1.

За столом сидел крупный, совершенно лысый, одетый в незнакомую Дорошкину форму мужчина. На нем были голубая мантия и белая рубашка, а там, где полагается быть галстуку, висели яркие, как видно, прошитые золотой нитью желтые тесемочки; на столе лежала похожая на матросскую бескозырку черная шапочка, тоже увенчанная блестевшим желтым кантом. Дорошкин подумал, что это, наверно, судья, и ощутил в коленях легкую дрожь. Но мужчина в мантии на стоявшего посреди кабинета Дорошкина посмотрел без злобы и раздражения (без тех как бы по долгу службы полагающихся выражений на физиономии, с которыми встречают клиентов наши отечественные должностные лица). Кивнул на стул, стоявший рядом со столом:

– Снимай куртку, Василий Егорович, проходи, садись.

«Знает, как меня зовут… Кажется, вежливый…»

Дорошкин снял куртку и шапочку с длинным козырьком (они тотчас же куда-то исчезли) и, сев, осмотрелся. В просторном кабинете стены были каменными, а потолок деревянным. С потолка свисала небольшая, но хорошо освещавшая кабинет люстра. На столе судьи, кроме уже упомянутой нами шапочки, лежали только две толстые папки, на одной из которых (серой) Дорошкин, покосившись, прочитал «Жизнь», на второй (черной), она была потоньше, – «Грехи».

Дрожь в коленках усиливалась.

Судья, пошевелившись, поудобнее устроился в кресле.

– Как видишь, Василий Егорович, – он кивнул на папки, – мы о тебе знаем все.

«Зачем тогда привели?» – несильно обидевшись, пожал плечами Дорошкин.

– Поясню: документов, которые содержатся в этих папках, – судья обеими руками приподнял, но тотчас же вернул папки на место, – достаточно, чтобы вынести тебе Справедливый Приговор. Но по нашему регламенту, прежде чем объявить Окончательное Решение, мы обязаны (бюрократическая формальность, Дорошкин!) выслушать твое последнее слово.

– О чем? – дрожь в коленках, кажется, начала утихать.

– О твоей жизни, Василий Егорович.

– Факты?

– Не только.

– О душе?

– Можно и о душе.

Дорошкина успокаивала корректность интонаций и слов судьи.

«Будь что будет…»

– Как мне обращаться к вам? Ваша честь?

– Да, так.

2.

Первый вопрос, подобно параграфам в известных Дорошкину официальных анкетах, здесь, как видно, давно сложился и согласно регламента изменениям не подлежал.

– Каждому человеку, – лицо судьи оставалось серьезным, но не строгим, – Верховной Силой определено Высшее Предназначение. Знал ли ты, Дорошкин, что тебе Предписывалось, и если знал, то как исполнил Верховную Волю?

Обдумывая ответ, Дорошкин вспомнил последнюю ночь и сказанное тогда себе: «жизнь прожита не так»… Но при чем тут Предназначение или чья-то, пусть даже и Верховная, воля? Василий Егорович не верил в Высшую Силу и Предназначение, однако вслух признаваться в этом сейчас побоялся и вместо ответа тоже задал вопрос:

– А как, ваша честь, человек может знать о предназначенном ему?

– Надо слушать Голос.

Смысл этих слов Дорошкин понял приблизительно, впрочем, догадался, что имел ввиду судья.

– Я, кажется, ничего не слышал.

– А мы это сейчас проверим.

Судья склонил голову к лежавшей на столе папке – той, что была потолще, открыл ее и взял в руки лежавшую сверху сложенную в гармошку полоску плотной, желтоватой бумаги. Это был документ, когда-то («о, век назад!») выданный Дорошкину при отъезде из пионерского лагеря.

– Да, это – твоя лагерная книжка. Вот что о тебе писали тогда твои пионерские начальники: «Вася – мальчик умный, хотя и любит прихвастнуть, добрый, хотя и драчливый. Во время военной игры был разведчиком и проявил мужество и находчивость».

Судья вернул документ в папку.

– Военным, Василий Егорович, ты стать хотел, но эта мечта у тебя быстро пропала. Не догадываешься, почему?

– В детстве много легкомысленных желаний.

– Есть желание, которое, возникнув, уже никогда не покидает человека. А та твоя мечта оказалась пустой потому, что подсказывалась она тебе не Голосом, а собиравшейся со всеми воевать властью.

Судья, вздохнув (очевидно, он не одобрял власть, которая пыталась направить Дорошкина по ложному пути), достал из папки еще одну страницу.

– Это – записка врача-психиатра Ефрема Володарского (на записке есть дата 25 октября 1977 года), – еще один совсем не лишний документ для оценки твоей, Василий Егорович, личности: «Пациент Дорошкин все еще нездоров. На днях рассказал мне: «Однажды в детстве я увидел на Луне картину Авилова «Приезд товарища Сталина в Первую Конную армию»: слева снег, санки, на санках будущий генсек в длинной шинели и шапке-ушанке, а справа, поднимая белую пыль, мчатся кавалеристы с саблями над головами. Вчера ночью из окна палаты посмотрел на Луну, а там – опять генсек в шапке-ушанке».

– Дурил я голову старому доносчику, – сердито сказал Дорошкин.

Судья отложил документ на край стола.

– Но тебе, Василий Егорович, и в самом деле что-то там виделось на Луне?

– Да, приезд товарища Сталина…

Судья сделал карандашом отметку в блокноте, который неожиданно появился на столе рядом с папками.

– А теперь, Василий Егорович, вспоминай сам, без документов. Не отвлекайся на постороннее, – нас, помни, интересует Голос. Начни с детства, с истоков.

Дорошкин молча стал опускаться к истокам – будто перебирал в ладони густо засоренные злаковые зерна (или, если хотите, будто ныряльщик, облаченный в защитный костюм, осторожно шевелил ластами и медленно устремлялся к таинственному океанскому дну). Судья не торопил…

Причудлива память человека! На всю жизнь запоминается иной ничтожный бытовой штришок и, бывает, напрочь забывается событие поворотное… Что помнит человек из пережитого? Что, будто генетически несовместимое, отторгает память? По каким законам в памяти человека просеивается его жизнь? Кто дирижирует этой способностью человека?..

Дорошкин помнил себя лет с пяти.

– В детстве, ваша честь, со мной случались разные истории… Как-то я прицепился к полуторке и держался за какую-то железку возле колес, пока машина не стряхнула меня в пыль; в только что купленном мне белом костюмчике, примерив, но не сняв обновку, убежал с мальчиками на болото ловить лягушек; однажды отец купил катушку тонкой струны для гитары, я расколупал начало катушки, и струна пружиной размоталась в бесполезный клубок… Видите, был я, ваша честь, в детстве шкодлив – был из тех, кто, как говорится, ходит не в калитку, а через калитку.

Судья сделал движение рукой, будто смел со стола только что услышанное.

– Все это, Дорошкин, к главному не относится.

…Наконец, Василий Егорович стал вспоминать эпизод, уже начало которого заметно заострило внимание судьи.

– Было мне тогда, наверно, лет шесть-семь. Ночью во сне я вдруг услышал музыку, – не видел ни музыкантов, ни инструментов, только мелодия, которую исполнял оркестр (который я тоже не видел), показалась мне знакомой. Музыка была и приятной, и страшной… Мокрый от холодного пота, я проснулся, разбудил родителей, пересказал им сон и свои страхи. «Будешь музыкантом, сынок», – склонившись над моей кроватью, пошутил тогда отец. Мама же перестелила мою постель, сменила простыни, укрыла одеялом, но никаких прогнозов тогда высказывать не стала… Тот сон, ваша честь, в детстве повторился несколько раз.

Судья подал Дорошкину знак помолчать, встал из-за стола и бесшумно и медленно прошелся по толстой красной дорожке, которой был застелен пол кабинета. Потом вернулся за стол.

– Итак, ты услышал музыку. Вот об этом, пожалуйста, – подробнее.

3.

Миновав Курск, Киев, Смоленск, оставив за собой дымящиеся пепелища и большое число братских могил, война медленно продвигалась на запад.

Небольшой сибирский город, где развернутся события этой главы, повинуясь режиму военного времени, круглосуточно добывал высококачественный коксовый уголь (в городе было двадцать две шахты), шил обмундирование, производил порох, артиллерийские «самоходки», стрелковые автоматы, делал еще много такого, о чем таким жителям города, как, например, Дорошкин, знать было необязательно.

Вася учился теперь в мужской средней школы номер девять (к тому времени школы в стране разделили на мужские и женские – эксперимент продолжался десятилетие) – большом трехэтажном здании из красного кирпича. И, как и большинство воспитанников этой школы, считал, что ему крупно повезло, потому что возглавлял школу Петр Николаевич Андреев – самая интересная в городе педагогическая личность (Дорошкин тогда еще не знал о второстепенной роли личности в истории).

Директор все время что-то придумывал сверх предписанного учебными программами: в школе был кружок «Стихи и споры о любви и дружбе», издавался «Литературный альманах», были вечера-диспуты, например, на тему «Ум и эрудиция», вечера танцев – на них приглашались ученицы соседней женской школы (мы ниже еще вспомним об этом); летом по таежной реке (тайга начиналась в тридцати километрах от города) школьники ходили в походы на лодках – руководил походами сам директор… В других школах ничего такого не было, и директора тех школ, конечно, понимали полезность инициатив Петра Николаевича, но при этом, оказывается, их смущало, что Андреев «заигрывает с детьми», проявляет «непозволительный либерализм», «злоупотребляет детским доверием», и именно эти свои опасения они подчеркивали в выступлениях с трибун учительских совещаний, а также в доверительных разговорах с начальством.

Петр Николаевич на все это не обращал внимания и продолжал смущать коллег очередными выдумками.

В начале нового учебного года, когда Дорошкин пошел учиться в седьмой класс, директор решил создать в школе струнный оркестр.

Когда-то он окончил местное музыкальное училище и часто выступал в концертах – особенно удачно исполнял на домре «Турецкий марш» Моцарта. Но мысль об оркестре возникла у Петра Николаевича не только из-за любви к музыке; идея окончательно овладела им, когда он узнал, что на складе городского клуба без дела пылится полный комплект струнных инструментов.

…Уже несколько раз Андреев побывал в клубе, где теперь были только кружки вышивания, перелицовки старой одежды и шитья брезентовых тапочек, уже по-всякому – и лестью, и намеками на старую дружбу, и грубыми, в сердцах высказанными упреками, и заведомо невыполнимыми обещаниями – убеждал он заведующего клубом Ивана Михайловича Веткина на время отдать ему струнные инструменты, которые, «не используемые по назначению, рассохнутся на складе, потеряют звук и будут съедены если не мышами, то пылью». Но Веткин был неумолим и продолжал стоять на своем.

– Все мои музыканты – на фронте, – устало повторял он. – Победят, придут в клуб, а инструменты – тю-тю… А за расхищение государственной собственности… Я тебя, Петр Николаевич, очень уважаю, но отдать оркестр не имею права. Боюсь.

– Больно труслив ты, Иван Михайлович! Поэтому тебя и на фронт не взяли!

Веткину (как, заметим к слову, и самому Андрееву) было уже шестьдесят шесть лет, и за лишние слова Петру Николаевичу в конце визитов приходилось извиняться.

Договор был заключен, когда Андреев предложил силами школы побелить фасад клуба, а также бесплатно привезти в клуб три подводы угля – в школе с довоенных лет для хозяйственных нужд была лошадь. В тот день в ответ на свои назойливые домогательства директор, наконец, услышал не пустой глубокий вздох, а и (правда, сказанные через силу) слова:

– Пиши расписку, Петр Николаевич: «обязуюсь в целостности и сохранности…»

Покачивая седой головой, Веткин в ту минуту, наверно, думал: «Какое там «в целостности и сохранности»! Эти бесенята из мужской школы за неделю порвут на инструментах все струны, а через месяц расколотят деки даже у контрабаса!»

Но решение им было принято, и передумывать Иван Михайлович не стал. «Дары» Андреева тут никакой роли не сыграли. Клуб и без побелки фасада простоял бы еще не один год, угля же в хозяйственном сарайчике оставалось тонн пять с прошлой, не очень холодной, зимы. Отдать инструменты Веткин решил потому, что сам равнодушный к музыке (у него не было музыкального слуха), он порой до боли в своем добром сердце жалел детей, которые еще недавно приходили в его клуб с нарядными родителями, были чистенькими и причесанными, ели мороженое, смотрели кукольные спектакли, учились рисовать, метко стрелять, рассказывали со сцены стишки, а теперь носились по улицам босыми, неухоженными и голодными.

1В тот день школьная лошаденка подвезла к клубу телегу, на которую был погружен полный комплект струнных инструментов.

Инструменты сложили в маленькой комнатке в конце коридора (кто-то на военный манер прозвал комнатку каптеркой). Домры, мандолины, балалайки, две гитары, контрабас и пр. Петр Николаевич сам протер влажной мягкой тряпочкой.

4.

– …сижу на скамеечке посередине нашей землянки, упираюсь спиной в столбик, подпирающий потолок, держу на коленях балалайку и, дергая за ее нижнюю струну, подбираю мелодию популярной среди нас босяцкой песни «Гоп со смыком». Знали мы, ваша честь, конечно, и другие песни – «Катюшу», «Дан приказ…», но почему-то часто и с особым удовольствием пели босяцкие.

Дорошкин вдруг прервал последнее слово, чтобы поделиться внезапно озарившей его догадкой.

– Всякий человек, – наклонившись к столу, доверительно сообщил он судье, – появившись на свет, делает сначала что-нибудь разрушительное. Научившись ходить, дети вовсе не кидаются что-то по их силам и уму созидать – кидаются ломать, шкодить, хулиганить, и все это – ради куража, удовольствия. Такова природа…

Судья не сердито, однако настойчиво перебил:

– Каким появляется человек на свет и чего в нем от природы больше, а чего меньше, знает только Всевышний. Не об этом у нас разговор, Дорошкин. Вернемся к балалайкам.

Дорошкин не стал спорить.

– Сижу на скамеечке посередине нашей землянки…

Он закрыл глаза и вдруг увидел эту самую землянку – даже на почерневшем от времени столбике, подпиравшем потолок, была хорошо заметна знакомая трещина.

Поселок был построен на окраине города. Ровной цепочкой, слегка приподнявшись над землей, метров на сто тянулось несколько параллельных полос бараков – по пять-шесть в полосе. Строились бараки дешево: бульдозер выкапывал широкую траншею, потом каждой семье вдоль траншеи отмерялось несколько метров, забивался колышек и выдавалась бумажка на право купить на складе строительные материалы. Новоселы сами возводили стены землянок – для этого со склада отпускались старые, подгнившие и просмоленные, железнодорожные шпалы – и из приобретенных на том же складе горбыля и рубероида сооружали крыши, которые укрывали толстым слоем земли. На крышах за лето вырастала высокая трава…

В поселке жили спецпереселенцы – раскулаченные крестьяне. Лет десять назад первыми сюда привезли с Волги татар и башкир, башкир, наверно, было больше, потому что район назвали Башпоселком. Со временем появились здесь и русские семьи. В начале войны в землянке, где уже два года жила Васина тетя Аня (жила с двумя дочерьми, без мужа и работала в бригаде, которая ремонтировала железную дорогу), поселились еще и трое Дорошкиных, эвакуированные из Белоруссии, где наступали немцы (об отце Васи, командире Красной армии, семья к тому дню уже получила извещение: «пропал без вести»).

Поселок располагался на земле, под которой шахтеры выбирали уголь; бараки были обречены со временем провалиться, что и случилось вскоре после войны.

Открыв глаза, Дорошкин вспомнил о своем обещании «не отвлекаться» и продолжил рассказывать:

– Сижу на скамеечке, дергаю за струну балалайку. Мама и тетя на работе, брат и двоюродные сестры ушли в школу, мне тоже пора укладывать портфель, но я уже решил в этот день на уроки не ходить, потому что у меня не было сил оторваться от балалайки.

В школу пришел на другой день.

С середины первого урока вызывают к директору.

На пороге кабинета Петр Николаевич жестом останавливает меня и, не терзая предисловиями, зло приказывает:

– Балалайка через два часа должна быть тут! – стучит пальцем по своему столу.

5.

Встрече Дорошкина с директором предшествовало такое событие.

Руководить оркестром Петр Николаевич сначала намеревался сам; он еще помнил уроки, полученные в молодости в музыкальном училище, и, пожалуй, еще и сейчас сумел бы по памяти сыграть на домре «Турецкий марш» Моцарта. Но месяц назад забрали на фронт «физика», и Андреев, учитель географии, стал еще и «физиком»; потом тяжело заболел «ботаник», и директор взял на себя и его уроки; много оставалось и административных, хозяйственных забот. Так что с некоторых пор Андреев все яснее стал понимать, что времени для оркестра у него не будет и без профессионального музыканта ему, пожалуй, не обойтись.

Пока он искал специалиста-струнника, в школе и произошло то самое событие, которое тертый жизнью Петр Николаевич, конечно, мог бы и предусмотреть и не допустить, но, закрутившись с повседневными делами, не предусмотрел, хотя и требовалась мелочь – обыкновенный замок.

С быстротой, свойственной всем невероятным известиями, в один прекрасный день по школе распространилась информация, которую, по слухам, первым в свой класс принес второгодник Мотька Чалый:

– В незапертой каптерке – балалайки!

И инструментов в каптерке к концу уроков не стало.

На следующий день во время чрезвычайного (в коридоре школы) построения директор (естественно, после пересказа последних сообщений Совинформбюро о событиях на фронте) обсудил вопрос о грабеже в каптерке, сказав в заключение (речь его на этот раз была не вполне дипломатичной, учитывала сугубо мужской контингент слушателей, хотя, конечно, и не выходила за рамки дозволенной педагогикой лексики):

– Снимаю с уроков всех, кто взял инструменты; к вечеру уворованное должно быть в каптерке!

К вечеру в каптерку не вернулась только одна балалайка.

Директору нетрудно было установить, что на построении не присутствовал Вася Дорошкин из «седьмого-А».

– Мне, ваша честь, конечно, не хотелось возвращать инструмент; я уже считал балалайку своей. Понимаете…

– Отдавать, Дорошкин, всегда трудно, – судья, кажется, позволил себе легкую иронию. – Давай-ка на этом разговор о струнном оркестре закончим. Балалайку ты больше не видел. Через два дня к Андрееву пришел заведующий клубом, – судья подтянул к себе папку, взял в руки исписанный лист бумаги, – сказал (цитирую дословно): «Вези, Петр Николаевич, оркестр обратно, у меня завтра на складе ревизия». Так было?

– Так.

– Директор вернул инструменты и больше о них не вспоминал. Знаешь, почему?

– Знаю. У него возник новый музыкальный проект.

В это время за спиной судьи каменная стена кабинета вдруг нешироко раздвинулась и в образовавшейся щели появилась пошевеливавшаяся тень. Наверно, там было какое-то существо, но ни лица, ни одежды существа Дорошкин не разглядел – в щели было мало света.

– Обеденный перерыв, – объявила тень и тотчас же исчезла, после чего исчез и судья, а Дорошкин очутился в наполненном светом помещении, убранством и уютом походившем на московский ресторан центрального Дома литераторов.

6.

Сел за стол. У края стола поверх серой скатерти лежало меню; на тяжелой коричневой обложке золотыми штрихами была нарисованная гора, которая показалась Дорошкину похожей на ту, где в компании стражников он сегодня обедал. На первой странице были написаны названия блюд, однако столбика цен не было, и это удивило нашего героя, но тотчас же появившаяся возле стола высокая блондинка в голубом платье («похоже, официантка»), улыбнувшись, объяснила:

– У нас все бесплатно.

Дорошкин потыкал пальцем в названия блюд – есть ему не хотелось, и официантка через минуту принесла бокал пива и несколько небольших голубых тарелочек, на которых лежали свежие овощи и сыр. «Пожалуй, это я съем, – подумал Василий Егорович и потянулся к бокалу светлого пива, которое он, оказывается, случайно, но очень кстати тоже указал в заказе.

Большинство столов в зале были заняты. Перед обедавшими стояли тарелки с едой (присмотревшись к содержимому одной из тарелок за соседним столом, Дорошкин брезгливо поморщился: «похоже на советский бифштекс рубленный с яйцом»), бутылки с водкой, коньяком, виски, а также полные бокалы пива. Судя по всклокоченным шевелюрам, расстегнутым воротникам рубашек, потным лицам, суетно бегавшим глазам и слишком громким разговорам, люди здесь бражничали давно.

Из разных концов зала до слуха Дорошкина долетали громкие реплики.

– Ты – холостой патрон: звук от тебя, может, и будет, а в цель не попадешь!

– …Ни одного философа за весь университет не прочитал. Все пять лет изучал сталинское учение о языке и выступление Лысенко на сессии ВАСХНИЛ.

– Алка – холоднокровное животное! Температура ее тела зависит от температуры окружающей среды, а самая низкая температура в этой среде, как известно, ночью!

Из левого угла пропищал восторженный детский дискант:

– Дед, у нас две сенсации: во-первых, в Бангладеш переворот, во-вторых, дядя Боря будет членом нашей семьи!

Василий Егорович внимательнее присмотрелся к соседнему столу, где торопливо дожевывал бифштекс пожилой человек – строгая черная «тройка», белый накрахмаленный воротничок над приспущенной «бабочкой», ухоженная, острым клинышком бородка, пенсне, темно-коричневая кожа на шее… «Похож на профессора», – подумал Дорошкин, а в это время тонкая женская рука «профессора», часто подрагивая, подняла рюмку водки. Дожевав еду, «профессор» продолжил, как видно, начатый им еще до прихода Дорошкина разговор:

– Думать – серьезный и очень тяжелый труд, – он вытер салфеткой рот. – И чем умнее человек, тем труднее ему думать, потому что его мысли углубляются к истокам истин, – он опрокинул в рот рюмку, после чего наклонил голову к широкоплечему низколобому собеседнику с золотой цепью на шее:

– Не кажется ли вам, молодой человек, что в последнее время вокруг нас стало меньше ума?

«Молодой человек», похоже, почувствовал в вопросе некий лично его касающийся обидный намек, и в его глазах мелькнуло агрессивное желание отомстить ученому соседу. Морща лоб, он минуту искал для этого подходящие слова, наконец, сказал:

– Если ты будешь ставить меня в тупик своими вопросами, я буду ставить тебя в тупик своими ответами.

Ответов, однако, не последовало; широкоплечий замолчал, а «профессор» склонился над тарелкой и молча стал доедать бифштекс.

В ресторан вошли двое низкорослых мужчин. Их окладистые черные бороды густо опускались почти до пояса (такие бороды в последнее время отрастили себе московские писатели-патриоты). Вошедшие сели за близкий к Дорошкину стол и сразу же заспорили:

– Скажу тебе, старик, так, – горячился патриот, что был, судя по ярко пылавшему на лице румянцу, помладше, – перестройка всем нам была проверкой, экзаменом – надо было понять, какими стали советские люди в результате коммунистического воспитания.

– Я со школы не люблю экзамены, – спокойно возражал тот, борода которого была подлиннее. – А перестройка – это полный развал страны, бандитский передел общего добра и абсолютное обнищание народа!

– И все-таки нужен был такой торжественный парад, смотр, оценка качества кадров!

– Кому нужен?

– Русскому народу!

Перебивая друг друга и то и дело хватаясь за собственные бороды, они стали обсуждать итоги смотра и еще до того, как официантка принесла им водку и закуску, пришли к согласию, что (как сформулировал один из бородачей) «этот смотр в нашем самом передовом в мире обществе выявил много дерьма».

Дорошкин одобрил мысль, однако, разговор патриотов, становившийся все более банальным, дальше слушать не стал и переключил внимание на стол справа.

Здесь какую-то обидную истину обдумывал молодой, но, судя по хмурому лицу, уже сильно уставший от жизни человек. Через минуту он поднял голову к потолку и, стукнув кулаком по столу, самому себе твердо сказал:

– Дуня живет одной завистью!

«Не завидуют только те, у кого есть все», – подумал Василий Егорович, а хмурый человек вдруг резко опустил голову, нацелил на Дорошкина подозрительный взгляд и зло погрозил пальцем:

– Не скажи! У кого есть все, тот больше всех и завидует!

«Кто такая Дуня? Жена? Любовница? И как можно жить одним? Впрочем, зависть – это не одно, это – болезнь всего в человеке»…

На минуту задержавшись в размышлениях о тех, кто живет одной завистью, Василий Егорович стал прислушиваться к беседе за спиной.

– Даже госпожа Кеннеди, – скрипел там обиженный высокий тенорок, – обманывала нового мужа Онассиса: по кредитной карточке покупала наряды, а на другой день возвращала их в магазин и получала живые деньги.

В ответ гудел добродушный бас:

– Меня не волнуют материальные трудности госпожи Онассис. Ты лучше скажи мне, как бросить курить.

– А я хочу подчеркнуть, – гнул свое тенорок, – лгут все женщины и лгут из-за денег!

В это время за столом у дальней стены, будто с трибуны, зазвенел молодой голос:

– Все народы гордятся своим прошлым, некоторые – настоящим, а мы все последние десятилетия гордились своим будущим!

«Эту мысль я, пожалуй, записал бы в дневник…» – подумал Дорошкин.

И, повернув голову, увидел, как за стол, стоявший неподалеку от него, усаживались двое мужчин средних лет. Один из них, лохматый, в очках и потертом сером свитере, заказал официантке бутылку водки и стакан минеральной воды, другой – он был в модном белом костюме, бабочке и тоже носил на носу очки, – попросил жареного цыпленка с макаронами и тоже бутылку водки. После этого лохматый достал из заднего кармана штанов мятый блокнот, быстро перелистал его до середины, наконец, оторвавшись от блокнота, поднял глаза на компаньона:

– Если, коллега, внимательно присмотреться к тому, как складывалась история человечества за известные нам последние пятнадцать веков…

– Ого!.. А нельзя ли покороче?

– В смысле?

– В смысле веков.

– Нет, коллега! Запомните цифру: пятнадцать; здесь – эпицентр моего открытия! Итак, следите за моей мыслью: если присмотреться к тому, как складывалась история за пятнадцать веков, заметим очевидную закономерность: все народы (в Новом Свете, в Европе, в России, Японии – во всех частях земного шара!) в одно и то же время пережили одно и то же состояние: три первые века были темными, три века длилось феодальное средневековье (расцвет культуры и постепенное ее увядание), столько же – эпоха возрождения, сменившаяся (опять же на три века!) эпохой смуты, после чего наступила и три века продолжалась эпоха империализма. На глазах нашего поколения пятнадцативековой цикл завершился – все империи распались, мир возвращается в эпоху варварства…

– Культура исчезает, по земле бродят дикие племена…

– Именно так! И наша страна тому – яркий и убедительный пример!

Тот, что был в белом костюме, улыбнулся:

– Я правильно вас понял, коллега: жизнь на шарике начнет улучшаться только через три века?

– Не раньше!

Официантка принесла водку, и разговор за столом замолк.

А Дорошкину уже надоели чужие разговоры, к тому же пиво и овощи с сыром кончились.

«Не об этом здесь надо думать».

Впрочем, Дорошкин и сам не знал, о чем здесь надо думать.

От размышлений его отвлек негромко прозвучавший над самым ухом голос:

– Конец обеденного перерыва.

Через мгновение Василий Егорович оказался в уже знакомом ему кабинете с каменными стенами и деревянным потолком, где за столом, освещенном лампой с большим синим абажуром, сидел, листал папку «Жизнь» судья.