, чтобы предписывать миру свою волю.
В коридорах бомбоубежища иногда бегали большие крысы, неизвестно каким образом пробравшиеся в помещение, несмотря на то, что пол был весь устлан кафельными плитками.
Гитлер любил крыс, он подружился с ними еще во время своего пребывания в тюрьме после мюнхенского путча и гордился этим, сравнивая себя с гаммельнским крысоловом.
Желание быть крысой охватило Гитлера однажды ночью, в минуту паники, когда русские, как ему доложили, форсировали Тельтов-канал. Но потом он со страхом подумал, что, обладая такой огромной силой воли, он и впрямь может стать крысой, и он начал шептать: «Только на время, на неделю или две, не больше».
Последние дни он часто вспоминал своих врагов, чьи пророчества о его конечной гибели оказались, таким образом, обоснованными. Он еще раз переживал унизительные минуты первого свидания с Гинденбургом, когда престарелый фельдмаршал отказался передать ему, Гитлеру, исполнительную власть. Вспомнил он и Людендорфа, относившегося еще в Мюнхене к своему временному союзнику с плохо скрытым презрением генерала к ефрейтору. Будь эти старики живы, они бы теперь говорили: «Да, мы были правы в своих опасениях».
Он сжимал зубы, преисполненный обиды на весь мир и ненависти к своим врагам и друзьям, умершим, убитым и живым. Его мучила даже мысль о том, что сказали бы Бисмарк и Наполеон, будь они живы.
Мысль о торжестве русских приводила Гитлера в исступление. Он вскакивал с места и начинал быстро шагать по своему суженному до размеров крысиной норы государству. Он опять начинал бушевать, плакать, угрожать, обвинять всех и вся в поражении своей армии.
Он не желал понимать, как это его солдаты не могут остановить натиск Красной Армии! Почему сдаются города, объявленные им, Гитлером, крепостями? Почему пали Познань, Шнайдемюль, Кюстрин, Вена?
Он проклинал всех своих генералов, солдат и даже свою черную гвардию — толстомордых и преданных эсэсовцев. Он ненавидел в эти минуты немецкий народ лютой ненавистью.
Вечером молча входили генералы с кожаными папками, в которых лежали карты. Он враждебно косился на карты. Понемногу он возненавидел их, эти бумажные, гадко шуршащие полотнища с красными стрелами русских прорывов. Не будь этих злосчастных карт, думал он, уткнувшись в них, и все было бы не так плохо, отвратительно и позорно. А красные стрелы все приближались к имперской столице, разрезая, подобно ножам, дивизии и корпуса «моей армии», говорил он раньше, теперь он говорил: «вашей армии».
Генералы молчали. А большевистские армии неуклонно приближались, и это были не просто армии, а большевистские, то есть носители той идеологии, которую Гитлер ненавидел всеми силами своей души, против которой боролся всю жизнь.
При малейшем намеке на какой-нибудь успех в нем опять просыпалась энергия; он сбрасывал с себя оцепенение, стягивал кожу между глазами в грозные складки, отрывисто ворочал головой вправо и влево, будто позируя своему давно сбежавшему фотографу Генриху Гофману, отдавал приказания, тут же отменял их, давал новые.
Решения его были до крайности немотивированны. Самое чудовищное в них, пожалуй, заключалось в том, что он потерял всякое реальное представление об истинном положении вещей. Он все еще играл в глубокомысленную стратегию, хотя был уже только кровожадным сутулым карликом, играющим в солдатики. Правда, солдатики эти проливали настоящую горячую кровь.
Например, он не разрешил вывести из Прибалтики прижатые к морю немецкие корпуса 16-й и 18-й армий по той причине, что из-за этого Швеция-де может объявить войну Германии.
— Почему? — шептались между собой штабные офицеры. — Зачем Швеции вступать в войну?
— А если вступит, так что? — втихомолку удивлялись другие. — Что это может изменить?…
— Фюреру виднее, — успокаивали себя третьи, успокаивали по привычке, а сами тоже потихоньку удивлялись, разводили в темноте слабо освещенных коридоров руками и хватались за сердце.
Никто из этих отвыкших от дневного света людей не знал подлинного положения и считал, что наиболее полную информацию имеет фюрер. Да и говорить что-либо вслух не смели — вокруг Гитлера безотлучно находились верные ему люди и мордастые эсэсовцы из лейбштандарта «Адольф Гитлер».
Когда советские армии приблизились вплотную к Берлину, военные предложили отозвать войска правого фланга 9-й армии, дерущейся на Одере, для укрепления гарнизона столицы. Гитлер запретил; он сказал, что в ближайшие дни предпримет контрнаступление, которое отбросит русских за Одер.
— Контрнаступление?! — хватаясь за голову, шептались штабные офицеры в темных закоулках убежища.
Ему казалось, что все происходит по той причине, что он, Адольф Гитлер, не может сосредоточиться, не в состоянии сконцентрировать всю свою волю на одной мысли: нужно, нужно, нужно одержать победу. Если сосредоточиться и внушить ее, эту мысль, себе целиком, без остатка, вполне, все в мире станет на свое место.
И он уходил к себе в спальню, сжимался, конвульсивно уцепившись за ручки кресла, и глядел в стену.
Однако что-то вертелось в мозгу и вокруг, как досадная муха, что-то ускользало, расплывалось, отвлекало в сторону. Мешала чужая, могучая, независимая воля, разбивающая вдребезги все планы и расчеты. Она двигала вперед русские танковые клинья, брала штурмом немецкие города, отбрасывала, как мусор, отборные полки германской армии, с презрительным равнодушием не замечая сутулого человека с маленькими усиками приказчика, сидящего под восьмиметровой бетонной плитой в охваченном смятением городе Берлине.
XX
Начальник личной охраны Гитлера бригадефюрер СС Монке ранним утром 22 апреля был вызван к входу в убежище одним из охранников.
У подъезда стояли два оборванных и тощих человека. Один из них, с рукой, перевязанной грязным бинтом, увидев бригадефюрера, обрадованно закричал:
— Господин Монке!… Наконец-то!
Монке, огромный, длиннорукий, уставился на незнакомца и довольно долго рассматривал его. Потом в водянистых глазках бригадефюрера промелькнуло выражение удивления, и он нерешительно сказал:
— Бюрке, вы?…
Бюрке печально покачал плешивой головой и ответил:
— Частично я. Весь мой жир остался за Одером.
Ах, да! Они пришли оттуда… Монке что-то слышал в последнем специальном задании Бюрке на востоке.
Монке спросил:
— А это кто с вами?
— Один из моих, — сказал Бюрке. — Винкель. Не беспокойтесь, господин Монке. Верный человек.
«Верного человека», как, впрочем, и самого Бюрке, эсэсовцы обыскали: таков был порядок, и обижаться не приходилось.
Потом оба пошли вслед за Монке, спустились по слабо освещенному коридору, выложенному желтым кафелем, как станция метро. Вдоль стен коридора чернели массивные железные двери, некоторые с надписями: «Канцелярия фюрера», «Перевязочная», «Командный пункт».
Повсюду стояли эсэсовцы с автоматами.
Монке остановился возле одной из дверей и, поднажав плечом, открыл ее. В небольшой комнате с низким потолком стояли два стола, в глубине были устроены четыре койки в два яруса, как в тюремной камере. На двух верхних спали люди.
Первое, что здесь заметили пришельцы из-за Одера, были бутылки с вином и горка бутербродов на одном из столов. Монке молча показал им на стулья и так же молча кивнул на стол с закусками. С жадностью проглотив несколько бутербродов и выпив вина, Бюрке рассказал бригадефюреру о своих приключениях. После провала агентуры на востоке они с Винкелем пошли на север в надежде на немецкий прорыв. Как известно, прорыв не удался, и они потом пошли обратно на юг, выдавая себя за поляков. Они долго отсиживались в лесу, голодали, бедствовали. Потом — это было с неделю назад, точной даты он не помнит, так как потерял в своих скитаниях счет времени, — они переплыли Одер. Когда они уже плыли по реке, русские их заметили, и они едва не погибли, но все же кое-как перебрались на другой берег и вскоре очутились в городе Шведт. Отсюда они пошли пешком, ехали на попутных машинах, чуть не попали в руки противника — польских войск, наступавших на этом участке. Выдавать себя тут за поляков уже было невозможно, и они просто скрывались в лесу, медленно продвигаясь на юго-запад.
Закончив свой рассказ, Бюрке спросил у молчавшего бригадефюрера:
— Как дела?
Монке покосился на Винкеля и начал что-то быстро шептать Бюрке на ухо. Позвонил телефон, и Монке ушел: его вызвали. Бюрке посидел минуту молча, потом сказал:
— Дела неважные, — и добавил уже совсем тихо, оглянувшись на спящих людей: — Зря мы сюда приперлись… А впрочем… Пей, Винкель.
Вскоре Монке вернулся в сопровождении других офицеров СС. Они поздоровались с Бюрке — почти со всеми он был знаком, — и Бюрке повторил свой рассказ.
Винкель глядел на эсэсовцев с трепетом. Все они выглядели, как борцы-тяжеловесы. Притом он знал, что это приближенные самого фюрера, и это обстоятельство окружало их в глазах Винкеля таинственным и страшным ореолом.
Винкелю очень хотелось спать, и все дальнейшее он видел, словно в тумане. Его с Бюрке куда-то повели, дали им военные мундиры. Они переоделись, потом опять их куда-то повели по темным коридорам. Наконец он очутился в большой комнате, почти сплошь уставленной койками в два яруса.
Как только Винкель улегся, сонливость исчезла. Несмотря на усталость, он долго не мог заснуть и без конца вспоминал события последних дней. Ему все казалось, что он плывет по темным водам Одера и вокруг посвистывают пули, врезаясь в воду. Потом он снова вспоминал, с каким радостным чувством приближался к Берлину и как был поражен, вступив в город. В Берлине Винкель не был с 1942 года, и за эти годы город претерпел ужасные перемены. Он почти весь был разрушен, забит обломками, у жителей были блуждающие глаза, и никто не ходил: все бежали, прячась в тени домов. Русские в это время уже начали обстреливать город из дальнобойной артиллерии. Бюрке и Винкелю несколько раз пришлось спускаться в бомбоубежища и в станции метро. Они молча слушали разговоры берлинцев, такие вольные, чуть ли не большевистские, что у Бюрке сжимались кулаки и глаза наливались кровью. Однако он сдерживал себя и только с ненавистью глядел из-под густых бровей на жителей столицы, бормоча:
— Всех вас перевешать…
Впрочем, теперь сам твердокаменный Бюрке без особого воодушевления говорил о национал-социалистских идеях. Он даже позволял себе непочтительные отзывы о руководителях, а однажды (правда, это было еще за Одером) выразил сомнение в военных талантах самого фюрера.
Он уже больше не обещал Винкелю железный крест.
В одном из бомбоубежищ на северо-восточной окраине Берлина, где-то в районе Вайсензее, укрывшиеся здесь жители столицы недвусмысленно говорили о неизбежности капитуляции.
— Кончать надо, — сказал высокий человек в кожаной куртке, с виду электромонтер или шофер. — Сопротивляться бессмысленно.
Женщины горячо поддержали его. В этом убежище оказались три русские девушки из тех, что были вывезены из России. Они сидели с суровыми лицами отдельно от других и молча смотрели на немцев. И вот к этим девушкам относились с такой предупредительностью, что Бюрке опять сжал кулаки. Им предлагали еду, и какая-то женщина даже отдала свое одеяло: девушки были плохо одеты, а в убежище текло со стен. Бюрке что-то ворчал себе под нос.
Вскоре в подвал вошли несколько эсэсовцев и с ними десяток щуплых подростков из «гитлерюгенд», одетых в солдатские мундиры, которые были слишком велики для этих тощих детских тел. Все в подвале сразу же замолчали. Но когда утих артобстрел и эсэсовцы с малышами пошли к выходу, в тишине подвала раздался низкий женский голос, явственно произнесший:
— Детоубийцы!
Винкель мог бы поклясться, что эсэсовцы слышали этот возглас. Но они притворились, что не слышат, и только ускорили шаг.
Бюрке и Винкель медленно шли все дальше к центру и, миновав длинную Грайфсвальдерштрассе, через совершенно разрушенный Александерплатц вышли к Шпрее, прошли по Курфюрстенскому мосту, потом по Шлейзенскому мосту миновали канал Купферграбен. Здесь они долго блуждали по разрушенным переулкам, которые невозможно было узнать, наконец, пересидев еще раза два в убежищах по случаю налетов советской авиации, вышли на Вильгельмплатц.
Гостиница «Кайзерхоф», та самая, где фюрер жил до своего прихода к власти, о чем прожужжали уши детям во всех немецких школах, зияла темными окнами, за которыми виднелись кучи щебня и ребра кроватей.
В сквере стояли зенитные пушки, укрывшись в густой зелени возле статуй полководцев Фридриха Второго.
Обогнув сквер, путники увидели новую рейхсканцелярию.
Лежа на жесткой койке в подземных казармах лейбштандарта «Адольф Гитлер», Винкель думал о том, что, оказавшись таким странным образом среди самых приближенных к Гитлеру людей, он мог бы, вероятно, рассчитывать на крупную карьеру, но в отличие от здешних эсэсовцев, деморализованных подземным сидением и надеющихся неизвестно на что, Винкель слишком много видел за последние недели, чтобы питать хоть искру надежды на возможность спасения гитлеровского государства.
Вскоре Винкель уснул и проспал около двадцати часов кряду. Его разбудило сильное сотрясение. Он вскочил с койки и прислушался. Русские снаряды падали где-то поблизости.
В соседней комнате эсэсовцы пили водку. Видимо, произошло что-то серьезное: эсэсовцы взволнованно галдели. Все объяснил прибежавший Бюрке, который тоже был очень взволнован. На южных подступах Берлина неожиданно появились неизвестно откуда взявшиеся крупные соединения советских танков. В связи с этим генеральный штаб сухопутных войск спешно покинул свои подземные квартиры возле городка Цоссен и прибыл сюда, в бомбоубежище.
Бои шли также на восточных и северных окраинах, уже в городской черте.
Бюрке теперь помогал бригадефюреру Монке в формировании добровольческого корпуса «Адольф Гитлер», задача которого состояла в обороне рейхсканцелярии на случай, если русские прорвутся через другие оборонительные участки.
Бюрке был одет в новую форму и внешне выглядел почти таким же бравым воякой, как тогда, в городе Зольдин. Он получил вчера от самого Гитлера звание оберштурмбанфюрера, о чем сообщил Винкелю с довольным видом. Но Винкель уже хорошо знал эсэсовца и не мог не заметить в его маленьких глазках выражения загнанности.
Бюрке сказал, что Винкелю будет дана «почетная возможность» (сам Бюрке усмехнулся при этом) командовать ротой добровольческого корпуса.
Пока что Винкель сидел без дела. Потом его внезапно вызвали к начальнику генерального штаба сухопутных войск генералу пехоты Кребсу.
«Генеральный штаб» помещался в двух клетушках за такими же тяжелыми металлическими дверьми, как и все клетушки бомбоубежища.
Здесь в кресле сидел невысокий толстый генерал с небритым и помятым лицом. Это и был Кребс. Рядом у телефона что-то писали три офицера.
Кребс, узнав, что в бомбоубежище находится разведчик, прибывший с востока, решил расспросить его. Он спросил, собираются ли русские наступать южнее Штеттина.
Винкель ответил, что, по всей видимости, собираются. Там, на Одере, стоит много войск, и по дорогам к Одеру подходят все новые. Слышал он там и гудение танков. Их должно быть очень много. Кребс слушал его рассеянно и как будто без всякого интереса.
Вошедший эсэсовец сказал:
— Господин генерал, вас вызывает фюрер.
Генерал застегнул мундир и вышел.
Офицеры за соседним столом беспрерывно разговаривали по телефону. Из их разговоров Винкель понял, что дела ухудшились. На магистрали «Ост-Вест» появились русские конные разведчики. Механизированный отряд русских разведчиков проник в Кладов.
— Нас отрезают, — сказал один из офицеров.
Другой офицер по другому телефону запрашивал об обстановке в Берлине.
Все сведения о продвижении русских войск в Берлине генеральный штаб германской армии получал теперь довольно своеобразным способом. Офицер листал берлинский телефонный справочник, набирал номер какого-нибудь телефона и говорил:
— Фрау Мюллер? Извините… Вы живете в Штеглице? Не будете ли вы любезны сообщить: русские уже были у вас?
Следовал ответ:
— Нет, не были, но говорят, что они близко, у Тельтов-канала. Соседка, фрау Краних, пришла с Седанштрассе, там живет ее свекровь… Русские там были. А кто спрашивает?
Офицер клал трубку — ему стыдно было сообщать фрау Мюллер, что спрашивает генеральный штаб, — заносил данные свекрови фрау Краних на карту и отыскивал новый подходящий номер в каком-нибудь другом, интересующем штаб, районе столицы.
Из телефона в районе Пренцлауэрберг ответил мужской голос:
— Алло!
Офицер задал свой вопрос и вдруг испуганно бросил трубку, словно обжегся.
— Русский, — сказал он шёпотом.
— Чего же вы так испугались? — усмехнулся второй офицер. — По телефону не стреляют.
Вскоре генерал вернулся. Он был не один: с ним вместе пришел другой генерал, тоже толстый, но высокий. Оба были бледны.
— Ну, что поделаешь? — развел руками Кребс. — Скажи ему хоть ты, Бургдорф.
Бургдорф молчал.
— Мы оказались в огромном котле, — продолжал Кребс. — Все пути отрезаны…
Вечером прибыли сведения о переходе в наступление советских войск южнее Штеттина. Русским удалось форсировать Одер на широком фронте, и их танковые части продвинулись на насколько десятков километров.
Этим же вечером Винкель впервые услышал имя Венк. В подземных помещениях Тиргартена, куда Винкеля привел Бюрке, он услышал тревожный и потом бесконечно повторявшийся вопрос:
— Есть что-нибудь от Венка?
XXI
Венк, генерал бронетанковых войск, командовавший 12-й резервной армией в районе Магдебурга, на днях получил приказ Гитлера открыть американцам фронт и двигаться на выручку столицы. Вся рейхсканцелярия думала о Венке и говорила только о нем. Никогда ни один генерал не был здесь так популярен, как этот, дотоле никому не известный Венк.
Преисполнился надеждой и сам Гитлер. Походка его стала уверенней, в глазах появился блеск. Местоимение «я» опять стало ведущей частью речи в его разговоре: «Я не могу покинуть мою столицу», «Я решил остаться здесь», «Я отстою Европу».
Он опять распекал генералов, посылал радиограммы в Рехлин, Фленсбург и Бэрхтесгаден, Кейтелю и Иодлю, Деницу и Гиммлеру.
Однажды утром напомнил о себе Геринг. Рейхсмаршал прислал радиограмму, в которой предлагал Гитлеру передать ему, Герингу, высшую власть, ввиду того что сам Гитлер уже не в состоянии осуществлять ее.
Прочитав эту радиограмму, Гитлер расплакался, упал на кровать в жестокой истерике и, наконец, немного успокоившись, передал по радио приказ арестовать Геринга и в случае смерти его, Гитлера, удавить рейхсмаршала немедленно.
Довершил удар Гиммлер, который, как сообщили в тот же день, начал самовольно вести переговоры с англо-американцами о капитуляции.
Гитлер впал в состояние прострации и не покончил самоубийством только потому, что надеялся на Венка: как только придет Венк и русские будут отброшены за Одер, он, Гитлер, прикажет казнить изменников — казнить медленной, страшной казнью.
Ужас от того, что кто-то его переживет, растравлял рану этой низменной души. Он много бы дал за то, чтобы все погибло вместе с ним, и мысль о том, что кто-то останется жить на земле после его смерти, была ему невыносима.
Но на следующий день после всех этих потрясений прибыла, наконец, радиограмма от Венка. 12-я армия подошла к озеру Швиловзее и заняла населенный пункт Ферх на берегу этого озера, южнее Потсдама.
Получив это сообщение, Гитлер, несмотря на осторожные предупреждения Кребса и Бургдорфа о слабости 12-й армии, преисполнился полной и безраздельной уверенности в будущем.
Он удалился в свою спальню, чтобы в тишине обдумать, чем наградить Венка. Пожалуй, следует переименовать Фоссштрассе, где помещалась рейхсканцелярия, в Венкштрассе. А что такое «Фосс»? Он смутно помнил это слово, но никак не мог сообразить, что или кого оно обозначало. Он заглянул в энциклопедию, стоявшую в книжном шкафу, но тома на «V» не было. Эсэсовцы забегали по коридорам с вопросом:
— Кто такой Фосс?
Кое-кто помнил это имя со школьных времен, но смутно. Решили запросить Геббельса. Он, обеспокоенный, пришел к фюреру. Геббельс был бледен, отощал еще больше. Его нечесаные волосы торчали хохолком. Длинные губы были крепко сжаты: приближение русских закрыло наглухо этот фонтан.
— Фосс? — переспросил он, удивленный. — А, Фосс!… Переводчик Гомера… Да, да, Иоганн-Гейнрих Фосс…
Геббельс ушел, а Гитлер опять продолжал думать о том, чем отличить Венка.
«Это очень важный вопрос, — твердил он себе, — очень важный. Нужно его решить немедленно».
Нет, пусть переводчик Гомера останется. Культуру не следует унижать это неуместно теперь.
Да! Тут рядом Герман-Герингштрассе! Она раньше называлась Кениггрецер в честь победы Пруссии над Австрией при Кениггреце. Вот ее и нужно переименовать. Пусть даже памяти не останется об этой жирной свинье, об этом тряпичном рейхсмаршале.
Звание рейхсмаршала Гитлер решил присвоить Венку. Потом он надумал учредить новое звание — «спаситель империи» — и тут же усомнился: не слишком ли много для Венка и не умалит ли это роль тех… да, да, тех, кто остался в Берлине в такой невероятно трудный момент?!
Пожалуй, лучше: «герой империи».
Мощный налет советской артиллерии по соседству с рейхсканцелярией потряс бомбоубежище до основания. Все задрожало. С потолков посыпалась известка. Вентиляторы вместо воздуха стали накачивать в подземные помещения щебень и едкую пыль. Связь с городом порвалась. Русские достигли Вильгельмштрассе.
«Спаситель империи» будет, пожалуй, правильнее, и ничего страшного, если Венк получит это звание. В конце концов он не политик, а военный.
Орденский знак такой: золотой крест с дубовыми и лавровыми листьями, на золотой цепи. От изображения свастики можно даже отказаться — это успокоит великие западные державы. Амнистия оставшимся в живых евреям и создание благоустроенного гетто для них. Американо-европейское экономическое общество по эксплуатации ресурсов восточных территорий нечто вроде старой Ост-Индской компании, наполовину частновладельческой, наполовину правительственной — с большими полномочиями и крупным капиталом. Полицейские функции возьмет на себя Германия, в крайнем случае совместно с Францией. Америка получает контрольный пакет акций.
Он стал набрасывать на бумаге — недаром же он считал себя художником! — новые орденские знаки.
Артналет вскоре прекратился. Русские гвардейцы были остановлены в километре от рейхсканцелярии.
Потом пришли штабные с докладом. Гитлер выслушал их и отдал, наконец, распоряжение 9-й армии оставить свои позиции и срочно идти на соединение с армией Венка. При этом он решил, что «спаситель империи» — все-таки слишком много, и окончательно остановился на «герое империи».
Вскоре прилетел на самолете назначенный на место Геринга новый главнокомандующий авиацией — генерал-полковник Риттер фон Грайм. Гитлер произвел его в фельдмаршалы, приказал улететь обратно и организовать поддержку Венка с воздуха.
Главнокомандующий германской авиацией улетел на самолете «Физелер-Шторх», поднявшись с Шарлоттенбургского шоссе. Аэродромов в Берлине уже не было: Темпельгоф заняли русские гвардейцы, Нидер-Нойендорф, Дальгов и Гатов тоже были в руках русских.
— Ничего, скоро придет Венк, — говорили повсюду воспрянувшие духом эсэсовцы.
— Он уже возле Потсдама, — ликовали они. — Возле Потсдама…
XXII
Город Потсдам находится в восточной части полуострова, образуемого довольно причудливой системой реки Хавель и различных озер, число которых доходит до дюжины. Извилистая Хавель огибает его с юга и уходит в северо-западном направлении. С севера этот своеобразный полуостров перерезан каналом, идущим от озера Шлениц до Фарландского озера, которое, в свою очередь, соединяется проливом с озерами Крампниц, Лениц и Юнгфернзее. Таким образом, Потсдам отделен от окружающей местности сплошной водной преградой.
Город Потсдам издавна является символом прусской армии и старопрусской бюрократии. Его некогда сделал своей резиденцией прусский король Фридрих-Вильгельм I, царствовавший в первой половине XVIII века. Сын его, знаменитый Фридрих II, прозванный Великим, построил в Потсдаме дворцы в подражание версальским.
Оба короля погребены в гарнизонной церкви, славящейся мелодичным колокольным звоном.
Двадцать первого марта 1933 года в этой самой гарнизонной церкви перед гробом прусских королей Гитлер открыл после своего прихода к власти новый национал-социалистский рейхстаг. Он подчеркнул таким образом преемственность «третьей империи» по отношению к старопрусскому военно-бюрократическому государству.
Все эти сведения сообщил Тарасу Петровичу полковник Плотников и тем самым пролил некоторый бальзам на душу генерала, которому хотелось участвовать во взятии Берлина, а не какого-то жалкого Потсдама.
Получив приказ о взятии Потсдама, генерал Середа вместе с Лубенцовым и другими офицерами выехал на рекогносцировку в селение Ной-Фарланд, расположенное меж двух озер, в живописной местности. Отсюда всего выгодней было переправиться на полуостров, так как пролив, соединяющий Фарландерзее и Леницзее, был сравнительно узок.
Но это обстоятельство было известно и немцам. Лубенцов, понаблюдав за деревней Недлиц, расположенной на противоположном берегу пролива, и за ипподромом западней Недлица, обнаружил довольно внушительные укрепления и заметил оживленное движение немецких солдат и артиллерии.
Он доложил комдиву об этом и добавил, что немцы, несомненно, окажут серьезное сопротивление при переправе.
Генерал, подумав мгновение, прищурил глаза и сказал:
— А мы их околпачим.
Он приказал начальнику штаба отдать распоряжение об оставлении на этом рубеже одного только батальона с задачей демонстрировать подготовку к переправе.
— Пусть делают как можно больше шума, — сказал генерал. — Пусть деревья рубят, пуляют в воздух, пусть суетятся у берега и, главное, орут…
Генерал сам проинструктировал на этот счет командира батальона.
Комбат оказался тем самым здоровяком, который «сроду не болел». К двум орденам Красного Знамени на его широченной груди прибавился еще один, третий.
— Нашумим, товарищ генерал, не беспокойтесь! — гаркнул комбат.
Генерал улыбнулся: этот нашумит!
С наступлением темноты полки ускоренным маршем пошли по Потсдамскому лесу и в полночь сосредоточились на берегу озера Юнгфернзее, как раз напротив северной окраины Потсдама. Прибыл выделенный в помощь дивизии специальный батальон автомашин-амфибий. На эти машины погрузился батальон майора Весельчакова. Генерал, стоя на берегу, следил за солдатами и прислушивался к всплескам воды. На северо-западе царил страшный шум и гремела стрельба: то орудовал здоровяк-комбат со своими людьми.
Здесь все было тихо, только плескалась вода и глухо подвывали моторы машин. Гул моторов все отдалялся. Ничего не было видно на озере. Наконец до слуха генерала донеслась редкая стрельба. Видимо, Весельчаков уже вступил в бой, а генерал ничего не мог пока сделать, чтобы ему помочь. Другие батальоны начали грузиться в плавучие понтоны и плашкоуты. Вода заколебалась от толчков спускаемых в воду плотов. Спешно грузили на плашкоуты противотанковые пушки.
Генерал прислушался. На темной глади озера раздался рев моторов. То возвращались амфибии. Стрельба на противоположном берегу становилась все ожесточенней.
Темноту, наконец, прорезали красные ракеты, возвестившие о том, что первому батальону удалось закрепиться. Спустя полчаса к небу поднялся целый фейерверк зеленых ракет. Еще два батальона вступили на противоположный берег.
Генерала больше всего заботила артиллерия. Белых ракет все еще не было. Наконец и они взмыли к небу, и тогда генерал сказал:
— Поехали и мы.
Он спустился к самому берегу, к понтону, ожидавшему его.
Поплыли. Вокруг взмывали зелеными и красными звездочками ракеты. Загремела артиллерия.
— Наконец-то! — прошептал генерал.
Огненные вспышки появлялись то здесь, то там. Заработала и артиллерия немцев. Понтон генерала врезался в берег одновременно с двумя другими. Солдаты, еще не добравшись до суши, спрыгивали в воду и бежали по колено в воде к берегу.
Когда рассвело, плацдарм, завоеванный у северных окраин города, уже простирался на три километра в глубину. Комдив приказал наступать на город. Сам он пошел к замку Цецилиенхоф, на одной из башен которого Лубенцов устроил наблюдательный пункт.
Становилось все светлей. Из окошка башни гвардии майор следил за ходом боя. Дивизия пробивалась вперед по густо усеянной фольварками, виллами, оранжереями и садами местности. Левый фланг продвигался вдоль берега озера Хейлигерзее и вскоре, одолев парковые постройки и захватив Мраморный дворец, ворвался в город на Мольткештрассе. Правофланговый полк стремительным ударом сбросил немцев с выгодной позиции на горе Пфингстберг и захватил гарнизонный лазарет и уланские казармы северней города. Таким образом, немецкие части, защищавшие Потсдам, были разъединены вбитым между ними клином. Здоровяк-комбат, воспользовавшись тем, что части противника, стоявшие против него на берегу пролива, были оттянуты на юг, переправил свой батальон на подручных средствах и ударил с севера.
Вражеская оборона была полностью дезорганизована, и в час дня полк Четверикова уже вел бои в центре города. Захватив Вильгельмплатц и форсировав канал, войска вырвались к другой площади, как раз той самой, где помещалась гарнизонная церковь.
Солдаты, впрочем, обратили мало внимания на эту церковь, как и на другие многочисленные церкви и дворцы города. Война еще продолжалась, немецкие фаустники, засевшие в домах, еще огрызались.
Стрельба прекратилась только к вечеру, и комдив продиктовал донесение о взятии Потсдама. Полковник Плотников решил проехаться по городу: ему было любопытно посмотреть на исторические места прусской резиденции. Он захватил с собой Мещерского. Побывав во всех полках, Плотников отдал распоряжение о том, чтобы была организована охрана исторических памятников, в частности дворца Сан-Суси и Нового дворца.
Возле разрушенного городского замка, стоявшего на берегу Хавеля, находилась площадь Парадов, та самая, по которой мимо Фридриха когда-то проходили гусиным шагом прусские солдаты с косичками. По Брайтештрассе выехали к гарнизонной церкви. Знаменитый колокол ее валялся в щебне на развороченной мостовой, сбитый разрывом бомбы. Внутри церкви было тихо и темно. Вслед за Плотниковым и Мещерским сюда вскоре зашел старик-немец в высокой шляпе. Он предложил русским офицерам ознакомить их с достопримечательностями церкви и, если они пожелают, всего города.
Плотников согласился было на эту экскурсию, как вдруг где-то неподалеку загремели выстрелы и загрохотали минометы. На улицах города поднялась тревога. Из домов выбегали строиться солдаты.
Полковник тревожно переглянулся с Мещерским. Город Потсдам сразу же перестал существовать для них как средоточие различных исторических достопримечательностей и снова превратился в населенный пункт, на окраине которого части дивизии ведут бой.
Сели в машину и помчались в штаб дивизии. Здесь еще толком ничего не было известно. Комдива они не застали: он минут десять назад спешно выехал вместе с Лубенцовым и подполковником Сизых к югу, откуда доносилась сильнейшая пулеметная стрельба. Несомненно, там происходил настоящий бой.
Плотников с Мещерским немедленно отправились вслед за комдивом. Машина обгоняла спешащую в том же направлении пехоту и дивизионную артиллерию.
Комдив обосновался на станции Вильдпарк. Он сидел у телефона в помещении какого-то изящного павильона, который, однако, за короткое время приобрел тот давно знакомый облик и даже запах наблюдательного пункта, который всюду одинаков.
— Ну, уважаемые туристы, — усмехнулся Тарас Петрович при виде встревоженного Плотникова, — осмотрели все дворцы прусских королей? Безобразники-фашисты не дают возможности культурно провести время…
Из района деревни Гельтов, расположенной южнее Потсдама, полчаса назад появились группы вооруженных немецких солдат, завязавшие бои с полевыми караулами полка Четверикова.
Никто — ни генерал Середа, ни Лубенцов, ни Чохов — еще пока не знал, что в этот момент их путь скрестился с путем Гитлера: из Гельтова пытались прорваться передовые отряды 12-й армии генерала бронетанковых войск Венка, спешащие на выручку «фюреру». Под напором наших батальонов они теперь медленно с боями отходили обратно к Гельтову.
Мещерский, узнав, что гвардии майор с разведчиками ушел вперед, тотчас же пустился вслед за ним.
В большом лесу — вернее, парке — южнее Потсдама все кишело солдатами. Стрельба то затихала, то снова усиливалась.
На опушке леса Мещерский остановился. Вдали пестрели крыши Гельтова. По зеленой равнине к деревне медленно двигались цепи советских солдат. С ожесточением стреляли пулеметы. То тут, то там взлетали вверх клубы дыма и пыли, похожие на вырастающие на мгновение из земли черные деревья. Затем слышался звук взрыва. Это немцы, отброшенные к Гельтову, обстреливали оттуда равнину из минометов.
На холме, у опушки, Мещерский увидел Четверикова, Мигаева и других офицеров полка. Четвериков, широко расставив кривые ноги, глядел вперед в бинокль.
— Первый и третий батальоны ворвались на окраину, — сообщил снизу, из окопчика, телефонист.
Мигаев сказал Мещерскому, что гвардии майор только что был тут и ушел вперед.
Мещерский очень сердился на себя за то, что увлекся осмотром сооружений Потсдама и в нужную минуту не оказался на месте.
— Как нехорошо! — укоризненно бормотал он.
Действительно, он нашел разведчиков лишь тогда, когда бой был уже закончен. Немецкие солдаты на лодках и вплавь удирали обратно через Хавель и озеро Швиловзее.
Гвардии майор стоял на берегу Хавеля и глядел в бинокль на противоположный берег, где находился городок со странным многозначительным названием: Капут. Рядом с Лубенцовым молча курили капитан Чохов и майор Весельчаков. Вокруг расположились на отдых пехотинцы и разведчики.
— Что-то слишком быстро они удрали, — задумчиво сказал Лубенцов, опуская бинокль. — Минометы бросили…
Вскоре бегство немцев объяснилось. С противоположного берега донеслось прерывистое гудение многих моторов. Несколько минут спустя на прямых улицах Капута появились танки с красными флагами на башнях. Один танк вырвался к самому берегу и остановился как раз против того места, где по другую сторону узкого пролива стояли Лубенцов, Чохов, Весельчаков и Мещерский.
Танкисты, видимо, заметили их. Люк танка открылся, оттуда показалась голова в шлеме. Танкист начал внимательно вглядываться в противоположный берег.
Лубенцов сложил ладони трубкой у рта и громко крикнул:
— Здорово, ребята-а-а!…
— Здорово-о-о!… — донеслось с другого берега.
— Откуда, ребята-а-а?…
— Первый Украинский, ребята-а-а!… А вы-ы-ы?…
— Первый Белорусский-и-ий! — крикнул Лубенцов.
Танкист помахал рукой в знак приветствия, потом сообщил:
— Даю салют!
И танк, содрогнувшись, выстрелил в воздух. Оглушительное эхо пронеслось над лесами, озерами, реками.
— Берлин в мешке, — сказал Лубенцов. — Надо доложить комдиву.
12-я армия генерала Венка, бросая оружие, бежала на юго-запад. В последующие два дня она растаяла, как дым.
XXIII
Утром 1 мая Лубенцов решил, наконец, поехать к Тане.
Улицы Потсдама были в этот день особенно оживлены. Всюду висели красные знамена и происходили митинги солдат, на которых читался первомайский приказ Сталина, и слова приказа гремели над домами прусской столицы:
«Ушли в прошлое и не вернутся больше тяжелые времена, когда Красная Армия отбивалась от вражеских войск под Москвой и Ленинградом, под Грозным и Сталинградом».
«Мировая война, развязанная германскими империалистами, подходит к концу. Крушение гитлеровской Германии — дело самого ближайшего будущего. Гитлеровские заправилы, возомнившие себя властелинами мира, оказались у разбитого корыта».
Сталин обращался к своим солдатам с призывом:
«Находясь за рубежом родной земли, будьте особенно бдительны!
По-прежнему высоко держите честь и достоинство советского воина!»
У советской комендатуры стоял огромный хвост немцев и немок, которые пришли сюда, согласно приказу Советского командования, сдавать оружие. Немцы стояли чинно, держа в руках охотничьи ружья немножко в отдалении от себя, чтобы никто не заподозрил их в нежелании разоружиться.
Солнце светило особенно ярко сегодня.
Дивизия полковника Воробьева находилась в Шпандау, и Лубенцов в сопровождении своего ординарца отправился туда.
Переехав через канал, Лубенцов окунулся в гул и грохот больших дорог.
Опять шагали во всех направлениях люди всех национальностей. Опять двигались на велосипедах, в повозках и пешком пестрые кочующие таборы освобожденных людей. Развеселым строем шли бывшие военнопленные союзных армий — французские, бельгийские, голландские и норвежские солдаты — в обтрепанных за время плена мундирах.
На огромных помещичьих фурах, размером с добрый автобус, среди светловолосых англичан белели чалмы колониальных солдат, пестрели гофрированные юбочки шотландских гвардейцев. Среди бледных лиц освобожденных из тюрем американских летчиков мелькали черные лица негров. Американцы в этот момент ликования и всесветного равенства не гнушались близким соседством потомков дяди Тома. Наоборот, на виду у проходящей мимо советской силы американцы и англичане демонстративно обнимали своих негритянских и индийских соратников, и цветнокожие улыбались, скаля белоснежные зубы и думая, вероятно, что так уже будет всегда.
На перекрестке дорог в большой деревне стоял Оганесян, которого политотдел мобилизовал для разъяснения союзникам приказов советского командования насчет пути их следования.
Рука Оганесяна ныла от тысяч пожатий. Все звездочки на его погонах, не говоря уже о звездочке на пилотке, перешли во владение освобожденных военнопленных — американцев и англичан, — настойчиво требовавших что-нибудь «на память». Он еле спас свой орден Красной Звезды, который тоже чуть было не сделался добычей одного американца, особенного любителя сувениров.
— Вы видите? — спросил Оганесян, горячо пожимая руку гвардии майора. — Тут нужен Суриков или Репин! Меньше никак нельзя!… А вы куда?
Лубенцов пробормотал что-то нечленораздельное в поспешил проститься.
Чем ближе подъезжал Лубенцов к Шпандау, тем тревожнее становилось у него на душе. Перед самым городом он так струсил, что чуть было не повернул обратно. Он остановил коня и посмотрел на Каблукова.
— Собственно, надо было бы передать Антонюку… — пробормотал Лубенцов, но что такое следовало передать Антонюку, он не сказал по той простой причине, что передавать было нечего.
Наконец он отпустил поводья, и Орлик поскакал дальше. Миновали военную дорогу «Ост-Вест» и въехали на западную окраину Шпандау, где в одном из домов у железной дороги находился штаб дивизии.
Здесь была хорошо слышна артиллерийская канонада, доносящаяся из Берлина. Горизонт над Берлином пылал. То и дело показывались в небе советские самолеты, летевшие бомбить последние очаги немецкого сопротивления в столице Германии.
В штабе дивизии Лубенцов пробыл два часа. Он подробно ознакомился с обстановкой на этом участке, нанес все данные на карту для доклада своему комдиву и все медлил, никак не решаясь спросить, где расположен медсанбат.
Гвардии майора выручил командир дивизии полковник Воробьев. Увидев разведчика, он сказал:
— А-а, посол от Тараса Петровича! Ну, что у вас нового?
Лубенцов рассказал о немецких дивизиях южнее Потсдама, шедших в Берлин выручать Гитлера.
Воробьев удивился:
— Значит, он все-таки в Берлине?! Видно, совсем уже некуда податься сукиному сыну!
— Что это у вас? — спросил Лубенцов, заметив перевязанную руку комдива.
— Ранило под Альтдаммом. Уже заживает. Я только что приехал с последней перевязки из Фалькенхарена…
Лубенцов попрощался и поскакал в Фалькенхаген. По дороге он несколько раз замечал на войсковых указателях красный крестик с надписью «Хозяйство Рутковского». Значит, он ехал правильно. В Фалькенхаген он прибыл, когда уже стало темнеть.
Возле домов, где расположился медсанбат, Лубенцов остановил коня, соскочил, постоял минуту и сказал Каблукову:
— Подожди меня здесь.
Он направился к дому, помедлил у входа. Наконец он решительно поднялся на крыльцо и вошел. В первой комнате никого не было. Он постучался в какую-то дверь. Женский голос, хотя и не принадлежавший Тане, заставил его вздрогнуть:
— Кто там?
Лубенцов ответил:
— Вы не скажете мне, где Кольцова?
Тот же голос негромко спросил у кого-то:
— Не знаете, где Татьяна Владимировна?
Лоб Лубенцова покрылся потом.
— В операционной, наверно, — послышался ответ.
— Нет, — сказал первый голос, — все раненые уже обработаны… Она у себя.
Дверь приотворилась, и к Лубенцову вышла высокогрудая брюнетка с очень черными, чуть раскосыми глазами. Из окон падал предвечерний свет. Лубенцов еще мог разглядеть ее лицо. Она же видела его плохо: он стоял спиной к окнам. Пристально глядя на него, она спросила:
— А зачем вам нужна Кольцова? Кажется, вы не ранены…
Ее голос звучал не слишком любезно.
Лубенцов сказал:
— Да, я не ранен. Мне нужно повидать ее по другому поводу.
— Что? — отрывисто спросила женщина. — Аппендицит? Грыжа?
В эту минуту тихонько раскрылась дверь с улицы, кто-то вошел, и Лубенцов совершенно отчетливо почувствовал, что это вошла Таня.
Женщина с раскосыми глазами сказала:
— Тебя тут спрашивают.
Тогда Лубенцов обернулся. Лица Тани он не увидел, но увидел ее силуэт на фоне открытой двери.
Он глухо произнес:
— Это я, Таня. Здравствуйте.
— Кто? — спросила Таня и слабо вскрикнула.
Потом вдруг стало светло — женщина из соседней комнаты принесла лампу. Свет лампы осветил лицо Тани, белое как бумага.
Потом оба вышли на улицу. На восточном горизонте полыхало пламя, где-то ухали орудия, но Лубенцов и Таня не слышали и не видели ничего. Потом в небе появился узкий желтый ноготок молодой луны, и луну они заметили и остановились.
— Это вы? — спросила Таня и, вглядываясь в его лицо, несколько раз повторила этот вопрос, потом сказала: — Какое счастье, что вы живы! Вам, наверное, нужно уже уезжать, у вас так много дела… Мне страшно вас отпускать, чтобы вы опять не… Какая я глупая, я говорю: опять… Я никак не могу привыкнуть к тому, что вы живы. Вы были ранены, да?
Все это она произнесла быстро и бессвязно.
— Идемте куда-нибудь в темное место, — сказала она бесстрашно: она не желала теперь считаться с условностями, — я вас поцелую.
Они зашли за ближайший дом, она обняла его и поцеловала.
— Как мне вас называть? — сказала она. — Я ведь рас никогда никак не называла. Тогда, под Москвой, — «товарищ лейтенант», а при нашей последней встрече в Германии — «товарищ майор». Буду вас называть Сергеем, ведь вы меня зовете Таней… Ничего не говорите. Я боюсь, вы скажете что-нибудь неподходящее. Это — счастье, что мы встретились, — и все. Вообразим на минуту, что войны уже нет и мы просто гуляем по бульвару в Москве. Ох, как хочется уже увидеть нормальных детей, пускающих по лужам кораблики, играющих песочком!… Знаете, когда я узнала, что вы погибли, я думала, что доля вины лежит и на мне тоже. Вам сказали что-то плохое обо мне… Да, да, я знаю. И мне казалось, что вы со зла пошли в огонь. Конечно, это было глупо, но я так думала.
Мимо них медленно проезжали повозки, не спеша шли солдаты. И так как все были счастливы в преддверии мира, люди смотрели на влюбленных затуманенными и мечтательными глазами, от души желая им радостной, мирной жизни.
— Меня ординарец с лошадьми ждет, — вспомнил, наконец, Лубенцов, и они пошли обратно в Фалькенхаген.
Каблуков с конями находился на том же месте.
— Сейчас будем чай пить, — сказала Таня. — Лошадей мы устроим у меня во дворе, там какие-то сараи стоят.
Каблуков вопросительно глянул на гвардии майора, но тот смотрел не на него, а на эту женщину. Она пошла вперед, и Каблуков повел лошадей следом. Возле одного дома она остановилась, сама открыла ворота, сказала:
— Вот здесь. Здесь я живу.
Вместе с Лубенцовым она вошла в дом. Навстречу им вышла хозяйка, старушка-немка с тонким лицом, в очках, показавшаяся Лубенцову очень милой, гостеприимной старушкой.
Таня вышла вместе с ней в другую комнату. Потом она вернулась, накрыла стол, принесла черного армейского хлеба и мясные консервы. Хозяйка заварила чай. Сдержанное волнение Тани как-то передалось и ей, и старушка суетилась вокруг стола, что-то быстро-быстро бормоча себе под нос. Когда она ушла, Таня вышла во двор и позвала Каблукова. Все уселись за стол, но ел один Каблуков, а перед Таней и Лубенцовым стояли стаканы с чаем, но они не пили и не ели, а только глядели друг на друга.
Кто-то постучал в дверь. Просунулась женская головка. Медсестра якобы явилась к Тане по делу, но и Таня и Лубенцов поняли, что она пришла сюда из любопытства, и сама она поняла, что они это поняли. Сестричка что-то говорила, краснея, но Таня вряд ли уразумела, в чем заключалась просьба.
Медсестра ушла, а через некоторое время в комнату заглянула другая женская головка. И у этой девушки нашелся какой-то повод, чтобы сюда придти.
Каблуков встал, поблагодарил и сказал, что ему надо идти накормить и напоить коней. Таня тоже вскочила и сказала, что она пойдет попросит хозяйку, чтобы та раздобыла сена. Но Каблуков сказал, что он сам попросит. Таня предложила показать ему, где находится вода, но Каблуков сказал, что он сам узнает, и вышел. Таня села и начала что-то говорить о том, что сено у хозяйки есть. Таня сама видела сено во дворе.
А Лубенцову все было ясно — все, что происходило с ней и с ним самим, и он в каждом слове и в каждом жесте своем, Танином и всех людей все понимал до самой глубины и, как ясновидящий, безошибочно читал чужие мысли.
Потом постучался и вошел еще кто-то, но Лубенцов не досадовал на это, он даже не посмотрел на вошедшего, он глядел на Таню и удивлялся необыкновенному свету, который излучали ее огромные серые глаза.
А это вошла Глаша. Она сразу же узнала гвардии майора, который часто бывал у Весельчакова в батальоне. Она сказала с виноватой миной:
— Ах, Татьяна Владимировна, простите меня, дуру несусветную! Совсем не думала я, что гвардии майор вам знакомый. Я же знала, что гвардии майор живой остался… Я почти всем сестрам рассказывала про тот случай, как гвардии майор пробыл три дня посреди немчуры в городе и потом помог нашему батальону продвинуться… — Помолчав и помявшись с минуту, она тихо спросила: — Не знаете, товарищ гвардии майор, Мой Весельчаков что? Живой? Совсем писать перестал, не знаю, что и думать… Забыл он про меня.
— Живой! — сказал Лубенцов. — Вчера его видел. Жив и здоров.
— Здоров, — грустно сказала Глаша. — Наверно, курит запоем…
— Курит? Не заметил… Ей-богу, не заметил. Если бы я знал, я бы постарался заметить.
«Какие глупости я говорю, — думал Лубенцов, замирая от счастья. Совсем себя не помню…»
— Зачем ему курить? — сказала Таня. — И не забыл он вас. Как он мог забыть! Это было бы очень странно… Нет, нет!
Она подумала, как и Лубенцов, что говорит глупые слова, потом сообразила, что надо пригласить Глашу к столу.
— Садитесь, Глашенька, — сказала она.
Но Глаша отказалась.
— Мне надо идти, — ответила она тихо. — Работы много.
Работы никакой не было, конечно, но Таня ничего не возразила, ей не хотелось видеть никого, кроме Лубенцова.
Глаша ушла, но через минуту пришла та самая узкоглазая брюнетка, которая так неприветливо встретила гвардии майора.
Она и теперь окинула его неприязненным взглядом и спросила несколько вызывающе:
— Надеюсь, не помешала?
— Что ты, что ты!… — засуетилась Таня. — Садись, Маша, и знакомься. Гвардии майор Лубенцов, мой старый знакомый. Мария Ивановна Левкоева, командир госпитального взвода и мой друг.
Маша спросила:
— Ты не поедешь в монастырь?
— Нет, поезжай сама, — ответила Таня.
— Я так и думала, что сегодня ты не поедешь в монастырь, — сказала Маша, подчеркивая каждое слово.
Таня, словно не заметив прокурорского тона Маши, объяснила Лубенцову:
— Тут рядом женский монастырь, и при монастыре детский приют для сирот. Полковник Воробьев, когда здесь начались бои, вывез детишек на машинах… Потом они вернулись, и комдив приказал нашим снабженцам отпустить для приюта рису, муки… Даже дойных коров несколько им дали. Монахини очень удивились, не ожидали, что большевики питают слабость к детям… Мы, врачи, шефствуем над приютом, там много больных детишек дистрофия… Вот мы и ездим туда уже пятый вечер, глюкозу возим.
Поглядев на сдвинутые брови Марии Ивановны, Лубенцов вдруг рассмеялся и, оправдываясь, сказал:
— Простите, Мария Ивановна, я вспомнил, как вы интересовались моими болезнями.
— Ну, и что же! — произнесла Мария Ивановна сурово. — Да, я спросила и имела право, как врач, спросить, чем вы больны. И — да, я произнесла слово «грыжа»… Такая болезнь существует, и врач может о ней спросить.
Таня звонко расхохоталась, и тут неожиданно рассмеялась сама Маша. Она быстро поцеловала Таню и выбежала из комнаты.
Они опять остались наедине. Таня сказала дрогнувшим голосом:
— Вам, наверно, надо скоро уезжать?
Лубенцов мог бы остаться до завтра, но он не решился признаться в этом. Это было бы слишком много.
Он сказал:
— Да. Прошу вас, если вы сможете освободиться завтра, приезжайте ко мне в Потсдам. Генерал вас приглашал. Вы посмотрите город, дворцы и парки. Это очень интересно.
Она сказала, глядя на него доверчиво:
— Хорошо. Я сделаю все, что вы захотите.
— Сразу же утром и приезжайте.
— Хорошо, приеду.
— А на чем вы приедете?
— Приеду.
Они вышли на улицу, оставив на столе непочатые стаканы чаю.
В небе мерцали звезды, бледные от полыхающего над Берлином зарева.
На крылечке курил Каблуков. Заслышав шаги, он встрепенулся и сделал движение, чтобы уйти.
— Седлай, — сказал гвардии майор.
Каблуков пошел седлать, а Лубенцов и Таня постояли под звездами, прижавшись друг к другу. Потом послышался цокот лошадиных копыт, звяканье уздечек. Подошел Каблуков с конями.
По дороге Лубенцов и ординарец молчали. Гвардии майор думал о том, каким странным тоном произнесла она те слова: «Я сделаю все, что вы захотите». Эти, слова, думал он, связали их навсегда, и все на свете казалось ему теперь легким и простым.
Кони скакали быстро. Уже перевалило за полночь. Наступило 2 мая.
XXIV
На следующий день, 2 мая, Таня не смогла приехать, так как произошли неожиданные и важные события.
В ночь на 2 мая из Берлина на запад через районы Вильгельмштадт и Пихельсдорф прорвалась большая группировка немецких войск общей численнностью до 30 тысяч человек с самоходными орудиями и бронетранспортерами.
Не успел Лубенцов прибыть в Потсдам, как из Гатова и Кладова сообщили первые сведения о появлении на дорогах больших масс вооруженных немцев.
Вся дивизия поднялась по тревоге. В предрассветной густой темноте, только изредка прорезаемой лучами карманных фонариков, солдаты грузились на автомашины и отправлялись на север, чтобы перекрыть дороги, ведущие из Берлина на запад.
Телефоны в штабе беспрерывно звонили. Сообщались все новые подробности о прорывающихся немцах, которые шли густыми колоннами, избегая по возможности населенных пунктов.
Лубенцов поднял разведчиков, спавших в доме напротив. Они быстро вскочили, разобрали автоматы и гранаты. Их уже дожидался грузовик. Вскочили в кузов. Машина быстро двинулась к северу.
Рассветало. Мимо пролетело одно селение, затем другое. По временному мосту, возле которого занимали оборону саперы, машина с разведчиками выехала к Фарланду. Севернее этого селения, на холме, Лубенцов велел остановиться.
Разведчики спрыгнули с машины и пошли вслед за гвардии майором к видневшейся неподалеку большой дороге.
Им не пришлось долго ждать. Из-за поворота показалась колонна немцев, насчитывавшая не меньше тысячи человек. Впереди двигалось штурмовое орудие типа «фердинанд». Шествие замыкалось вторым таким же орудием. Черные кресты на самоходках напомнили Лубенцову прошедшие годы войны.
Он внимательно следил за колонной, потом, полуобернувшись к Мещерскому, сказал:
— Дайте залп.
Разведчики дали залп. Немцы засуетились, рассыпались в придорожных кустах и в складках местности и ползком, на четвереньках, бегом двинулись дальше. Самоходки остановились и выстрелили три раза по видневшейся неподалеку железнодорожной станции.
Через несколько минут к Лубенцову подоспела батарея. Артиллеристы развернули пушки и дали залп по деревне, где скрылись немцы.
Прибежавший солдат сообщил гвардии майору, что несколько восточнее появилась другая колонна, состоящая тоже примерно из тысячи человек.
Солдат показал пальцем на лес, в который только что втянулись немцы. Лубенцов выслал туда Воронина и еще двух разведчиков, а к деревне, где скрылась первая колонна, послал Митрохина с тремя разведчиками.
Воронин вскоре вернулся и сообщил, что действительно в лесу расположились сотни три немецких солдат. Артиллеристы развернули одну пушку стволом к этому лесу и дали два выстрела. Через минуту оттуда посыпались немцы. Они бежали в разные стороны, размахивая руками.
Лубенцов дождался возвращения Митрохина, кототорый доложил, что немцы возобновили движение, но уже не сплошной колонной, а отдельными группами. Лубенцов велел садиться в машину и поехал обратно к командиру дивизии.
Генерала вызвал по рации командарм из района деревни Вахов, южнее Науэна, где тоже шли бои с прорывающимися колоннами.
Переговорив с командармом, комдив сказал:
— Придется подраться еще раз к концу войны… Опять людей терять, кровь проливать. Командарм говорит, что тут прорываются самые отчаянные, которым страшно в наши руки попасть… Знают, что худо им будет! К американцам прут. А берлинский гарнизон капитулирует, там уже все закончено.
Лубенцов пожал плечами:
— Я наблюдал за ними, не такие уж они отчаянные. По-моему, надо высылать к немцам парламентеров с белыми флагами и предложить сдаваться… Жалко опять людей гробигь.
Генерал позвонил в политотдел. Плотиков согласился с предложением гвардии майора.
— Это правильно, — сказал он. — Надо попробовать.
«Движение милосердия», желание избегнуть ненужного кровопролития, возникло в частях совершенно стихийно. Потом оно получило санкцию Военного Совета. Почти из всех дивизий к немцам выезжали советские парламентеры офицеры, знавшие хоть немного по-немецки, — и предлагали сдаваться. Дико и глупо было теперь, когда война фактически закончилась, драться, убивать, умирать.
Гвардии майор выехал на броневичке с белым флагом.
Оганесяна и Мещерского он отправил, тоже с белыми флагами, к поселку Гросс-Глиникке, а сам двинулся на северо-запад.
В первой же деревне он натолкнулся на наших всполошенных интендантов, только что выдержавших первый в их жизни бой — и не простой, а рукопашный — с немцами. Среди интендантов были раненые.
— Я отпускал муку для дивизионного ПАХА, — рассказал гвардии майору один из них, толстяк в разорванном кителе, с винтовкой в руках, выглядевший весьма воинственно и жаждавший крови, — и вдруг вижу: немцы идут! Мы залегли и начали отстреливаться. Отстояли муку… К ним не с белым флагом ездить, а с «катюшами»!
Лубенцов поехал дальше, миновал автостраду и канал Парец-Науэн. Всюду царило необычайное возбуждение. Солдаты тыловых частей, завидев майора с белым флагом, наперебой сообщали ему:
— Вот туда пошла одна колонна!
— В том лесу немцы!
— За насыпью человек двести ползут!
Лубенцов остановил броневичок возле леса, где, по словам солдат, находилась большая группа немцев.
Взяв в руки белый флаг, гвардии майор быстрыми шагами направился к роще. Углубившись в рощу, он начал громко и раздельно произносить:
— Deutsche Soldaten! Das Kommando der Roten Armee…
Не успел Лубенцов закончить, как из лесу метнулась какая-то тень, и к нему вышел с поднятыми руками немец. Это был очкастый длинный и небритый человек с обер-ефрейторскими погонами.
Он шел, робко вглядываясь в лицо Лубенцова.
Лубенцов тут же отпустил его обратно в лес, объяснив, что немцу вменяется в обязанность привести сюда своих товарищей.
Не прошло и десяти минут, как очкастый немец привел с собой два десятка других. Этих Лубенцов тоже отпустил.
— Геен зи, — напутствовал он их, — унд цурюк мит андере…
Расчет его полностью оправдался. Они разбрелись по лесу, и он издали слышал, как они аукают, зовут остальных и что-то настойчиво и быстро-быстро говорят.
Наконец показалась большая группа — человек около ста. Оружие они побросали в лесу. Они также внимательно и опасливо, как тот, первый, очкастый, вглядывались в русского офицера.
Лубенцов повел пленных за собой в видневшийся неподалеку обнесенный оградой большой фольварк с кирпичным заводом. За оградой росли развесистые, старые каштаны.
Броневичок медленно поехал вслед за пленными и остановился на лужайке неподалеку от ограды.
На фольварке было шумно. Гражданские жители, главным образом женщины и дети, высыпали из домов, но смотрели на пленных издали, не решаясь подойти.
Лубенцов назначил старшим очкастого, который суетился больше всех и не отходил от гвардии майора ни на шаг.
Гвардии майор подошел в сопровождении этого очкастого к женщинам и сказал км, что хорошо бы накормить соотечественников.
Женщины вначале не поняли, что им говорит этот миролюбивый русский с белым флагом, а потом, когда Лубенцов повторил свои слова, затараторили, закричали и побежали в дома и на скотные дворы. Через короткое время они появились с караваями хлеба и с эмалированными ведрами, в которых плескалось молоко.
Это вызвало среди пленных веселое оживление. Немцы уселись на травку вокруг ведер и принялись разливать молоко по котелкам, которые они сохранили, поняв, наконец, что теперь котелки нужнее, чем автоматы.
Они не позабыли и поблагодарить русского офицера, так как очкастый тут же сообщил им, кто «организовал» для них молоко. Вокруг стояли женщины и дети, глядя на пленных с состраданием, а на русского, одиноко прохаживающегося возле них, — с признательностью и уважением, а те женщины, что помоложе, — не без кокетства.
Если добавить к этому, что над большими каштанами, и над зелеными лужайками, и над возбужденными лицами немцев и немок висело очень синее весеннее небо и солнце светило ярко и весело, можно себе представить, какая радующая и многозначительная картина открывалась перед глазами Сергея Лубенцова.
Очкастый между тем, перекусив немного, опять вызвался пойти привести пленных. Лубенцов велел ему отобрать несколько помощников из тех «ветеранов», которые первые пришли на зов белого флага.
Гвардии майор предложил детишкам, стоящим вокруг с открытыми ртами, тоже бежать в лес и вести сюда, к миру и молоку, прячущихся там немцев. Дети, понятное дело, были бесконечно счастливы, получив такое задание. Они где-то достали длинные шесты, привязали к ним белые платочки и, высоко подняв их над головами, побежали в лес.
Через несколько минут из лесу вышла новая многочисленная группа немецких солдат, предводительствуемая раненным в плечо подполковником.
Подполковник подошел к Лубенцову, отдал честь, отстегнул кобуру и вручил ему свой пистолет. Гвардии майор взял в руки пистолет и сказал полувопросительно:
— Also, Frieden?
— Gott sei Dank! — от всей души ответил подполковник.
Лубенцов назначил его комендантом всего лагеря, который уже насчитывал теперь триста с лишним человек. Время от времени со всех концов появлялись одиночки, прибрел какой-то капитан, потом — обер-лейтенант с железным крестом на груди. Пленные рассаживались на траве, блаженно щурясь при свете утреннего солнца.
Все-таки Лубенцова начинало беспокоить его одиночество среди почти пяти сотен немецких солдат. Кругом не видно было ни одного советского бойца, только возле броневичка стоял водитель в синем комбинезоне, младший сержант. Он тоже был несколько обеспокоен и, подойдя к Лубенцову, сказал:
— Уж больно их много собирается… Охрану хорошо бы.
Лубенцов, подумав, предложил:
— Садись в машину и поезжай в ту деревню, с разбитой кирхой. Там я видел нашу пушечную батарею. Пусть пришлют хотя бы десяток солдат.
Броневичок укатил. Лубенцов остался один. А немцы все шли и шли. Очкастый со своими добровольцами все время курсировал к лесу и обратно, всегда возвращаясь «с прибылью».
Лубенцов поговорил с подполковником. Немец рассказал, что Гитлер так по крайней мере было объявлено — покончил самоубийством в рейхсканцелярии позавчера, 30 апреля. Берлин капитулировал после того, как выяснилась полная невозможность оказывать дальнейшее сопротивление русским войскам. Что касается самого подполковника, служившего командиром зенитного полка, расположенного в лесу Грюневальд, то он решил участвовать в прорыве, потому что сам он родом из Тюрингии и хотел попасть домой. С этой же целью прорывались на запад и многие другие солдаты и офицеры. Правда, подполковник не мог не согласиться с замечанием Лубенцова на счет того, что немало немцев хотели уйти на запад в надежде скрыться от наказания за прошлые преступления. Да, подполковник встречал на дороге немало видных эсэсовцев, а также гражданских лиц из аппарата различных нацистских организаций. На вопрос Лубенцова, считают ли эти люди, что американцы не будут их преследовать, подполковник несколько смешался и, исподлобья взглянув на Лубенцова, ответил, что, пожалуй, так многие считают.
Становилось все теплее. Белые тучки медленно ползли по ярко-синему небу.
В это время из лесу послышалась автоматная очередь, и показался очкастый. Он шел быстро, почти бежал. Подбежав к Лубенцову, он начал что-то быстро говорить, и из всей его речи Лубенцов разобрал только три слова:
— Kaum lebendig'raus….
Наконец Лубенцов понял, что там, невдалеке от опушки, находится только что прибывшая большая группа людей, вооруженных автоматами и не пожелавших идти в плен. Когда же очкастый стал их агитировать, один из них дал очередь из автомата.
Дождавшись возвращения броневичка, на котором восседало несколько советских солдат с винтовками, Лубенцов оставил их охранять пленных, а сам взял белый флаг и пошел к лесу. Позади, на некотором расстоянии за ним, шли мальчишки с шестами, на которых весело хлопали белые носовые платки.
Громко обращаясь к молчаливым деревьям, за которыми, как он знал, скрывались люди, Лубенцов предложил немцам сдаваться.
Лес враждебно молчал. Лубенцов повысил голос и повторив то же самое, добавив, что советское командование не желает пролития крови и поэтому предлагает немецким солдатам сдаться в плен.
Опять стало очень тихо. Только ветер шелестел листьями деревьев. Кругом на траве валялись каски, винтовки и пистолеты.
Наконец слева откуда-то поднялись два немца и пошли к Лубенцову. Отдав ему честь на ходу, они прошли мимо по направлению к фольварку. Лубенцов сделал три шага вперед. Впереди виднелась лощина, а за ней в отдалении приютился небольшой лесной домик. Люди, конечно, находятся именно в лощине, — чуткий слух разведчика не мог его обмануть.
Однако никто оттуда не выходил, и Лубенцов решил было возвращаться на фольварк, когда перед ним во весь рост из лощины поднялся какой-то немец; почти одновременно грянул выстрел, немец упал, как подкошенный, и следом за этим раскатисто хлестнула короткая автоматная очередь.
Гвардии майор удивленно отпрянул, заметил в последний момент, как осыпались зеленые листья с нижних веток деревьев, и, схватившись за сердце, упал на траву.
XXV
Конрад Винкель в последние дни Берлина жил в убежищах Тиргартена вместе с Бюрке. Как и все находившиеся здесь люди, он считал, что только приход Венка может спасти столицу. Он не знал, как не знали этого и остальные, что армия Венка слаба и что легенда о пришествии Венка — не более как последняя химера Гитлера.
Но уже 29 апреля стало ясно, что Венк не придет. Втихомолку передавали друг другу, что 12-я армия застряла южнее Потсдама и ведет там тяжелые оборонительные бои. Что же касается частей 9-й армии, шедших на соединение с Венком, то они уже окружены в районе Вендиш-Бухгольц.
Вечером 29 апреля Бюрке отправился в рейхсканцелярию и вернулся оттуда мрачный и подавленный.
Кругом все грохотало. Русские вышли к Шпрее севернее рейхстага, форсировали Ландвер-канал, а с запада, взяв Александерплатц, ворвались на Шлоссплатц и ведут бои за имперский замок.
Их никак нельзя было остановить! Они проникали через подземные сооружения городского хозяйства, неожиданно появлялись из станций метро, просачивались через развалины, волокли свои пушки чуть ли не на крыши домов.
— Что думает фюрер? — шепнул Винкель.
Бюрке в ответ буркнул:
— Он уже не думает.
Бюрке вынул из кармана мундира две стеклянные ампулы и глядел на них глазами, такими же стеклянными, как эти маленькие пузырьки.
— Вот это нам раздали, — сказал Бюрке. — Последнее прибежище Черного корпуса… — он спрятал ампулы в карман и проревел: — Конец! Пожили — и хватит! Попалась бы мне теперь в руки та чёртова гадалка, я бы ее в куски изрубил, сволочь!
Он вполголоса рассказал Винкелю, что сегодня приходил в рейхсканцелярию комендант гарнизона генерал Вейдлинг, заявивший Гитлеру, что сопротивляться дольше невозможно, и предложил ему уходить из города.
— И что? — спросил Винкель.
— Отказался. Он, конечно, свою игру уже сыграл. Ему уже некуда деться. Для истории приличней — загнуться в столице, а не где-нибудь на перекрестке дорог…
Бюрке был в отчаянии и, скрывая это от всех остальных, не прятался от Винкеля, которому доверял.
В убежищах воцарилась тишина покойницкой. Люди глушили водку и ждали смерти.
На следующий день, в третьем часу, в Тиргартен приполз оберштурмфюрер из личной охраны Гитлера с приказом добыть и привезти в рейхсканцелярию 200 литров бензина. Начали сливать в канистры бензин из стоявших здесь повсюду автомобилей и бронетранспортеров. Наскребли 160 литров. Бюрке, пошептавшись с оберштурмфюрером, вернулся к Винкелю и сказал:
— Будут сжигать труп фюрера… Он отравился или отравится сейчас. Я пойду.
Бюрке на этот раз долго не возвращался. Другие люди, приползшие с Фоссштрассе, рассказали, что Гитлер отравился и что вечером генерал Кребс отправится к русским для ведения переговоров.
Смерть фюрера никого не тронула. Все остались равнодушны и, сидя на корточках и тихо покачиваясь, дремали, жевали что-то и ждали конца.
Над Берлином стлался черный дым. Там, где находился рейхстаг, не умолкала ожесточенная перестрелка. Оттуда приносили сюда, Шарлоттенбургскому шоссе, все новых и новых раненых. Русские штурмовали рейхстаг, и вскоре над его стеклянным куполом уже алело красное советское знамя. Оно виднелось и здесь, в Тиргартене. Сюда доносилось мощное русское «ура». Завязались бои и в зоологическом саду, оттуда тоже приходили раненые. Они рассказали, что русские захватили там в плен пять тысяч человек. Немцы всюду складывают оружие и сдаются. Ряды защитников Тиргартена тоже понемногу редели. Под покровом ночи многие исчезли.
Винкель сидел в убежище и дремал. Ему было все равно, что с ним случится дальше. Поздно ночью пришел Бюрке и с ним еще несколько эсэсовских офицеров.
— Конец, — сказал Бюрке.
На следующий день объявили, что из Берлинского леса будет предпринята попытка прорыва. Генерал Вейдлинг договаривался с русскими о капитуляции. Геббельс отравился. Борман куда-то исчез. После полудня Винкель и Бюрке вместе с другими эсэсовцами и офицерами отправились на запад. Пробираясь среди развалин, дрожа от страха при мысли, что каждую минуту из-за перекрестка могут показаться русские, они прошли Шарлоттенбург. Перебрались через разрушенное полотно железной дороги и, наконец, очутились в городском парке Берлина, среди запущенных спортивных площадок и пустых, заколоченных киосков.
Возле имперского стадиона собрались большие толпы людей, но было тихо. Сидели группами и разговаривали вполголоса.
Бюрке, обычно весьма деятельный, теперь присмирел и держался тихо, только прислушиваясь своими большими волосатыми ушами к разговорам.
Из разговоров было ясно, что всех собравшихся здесь людей в зеленых шинелях можно подразделить на три группы.
Первая, состоявшая из мальчишек «Гитлерюгенда» и солдат-фронтовиков, шла на запад потому, что таков был приказ: им сказали, что германская армия еще существует, продолжает обороняться в районе Науэна, и долг солдат — пробиться к ней на помощь.
Люди, принадлежавшие ко второй группе, еще более многочисленной, чем первая, знали, что положение безнадежно и Германия потерпела поражение. Но эти люди были родом из мест, расположенных за Эльбой. Были тут баварцы, уроженцы Рейнской области, жители Вестфалии, Шлезвига, Гессена и других германских земель на западе. Им хотелось только одного: попасть домой, в родные места.
Наконец, третья группа состояла из эсэсовцев, активных нацистов, разных маленьких и средних фюреров и лейтеров: большие удрали уже давно. В свое время эти люди, вслед за Гитлером, проклинали американскую плутократию, но теперь они предпочитали попасть в плен к американцам, а не к русским, надеясь, не без оснований, что янки отнесутся к ним гораздо снисходительнее. Капиталисты и плутократы устраивали их куда больше, чем коммунисты.
Эта последняя группа руководила прорывом, обманывала одних и подбадривала других.
Бюрке, принадлежавший, конечно, к третьей группе, старался ничем не выделяться. Он и американцев боялся, хотя и не так, как русских. На его совести было слишком много преступлений, чтобы он мог спокойно идти даже туда, на запад. Французы, например, должны были хорошо его помнить по тем временам, когда он работал кем-то вроде палача при Штюльпнагеле в Париже. Он там руководил расстрелами заложников. Много французской крови пролили эти волосатые большие руки, лежавшие теперь так растерянно на мокрой, росистой траве.
Бюрке пробирала дрожь — не от холода, конечно. Было тепло и безветренно. Он бы много дал теперь за то, чтобы поменяться биографией с этим пришибленным Винкелем, который сидел рядом и даже мог дремать, чёрт его побери!
Потом до слуха Бюрке доносились слова человека, разглагольствовашего под соседним деревом, где собралась кучка людей, среди них два знакомых Бюрке эсэсовца. К удивлению Бюрке, говоривший высокий мужчина в шляпе и тонких золотых очках с белесыми усиками, подстриженными а ля Гитлер, был одет в штатское. Он выглядел очень мирно среди людей в солдатских мундирах. Разговаривал он довольно громко и даже самоуверенно.
Он сказал:
— Американцы — деловой народ. Никогда не поверю, что они захотят нас уничтожить, они должны понимать, что мы являемся единственной защитой западного мира от большевиков. Я уверен, что американские руководители так же мало любят коммунистов, как я да вы.
Бюрке тяжело поднялся с места и подошел к своим знакомым эсэсовцам.
Человек в штатском опросил:
— Спичек ни у кого нет? У меня бензин в зажигалке кончился, — он усмехнулся: — Отсутствие стратегического сырья — одно из несчастий нашего бедного отечества.
Кто-то предупредительно поднес ему зажигалку, а Бюрке вынул из кармана пачку сигарет — карманы его были полны сигарет, взятых в бомбоубежище рейхсканцелярии у Монке.
— О, у вас сигареты! — воскликнул человек в штатском. — Вы богач! Я курю скверный табак уже третий день… Благодарю вас, господин, э-э-э…
Кто-то подсказал:
— Оберштурмбанфюрер Бюрке.
— Оберштурмбанфюрер? — переспросил человек в штатском. — Ну, скажем, господин подполковник. Это слово теперь лучше звучит.
— Не возражаю, — угрюмо сказал Бюрке.
— Линдеманн, — представился человек в штатском.
— Линдеманн! — повторил Бюрке. — Вижу, что знакомый, и никак не мог вспомнить.
Отто Линдеманн был крупным промышленником, членом наблюдательных советов нескольких концернов и банков.
— Я вас встречал, — продолжал Бюрке, — однажды в Берхтесгадене и несколько раз в Берлине. Я работал тогда у фюрера. Потом, когда я был в Париже…
Эти воспоминания не вызвали особого восторга у Линдеманна, и он прервал эсэсовца, сказав с некоторой грустью:
— Да, господин подполковник, были времена и прошли. Покойный фюрер был великий человек, но… — он сделал длинную паузу и переменил тему разговора: — Не помню, в какой связи мне пришлось о вас слышать последнее время… — кто-то в темноте шепнул Линдеманну на ухо несколько слов, и он произнес: — А-а-а! Помню!… Вспоминаю!… Обстоятельства, связанные с финансированием специальных задач рейхсфюрера СС…
Понемногу стемнело. В темноте невдалеке защелкали соловьи, и Линдеманн, вздохнув, процитировал первую строчку стишка:
Если бы стать мне птичкой…
Наконец подали сигнал к движению. Все встали с мест. Бюрке и Винкель пошли рядом с Линдеманном.
Бюрке и Линдеманн воспылали симпатией друг к другу. Бюрке было по душе спокойствие промышленника, и он решил, что уверенность Линдеманна имеет какие-нибудь реальные основания. Линдеманн был влиятельный человек, сильно нажившийся на экспроприации еврейских предприятий и на военных поставках, член наблюдательных советов бременского общества с ограниченной ответственностью «Фокке-Вульф» и акционерного общества «Опель» в Рюссельгейме. Он, вероятно, имел большие связи в Западной Германии и при случае мог оказаться полезным Бюрке.
Что касается Линдеманна, то он был немало наслышан о храбрости, находчивости и решительности этого большого краснолицего угрюмого эсэсовца. При нынешних тяжелых обстоятельствах могучий кулак Бюрке и его автомат могли очень и очень пригодиться.
Линдеманн попал в «берлинский котел» случайно. Вместе с секретарем он приехал из Баварии 15 апреля. На следующий день началось русское наступление, и Линдеманн, несмотря на множество дел, собрался уже уехать, но перед отъездом побывал в рейхсканцелярии. Здесь же он узнал, что фюрер в Берлине. Это успокоило Линдеманна: он решил, что раз фюрер в Берлине, значит, у него есть достаточно сил, чтобы сдержать русский натиск. Многие высокопоставленные лица заверяли Линдеманна, что Берлин не будет сдан русским ни под каким видом. Генерал Бургдорф, военный адъютант Гитлера, шепнул Линдеманну, что если столица и будет сдана кому-нибудь, то американцам, и только американцам.
Успокоившись, Линдеманн дал телеграмму жене, что задержится еще на несколько дней, потом вылетит домой на самолете. Он заказал самолет. Дальнейшее известно. Русские подошли к Берлину через пять дней после начала наступления. Все аэродромы вскоре оказались в их руках. Американцы, на приход которых надеялся Линдеманн, и не только он один, были далеко.
Линдеманн достал машину и выехал из Берлина на запад, но возле Лагер-Дебериц машину обстреляли русские, только что появившиеся на магистрали «Ост-Вест», и пришлось вернуться.
Теперь все надежды Линдеманна зиждились на том, что он попадет к американцем. Он подолгу жил в Америке и до и после прихода Гитлера к власти. Его американские друзья, в том числе сын Генри Форда, Эдзель Форд, и руководители «Дженерал моторс», были достаточно влиятельны, думал Линдеманн, чтобы защитить его от преследований. В конце концов он, Линдеманн, не участвовал же лично в эсэсовских зверствах. Он был промышленником, и если предприятия, одним из руководителей которых он состоял, работали на войну, то это вполне понятно каждому деловому человеку. Предприятиям нужна прибыль. Правда, Линдеманн участвовал в финансировании Гитлера до прихода его к власти и затем тоже неоднократно оказывал Гитлеру и Гиммлеру ряд услуг. Но в конце концов это вполне естественно: правление Гитлера и его курс на войну сулили промышленности большие выгоды, и всякому деловому человеку это должно быть ясно. Что касается демагогов в Америке и других странах, то Линдеманн надеялся, что их вскоре угомонят.
Правда, Линдеманна немного тревожило то обстоятельство, что, по слухам, его имя находится в списке 1800 военных преступников из числа деятелей промышленности и банков. Но в конце концов он, Линдеманн, ведь не барон Курт фон Шредер, не Крупп фон Болен, не тайный советник Шмиц из «И. Г. Фарбен», не Арнольд Рехберг, не Курт Шмитт — прямые и открытые пособники Гитлера, — он не политик, его занимало одно: прибыли.
Отто Линдеманн мечтал увидеть, наконец, звезды и полосы американского флага.
Толпы людей медленно двигались по лесу. Спереди доносилось гудение штурмовых орудий, участвующих в прорыве.
Перебравшись в Пихельсдорф, передовые отряды вступили в бой с русскими и, так как русские, несмотря на неожиданность нападения, держались крепко, огромной толпе пришлось разделиться на сравнительно небольшие группы, и каждая на свой страх и риск стала прорываться на запад.
XXVI
То здесь, то там вспыхивали короткие схватки, колонны прорывавшихся из Берлина немцев редели, делились, обтекали населенные пункты, разбегались по лесам и болотам и упорно продолжали двигаться вперед.
Та колонна, в которой находились Линдеманн, Бюрке и Винкель, встретила сильное сопротивление у Зеебурга. Русские подбили два самоходных орудия. Пришлось разделиться на мелкие группы и низинами, лощинами, болотами просачиваться на заветный запад.
Бюрке оказался руководителем отряда из трехсот человек.
Западнее Зеебурга вступили в бой с русским заслоном, обратившим было немцев в бегство. Но тут же выяснилось, что русских всего человек двадцать. Бюрке остановил бегство своих людей, и они накинулись на два десятка залегших у обочины дороги русских солдат. Русские отступили. Бюрке бросился вперед и схватил своими огромными ручищами раненого в голову молодого русского паренька… Бой уже утих, а Бюрке все еще душил молоденького русского и бил его по лицу, уже мертвого, своими огромными красными кулаками.
Линдеманн отвернулся — он не выносил вида крови, — но был все же весьма доволен отвагой и яростью своего телохранителя.
Миновав дорогу, опять пошли по рощам и ложбинам. Чем дальше к западу уходили они, тем Бюрке становился отчаянней. Он шел впереди остальных, огромный, злобный, готовый на все.
К утру они вышли на железную дорогу. Все смертельно устали, но страх и желание пробиться вперед поддерживали этих людей.
Переплыли канал. Вымокшие и голодные, вышли к дороге севернее деревни Бухов-Карпцов. Здесь их встретил огонь советской батареи, расположенной невдалеке на холме. Со всех сторон раздавались винтовочные выстрелы. С трудом выбрались из этой ловушки и набрели на деревеньку, где было очень тихо. Какие-то русские девушки в военной форме стирали белье. Завидев немцев, девушки убежали в дома, и оттуда раздалось несколько выстрелов. Потом из дома появилось два русских солдата, которые медленно пошли к немцам и что-то кричали. Видимо, предлагали сдаться. Бюрке ответил автоматной очередью. Один русский упал, второй — скрылся.
У Бюрке в ранце была фляжка с вином, но сам он не пил, а больше угощал Линдеманна. Это вино поддерживало угасающие силы господина директора.
Но часов в десять утра Линдеманн уже еле двигался. Бюрке объявил привал в лесу. Повсюду слышались взволнованные голоса. Немцы, приютившиеся здесь раньше, перекликались, ругались, совещались. Потом появились дети с белыми флажками на шестах, сообщившие, что русский офицер прислал их сюда и что он говорит, этот русский офицер, что надо сдаваться и никому не будет плохо, а всем будет хорошо. Всех накормят, а раненых перевяжут. И пленных уже кормят молоком. Бюрке гаркнул на детей, чтобы они отправлялись к чёрту, иначе он их всех перестреляет. Дети испуганно разбежались.
Потом появился немецкий солдат, который тоже стал уговаривать сдаваться в плен. Берлин капитулировал, Мюнхен сдался американцам без боя, сопротивление кончено.
Бюрке дал автоматную очередь. Стало тихо.
Линдеманн немножко отдохнул, и Бюрке решил двигаться дальше. Он сказал:
— Пошли, ничего, дойдем. Держитесь, Линдеманн. С Бюрке вы не пропадете. Мне парижская гадалка, мадам Ригу, предсказывала, что я умру генералом… Если вы бывали в Париже, вы должны знать эту старую чертовку… Нам бы только добраться до лесов западнее Бранденбурга…
Линдеманн сказал, бодрясь:
— Вы настоящий мужчина, Бюрке. Пошли.
В это мгновение Бюрке заметил между деревьями человека с белым флагом. Это был русский офицер, светловолосый и синеглазый. Синие глаза особенно выделялись на его лице, потому что лицо потемнело от загара. Он стоял на опушке, всматриваясь в темноту леса. В левой руке он держал белый флаг, и солнечный свет, пробивающийся сквозь листву, трепетал на полотнище желтыми пятнышками.
Он произнес несколько слов и замолчал. Позади показались немецкие дети с белыми флажками, надетыми на длинные шесты. Они шли на цыпочках, любопытные, настороженные.
Справа от Бюрке поднялись два немца и пошли навстречу русскому. Их шаги тихо шуршали по траве. Звякнула каска, задетая чьей-то ногой.
Кровь медленно приливала к лицу Бюрке и медленно отливала от лица Линдеманна. И вдруг совершенно неожиданно поднялся во весь рост кто-то, лежащий рядом. Бюрке оглянулся. С поднятыми вверх руками к русскому офицеру шел Винкель. Автомат его остался на траве.
Бюрке взвизгнул и приподнялся на левой руке. Узкая спина Винкеля торчала перед ним. Бюрке поднял автомат и выстрелил в эту спину.
Не взглянув на упавшего лицом вперед Винкеля, Бюрке скрипнул зубами и дал короткую очередь по русскому, по его белому флагу, по детям, стоявшим в отдалении. Листья, сорванные пулями, медленно падали на землю.
Бюрке схватил Линдеманна за руку, и они побежали в глубь леса.
Пробираясь овражками, они вскоре увидели Хавель. Через густо заросшие высоким тростником болота выбрались к сырой низине возле Бранденбурга и здесь, тяжело дыша, сели передохнуть.
Линдеманн сразу заснул, а Бюрке не мог спать. В камыше шевелился ветер, и Бюрке чудилось, что там ползком все ближе к нему подбираются русские, загорелые и синеглазые, как тот офицер. Кругом все спали, бормоча, вздыхая, ругаясь во сне.
Длинные руки Бюрке висели, как плети, между колен.
Через час он разбудил Линдеманна и остальных и сказал, что пора двигаться дальше.
Линдеманн простонал:
— Что вы! Я не в силах подняться с земли!
— Хотите к русским попасть? — спросил Бюрке. — Что ж, оставайтесь. Я пойду один.
— Пойдем, — проворчал Линдеманн.
Они пошли. Кругом было тихо. В небе блестел ноготок молодой луны. Линдеманн бормотал:
— Только бы до американцев добраться!…
— А что американцы! — хмуро сказал Бюрке. — Тоже враги.
Эти слова разозлили Линдеманна, и он быстро заговорил:
— Вы ни черта не знаете! Забили вам мозги ваш фюрер и его клика! Вам бубнили о плутократах, о капиталистах! А знаете, кто привел фюрера к власти, кто давал ему деньги на избирательную кампанию?! Мы! Мы! Люди тяжелой индустрии!
— Тише, — сказал Бюрке.
Линдеманн продолжал, понизив голос:
— Если уж говорить начистоту, то немалую долю в успехах фюрера имели американские денежки!… Ага, вы удивляетесь? Непохоже на то, что говорил доктор Геббельс? Заводы Опеля, если хотите знать, принадлежат «Дженерал моторс»! Радиокомпания Лоренц — филиал американской телефонной компании, если вам угодно знать правду! Американцы имеют акции «Фокке-Вульфа»! Да, да, самолеты рейхсмаршала Геринга, бомбившие американцев, строились на американские денежки! Учтите это, враг плутократов! Деньги не имеют гражданства, и золото не знает границ!
— Тише, — сказал Бюрке.
— А наша бедная отчизна, — продолжал Линдеманн шёпотом, — ей еще предстоит будущее… Конечно, под эгидой более гибкой политической силы!… Фюрер был великий человек, но он многого не понимал!… Недостаток гибкости погубил его. Правильная внутренняя политика — и бездарная внешняя!…
На третий день скитаний Бюрке и Линдеманн увидели перед собой Эльбу. Из всей группы к этому времени осталось одиннадцать человек: три эсэсовца, один чиновник министерства внутренних дел, один «лейтер» из «гитлеровской молодежи» и четыре солдата родом из Тюрингии и Ганновера.
Бюрке достал лодку, и они переправились.
Невдалеке виднелась большая деревня. Оттуда доносился шум человеческих голосов и гудение множества автомашин.
У окраинных домов деревни стояло несколько «доджей» с американскими флажками на радиаторах.
Бюрке кашлянул, побагровел, поднял руки и пошел. За ним то же самое проделали остальные, только Линдеманн, как человек гражданский, шел с опущенными руками.
Американские солдаты встретили их очень неприветливо и повели по деревне. Один из них даже дал Бюрке подзатыльник. Американцы, и в особенности бывший среди них негр, смотрели на немцев с ненавистью. В штабе какой-то части, куда их привели, их кратко допросил сурового вида американский капитан. В его голосе слышалась явная враждебность.
Когда он ушел, Бюрке злобно покосился на приунывшего Линдеманна, но ничего не сказал.
Поздно вечером их вывели из штаба и под охраной повели в другой дом.
Американский офицер, как потом оказалось, полковник, обратился к Линдеманну на хорошем немецком языке: его удивило, что он видит перед собой гражданского человека. Линдеманн сразу же заговорил по-английски. Полковник пригласил его сесть. Они оживленно разговаривали, и, слушая Линдеманна, американец все повторял задумчиво:
— Иес… Иес…
Время от времени полковник бросал на Бюрке и остальных немцев проницательный взгляд маленьких колючих глаз. Немцы, обтрепанные, небритые, угрюмые, стояли рядком у стены.
«Разведчик», — думал Бюрке, следя исподлобья за американцем. Американец — длинный, худощавый, с черными усиками и тощими волосатыми руками — курил сигарету. Взгляд его на мгновение остановился на Бюрке, и он, усмехнувшись, спросил по-немецки:
— Ну что, господа? Вырвались из русских рук? Что ж, вам повезло!…
Он вышел из комнаты. Все тревожно молчали. Полковник вернулся вместе с другим офицером, у которого на груди красовалась колодка с многочисленными орденскими ленточками. Этот был невысок ростом, плотен и весел, он потирал все время маленькие ручки, хватал со стола то одну, то другую бумажку и, пробегая глазами написанное, бросал обратно на стол. Он прошелся мимо стоявших у стены немцев, что-то шутливо говоря Линдеманну. Линдеманн сдержанно смеялся.
Бюрке не мог ничего понять из того, что говорится вокруг, и тоскливо смотрел то на одного, то на другого, ожидая решения своей участи и все больше волнуясь. Вдруг низенький американец подошел к нему и спросил:
— Эс-эс?
— Н-нет, — сказал Бюрке.
— Знаем, знаем! — лукаво и весело засмеялся американец и опять отошел к столу.
Дальнейшее произошло быстро и неожиданно. Линдеманн встал, учтиво поклонился, и немцы покинули штаб. Впереди их оказался американский сержант, который, сказав что-то Линдеманну, исчез. Немцы вошли в домик на окраине деревни. Там валялось штатское платье, и Линдеманн быстро сказал:
— Переодевайтесь.
Промышленник шепнул Бюрке, что ему, Линдеманну, разрешено отправиться к себе домой, в виллу под Мюнхеном, и там дожидаться распоряжений американских властей.
— Знаете, что? Отправляйтесь со мной, — предложил Линдеманн и тихо добавил: — Они отнеслись к вам исключительно благожелательно, по-джентльменски, сверх всяких ожиданий. Это люди умные, деловые, не крикуны… С ними приятно дело иметь, не правда ли?
Бюрке одевался с лихорадочной быстротой. Наконец пошли. Бюрке шел, поминутно оглядываясь: в глубине души он еще подозревал, что это злая шутка и его сейчас остановят. Но его никто не остановил. Все устраивалось прекрасно!
XXVII
В дивизии еще ничего не знали о Лубенцове, когда в Потсдам прилетел на самолете член Военного Совета генерал Сизокрылов.
Берлин уже капитулировал. Немцы повсеместно прекратили сопротивление, и комендант города генерал Вейдлинг вместе со своим штабом сдался в плен генералу Чуйкову.
Сизокрылов, побывавши в Берлине, приехал сюда, чтобы ознакомиться с положением наших частей западнее города. По дорогам шли многотысячные колонны захваченных и сдавшихся в плен немцев из той группировки, которая предприняла попытку прорваться на запад.
Генерал Середа доложил члену Военного Совета обо всем случившемся. Только что прибыл приказ о дальнейшем движении дивизии на запад, к Эльбе. Комдив был радостно возбужден, как, впрочем, и все офицеры и солдаты дивизии.
Солдаты строились. Шоферы заводили машины.
Уже перед отлетом Сизокрылов спросил:
— Как поживает ваша дочь?
— Хорошо, — ответил Тарас Петрович. — Она теперь в Сан-Суси, осматривает дворец.
Сизокрылов вдруг сказал:
— Вы бы не отпустили со мной дочь? Ей интересно будет посмотреть на Берлин. — Помолчав, он добавил: — Сегодня прилетает из Москвы жена, и мне бы хотелось познакомить ее с вашей дочкой.
Комдив сразу же послал машину за Викой.
Сизокрылов в ожидании девочки прохаживался по зеленому полю аэродрома.
Анна Константиновна знала уже о смерти сына. В ночь на 1 мая Сизокрылов решился. Он вызвал Москву по телефону. Девушка, работавшая на центральном узле в Москве, соединила его с квартирой. Сизокрылов наперед обдумал все, что он скажет, и хотел начать с поздравления по поводу 1 Мая, но, услышав голос жены, сказал:
— Это я, Аня. Возьми себя в руки, Аня. Надо все узнать, все узнать!
Она сразу поняла. И первые ее слова, которые он услышал после вскрика были:
— Дорогой мой, не убивайся!… Мы выдержим все!
Больше она не смогла произнести ни слова, и он сидел, держа телефонную трубку возле уха, и ожидал. Его рука дрожала, и когда зазвонил другой телефон, он снял вторую трубку и, прижимая обе трубки к ушам, с трудом нашел в себе силы, чтобы ответить командующему:
— Позвоните, пожалуйста, через десять минут. Теперь я не могу.
Он положил одну трубку, а другую продолжал держать возле уха, наконец сказал:
— Аня! Дорогая!
Тогда в трубке послышалось рыдание, и он молчал и думал о том, как хорошо слышно рыдание за столько тысяч километров.
— Прилетай ко мне, — сказал он. — Возьми отпуск. Хоть на несколько дней. О самолете я распоряжусь.
Он положил трубку и позвонил командующему.
— Что нового? — спросил он, глядя на свою руку, которая все еще дрожала.
Командующий сказал, что только что к Чуйкову прибыли для переговоров начальник генерального штаба генерал пехоты Кребс и два офицера полковник Дуффинг и подполковник Зейферт. Они принесли письмо, в котором написано (командующий прочитал по телефону текст, подписанный Геббельсом):
«Имеем довести до сведения Верховного Главнокомандующего Вооруженными Силами Советского Союза следующее: первому из не немцев сообщаем Вам, вождю советских народов, что сегодня, 30 апреля, в 15.50, фюрер немецкого народа Адольф Гитлер покончил жизнь самоубийством».
— Как вы думаете? — спросил командующий. — Правда или врут?
Сизокрылов сказал:
— Скорей всего правда. Бежал от ответственности на тот свет — в последние ворота, которые были еще для него открыты. Доложено уже в Ставку?
— Доложено. Оттуда получана директива: единственно возможные переговоры — безоговорочная капитуляция.
Первого мая покончил самоубийством Геббельс. На следующий день гарнизон Берлина капитулировал. Сизокрылов вылетал в Берлин, оттуда — в Шпандау и, наконец, — в Потсдам. Здесь он вдруг подумал, что хорошо было бы взять с собой эту милую Вику, дочь командира дивизии. Ему казалось, что присутствие девочки, сироты, не имеющей матери, хоть немножко успокоит материнское сердце Анны Константиновны.
Вика вскоре приехала. Узнав, зачем ее вызывали, она прямо-таки возликовала, но, подбежав к члену Военного Совета, сочла необходимым как-нибудь скрыть свой восторг и, еле сдерживая сияющую улыбку, чинно произнесла:
— Спасибо! Я так мечтала побывать в Берлине!
Самолет стоял невдалеке, распластав огромные белые крылья на зеленой площади аэродрома.
Вика быстро поднялась по лесенке вверх и уселась на мягкое сиденье. Сизокрылов вошел следом за ней. Моторы загудели, и самолет, пробежавшись по траве, оторвался от земли. Под ним проносились зеленые квадраты полей, леса, блестевшие на солнце дороги, малюсенькие домишки. Тень самолета в ярком солнечном свете бежала по земле.
Вскоре эта тень зазмеилась по крышам городских домов.
На аэродроме Темпельгоф члена Военного Совета уже ожидали его машина и бронетранспортер.
Генералу доложили, что его дожидается только что прибывший из Нойкельна Франц Эвальд.
Сизокрылов быстро вошел в дом, где находился немецкий коммунист. Они крепко пожали друг другу руки. Оба немолодых, поседевших в испытаниях жизни человека смотрели друг на друга и улыбались друг другу даже с какой-то влюбленностью.
— Э, да вы еще ничего! — шутливо сказал Сизокрылов. — Крепко держитесь еще!… И Гитлер с вами не справился!…
— Не справился, — засмеялся Эвальд. — Кости целые!.
— Кости что… Вот сердце как?
Эвальд махнул рукой:
— Влюбиться нельзя, а работать можно…
Оба рассмеялись. Сизокрылов тем не менее прекрасно заметил бледность и истощенный вид немецкого коммуниста. Эвальд сразу же начал рассказывать о том, что нашел в Нойкельне несколько старых друзей, беседовал там с молодежью.
— Конечно, они еще не опомнились, — сказал он, — еще многое им неясно, но если поработать с ними…
Генерал предложил Эвальду совершить поездку в центр Берлина. Эвальд с радостью согласился. Он хотел попасть в Сименсштадт и Веддинг, «Красный Веддинг», как этот заводской район Берлина назывался когда-то. Каждая улочка там была знакома Эвальду. Он надеялся найти и там кого-нибудь из знакомых, возобновить партийные связи. Следовало связаться с рабочими, поговорить с ними, объяснить им положение.
Они вышли к ожидавшей в машине Вике, сели и поехали.
Берлин выглядел, как огромный вооруженный лагерь. Советские войска и войсковые тылы, артиллерия и танки расположились повсюду прямо на улицах и площадях. Среди многоэтажных развалин сновали люди, медленно проезжали повозки. Выпряженные лошади ржали в каменных скелетах домов, погружая морды в охапки сена.
Обветренные, потемневшие от загара веселые лица приветливо и счастливо улыбались. Регулировщики, стоя на перекрестках, управляли движением. Саперы и специальные команды убирали обломки, разминировали подступы к домам, оттаскивали в сторону разбитые немецкие машины и бронетранспортеры, уничтожали баррикады.
Эвальд не был в Берлине восемь лет. Правда, однажды, когда его вывозили из тюрьмы Моабит на запад, он видел город из окошка тюремной машины. Это было в 1939 году. Берлин был тогда весь увешан огромными флагами со свастикой: накануне Гитлер захватил Прагу.
Теперь всюду развевались красные знамена вперемежку с белыми флагами, знаками капитуляции. По правде сказать, Эвальд смотрел вначале на разбитую столицу с некоторым злорадством: вот к чему привело хозяйничанье этого самовлюбленного бешеного кретина и его подручных! Но злорадство тут же сменилось глубокой жалостью к исхудалым женщинам, снующим по улицам, к бедным, худеньким, хотя и крайне заинтересованным происходящими событиями детям, к унылым пленным, плетущимся вереницами по Блюхерштрассе на юг, ко всему истерзанному народу.
У Эвальда лихорадочно горели глаза. Лицо его было очень бледно.
По Блюхерштрассе они доехали до Ландвер-канала. Мост через канал был сильно поврежден, посредине взорван, но саперы уже приспособили его для проезда автомашин.
На площади Бель-Альянс Сизокрылов встретился с другими генералами. Потом подъехал еще один генерал. Он спрыгнул с машины и подошел к члену Военного Совета.
— А-а, Карелин! — сказал Сизокрылов. — Как дела?
— Все в порядке, товарищ генерал! — громогласно отрапортовал Карелин, сияя. — Готовы следовать дальше!… — он вдруг смешался, улыбка сползла с его лица, и он недоверчиво спросил: — Какие будут приказания?
Сизокрылов усмехнулся и сказал:
— Не беспокойся, Карелин. Горючее забирать не буду.
Проехали по Фридрихштрассе. Широкая улица была совершенно разрушена, и через огромные остовы зданий просматривались какие-то другие, тоже разрушенные дома на какой-то другой улице.
Хотя Вике уже многое довелось видеть на войне, но ее изумляло и пугало это обилие развалин. Она с жалостью смотрела на жителей, бродящих среди руин, и не понимала, где же они, собственно говоря, тут живут. Потом она обратила внимание на сидящего рядом с нею Эвальда, который от истощения задремал. Так по крайней мере показалось Вике. Немец сидел с закрытыми глазами и что-то бормотал.
Эвальд, однако, не спал. Он просто забыл о том, что с ним находятся люди. Привыкнув к пребыванию в одиночных камерах, он говорил вслух, сам не замечая того. Он проклинал гитлеровцев с их преступным и безумным ведением дел, с их кровожадной и подлой политикой. Он жаловался на свою старость и больное сердце, на то, что голова седая и нет уже тех сил, того юношеского задора, который теперь так нужен для того, чтобы поставить на ноги новую Германию.
Потом он встряхнулся, открыл глаза и встретил взгляд Сизокрылова. Генерал понимающе кивнул и сказал:
— Ничего, дружище!… А отдохнуть вам надо. Обязательно надо.
Они выехали на Унтер-ден-Линден. Здесь все было настолько забито обломками и раздавленной немецкой техникой, что пришлось оставить машины и пойти дальше пешком.
Справа посреди улицы возвышался какой-то большой памятник.
— Фридрих, — сказал Эвальд.
Они подошли к памятнику. Фридрих II работы Рауха, «старый Фриц», сидел на коне, сухонький и чуть сутулый в горностаевой мантии и треуголке, с весьма задумчивым видом глядя вниз, на обломки, щебень и зияющие окна разбитых домов, а также на бесчисленные вереницы пленных, уходящих на восток в направлении к Шпрее.
Вика держала за руку Сизокрылова, и генерал, чувствуя в своей руке маленькую руку девочки, шел медленно, приноравливая шаги к коротеньким шагам Вики. Снующие вокруг солдаты останавливались при виде высокого генерала с девочкой, удивленно оглядывали седого немца в штатском, идущего рядом с генералом, и автоматчиков генеральской охраны, шагающих позади с суровым и стройным лейтенантом во главе.
Эвальд почти не узнавал когда-то роскошные здания, теперь превратившиеся в страшные скелеты. Вот это когда-то было университетом, а это — библиотекой. Театры, рестораны и посольства представляли собой одну и ту же серую груду камня. Над ними висели обрывками разорванные и перепутанные провода. Вот остатки советского посольства. Штат его выехал отсюда в Москву в конце июня 1941 года, предоставив слово Красной Армии.
Показывая пальцем вдаль, Эвальд сказал:
— Бранденбургские ворота.
Вика ускорила шаг. Вскоре они вышли на Парижскую площадь, и пресловутые ворота предстали перед ними во всей своей красе.
Это было большое сооружение шириной свыше шестидесяти метров и высотой метров двадцать пять. Дорические колонны делили ворота на пять проездов. Сверху вздымали медные ноги четыре скачущих коня. В отверстие, пробитое осколком в голове одного из коней, было вставлено красное знамя, которое полыхало куском огня на фоне серого дыма, все еще стелющегося над городом.
Возле арки генерал остановился. Вика вопросительно подняла на него глаза, но генерал, оказывается, вовсе не глядел на знаменитые ворота. Он смотрел на советские танки, проходящие под ними.
Один за другим, сияя красными флажками, проходили советские танки под Бранденбургскими воротами и исчезали в туманной перспективе Шарлоттенбургского шоссе. Танки шли не спеша, как будто даже задумчиво перебирая огромными гусеницами по плитам мостовой.
Генерал, наконец, оторвал свой взгляд от танков и медленно пошел дальше.
Миновав Бранденбургские ворота, повернули вправо, к огромному зданию рейхстага, над стеклянным куполом которого тоже развевалось красное знамя, Знамя Победы.
На массивных ступенях немецкого парламента обедали солдаты. Из котелков валил пар.
Все засуетились. Из рейхстага показался полковник и еще несколько офицеров. Они направились к члену Военного Совета, и полковник, став во фронт, замысловато отрапортовал:
— Товарищ генерал-лейтенант, полк, после захвата рейхстага и водружения Знамени Победы над ним, находится на отдыхе.
— Показывайте своих героев, — сказал Сизокрылов. — Где они, ваши орлы?
Поднялась беготня, послышались где-то там, на ступенях и внутри, среди стен полуразрушенной громады, короткие, отрывистые приказания, и вскоре к члену Военного Совета вышло несколько десятков солдат и офицеров. Они сошли с широких ступеней и, как бы сызнова оценивая свой подвиг, но теперь уже с точки зрения Военного Совета, косились на мощные колонны и огромной толщины стены рейхстага.
Тут были сержант Егоров и младший сержант Кантария, два разведчика, водрузивших над рейхстагом это самое знамя, которое теперь развевалось на головокружительной высоте семидесяти с лишним метров. Подошли капитан Неустроев, старший сержант Сьянов, старшие лейтенанты Самсонов и Гусев, сержант Иванов, солдаты Сабуров и Савенков и многие другие. Не было только тех, что пали при штурме и были похоронены теперь в тенистых аллеях Тиргартена.
Герои штурма шли навстречу генералу спокойные, улыбающиеся, усталые, как черти. Пока Сизокрылов беседовал с ними, Эвальд рассказывал любознательной Вике об этом мрачном массивном здании. Оно было сооружено 50 лет тому назад в стиле итальянского Возрождения, но, конечно, с прибавлением прусской тяжеловесности и торжественной напыщенности.
Эвальд повел Вику к западному подъезду, где вздымался мощный шестиколонный портик, увенчанный сидящей в седле огромной женщиной Германией, как объяснил Эвальд. Над массивными, теперь широко распахнутыми дверьми возвышался похожий лицом на Бисмарка святой Георгий, убивающий дракона.
Большой памятник Бисмарку стоял невдалеке. Старый юнкер в кирасирском мундире с палашом в руке мрачно смотрел на Вику с красного гранитного постамента.
За Бисмарком из густой зелени подымалась высокая колонна, так называемая Колонна Победы, украшенная всевозможными барельефами, и горельефами, повествующими все о том же: о военном величии Пруссии, о ее победах. От колонны на юг шла уставленная по краям статуями аллея, которая называлась Аллеей Победы. Здесь были тридцать два памятника, по шестнадцати с каждой стороны. Позади каждой статуи прусского владыки помещалась полукруглая мраморная скамья с двумя бюстами его соратников или собутыльников. Многие статуи были изрядно повреждены пулями и осколками.
Эвальд терпеливо называл Вике каждого прусского маркграфа, курфюрста, короля: Альбрехт Медведь, Отто I, Отто II… Позади них на скамейках приютились бесчисленные герцоги, князья, графы и бургграфы, кардиналы и епископы, рыцари и бароны, магистры и пробсты, фельдмаршалы и гофмейстеры, канцлеры и советники.
Вика находилась в сердце старой Пруссии — чванной, воинственной и жадной до чужого добра.
Следом за Викой и Эвальдом медленно шли солдаты, прислушиваясь к объяснениям и многозначительно переглядываясь. Один из них подошел ближе и сказал:
— Геббельса видел. Обгоревший совсем. И мертвый боялся в руки к нам попасть, спалить себя приказал.
Осмотрев Аллею Победы, Вика и Эвальд вернулись к члену Военного Совета, который все еще оживленно беседовал с солдатами и офицерами.
— А вы, товарищ генерал, — пригласил Сизокрылова один из солдат, зайдите в гости к нам в рейхстаг.
Поднялись по ступеням южного входа. Все здесь носило следы недавнего сражения. Под высокими сводами стлался дым только что погашенных пожаров. Кое-где еще горело. Всюду валялась разбитая мебель. Стены и потолки были в зияющих пробоинах.
Солдаты, показывая генералу то один, то другой закоулок и водя его по огромным комнатам, рассказывали об ожесточенных схватках с засевшими здесь немцами. Потом через кулуары прошли в большое помещение и оттуда по темным полуразрушенным вестибюлям в зал заседаний.
Это было обширное и высокое помещение, покрытое сверху стеклянным куполом. Полкупола было разбито, и солнечный свет ярким снопом падал на дубовые стены, пробитые осколками, на простреленные орнаменты и гербы.
С этой трибуны ревел когда-то Адольф Гитлер.
Но Франц Эвальд вспоминал и многое другое, связанное с этим залом. Эти стены слушали горячие речи Августа Бебеля, Карла Либкнехта, Клары Цеткин, Вильгельма Пика, спокойный и твердый голос Эрнста Тельмана.
Лицо Эвальда скривилось в непроизвольной судороге. Он поднял глаза на генерала и тихо сказал:
— Мне пора идти.
Он хотел немедленно попасть в Веддинг.
Они вышли из рейхстага.
— Желаю успеха, — сказал генерал, прощаясь с Эвальдом.
Эвальд ушел, а Вика, провожая его взглядом, задумчиво произнесла:
— Если бы все немцы были такие хорошие, моя мама была бы жива.
Сизокрылов нежно взял ее за руку, и они медленно пошли на Унтер-ден-Линден, где их ожидали машины.
XXVIII
Какой это был яркий, необыкновенный день!
Для Тани он начался с того, что ее на рассвете разбудили выстрелы. Потом прибежала порядком напуганная санитарка, сказавшая, что немцы напали на медсанбат.
В Фалькенхагене действительно появилась большая группа вооруженных немцев — из тех, что ночью прорвались из Берлина. Медсанбату пришлось выдержать бой с ними. Врачи, сестры и санитары вместе с ветеринарами из расположенного неподалеку ветлазарета и с прачками из дивизионного банно-прачечного отряда заняли самую настоящую оборону и хотя больше кричали, чем стреляли, но немцы тем не менее отступили и исчезли.
В первые минуты страха Таня сразу же подумала о Лубенцове: где он теперь, не наскочил ли ночью на немцев и как хорошо, если бы он был теперь здесь — уж он разогнал бы всех немцев в два счета!
Когда все успокоилось — это уже было в полдень, — Таня собралась ехать в Потсдам. Она заранее облюбовала одну из многочисленных трофейных легковых машин, брошенных немцами и во множестве стоявших на улицах города. Рутковский разрешил ей и Глаше отлучиться на день.
Правда, многие не советовали ей ехать теперь, так как на дорогах еще было тревожно, но ей казалось уже немыслимым иметь возможность повидать Лубенцова и не повидать его.
Однако в час дня прибыл приказ приготовиться к движению. Дивизия снималась с места: ей предстоял путь дальше, на запад.
Волей-неволей приходилось отказаться от поездки.
Но когда Таня складывала свои вещи, к ней прибежала маленькая повариха из Жмеринки и, с трудом превозмогая волнение, сказала:
— Таня Владимировна, вас кто-то спрашивает! Верховой!
Таня вспыхнула от радости, думая, что это приехал Лубенцов.
Она быстро вышла на улицу и издали увидела верхового, но это оказался не Лубенцов, а его молоденький ординарец. Конь был весь в мыле. Таня посмотрела в лицо Каблукову, побледнела и спросила:
— Что с гвардии майором?
Каблуков сказал:
— Не знаю. В него стреляли фашисты.
— Где он? — спросила Таня.
— Не знаю. Наверно, уже в штаб перевезли. Он очень плохой. Без сознания. Говорят, что не… не…
Подошли Рутковский и Маша.
— Я поеду, — сказала Таня.
Рутковский пошел к шоферам. Налили бензин в машину. Мария Ивановна побежала искать Глашу. Та пришла, уже готовая ехать с Таней вместе.
— Карту мне дайте, — сказала Таня.
Рутковский подал ей карту.
Каблуков с минуту постоял, потом хлестнул коня и ускакал.
Таня села за руль, но то ли аккумулятор был слаб, то ли Таня волновалась, — машина никак не заводилась. Тогда машину сзади подтолкнули медсанбатские женщины, и она завелась наконец.
Выехав из Фалькенхагена, Таня поехала прямо на юг, к магистрали. Дороги были полны солдат. Все двигалось к западу. Солнце ярко светило. Всем было жарко и весело. До Тани доносились смех и шутки. Машина двигалась медленно. Рядом с ней шли солдаты, они заглядывали в окна и, увидев двух женщин, приветливо кивали им головой и шутили что-то насчет мужьев, да женихов, да деток, которые скоро будут.
— …а я ему гранатой как влеплю! — сказал чей-то басовитый голос рядом с машиной и продолжал рассказывать, но уже не было слышно, что он говорит, и на смену ему послышался другой, тонкий, почти детский:
— …разве это можно — гранатами рыбу глушить?
И этот голос пропал где-то сзади, и чей-то другой, певучий и озорной, начал рассказ о немецком полковнике, который привел с собой в плен весь свой полк.
«Я конченый человек, — думала Таня, сжимая руль до того, что у нее побелели руки, — моя жизнь кончена. Жизнь моя кончена. Вся жизнь. Больше ничего не будет».
Глаша молча сидела рядом, и по ее лицу катились слезы, но она старалась незаметно их смахивать и отворачивалась в сторону. Но и там, за стеклом, шли люди, и некуда было деться с этими слезами.
Миновав магистраль, они выехали на дорогу, которая была сравнительно пустынна, и Таня поехала здесь очень быстро. На перекрестке она остановила машину и взглянула на карту. Поехала направо. Снова они очутились среди грохота идущих войск. Показалась большая деревня. По улице шли солдаты, и Глаша вдруг вскрикнула:
— Наши! Наша дивизия!
Она узнала майора Гарина. Он стоял у крыльца какого-то дома. В руках у него были листовки, которые он раздавал солдатам.
Таня остановила машину. Глаша вышла и, подбежав к Гарину, сказала:
— Здравствуйте, товарищ майор! Это я, Коротченкова!
Он сразу узнал ее, немного смутился, так как чувствовал себя виноватым перед этой большой и доброй женщиной.
— Ну, как работаете? — спросил он. — Где вы?
Глаше очень хотелось узнать что-нибудь о Весельчакове, но она прежде всего спросила о Лубенцове.
Гарин покачал головой:
— Он к ним с белым флагом вышел, парламентером. Говорят, что убит. Я в штабе дивизии еще не был. Все занят в частях… Да… Это уже даже не война, а просто чистейший фашизм! Жаль, что стрелявших не сумели захватить. Удрали куда-то! Ничего, мы и до них доберемся!
Он машинально протянул Глаше листовку и ушел.
Глаша побежала за ним и спросила:
— А штаб дивизии где?
— Снялся с места. Идем на Эльбу. Комдив, вероятно, в Этцине… километров двадцать к северо-западу.
Глаша вернулась к машине и сказала, куда ехать. Насчет остального она ни слова не проронила. Поехали. Глаша заглянула в листовку. Это был приказ Сталина с благодарностью войскам, взявшим германскую столицу.
— И нам благодарность, — сказала Глаша.
Таня сказала:
— Прочтите вслух.
Глаша прочитала приказ вслух. Она читала медленно, раздельно произнося фамилии генералов и полковников, чьи войска участвовали во взятии Берлина. И все больше понижая голос, закончила совсем тихо знаменитыми, звучащими, как набатный колокол, сталинскими словами:
«Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!»
Остановились у переправы через какой-то канал, где скопилось много машин. Таня неподвижно сидела у руля, ожидая, пока можно будет тронуться дальше. Она смотрела на огромные рубчатые колеса стоявшего впереди большого грузовика. Грузовик глухо подвывал. Колеса еле двигались туда и обратно. Наконец они решительно тронулись. Таня поехала следом, потом колеса грузовика опять остановились, и Таня остановилась. Она смотрела на эти колеса до тех пор, пока не возненавидела их от всей души. Они упорно стояли на месте, мотор глухо подвывал.
Наконец поехали. Перебрались через мост на западный берег канала. Километра через два Таня увидела на холмике влево от дороги группу людей возле свежей могилы.
Вероятно, это была самая западная русская военная могила. На ней стоял деревянный обелиск с красной звездочкой. Солдаты вокруг молчали, сняв пилотки. Ветки старых деревьев колыхались над ней. Таня остановила машину и выключила мотор. Он сразу, как будто навсегда, замолк. Таня вышла из машины. Она шла быстро и только у самого холмика замедлила шаги. Люди, стоявшие у могилы, услышали ее шаги и медленно повернули головы к ней.
Она поднялась на холм, постояла с минуту, потом подошла к самому обелиску.
На деревянной дощечке под звездочкой было написано:
Рядовой Сергей Иванов.
Рождения 1925 года.
Зверски убит фашистами 2 мая 1945 года.
Слава герою!
Таня довольно долго читала эту маленькую надпись. Наконец она очнулась. Ее звала Глаша.
Возле машины стояло трое верховых. Они были одеты в зеленые маскхалаты и пристально смотрели на женщину, медленно сходящую с могильного холма.
Один из них был юноша с большими серьезными глазами, второй здоровенный, узкоглазый, с неподвижным лицом кирпичного цвета, третий маленький, непоседливый, с тонким улыбчивым личиком. Все трое смотрели на Таню как будто оценивающе, немножко удивленно и, пожалуй, одобрительно.
— Жив! — издали крикнула не своим голосом Глаша и повторила уже тише, заливаясь слезами: — Жив!
Юноша представился:
— Капитан Мещерский, — потом он сказал: — Гвардии майор здесь поблизости, вон в той деревне.
Возле дома, где находился раненый Лубенцов, Таню встретил доктор Мышкин. Он не понял, почему она находится здесь, и подумал, что ее вызвали на консилиум. Поэтому он особенно подробно рассказал Тане о состоянии разведчика. Лубенцов был ранен пулей в грудь ниже сердца и другой, которая только оцарапала ему правое бедро.
— Положение серьезное, — сказал Мышкин, — но опасности для жизни нет. Да и организм у него могучий, выдержит. Это такой человек: он все выдержит!
Мышкин удивился, что Таня, подойдя к Лубенцову, лежавшему с закрытыми глазами, вовсе не стала осматривать раны, а села на пол возле кровати и прижалась щекой к неподвижной руке разведчика.
Потом она подняла глаза и заметила знакомое лицо, но никак не могла вспомнить, где она встречала этого молодого капитана. Наконец она вспомнила: то был «хозяин» той самой кареты, в которой Таня встретилась с Лубенцовым.
Глаша, вошедшая вслед за Таней, тоже заметила Чохова и, поманив его пальцем, вышла с ним на улицу, чтобы узнать, наконец, где ее Весельчаков. Весельчаков был поблизости, в соседней деревне, и Глаша побежала туда.
Но вот Лубенцов открыл глаза и увидел Таню.
Мимо окна проходили солдаты, и от их теней в комнате то светлело, то темнело, и Лубенцову казалось, что он в поезде и мимо окон проходят тени деревьев. «Это я еду домой уже, — подумал Лубенцов, — и вместе с Таней. Ах, как хорошо!…» Он ей улыбнулся, а в комнате, как в поезде, то светлело, то темнело. Это шли солдаты мимо окон, и счастье таким и запомнится на всю жизнь: лицо любимой женщины, мысль: «Я еду домой» — и идущие на запад, все дальше на запад победоносные советские солдаты.
XXIX
Дивизии безостановочно двигались к Эльбе, и залитые солнечным светом дороги были запружены войсками до отказа. Пехота, грузовики, длинноствольные пушки и тупоносые гаубицы, громыхая, гудя, шли нескончаемым потоком на запад.
То и дело раздавались монотонные возгласы: «Принять вправо!», регулировщики на перекрестках взмахивали флажками. Плащ-палатки на солдатах развевались при порывах свежего ветра и трещали, как паруса.
Люди шли вольным, широким шагом, словно кампания только что начиналась. Сибиряки, волжане, уральцы, москвичи, украинцы, узкоглазые жители Азии, смуглые сыны Кавказа шли по дорогам Германии, а впереди колонн развевались полковые знамена, уже освобожденные из серых походных чехлов.
Вот прошла стрелковая рота, во главе которой на большом коне едет молодой сероглазый капитан. Впереди роты свободным шагом идет черноусый старший сержант с умными, добрыми глазами. Строй замыкает огромный старшина с таким загорелым лицом, что его русые волосы кажутся белыми. Его голос мощно гремит, покрывая шум большой дороги:
— Подтянуться! Не растягиваться!
По обочине, раскручивая катушки, идут связисты… Впереди них худощавый молодой лейтенант. Время от времени он останавливается, присаживается на траву и кричит в телефонную трубку:
— Это я, Никольский! Как слышимость? Двигаюсь дальше!…
Промчался понтонный батальон. Впереди батальона на машине едет маленький, пожилой, непредставительный генерал инженерных войск. К огромным понтонам приторочены еще мокрые от прошлой переправы лодочки. Саперы смотрят гордо, словно спрашивают:
«Куда еще нужно переправиться? Где еще построить мост? Пожалуйте! Хоть через океан, если Сталин прикажет!»
Идет артиллерия. Артиллеристы облепили гигантские пушки. Другие выглядывают из-под брезента, покрывающего машины, шутят и провожают пехоту дружескими возгласами:
— Пыли, пехота!
— Привет, царица полей!
Не мелькнул ли опять из-под брезента тот навсегда запомнившийся красный и добрый нос?
Много дорог от германской столицы на запад, и все они запружены людьми и машинами.
Вот по одной проплывают грузовики, груженные палатками и медикаментами. Высоко, как курочки на насесте, сидят на них милые смеющиеся женщины с растрепанными ветром волосами. Там и Таня, и Глаша, и Мария Ивановна, и маленькая повариха из Жмеринки, и десятки других.
При виде женщин солдаты охорашиваются, расправляют плечи и, конечно, вспоминают о своих Танях и Глашах, оставшихся там, далеко, на родной стороне.
На одной из дорог свою дивизию встречают стоящие бок о бок под деревом генерал Середа и полковник Плотников. Прошли полки, проехали конные разведчики в маскировочных халатах: капитан Мещерский, старшина Воронин, который скоро возьмет в руки мирный сапожный молоток, сержант Митрохин, готовый вернуться в литейный цех.
Вдруг генерал настораживается:
— Что? Опять баловство! Опять позорят дивизию?
Из-за поворота дороги показалась карета. Это была самая настоящая баронская, крытая пурпурным лаком карета. Правда, она, эта феодальная колымага, попавшая в бешеный круговорот войны, порядком-таки потускнела, запылилась, немного накренилась набок, ее пурпур и золото изрядно пообтерлись, на запятках для лакеев примостилась детская коляска, а герб, на котором изображены оленья голова, зубчатая стена замка и рыцарский шлем с забралом, забрызган грязью.
Тарас Петрович тут же успокаивается: в карете не солдаты, а иностранцы. На кучерском сиденье восседает красивая светлокудрая девушка. Ее волосы отсвечивают на солнце червонным золотом. Она улыбается русским солдатам, своим освободителям. При виде русских начальников она явно робеет, сворачивает с дороги, и карета вскоре исчезает на проселке.
— Домой едут, — говорит Плотников, махая им рукой. — Доброго пути, товарищи!
Слева от дороги в восточном направлении нескончаемой чередой плетутся пленные. Из домов и подвалов потихоньку выходят немцы и немки. Выбегают дети. Плотников смотрит на них и вполголоса говорит:
— Поняли они хоть что-нибудь, немцы?
— Как не понять? — усмехается Тарас Петрович, показывая рукой на идущую по дороге советскую силу. — Тут кто хочешь поймет!…
Плотников говорит:
— Это верно, но это — еще не все. То, что произошло, им надо осознать глубже и шире!… Что ж, пожелаем им ума и понимания!
Показались и быстро пролетели мимо мотоциклисты. За ними слышен глухой шум моторов. Танки с красными звездами на бортах, под красными флажками, развевающимися на башнях, медленно идут на запад. Они не очень спешат, и их огромные гусеницы передвигаются по асфальту дороги даже как-то задумчиво.
Одновременно в небе появилась авиация, и все вскидывают глаза кверху, чтобы полюбоваться ровным и четким строем бомбардировщиков, истребителей и штурмовиков.
Но вот на дороге появилась легковая машина. За ней неотступно следует бронетранспортер с грозно подъятым ввысь крупнокалиберным пулеметом. Дорога замирает. Солдаты и офицеры подтягиваются. Машину сразу узнают: то едет член Военного Совета. Этот шутить не любит. Ему чтобы все было в порядке.
Генерал Сизокрылов сосредоточенно смотрел в ветровое стекло. Иногда его взгляд рассеянно скользил по лицам идущих или отдыхающих под придорожными деревьями солдат, потом снова устремлялся вперед на бесконечную белую, залитую весенним солнцем ленту дороги.
Обогнав пехоту, потом танковые и механизированные войска, генерал вскоре въехал в длинную, вытянувшуюся вдоль дороги немецкую деревню, на главной площади которой стоял какой-то гранитный топорный памятник. Проехав мимо него, машина генерала поднялась на холм. Впереди расстилалась гладь большой реки. Слева громоздились каменные обломки разрушенного моста. Справа по реке плыл одинокий парус. На другом берегу пыхтел катерок.
Здесь, на этом берегу, под деревьями, на траве стояли, лежали, сидели советские солдаты. Неподалеку дымилась полевая кухня. В ближней роще пели птицы.
Но что удивило генерала, — так это окружающая его тишина.
Да, кругом царила великая тишина. Солдаты удивленно прислушивались к ней. Ни тарахтенья пулеметов, ни свиста пуль, ни уханья мин. Поблизости, в прибрежном болоте, страстно заливались лягушки. Большая рыжая кошка медленно ходила вдоль карниза крайнего дома деревни, подняв хвост трубой. Птицы пели. Вот это бьет зяблик. Это трещит коростель. Там стонет кулик. А это какой-то незнакомый звук: местная какая-то птица, германская, неразбери-поймешь.
Между тем катерок на другом берегу отчалил, вслед за ним по реке поплыли лодки. Генерал ждал. Катер все приближался. Люди на палубе размахивали руками. Гремела духовая музыка. Наконец катер исчез за крутым берегом, и вот на берег стали взбегать американские офицеры и солдаты.
Сразу же раздались их радостные клики:
— Лонг лиф Сталин!
— Лонг лиф Раша!
К члену Военного Совета направилась группа офицеров, среди них один генерал. Они приблизились. Два офицера, стоявших возле американского генерала, выступили вперед. Один из них — высокий, худощавый, с черными усиками и тощими волосатыми руками, и другой — маленький, очень веселый, с большой орденской колодкой.
Этот маленький превосходно говорил по-русски. Он сказал:
— Генерал от имени командования американской армии передает вам свои поздравления по случаю победоносного завершения войны.
Выслушав ответ Сизокрылова, выразившего надежду, что теперь союзники в дружном согласии будут содействовать строительству демократической, миролюбивой Германии и всеобщему миру, американец восторженно закивал и перевел ответ американскому генералу, который был, как он сказал, вполне согласен с советским генералом.
Американец с волосатыми руками весьма дружелюбно покачивал головой.
Рядом русские солдаты разговаривали с американскими. Конечно, разговаривали они больше жестами, чем словами, но все-таки разговаривали.
— Порядок? — спросил один из русских солдат.
— Пориаток, — повторил американский солдат, широко улыбаясь, и потом добавил по-своему: — О-кей!
— О-кей, — повторил русский солдат, улыбнувшись так же широко.
Потом американцы уехали, а Сизокрылов пошел вдоль берега.
Вдруг возле ног генерала что-то зашевелилось, и из маленького свежеотрытого окопа вылез рыжеусый солдат.
Наткнувшись на генерала, он кашлянул, обдернул гимнастерку и встал в положение «смирно». Но, заметив в глазах члена Военного Совета теплый и добрый огонек, солдат сделал широкий жест и сказал:
— Значит, товарищ генерал, война-то, однако, того… кончилась? Тишина, тишина-то какая! Ушам больно!…
Генерал сказал:
— Да, кончилась война.
Солдат постоял, постоял, потом из его глаз показались две слезы. Они покатились по щекам и застряли в рыжих усах.
— И чего я, старый дурак, плачу? — сказал он, как бы недоумевая.
Генерал смотрел на реку, стиснув зубы, и ничего не в силах был ответить.
— Погибших жалко, — ответил сам себе солдат. — И от радости, — он оглянулся на окопчик, из которого только что вылез, и сказал: — А я, однако, по привычке и окопчик себе отрыл, как говорится, индивидуальную ячейку, — так, на всякий случай. Вот скоро я приеду к себе в Сибирь — я сам лично колхозник из Красноярского края, — и пойду с моей Василисой Карповной гулять… И что вы думаете? Ежели мы с ней на открытое место выйдем, в поле или там на лужок, где местность простреливается, я и там еще в первый период, кажись, буду окопчик для себя отрывать…
Солдат опять прислушался к тишине и тихо сказал:
— Сталину спасибо.
«Да, спасибо ему, — думал член Военного Совета, глядя на светлые воды Эльбы. — Спасибо его могучему уму, железной выдержке, несравненной настойчивости и беспримерной прозорливости. Партии, которую он выковал, армии, которую он создал, народу, который он поднял на небывалую высоту, спасибо!»
Мысли генерала унеслись далеко, к родной стране, откуда пришли сюда все эти солдаты, и его суровое сердце дрогнуло от любви. Земля там дает достаточно хлеба, вина и хлопка, недра — вдоволь металла и угля. А главное — ее населяют самоотверженные и честные люди. Генералу казалось, что он слышит теперь ее спокойное, ровное дыхание. В сознании своей могучей силы, миролюбивая и грозная, входит она в мир — надежда угнетенных, гроза для угнетателей.
1947–1949