В лесу
Третий день падает снег на Софиевские дачи, белыми пластами ложится на ветки, гнет их. В избушке лесника слышен редкий треск ломающихся от тяжести сучьев. Вот особенно громкий, как выстрел. Петя посмотрел в оконце на просеку. Лыжный след дедушки давно завалило. Темнеет. Хрипло стучат ходики на стене избушки. Зябко передернув плечами, мальчик отложил книжку и подошел к печи. Быстро занялся огнем сушняк под березовыми плашками. Петя вынес из чулана пузатый медный самовар и начал возиться с ним, пристраивая к трубе старый сапог. Избушку наполнил угарный запах углей.
Сидя на корточках, Петя грел ладони на потеплевшем боку самовара. Дедушка рассказывал, что купил его за три гривны еще в германскую войну. Когда это было? Вот под пальцами круглые выбоинки – медали с ликами царей. Тут есть царь, который виновен в смерти великого поэта Пушкина. «Я помню чудное мгновенье…» Две книжки, Пушкина и Некрасова, остались в избушке, да и то старинные, все другие, советские, дедушка спрятал в подполье, чтоб не увидели немцы.
В спину мальчика плеснуло холодом. Он обернулся. В дверях обметал веником сапоги стоял высокий мужчина. Бледный свет из оконца высветил пуговицы черной шинели, сизую линию автомата на груди и ствол ружья за спиной.
– Один, Петушок?
– Здравствуй, дядя Аким! Дедушка скоро будет.
– Значит, нет деда? Ждать недосуг. Слушай внимательно и передай слово в слово Евсеичу. В Федосеевке, от вашего края третья хата, ховается человек. По слухам, летчик. Из тех, кого встречали неделю назад соседи. Понял? Староста пронюхал и сказал мне. Я доложу о нем утром. Ночью его надо увезти, иначе пропадет парень. И еще. Своего пациента, так и скажи – пациента, Штрум отправляет на полигон. Понял? Повтори!
Мальчик повторил.
– Чаю, дядя Аким?
– Спешу, Петушок. У деда есть дичь в подклети?
– Пара беляков.
– Я возьму их на закуску Штруму. Любит шеф зайчатину! Во дворе пальну пару раз, не пугайся.
– Ну уж! – обиделся Петя.
– Расти, герой! – И человек в форме полицая исчез за дверью.
Петя стоял не шевелясь, пока в лесу не раскатились выстрелы дробовика.
Скоро возвратился дедушка. За ним в избушку проскользнула крупная, с черно-бурой спиной овчарка и легла у входа. В сторожке было темно. Под светом семилинейной лампы блестел начищенный бок самовара. Хлеб, сахарин в деревянной солонке и расписная чашка с блюдечком ждали хозяина на тесовом столе.
– Дедуль, приходил дядя Аким.
– Встретил на тропе, – ответил Евсеич и, повесив на гвоздь лисий треух, присел к столу. – Ел?
– Немножко.
– Тогда кинь пожрать Цезарю.
Евсеич пил чай обжигаясь, не стряхивая, как обычно, крошек хлеба с густых колючих усов и рыжеватой спутанной бороды. Пил прямо из чашки. Капли скатывались по бороде на кожу овчинного белого полушубка. Бок самовара отражал скуластое морщинистое лицо с крючковатым подвижным носом и маленькие глазки в тени от кустистых бровей.
Цезарь быстро управился с требухой, дробил клыками заячьи кости. Петя сидел рядом с ним, ласково поглаживая чуть вздыбленный загривок собаки.
Обтерев тыльной стороной ладони усы, Евсеич шагнул в угол, приподнял половицу и вынул из образовавшейся щели карабин. Голубым глазком подмигнуло Пете стеклышко оптического прицела. Проверив затвор, старик сказал:
– Керосин не трать. Угомонись. – И пошел к двери. Цезарь упруго поднялся. – Ни-ни! – приказал Евсеич. Собака опустилась на пол, положила морду на вытянутые лапы, обиженно косилась на хозяина.
Евсеич ушел, загнав в избушку клуб морозного пара. Петя погладил Цезаря, взял с полочки книжку, но вспомнил наказ деда, сунул ее обратно, задул лампу и забрался на теплую лежанку.
Разбудили его голоса. В сторожке горел свет. Петя приподнял края занавески. Дедушка и мужик в нагольном черном полушубке укладывали на топчан человека, завернутого в тулуп. Потом мужик ушел, а дедушка стал раздувать самовар. Когда самовар зашумел, дедушка принес из чулана несколько пучков травы, порубил их и круто заварил в оловянной кружке.
Человек в тулупе наблюдал за дедом.
– Пей!
Человек сел на топчане, сбросил овчину, пристально посмотрел на старика.
– Если вы партизан, то мне срочно нужно к вашему командиру.
– Пей! – повторил дедушка.
Человек, обжигаясь, пил горячий отвар, и под кожей тонкой шеи вверх и вниз бегал шарик кадыка.
– Мне нужно торопиться! – сказал он, отставляя кружку.
– Заря мудренее заката! – Дедушка потушил лампу и забрался на лежанку. Долго ворочался и кряхтел. Петя положил руку на его теплую твердую шею. Евсеич провел по щеке мальчугана шершавой ладонью и затих.
Утром Петя долго не мог проснуться. Сквозь дрему он слышал, будто кто-то негромко и глухо бубнил. Стряхнув с себя сон, он догадался, что говорят дедушка с «незнакомцем». Петя выглянул из-за занавески, когда дедушка сказал:
– По картинке, кою ты нарисовал, твой груз в Глиняной балке. Отыщем. Прощевай, Борис.
Дедушка ушел, оставив Цезаря. Овчарка легла у порога, настороженно поглядывая на незнакомца.
Петя спустился с лежанки, умылся у рукомойника и сел к столу. Его синие глазенки светились любопытством. Ночной пришелец теперь был бритым, смуглокожим, совсем молодым. На курносом носу пластырь, царапины на лице замазаны йодом, светлые глаза со смешинкой. Он сидел на топчане, разложив на коленях вещмешок, на вещмешке – струнный инструмент. На инструменте его, Петина, книжка.
– Интересная? – спросил незнакомец, показывая на книгу.
Петя кивнул.
– Любишь стихи?
– Ага… И сам сочиняю! – не удержался Петя.
– Ну-у! – удивился незнакомец.
– Самую капельку, – поскромничал Петя. – А вас звать дядя Боря?
– А тебя Петя. Да?.. Сколько тебе лет, Петя?
– Тринадцать… И два месяца.
– Ну, какой же я тогда для тебя дядя? Всего на пять лет и старше. Зови Боря. Может, почитаешь свои стишки?
– Можно, – солидно ответил Петя, порадовавшись, что к постоянному его слушателю Цезарю прибавился еще один. – Вот… Однажды, когда снегу много упало, я из лесу вышел. Был сильный мороз. По полю так много зайчишек скакало, похожих на белых и маленьких коз. Я снял ружьецо…
Борис раскрыл книгу.
– Погляжу, на какой странице.
– На двадцать первой, – подсказал мальчик. – А что такого? Слова-то другие!
Они разговорились. Боря уже не казался смешным с прилепкой на носу. Он помнил много интересных сказок. Рассказывал про корабли с алыми парусами, про смелых моряков, берущих на абордаж черные испанские галионы. А потом его корабли поплыли по небу, и вели их капитаны с русскими именами Виктор, Коля, Миша. И они попали в западню между облаками, похожими на драконов. Из пастей чудовищ вырвалось пламя, и стал кипящим холодный голубой океан…
Петя забрался к Борису на топчан и прилег в ногах. Незаметно шло время. Цезарь, поводя ушами, прислушивался к печальному голосу рассказчика и несколько раз подходил к топчану, но гладить себя Борису не давал, отскакивал в сторону и скалил клыки.
– Мама умерла, папу застрелили фрицы в Федосеевке, – поведал Борису Петя. – Взял меня дедушка, когда Цезарь был совсем-совсем маленький.
Петя видел: Боря его больше не слушает. Он смотрел куда-то в угол, и щека у него подергивалась, отчего левый глаз подмаргивал, из него выпала слеза, потом другая. Он придержал щеку рукой и разбередил царапину. На ее нижнем краешке надувалась красная капелька.
– Что-то дедушка долго не идет, – затосковал мальчик.
А Боря вдруг тягуче и грустно сказал:
* * *
Евсеич сидел в землянке комиссара партизанского отряда. Напротив, через стол, курил трубку черноусый мужик в немецкой шинели без погон. На столе – три кружки с чаем. Комиссар, в роговых очках, среднего роста, кряжистый, в защитной гимнастерке, перетянутой портупеей, расхаживал по землянке большими неторопливыми шагами. Остановившись, он досадливо поморщился и разогнал клубы дыма около лица.
– Хватит коптить!
Черноусый выбил о каблук трубку, затоптал тлеющие табачинки.
– И все-таки я остаюсь при своем мнении! Комсомольский билет может быть хорошей липой, и только! Да и не положено их брать в такой полет! – горячо сказал он.
– Парень поведал, где лежал его планер. Привез патроны и сгущенное молоко. Он все вытащил и сховал в овраге. Планер спалил.
– Ты еще не знаешь, какие немцы артисты! – оборвал Евсеича черноусый. – И костерок тебе разведут, и крылышки туда какие-нибудь подсунут, и даже раскошелятся на молочко. У них американское тоже имеется!
– Не кричи, Звездочет. – Комиссар посмотрел на часы. – Сеанс радиосвязи закончился, пойди принеси ответ на наш запрос.
Черноусый вышел.
Дверь землянки несмело открыла девушка.
– Входи….
Девушка поднесла на вытянутых руках и положила на стол комплект обмундирования итальянского солдата. На петлицах кителя и на пилотке эмблемы – белый аист.
– Вычистили, погладили, товарищ комиссар.
– Спасибо! – И когда за девушкой прикрылась дверь, комиссар снял очки, протер их полой гимнастерки и сказал: – Жаль, не увижу твоего гостя, Евсеич. Дела!.. Говоришь, паренек из Саратова? Как хотелось бы встретиться с ним! Ведь это мой город, Евсеич! Да и в нашем отряде много саратовских водохлебов, формировались там, а в этих лесах часть попала в окружение. Жена моя, дочурка и сын Вовка в Саратове живут. Сын, наверное, уже в армии – летчиком хотел стать. И моряком. И кавалеристом. Понимаешь, Евсеич, бурка ему и черкеска с газырями нравилась. А потом фамилия-то у нас казацкая, с Дону… Так вот, насчет твоего паренька. Совсем недавно мы выловили провокатора с очень похожей легендой: отбившийся от своих десантник. Проверяли! Запрашивали у Большой земли фамилию и словесный портрет. Все сходилось! А в конце концов он провалил целый отряд. Каких людей загубил!
Вошел черноусый, протянул листок. Комиссар прочитал! вслух: «На ваш запрос. Сержант Романовский принимал участие в транспортном полете на базу отряда «Родина». Для точного опознания спросите, что такое «На абордаж»? Правильный ответ: «Название сатирического приложения к одной из стенных газет планерной авиашколы»…
– Ну, что думает Звездочет? – обратился он к черноусому.
– Г-мм… Представим, он правильно ответит. А вот время его ходки к нам – темное пятно. Мог побывать в немецких лапах, а там не шутят! Там крепко щупают и зря не отпускают! Надо проследить его тропку от Глиняного оврага. Ну-ка еще раз уточни, дед, через какие пункты он шел?
Евсеич повторил.
– Быстро не управимся, колесил здорово… – бормотал черноусый, рассматривая карту на столе.
– «На абордаж», – вспомнив радиограмму, улыбнулся комиссар. – Так, говоришь, Евсеич, и подрывное дело знает твой пират?
– Грит, американские, немецкие, итальянские и всякие другие штукенции разбирал и пробовал.
– Не забудь спросить про газету-то, старик. Только так, вскользь, за чайком, что ли! – подсказал черноусый.
– Ладно, отстань, – сказал комиссар. – Как в Федосеевке дела, Евсеич?
– Аким грит, расчистили немцы за селом полигон. Поганое место! В бумажке, что я принес, он все описывает. На аэродроме самолетов прибыло. Ну и про планериста того, что Штрум приваживает, сообщал. Пока держится хлопец.
– Петьку пореже посылай к Акиму, береги мальца! Читает он мою книжку?
– Наизусть шпарит и сам стишаты плетет, – довольно ухмыльнулся дед.
– Ну, иди, Евсеич, путь неблизкий, иди! – протянул руку комиссар. – Чайком так и не побаловался, но ничего, если встретимся, пельменями угощу!
– Спасибочко! Прощевай, Максим, и тебе добра, Звездочет!
– И поглядывай, дед! Понял? – вслед сказал черноусый. – Око, око не закрывай!
…Следующей ночью к избушке лесника подошел человек. Цезарь был снаружи, но не лаял. На стук в окно из избы вышел Евсеич. Он переговорил с пришельцем, и тот растворился в темноте леса. Вернувшись в избушку, Евсеич сказал:
– Тебя, Борис, приказано отправить на первый кордон. Недалече, но спокойней. Пока поживешь, а с оказией на Большую землю… Нам, Петро, тоже сматываться отсюдова надо. Злобствует поганый Штрум. Завтра по утряночке все вместе и двинемся.
Полигон
Придумав подрывную площадку при полигоне, Штрум поспешил доложить о своей идее высшему командованию. Идею одобрили. По этому поводу Штрум устроил ужин для подчиненных офицеров, на котором хвастался: «Буйвол долго не протянет, если на спину ему посадить костлявую!»
За один день близ полигона расчистили снег, огородили площадку колючей проволокой и стали свозить неразорвавшиеся бомбы. Разложив несколько таких снарядов на площадке, Штрум направил к ним военнопленных, которые не поддавались даже допросам третьей степени, утаивая, по его мнению, очень ценные сведения. Пленный красноармеец или партизан с баночкой керосина, молотком и зубилом в руках приседал около бомбы и бил по боковине взрывателя, пока не поддастся заржавленная резьба или у опушки леса на флагштоке не поднимется белое полотнище – знак прекращения работ.
В первый же день произошло два взрыва, а через неделю их было уже двенадцать.
* * *
На сигнальной мачте полигона затрепыхался белый флаг. В сопровождении ефрейтора Крица и автоматчика Михаил Кроткий ступил за колючую ограду площадки. Преодолевая озноб, он поднял воротник и засунул холодные ладони в рукава шинели. Прерывистая поземка посвистывала, поднималась около воронок, белая осыпь запутывалась в рыжих клочках волос, торчавших из-под слабо замотанных бинтов. Желтую полоску бровей не прикрывала повязка на лбу, левый глаз спрятался под сине-зеленым оплывом, правый смотрел угрюмо. Штрум обещал не бить «телёнка», но потом передумал и приказал «поучить» его. Кроткий ступал неторопливо, оставляя за собой глубокий рубчатый след на занесенной снегом тропинке. Пленные, побросав работу, легли на снег, только у одной воронки верхом на авиабомбе сидел молодой красноармеец с петлицами артиллериста.
– Откуда, браток? – обратился он к Кроткому
– С неба. Раненого взяли.
– Как там? А? – заискрились глаза артиллериста.
– Ну, ты, морда, замолкни! – гаркнул ефрейтор.
Пленный схватил пригоршню снега, проглотил ее, сладко причмокнул и занес тяжелый молоток над головкой взрывателя бомбы.
– Будешь орать, гад, подниму твою душонку вон к той тучке! Как там? – снова спросил он.
– Недолго, друг…
– Форверст! – толкнул Кроткого в спину автоматчик. – Шнель! Шнель!
– Скоро услышишь своих, артиллерист!
– Болтать ты горазд, посмотрим, каков в работе! – съехидничал ефрейтор и показал на пятисоткилограммовый фугас. – Вот! К вечеру должен отвинтить его жало. Кстати, он с балансиром, так что обнимешься с богом раньше, чем тебе хочется!
Кроткий, не собираясь работать, посматривал на ржавое полузасыпанное грязным снегом сигарообразное тело бомбы и не заметил, как после ухода немцев с реи упал белый флаг. Над головой свистнули пули из сторожевого дзота.
– Рано помирать собрался, браток! Стучи, – услышал он крик соседа, – а то скосят за милую душу.
Кроткий присел у бомбы, взялся за молоток и зубило.
– Она ж с балансиром, вдарь – и часовой механизм заработает!
– Хрен с ним! Ушко прикладывай, затикает – вон сколько укрытий, – кивнул на ямы артиллерист. – Сверху вниз бей, а не продольно. Везли же ее сюда, не боялись!
– Работаешь на совесть?
– Второй день вкалываю. Вчера не отвинтил, измордовали и жрать не дали. Ты делай удар по гайке взрывателя и два удара по резьбе для предохранительной крыльчатки. За это тебе, конечно, врежут, но бомбу испортишь. У них сейчас туго с этими гостинцами. И не вставай с места, убьют!
К вечеру сильный ветер понес колючий снег параллельно земле. За метелью скрылся из вида сторожевой дзот. Кроткий натёр керосином руки, но задубевшие пальцы все равно отказывались сгибаться, тогда он отбросил в. сторону обжигающее холодом зубило, плюнул, поднялся и неуклюже затоптался, замахал руками, согревая одеревеневшее тело.
Так он плясал с полминуты. Жесткий удар в спину сшиб его, перебросил через фугас в воронку, где он услышал громовой раскат, и сверху на голову шмякнулись два больших кома мокрой земли.
Помедлив, Кроткий выполз по сыпучему снегу наверх. На краю воронки стоял артиллерист, мял в руках шапку. Снег сек его лицо и быстро таял на впалых заветренных щеках.
– Бомба ахнула в двухстах метрах, – сказал он. – Там работал тоже летчик.
Затарахтел, прожег метель желтоватой трассой крупнокалиберный пулемет из дзота, красная ракета врезалась в молочное небо. Разрывая вихрящуюся белизну, бежали солдаты. Их гортанные крики тушил ветер. Пленных собрали в кучу, погнали в барак на окраину Федосеевки.
Барак – бывший коровник. Густой запах прелой соломы и навоза вырвался из темного проема открытых ворот. Входили, держась друг за друга. В коровнике темь. Подталкиваемый сзади Кроткий споткнулся и упал на колени. Услышал голос: «Ползи вправо». Не в силах встать, он на четвереньках продвинулся немного, нащупал солому и опрокинулся на спину. «Ну, вот мы и в стойле!» – сказал тот же голос. Кроткий вытянул ноги, закрыл глаза и сразу уснул. Потревожил артиллерист.
– На кормежку, браток! Бифштекс с жареным лучком и кофю подают!
Между стойлами ходил солдат, зажигал фонари «летучая мышь». Второй у входа наблюдал за пленными, держа автомат на изготовку. Рядом в черном кожухе, отделанном по краям серебристым каракулем, стоял переводчик, ефрейтор Криц.
Заложив руки за спину, он исподлобья посматривал на оборванных, грязных людей, жадно поедающих коричневую бурду. Выждал, пока облизанные миски и котелки сложили в стопку у двери, ткнул пальцем в одного из пленных.
– Вот ты со мной, живо!
– После каждого взрыва Штрум проверяет нашу психику, – криво усмехнулся артиллерист. – Особенно достается пацанам, таким, как ты, летун.
– Не дерзи, дядя, – предупредил Кроткий.
– Ух ты, мухты-почемухты, сохранился еще дух-то! – засмеялся артиллерист. – Тогда ничего, тогда покоптишь небушко! А вчера один не вернулся.
– Убило?
– Зачем? Сам взорвешься. Не вернулся, значит продался. Чу! Топают!
Сначала в дверь влетел военнопленный и растянулся на полу, за ним солдат. Ефрейтор вошел последним. Высмотрев Кроткого, сказал:
– На допрос. Быстрей!
Перед последним звонком
Оберштурмфюрер Штрум после бессонной ночи дремал в кресле. Ныли костяшки пальцев, разбитые о лица упрямых смертников. Мычат, а должны визжать, свиньи! Не спалось, конечно, из-за другого. Уж больно распоясались лесные бандиты. Плодятся не по дням, а по часам. Вооружаются. Подбираются к горлу. И на фронте не светит: пришлось вернуть коммунистам Воронеж, Касторную, Элисту, Армавир, Майкоп и много других городов по всему фронту. Если так будет продолжаться – скоро последний звонок!
И, будто подтверждая его мысли, затрещал телефон. Штрум вздрогнул, вскочил.
– Да-а! – пробурчал он в телефонную трубку, протирая глаза. – Слушаю, господин штандартенфюрер! Вы чем-то озабочены?
– На нашу долю не выпало еще счастья быть благодушным, – отвечала трубка. – Но к делу!
– Слушаю! – вытянулся у стола Штрум.
– Есть указание верховного командования о сборе всех карательных отрядов в районе Гомеля. С лесовиками пора кончать. С фронта нам подбросят некоторые воинские части;.
Пора кончать! Давно пора. Уже несколько раз солдаты Штрума, усиленные батальонами жандармов и полицаями, пытались громить партизанские отряды. Были крупные победы, восторженные реляции, ящики с медалями и крестами для солдат. Но очень многие получили берёзовые кресты. Отряд «Свобода» дважды уничтожали почти до последнего человека, вешали даже женщин и детей из обоза, а через месяц сотня партизан сбила охранный взвод арсенала в райцентре Дорочки и вывезла все оружие. С развороченного конька крыши склада боеприпасов был снят тяжело раненный партизан, почти мальчишка. Он ушел на тот свет, не приходя в сознание, но из бреда поняли: раненый – партизан бригады «Свобода». Бригады! Это случилось не так давно, но Штруму казалось, что со времени его блестящих побед прошла вечность. Если раньше он прочесывал лес походя, солдаты шли туда со смехом, шуточками, то теперь солдаты требовали шнапса, совались в лес только поддержанные бронечастями и артиллерией. Если раньше красных обкладывали батальоном обычного численного состава, то теперь Штрум чувствовал себя окруженным со всех сторон.
Трясла по ночам лихорадка неуверенности, и поэтому он решился слегка возразить начальству:
– Вопрос мы решаем не в первый раз.
– Надеюсь, в последний.
– Ясно!
– Когда прижмешь осу, она жалит. Надо принять кое-какие меры. Исполнение поручаю лично вам.
– Слушаю!
– Усильте охрану аэродрома и подъездных путей. Выньте из своего носа занозу.
– Понял! Этот отряд…
– Вчера у вас было жарко. Вы не доложили.
– Простите, не успел. На седьмом километре подорван-эшелон с горючим, в Дмитровке повешен староста.
– Плохо! Скверно работаете, Штрум!
Штрум позеленел. Хорошо штандартенфюреру сидеть в Гомеле под охраной полка СС и давать указания по телефонной ниточке. Чтоб дотянуться до его горла, рука красных должна быть длиной в сотню километров. А здесь невидимая намыленная петля все время витает у двери.
Черта с два – невидимая! Староста из Дмитровки, наверное, успел ее разглядеть. Вот уж полгода Штрум держит аэродром бомбардировочной авиации и… «плохо работаете!»
– Я стараюсь, гос..
– Помолчите! Как действует ваш полигон?
– Мы дали на аэродромные склады восемьдесят бомб, годных к употреблению.
– Если будет необходимость, полигон уничтожьте!
– Сделаю, – неохотно ответил Штрум.
– Пленных ликвидировать! Неразряженные бомбы взорвать!
В жарко натопленной хате жужжала муха. Она покрутилась у потолка и села на стол.
– Хоп! – накрыл ее ладонью Штрум.
– Почему молчите, Штрум? – гремела трубка.
– Не надо тратить патроны, господин штандартенфюрер… Пленных загнать в штабели бомб и… – Штрум выразительно щелкнул пальцами.
– Смотрите сами, – не очень уверенно вырвалось из трубки. – Ваши замыслы на ближайшие дни? Я имею в виду акции против партизан.
– Пока не подойдут части, действую по известному вам плану. С начала месяца засылаю в лес егерей-снайперов по два-три человека. Очищаю…
– Ладно. Докладывайте. С богом! – Из трубки послышался длинный гудок.
Штрум облегченно вздохнул, сел, откинулся на спинку кресла.
На кордоне
В покосившейся бревенчатой избе, построенной лесорубами еще до семнадцатого года и подновленной партизанами, топилась печь. В цинковый патронный ящик налили бензин, смешанный с маслом, и подожгли. Смесь долго и жарко горит. Прямо на полу, застланном еловыми лапами, сухими листьями и шинелями, спали партизаны.
Борис Романовский сидел на ящике около двери. Перед, ним – трехногий грубо скорченный стол. На столе – разбросанные части пистолета «парабеллум», ручные тиски, напильники, молоточек. Рядом светильник из медной гильзы зенитного снаряда. Холодный воздух из-под двери шел парком. Унты Бориса покрылись инеем. Он задумался, остановив взгляд на сосновых бревнах домика. Вздрагивало пламя, и крупентчатая янтарная смола на лесинах отливала золотом. Худое землистое лицо Бориса было сумрачным. Опустив глаза, он взял надфиль и тиски с зажатым в них бойком, зябко поежился под кожухом.
Из угла домика донесся шепот.
– Не спишь, Петя? – спросил Борис.
– Еще сочинил. – Петя сбросил шинель с головы, встал, осторожно перешагнул через спящих, подошел к столу. На стене заколыхалась косматая тень от его головы. Борис положил руку на остренькое плечо мальчика:
– Стихи – это здорово, Петушок. Выгоним фрицев с нашей земли, и дяди, которые печатают газеты и журналы, будут просить у тебя: «Петр Иванович, что-нибудь из фронтовых, пожалуйста!..» Пиши. Не пропадет.
За дверью хрустнул снег под ногами караульного, следом мягкая поступь собаки. Петя, сонно улыбнувшись, потерся щекой о плечо Бориса и пошел на свое место, снова закутался в шинель.
В слюдяное окошко влезал рассвет. Снаружи залаял Цезарь. Возились, кашляли на полу партизаны. Запахло махорочным дымом.
В избу вошел Евсеич. На белом полушубке цветастый женский передник.
– Дежурный!
Борис повернулся к нему.
– Доброе утро, Калистрат Евсеич!
– Не совсем добре… Крупы осталась толика. Бурак готовлю. Лосятины малость… Надо топать в Дмитровку за провиантом.
– Будить ребят?
– Подъем! – тонко заголосил старик. – Вставай, соколики! – И, толкнув одного партизана валенком, вышел за дверь.
Люди поднимались быстро, споро одевались. Евсеич принес котелки с пареной свеклой, расставил их на столе и ящиках с гранатами. Котелок на троих. Перед каждым положил ломтик ржаного хлеба. Снова вышел и вернулся с протвинем. На нем коричневой горкой парили большие куски лосятины. Сочный кусок Евсеич положил на крышку котелка и подставил Борису.
– Пока не буду. Спасибо. Проветрюсь, аппетит нагуляю … – Борис затянул ремнем кожух и вышел. К нему подбежал Цезарь. Овчарка ласково заглядывала в глаза, крутилась у ног.
– Вперед!
Цезарь метнулся на протоптанную тропинку. Шагов через сто она вывела на широкую длинную просеку. Между деревьев, укрытый сосновыми ветками, стоял немецкий истребитель «мессершмитт», случайно захваченный партизанами на месте вынужденной посадки. Сдавшийся без сопротивления пилот показал единственный дефект – рваную пробоину маслорадиатора.
Два дня, вымаливая себе жизнь, пилот подробно рассказывал Борису об особенностях самолета, показывал управление, систему вооружения.
Борис решил попробовать взлететь на «мессершмитте». Рисковые партизаны одобрили затею. Среди них нашелся бывший авиамеханик. Он демонтировал радиатор, увез его в деревню, километров за двадцать от заставы, и привез запаянным. Петя достал красной краски и нарисовал большие неуклюжие звезды на крыльях. Но неожиданно вернулся отсутствующий два дня Евсеич.
– Замарай щас же! – наступал он на внука. – Не хочу я еще одному крест тесать! Замарай!
– Да пусть, – вступился Борис. – Я кружок над лесом сделаю и сяду.
– А ты отойди! Нет моей воли на поднятие!
– Да бросьте, Калистрат Евсеич! – Борис поставил ногу на скобу крыла, собираясь забраться в кабину. Старик придержал его за ремень, сказал негромко:
– Я стрелять буду, парень. Ты запамятовал, что все твои действа только с моего благословения могут стать. О первый пенек нос расквасишь. Да и не летчик ты… ведь на тросу только и могешь.
Борис замер. От обиды кровь прихлынула к лицу. Нога соскользнула с подножки, он потерял равновесие и больно ударился боком об острую кромку крыла. Закрыл глаза, постоял минуту и услышал тихий, участливый голос старика:
– Што, себя хотел спытать?
Евсеич угадал тогда затаенную думу…
Борис подошел к «мессершмитту», залез в кабину. Цезарь прыгнул на крыло, положил лапы на борт.
– Что, Цезарь? – потрепал Борис собаку. – Ведь можно на этом драндулете летать, драться, можно домой. Вот и ржавчина уже, – погладил он ручку управления. – И мы еще полетаем. Махнем к облакам! Так, что ли, добрая душа?
Цезарь взвизгнул и заскреб лапами по обшивке фюзеляжа.
– Не порть самолет, гавкало! – Борис толкнул собаку в мягкую пушистую грудь.
Подбежал запыхавшийся Петя.
– Иду в Федосеевку к Дяде Акиму. Завтра будем пленных освобождать, Боря! – радостно сообщил он, протягивая тетрадочку. – Пусть у тебя пока будет. Ладно?
– Сохраню. Иди спокойно, Петух! Торопись, а то метель разыграется.
Он знал плане освобождения пленных с полигона. Завтра ночью отряд произведет налет на аэродром. Шуму будет много. Все силы немцы подтянут туда. А в это время на другом конце деревни Аким Грицев снимет часового и выведет пленных в условное место.
Провыв ночь, метель утихомирилась под утро. В избушке гремели оружием: чистили винтовки, проверяли автоматы, набивали диски патронами. Борис выбирал из ящика гранаты – ему впервые разрешили участвовать в бою. В полдень все партизаны кордона должны выдвинуться к Федосеевке и там соединиться с основными силами отряда.
Евсеич оставался на базе для подсчета продовольствия, реквизированного этой ночью в Дмитровке со склада полиции. Он сидел за столом и, громко схлебывая, пил чай из блюдечка, поставив его на три крючковатых пальца. Горка крупного сахарного песка покоилась на тряпице, и каждая крупинка, прежде чем исчезнуть во рту Евсеича, осторожно клалась на высунутый язык. Старик пил «вприкуску» и неотрывно глядел в окно на просеку, по которой должен возвратиться внук от Акима Грицева.
Глаза Евсеича посветлели, прищурились, когда в конце просеки показался лыжник. Евсеич встал, ребром ладони протер окно. Петя упруго отталкивался палками, дышал парно, меховые края завязанной шапки покрылись инеем, и курносое лицо румянилось в белом пушистом кольце.
По промерзшим гулким стволам сосен будто щелкнул цыганский кнут. Отзвук рассыпался по лесу падающей дробью. Не доехав до избушки, Петя замер с выдвинутой вперед ногой. Недоумение и боль широко распахнули глаза. Он стоял, и в уголке рта пузырилась слюна, превращаясь в крупную красную горошину. Потом привязанные к рукам палки взметнулись, лыжи стали накрест, мальчик упал.
Евсеич окаменел. Разогнуться, закричать не было сил.
К Пете подбежал часовой. Второй выстрел уложил его рядом с мальчиком.
К двери метнулся партизан-механик. Только он выскочил наружу – хлестнул третий выстрел. Партизан вполз в избу, зажимая ладонью пробитое плечо.
– Оцарапал, стервь!
В избушке затихли, притаились.
– Снайперы, – разомкнул белые губы Евсеич.
– Такой фокус был намедни у соседей. Ох, мать твою! – ругнулся партизан-механик на товарища, перевязывающего ему рану.
В блокированном немецкими снайперами домике два окна и дверь. Одно окно и вход явно простреливались.
– Набьем чучело и проверим второе окно, – предложил Борис.
Партизаны быстро насовали в шинель соломы, привязали шапку к воротнику. Ударом приклада выбили раму и начали медленно высовывать чучело. В лесу тихо. Слышно, как осыпается с верхушек деревьев тяжелая изморозь. «Оживляя» чучело, партизаны ждали минут пять. Выстрелов не было.
– Отсель можно. Дозвольте, сигану? – спросил маленький коренастый партизан и, как мальчишка, шмыгнул носом. На него напялили немецкую каску, сняли гранаты с пояса. Сам он стоял недвижим, позволяя товарищам трудиться над его экипировкой.
– В случае чего не забудьте Нюрку с ребятишками, – попросил он, передернув затвор автомата и без разбега, высунув руки вперед, нырнул в окно. Только он упал в снег, как пуля, срикошетив от стальной каски, впилась в стену внутри избушки. Партизан ужом скользнул в сугроб…
Кровавый шар солнца вылезал из-за леса. Снег на поляне перед домиком розовел.
– Наряды услышали выстрелы и скоро подтянутся сюда.
– Давайте все сразу выскочим, – предложил кто-то.
– Не пойдет! – отрезал Евсеич.
– Петушок, може, жив!
– Не гавкай, я сказал! – Старик яро выпятил глаза на говорившего, потом сник головой и с хрипотцой вымолвил: – Повыше вылезет солнышко, и той кукушке, што держит дверь, дюже плохо глядеть будет. Их две. Углы прицеливают. Примечайте, примечайте, где они сховались.
Из глубины избы партизаны осматривали каждое дерево, каждый куст. Евсеич, сидя на корточках, через открытую дверь сосредоточенно разглядывал группу высоких сосен, особенно одну, с пушистой кроной, старую. С нее можно было обстрелять две стороны избушки. Цезарь лежал рядом с хозяином, навострив уши и поскуливая. Солнце поднялось над лесом, заискрило снег.
– Эх, сплоховал, внучек, сплоховал, – бормотал старик. – Пущаю собаку!
– Положат, – угрюмо откликнулся Борис.
– Она по глухарям сноровиста. А пропадет – не зря. Думка есть, вон в той кудели кукушка хоронится. Черновата сосна промеж других. Пошел, Цезарь!
Собака прыгнула и, пластаясь по снегу, быстро проскочила поляну.
– Гляди! На дубу! – зазвенел молодой голос от окна. – Шевельнулся гад, снег стряхнул. Давай сюда, Евсеич!
– Держи его на глазу, а мы щас и второго уловим, – откликнулся старик, наблюдая за овчаркой.
Цезарь покружился между деревьев, встал под большой сосной и, сдирая когтями кору, бешено залаял. Евсеич протер тряпицей обойму с патронами и загнал ее в магазин снайперской винтовки.
– Ну, внучек, благослови… Пусть кто-нибудь выползает за дверь.
– Зачем?
– Примануть кукушку.
– Так убьет ведь! – вскинулся партизан-механик.
– А ты не бойсь. Солнышко вылезло прямо на него. Он будет целить на ползущего, а я узрю блестку от стекла, возьму чуток вправо и влеплю ему в зенку.
– Узрю-у… Чудишь, старик. Ладно уж, я все равно ранетый! – Механик начал двигаться, но Борис остановил его и лег у порога.
«Самое трудное – первый шаг, первый рывок. Ну же! Ты уже высунулся, и все глядят на тебя! Ты не трус, ты не трус, ты не заяц, Борька!» Механик схватил замешкавшегося Бориса за унт. Унт вырвался из его рук.
– С ума спятил, дед! А если опоздаешь? Вернись, пилот, мы фрица залпом возьмем!
– Возьмешь его за стволом! На дуру рассчитываешь. Ползи, ползи, сынок. Спокойно, словно баштан оббираешь… Ползи, милай… – Евсеич вытер от слезы веко правого глаза и приник к оптическому прицелу. И еще три винтовочных ствола вытянулись к черной сосне, под которой бесилась собака.
Борис полз. Вот он посреди поляны. Его кожух желтым пятном выделялся на снегу. Что было под кожухом, знал только он. Вместо тела большая вздрагивающая мишень. Палец снайпера на спусковом крючке. Палец мягко давит. Снег горячий. Вязкий горячий снег…
– Вернуть его, вернуть, – шевелил губами механик и отсчитывал движения рук пилота: – Четыре, пять, шесть…
Борис полз. Почти автоматически двигались руки и ноги. Раздвигая лицом снег, он чувствовал напряжение сжатой в затворе пружины, стремительный рывок бойка, его удар по капсюлю патрона.
Раздался выстрел.
Борис вздрогнул, почудилось: обожгло спину. Поднял голову, чтоб закричать. С кустистой верхушки сосны, осыпая снег, летело вниз что-то белое. Первый выстрел догнали еще три. Они подстегнули, Борис вскочил, кинулся к упавшему с дерева немецкому снайперу.
Срезая ветки кряжистого дуба, затрещали плотные автоматные очереди. Второй снайпер неуклюже спрыгнул и спрятался за стволом. Мелькнули концы лыж. Из сугроба поднялся маленький партизан в каске. Снайпер, пригнувшись, побежал. Партизан неторопливо прицелился, нажал спуск и удовлетворенно крякнул.
Сильно припадая на левую ногу, Евсеич торопился к внуку. Опередив Бориса, он упал около мальчика, прислонился к его губам, потом суетливо начал искать рану. – Жив?
Евсеич помотал головой, развязал шнурочки и снял с мальчика пробитую пулей ушанку. Борис опустился на колени. Он ласкал холодную голову маленького друга, чувствуя, что не может оторваться от смерзшихся окровавленных волос. Щекой приник к восковому лицу и замер.
Солнце, скользнув в проем набежавших облаков, смахнуло с леса густую синеву. Высоко в небе по-волчьи выли транспортные «юнкерсы». Редкой цепочкой они шли на восток.
Борис поднялся. Никто не заметил, как он отошел. Вскоре его скрыли деревья. Он медленно брел, натыкаясь на стволы. Ветки орешника ощупывали плечи, бросались снегом. Снег таял на лице, освежал. Борис продрался сквозь орешник, вышел к теплому ручью. Прозрачная струя крутилась в обмерзших, оледенелых камнях. В струе отражалось небо. Его можно было схватить горячими губами, попробовать на вкус, вдохнуть запах. Тогда закрепится вера, что страху он больше неподвластен… Борис упал на колени и жадно глотнул воду.
Пяти шагов не дошел Петя до избушки. Но весть от Акима Грицева, спрятанная у сердца мальчика, нашла адресата…
В пороховом погребе
С помощью артиллериста Михаил Кроткий утром еле вышел на полигон. А ближе к полудню на рее дзота взвился белый флаг. Продолжая постукивать заостренным концом молотка по боеголовке бомбы, Кроткий не заметил подошедшего ефрейтора Крица с солдатом. Криц остановился позади артиллериста и, покручивая в пальцах винтовочный шомпол, подмигнул солдату:
– Старается!
– Ха-ха-ха! – загремел солдат, откинув голову и выпятив живот.
– Встать, русская свинья! – заорал Криц по-немецки. – Ты забыл о почтении, шкура!
Артиллерист поднялся с корточек и равнодушно уставился вдаль.
Криц орал в том же тоне, но уже по-русски:
– Все сорвалось. Леса обложили каратели. Связь с бригадой прервана. До завтрашней ночи ждать нельзя. Под утро полигон взорвут… Молчишь? – перешел на немецкий. – Я тебе покажу-у! – И с размаху обжег спину артиллериста шомполом. – Работать, немедленно работать!
Кроткий застыл с поднятым молотком. Артиллерист сел, взял в руки инструмент.
– Не горюй. Как стемнеет, готовьтесь к побегу, – ворчал по-русски Криц. – Есть выход.
Он отошел от артиллериста, накричал на Кроткого и не спеша, с достоинством удалился. Михаил Кроткий удивленно смотрел ему вслед.
– Пушкарь, разжуй мне… Кто этот оборотень?
– Не понял? Наш он. Аким Грицев.
– А почему Криц?
– Так немцам легче и приятнее выговаривать.
Ночью в бараке не спали. Прислушивались к каждому шороху на улице, к неторопливому шагу часового. Окрик. Разговор. Приглушенный стон. Вошел Аким Грицев с автоматом и винтовкой в руках. Все повскакали с соломы, окружили его.
– Готовы? – И, подняв руку, он приглушил быстрый ответ:
– Артиллерист, возьми винтовку. Тебя, кажется, взяли в Дмитровке?
– Точно, браток.
– Значит, окрестности знакомы… Поведешь группу. В Дмитровку не заходить: там воинская часть. Идите к фронту, сейчас это менее опасный путь. Вот немного харчей, – протянул он противогазную сумку. – И еще весть на дорогу: позавчера фельдмаршал Паулюс бросил оружие в Сталинграде! Прикончили там немчуру!
– Ур-ра!
– Тише! Ти-ше, говорю!
– Есть, браток! Дай я тебя расцелую… Пошли, ребята!
Аким повернулся к Кроткому:
– Над тобой здорово поработали, парень. Душа-то держится? Обузой будешь ребятам в походе, а задержатся из-за тебя – значит, погибнут. Парашютом управлять умеешь?
– Двенадцать прыжков.
– Тогда… – Аким понизил голос до шепота и что-то Кроткому объяснил. – Понимаешь?
– Когда он летит?
– С рассветом.
– Согласен! Но нельзя ли как-нибудь передать «привет» Штруму?
– На этот счет я получил приказ, недолго жить гаду! Пошли. – И Аким взял Кроткого под руку. – Что… сам? Крепок ты, медведь!
Кроткий вышел из барака, вдохнул свежий морозный воздух, увидел звезды, чистые, яркие, и еще раз глубоко вздохнул. Свобода! Следуя за Акимом, он прятался в тени от домов и быстро перебегал серебристые лунные дорожки.
* * *
– Тише! Здесь ползком. Нас ждут у самолета вон в той будке.
Полз Кроткий трудно, ныла отбитая грудь, вывернутая в плече рука плохо слушалась, он сильно подгребал только правой и отталкивался ногами, тихонечко постанывая.
Они ползли от околицы деревни по аэродрому к стоянке самолетов, пытаясь слиться с желто-черным снегом. По стоянке шарил луч прожектора, будто подметая ее, вычерчивая китообразные силуэты «Хейнкелей-111».
– Бегом! – приказал Грицев, когда луч уполз в сторону.
Они рванулись к ящику из-под авиадвигателя, превращенного в будку для мотористов. Юркнули в маленькую дверь. Их встретил шепот:
– Аким?
– Мы. Как дела?
– Часовой на том конце стоянки. Подвижный пост еще не выходил из караулки. Провода от электромотора мы вывели наружу.
– Одежка?
– Есть.
Михаилу Кроткому дали отдышаться, сунули в руки ватный комбинезон и эрзац-валенки с портянками из шинельного сукна. Он переоделся в темноте, затянул на плечах лямки маленького пилотского парашюта.
– Готов? – ощупал его Грицев. – Пошли!
Проклиная луну и служаку-прожекториста, они выждали удобный момент и перебежали к ближайшему самолету.
Под широкими крыльями «хейнкеля» – густая темнота. Моторист покопался у выступа кабины нижнего стрелка, нашел концы проводов, скрутил их одним витком. Тихое жужжание электромотора внутри фюзеляжа пригнуло Кроткого к земле, но он сразу выпрямился.
– Иди сюда. Полезай. Удержишься? – В карман Кроткому сунули кусачки. – Не вырони, перекусишь тросы.
Три полутонные бомбы прощупал над собой Михаил Кроткий. Ухватился за среднюю. Холод от нее жег кожу. Ныли мышцы разбитого плеча, слабли кисти.
– Упаду, хлопцы!
Плечами его приподняли, поддержали.
– Зацепись ногой!
Тихо заворчал электромоторчик. Створки бомболюка пошли вверх, мягко придавили спину.
– Счастливо добраться! – услышал он голос Грицева.
– До встречи, други!
Теперь он лежал в металлических листах бомболюка, слегка прижатый ими к сигаре, начиненной тротилом. Попробовал развести руки. Дотянулся до ветрянок средней и правой бомб, пощупал тросики предохранительных чек. Передвинулся влево. Коченеющие пальцы скользнули по округлости третьей бомбы: предохранителя на боеголовке не было, ладонь лежала на оголенном диске взрывателя. Это была бомба с «полигона смерти», может быть, одна из тех, на которых сам Кроткий испортил резьбу. Он с силой дернулся, стараясь повернуться на живот. Боль во всем теле отрезвила. «Эх, забыли про варежки!» – подумал и засунул в рот ледяные кончики пальцев…
Под медленными, неторопливыми шагами заскрипел снег. Выждав несколько минут, томительных и долгих, в которые хочется стать маленьким, как мышь, Кроткий устроился поудобней, спрятал руки в карманы и затих. Комбинезон еще сохранял тепло, его нужно было использовать для отдыха. Разные мысли лезли в гудящую голову, больно стучали в висках, и, чтобы отогнать их, он начал считать про себя: «…шесть, семь, восемь… Дошел ли тогда Вовка? Спать! Сорок, сорок один… Вовка бы сказал: „Ты хорошо устроился, Боцман, в трюме на пороховых бочках!“ Спать! Двес… Опять шаги часового. Сбился со счета! Надо снова: раз, два, три… Спать! Спать! Спа…»
Послышалась команда запуска моторов. Будто ток прошел от дрогнувших век до застывших пяток Кроткого. Открытые глаза выхватили светлый бок бомбы. Около самолета слышалась гортанная речь, тарахтел, удаляясь, мотор автомашины, с металлическим скрежетом захлопнулся люк фюзеляжа. Заверещал стартер. Кроткий отважился пошевелиться. Тело казалось чужим, пальцы рук и ног одеревенели. Восстанавливая кровообращение, он согнул ногу и зацепил валенком за обшивку. От этого еле слышного звука что-то холодное и пустое подкатило к груди, как на качелях, резко летящих вниз. Сердце, громко стукнув, затихло…
В это время Аким Грицев, заночевавший в караулке, вышел на улицу и увидел грузовик с четырьмя эсэсовцами. Машина, резко тормознув, встала у аэродромных ворот, солдаты остались в кузове, а из кабины выскочил Штрум.
– Открывай!
– Пропуск? – спросил часовой.
– Я тебе дам пропуск, дурак! – Штрум оттолкнул солдата и схватился за веревку шлагбаума.
«Неужели пронюхал? Откуда? А если моторист? Да нет – верный парень! Может быть, поймали кого-нибудь из бежавших, и тот слышал наш разговор с планеристом?» Аким взглянул на гудевший моторами самолет, на Штрума, явно рвущегося на стартовый командный пункт. «Кажется, настало время исполнить приговор штаба бригады», – и Аким поднял автомат. От первого выхлеста огня Штрум охнул, схватился за живот, сел к колесу и обхватил его руками. Аким повел стволом в сторону самолета. Пули запели выше застекленной кабины, одна пробила форточку. Испуганный пилот рывком двинул вперед сектор газа, стараясь быстрее подняться в небо. Выпустив последние пули в солдат, Аким метнулся за угол караулки, но из окна хлестнул одиночный выстрел. Аким с простреленной грудью упал…
Моторы взвыли, и самолет резко качнуло вперед. Движение воздуха очистило бомболюк. Михаил Кроткий глубоко вздохнул, энергично заворочался. Дрожь обшивки стала мельче. Инстинкт авиатора подсказал: еще усилие – и крылья лягут на воздух.
Кроткий ворочался, превозмогая боль. Ногам стало лучше, пальцы рук пришлось покусать, чтобы заставить их подчиняться. В бомболюке запахло сыростью.
Прячась за тучами, тяжелый бомбардировщик крался к русскому городу, скрывая под коричневой скорлупой тонну взрывчатки.
Два заиндевевших цилиндра не страшны. Их тросики, идущие к чекам предохранительных ветрянок, легко перекусить, и тогда взрыватели не сработают. А что делать с третьей бомбой? У нее нет предохранителя, и легкое касание земли вызовет взрыв. Вот если сейчас ударить кулаком, даже кулаком, все полетит к черту в преисподнюю!
Михаил Кроткий вынул из кармана кусачки и перекусил тросы к предохранительным чекам двух бомб. Теперь они – железные болванки. Он протянул руки вдоль туловища, давая возможность крови притечь к пальцам.
Говорят, в минуты опасности вспоминается прошлая жизнь. У кого как. Михаил Кроткий мысленно редко возвращался далеко назад. А если и вспоминал, то прежде всего вечно небритую рожу колхозного учетчика Вьюна.
Все Кроткие были добросовестными крестьянами. Отец Тарас долго цеплялся за единоличное хозяйство, прижимист был мужик, поздно вступил в колхоз, но, вступив, сразу посчитал колхозное добро своим и приумножал его изо всех сил. Еще мальчишкой Михаил постиг секреты хлебороба. Он по комку в руке чувствовал наливную мощь земли, по металлическому шелесту колосьев определял спелость овса и ржи. Знал, что, если шишки репейника расправляют свои крючки, на листьях конского каштана появляются «слезы» и лес шумит без ветра, – быть дождю. К вёдру распускаются цветы вьюнка, вечерний лес становится теплее поля. Поле он любил. Особенно в страду. Здесь можно было показать ловкость, силу, сметку, можно было стать первым. А честолюбия всем Кротким не занимать. Если уж в газете появлялся портрет кого-нибудь из членов семьи, то он аккуратно вырезался, вывешивался на видное место в хате и не снимался, пока его полностью не засиживали мухи.
В поле можно было и отдохнуть, забравшись на верхушку пахучего стога. Впрочем, не по годам рослого Михаила и там находили разбитные девчата, у которых с призывным звоном рельса на ужин, казалось, пропадала усталость.
Учился Михаил неважно. Арифметики не любил. Грамматика давалась с трудом. Усидчивость и упрямство кое-как помогли ему перейти в седьмой класс. В восьмой он уже не пошел. Отец старался воздействовать кулаками. Михаил отворачивался, а когда надоедало терпеть, осторожно брал батю в охапку, относил в конюшню и ставил перед старым жеребцом Тютюном. При виде тощего коняги, свидетеля славных боевых лет, отец становился добрей и только ругал «бисова сына» нехорошими словами.
В первые дни войны Михаила призвали в армию. Через полгода его нашло письмо из Оренбурга, куда ушли с Украины родственники. Весть была тяжелой: старого Тараса повесил бывший учетчик колхоза полицай Вьюн, мать умерла, выбираясь с родственниками из немецкой неволи.
Поганый Вьюн!.. Самолет с воем прорывался сквозь облака, и штурман уже, наверное, рассчитывал боевой курс.
Кроткий протиснулся в левую часть бомболюка. «Трюм явно маловат для моей казенной части, но я достану тебя, жаба!» Он нащупал паз между ударным диском, похожим на большую пуговицу, и корпусом взрывателя. Если заклинить паз, ударник, соединенный с диском, не разобьет детонатор.
Окончив дело, он почувствовал, как ледяной ветер, гуляя по его убежищу, жжет мокрое от пота лицо, лезет за шиворот.
Луч яркого дневного света скользнул в бомболюк. Светлая полоса медленно ширилась. На головке бомбы под ворсом инея Кроткий разглядел большое ржавое пятно. Росинкой сверкнул перекушенный обрез тросика. Михаила Кроткого потянуло набок, и он механически схватился за корпус бомбы. Осветились все темные уголки. Он еще крепче ухватился за бомбу и будто оторвал ее. Лениво колыхнувшись, она пошла вниз.
Над головой промелькнуло грязно-серое брюхо «хейнкеля». Самолет как-то странно перевернулся, и Кроткий увидел землю. В то же время он конвульсивно оттолкнулся. Острый стабилизатор бомбы вильнул у лица. Свободное падение продолжалось недолго, ровно столько, чтобы бомба ушла подальше.
Рука нащупала вытяжное кольцо парашюта. После гула самолета давила странная тишина. Невдалеке круглились облачка зенитных разрывов с прожилками огня.
Что-то прорвалось в ушах, и небо загрохотало. Кроткий несся к земле. Он падал на город, почти в центр его. Горошины-домики превращались в квадраты, вытягивались цепочкой. Тело рванул раскрывшийся купол парашюта. Маленький, из красного шелка, он раскрылся грибком. От динамического удара слетели эрзац-валенки. Но это уже пустяк. Есть ли что-нибудь теплее родной земли!
К родному берегу
– Планеристам готовиться к отъезду! На сборы двадцать минут! В третий отряд! Шмотки в сани! – кричал дежурный партизан, обходя землянки.
Лес окутывали сумерки. Планеристы до наступления сплошной темноты торопились сдать автоматы и пистолеты на склад бригады. Оружие оставляли партизанам. Пилоты прощались с товарищами, дружба с которыми завязалась под разрывами немецких мин, в дерзких рейдах по гитлеровским тылам. Ломались, как спички, мосты, черные грибы дыма поднимались над нефтехранилищами, приводились в исполнение приговоры над предателями, спасались от фашистской злобы советские люди. Ко многим ратным делам народных мстителей приложили свои руки и пилоты. И вот настал час, когда по приказу с Большой земли их собрали на полевом аэродроме одного из отрядов, чтобы отвезти домой. Возвращались не все. Над погибшими не было обелисков, а иногда и земляного холмика, толстый слой снега хранил тайну их могил. На авиабазу передавались комсомольские билеты, и к каждому из них командир бригады приложил скромную партизанскую медаль.
Владимир Донсков ехал на розвальнях с тремя товарищами. Лошадью правил разведчик по прозвищу Звездочет. Он попыхивал цигаркой, и крупная махра, раскаляясь во время затяжек, освещала жгут его толстого черного уса.
– Большая Медведица! – мечтательно произнес он, поглядывая на небо. – Раньше она на меня грусть наводила, в пруду колхозном отражалась серебряными пуговицами, и не поймешь порой, то ли она блещет, то ли карась от озорства спину выгибает, играет, бесенок. А сейчас… Ведь что делают с людьми, паразиты! Кто я был раньше? Добрейшей души человек! Жена меня даже хмельного не боялась, ни одна деревенская шавка на меня не тявкала, я в жисть курицы не зарезал, а если видел, как ей голову отрывают, есть мяса не мог. А теперь лютость из меня прет, рубаху разрывает.
Недавно фрица мы захомутали, он, паскуда, со злости плюнул мне на сапог. Так я его вмиг продырявил!.. Вот от должности отстранили, в обоз отправили. И правильно. Необыкновенно нужный был фриц! Ти-ихо! – И усач выбросил цигарку в снег.
По редкому подлеску они объезжали большую поляну. Ездовой спрыгнул на снег, вел лошадь на короткой узде: если лошадь заржет, крепкая рука зажмет ей храп. Монотонно поскрипывали полозья. Тяжело дышал в оглоблях немецкий битюг, еще не привыкший к партизанским условиям. Хрустнула неосторожно задетая промерзшая ветка.
Миновали поляну, и усач снова вскочил на облучок.
– Осталось версты три, ребята, и приедем к нам. У меня просьбица. Разрешил комиссар по письму сочинить. Написал я, да много что-то листков получилось, цельный блокнот трофейный исчеркал. Не возьмет ли кто из вас? Дома запакуете поудобней и сунете в почтовый ящик или еще как там…
– Давай, дядя, – сказал Донсков. Усач покопался в недрах своего тулупа и протянул ему объемистый пакет.
При подъезде к полевому аэродрому их остановили, прощупали всех фонариками, приказали вылезти из саней, идти пешком. По узеньким тропкам, в затылок друг другу, они шли минут сорок, пока не услышали громкий, не таившийся голос:
– Э-эй! Поворачивай на огонек! – И в темном воздухе закачался фонарь.
Их окружили люди, подходили близко, рассматривали лица. Одно, круглое, беловатое, возникло перед Донсковым, помаячило и вдруг радостно воскликнуло хриплым баритончиком:
– Вовка! Друг! Живой!
Узнал Донсков голос. Узнал, крепко обнял Бориса Романовского, прижался губами к его холодной колючей щеке.
– Тебе бриться пора, Борька! – не нашел других слов Донсков и провел рукой ласково по отросшей щетине товарища.
– Пошли! – потянул за руку Романовский. – Наши все недалеко. Сложили шалаш и алалакают в нем. Там тепло. Пошли, Володя!
Борис привел друга к неуклюжей хижине, сложенной из сушняка и, откинув дерюжку у входа, они вошли. Донсков не сразу рассмотрел сидевших вокруг маленького костра, но пожимал руки до боли в пальцах. Первым он ясно различил лицо лейтенанта Дулатова, обложенное шикарной черной бородой, а потом узнал в разно одетой публике и других пилотов своей эскадры. Вопросы к вновь прибывшему властно пресек Дулатов:
– По порядку, друзья! Каждый рассказывает по порядку!
Самолет придет не раньше полуночи, так что времени хватит. Досказывай, Романовский!
– Ну, о том, что после отцепки я не выдержал курса по своей дурости, я признался. Как грыз землю и закапывал груз, уже рассказал… Про Петь-Петушка тоже. Мальчика схоронили ночью, тайком, на сельском кладбище, рядом с его матерью. Вот про Мишку Кроткого ничего больше не знаю. По донесениям Акима Грицева, держался он крепко. Фашист Штрум из него ничего не выколотил. Полигон немцы взорвали. Говорят, вместе с пленными… Я не командовал, как Коля Санталов и Миша Данилин, взводом, не ходил в разведку, как Толя Старостин или Иван Пещеров… Чинил оружие. Бойки точил, пружины вил, мины разряжал, тол из бомб выплавлял, ну и другое, по мелочи. Один раз только вылезал с партизанами, да и то за жратвой… Все!
– Донсков, твоя очередь. Коротко, – сказал Дулатов и прикурил от уголька трубку с вырезанной мордой черта на чубуке. Оглядел, какое впечатление на ребят произвела трофейная новинка.
– …Я про Боцмана сначала. Он оказался стоящим товарищем. Когда мы попали в заградогонь, буксировщик отцепил меня и поплыл домой. Самолет Миши Кроткого тоже повернул, но Миша отдал концы, догнал меня, и мы вместе нашли подходящую бухту. Нас прибило совсем не к тому берегу, нужно было искать выход. Им был только курс на партизанский лагерь. Мы не договаривались, но как-то так получилось, что капитаном стал Миша. Он послал меня и сказал: «Надо!» В нашей дружеской клятве сказано: «Вернусь живым и отвечу: сделано!» Я вернулся с партизанами. На месте планеров зияли две огромные ямы. Перед Мишиным окопчиком – замерзшие трупы немецких овчарок. Мы изучили следы на месте схватки. Его не взяли на абордаж! Его схватили тяжелораненым или оглушенным. С километр волокли по лесу до дороги и увезли на машине. Вот память о нем: перчатка с правей руки, разодранная осколком гранаты. Я вышел к партизанам шестого отряда, у них и остался.
– Чем занимался в отряде? – последовал тихий вопрос.
– Не перебивать! – оборвал Дулатов. – Продолжайте, Донсков.
– Похвастаться нечем. Со мной были еще двое, и нас берегли. Говорили, таков приказ. Использовали на связной работе между группами, иногда мы ходили в села. Не брезговали и кухонной работой: я перечистил тонны три картошки, не меньше. Когда выполнял задания по связи, искал отца. Никто не слышал о Максиме Борисовиче Донскове? Нет?..
– Может быть, кто слышал? – спросил и Дулатов. – Нет? Подумайте, а я пока скажу несколько слов.
Он передвинул из-за спины на живот маленькую кобуру, вынул из нее никелированный, почти игрушечный пистолет, о его рукоятку выбил трубку. Горячий комочек табака зашипел в снегу. Говорить начал торжественно:
– Во-первых, поздравляю вас. Молодцы! С заданием справились, не посрамили чести крылатого воина! Мне как командиру доверили штабную работу. По ее специфике я был в курсе почти всех ваших дел. В моем распоряжении находилась радиогруппа. Работала постоянная связь с Большой землей. Сам командир бригады провожал меня, подарил на память вот этот именной «вальтер»! Всех вас представили к медалям «Партизан Отечественной войны» второй степени. Это высокая награда! И прямо скажем: заслуженная! Мы участвовали в большом деле: ведь, по неполным данным, за это время партизаны Гомельского района только на четырех железнодорожных ветках, ведущих к городу, подорвали семь тысяч сто тридцать два рельса и пустили под откос двадцать поездов с живой силой и военной техникой немцев! Но, оказывается, многого я не знал. О повороте буксировщика сержанта Кроткого и о самовольной отцепке Костюхина слышу впервые.
Донсков слушал лейтенанта, и ему казалось, что говорит не его инструктор, а совсем-совсем другой человек. Пафос речи, значительность взглядов посуровевших глаз, новые жесты, резкие и энергичные, выделяли его, поднимали над группой притихших сержантов.
Ровным, хорошо поставленным голосом продолжал Дулатов:
– Сейчас обстановка такая: немцы пытаются ликвидировать партизанский район. Предстоят тяжелые бои. Они уже начались! Нами рисковать не хотят. Мы нужны. Может быть, возвратимся сюда еще раз. Скоро придет транспортный Ли-2 за детьми и ранеными. Восемь мест наши… Вопрос: передавал ли кто из партизан вам письма! Если да – немедленно сдать мне! Сами понимаете: военная цензура не отменена. В письмах могут оказаться нежелательные сведения. У кого есть?
– У меня, – сказал Донсков и вынул из-за отворота комбинезона пакет черноусого возницы. Прежде чем отдать Дулатову, он нагнулся к костру и прочитал адрес: «Саратовская область, дер. Озерки. Колхоз „Красная новь“. Бастраковой Мариулле Андреевне». Первым желанием Донскова было спрятать пакет, но Дулатов уже тянул руку.
– Донсков, почему ваша тройка в кубанках, где летные шлемы потеряли?
Сняв с головы, Донсков помял жестковатый мех кубанки, провел ладонью по голубому сукну донышка.
– С партизанами поменялись, им в шлемах и спать теплее, и воевать удобней.
Несколько минут разговаривали планеристы, показывали друг другу партизанские «сувениры», делились впечатлениями, кое-кто не удержался от хвастовства. Но постепенно ожидание самолета становилось томительным, многие примолкли, слушали небо.
– Боря, может споешь ту… про сокола? А? – попросил кто-то из темного угла.
В свете костра розовато блеснул лакированный бок гитарки. Борис подворачивал колки, настраивал инструмент. Установилась полная тишина.
– Эту песню пел один партизан на нашем кордоне. Его застрелил снайпер, – сказал Борис и тронул струны инструмента:
Грустно выводил песню хрипловатый баритон. Догорал костерок в шалаше, и угли тускнели, как глаза убитого.
– Все на костры! – долетел снаружи зычный крик.
Планеристы повылезали из шалаша, заторопились к кучам хвороста, разложенного на поляне. Вскоре послышался гул моторов большого самолета. Он тенью выскочил из-за ближних деревьев, прогрохотал над вспыхнувшими кострами и ушел на второй круг. Шум моторов утих, потом снова усилился. Посадочные фары прорезали ночь, светом умыли поляну. Черные фигурки людей убегали с площадки к лесу. Раздался глухой удар, будто пустое огромное корыто бросили на землю. Огненные глаза машины моргнули, закрылись. Моторы журчали мягко, успокаиваясь.
Наступила тишина. Секунда, другая – и она взорвалась радостными криками людей…