Время в долг

Казаков Владимир

Глава третья. Время в долг

 

 

Погода стояла изменчивая: то в серые стада собирались вязкие тучи, то солнце разгоняло их жаркими хлыстами, и умытая земля начинала парить. Метеорологи, день и ночь колдуя над синоптическими картами, давали прогноз с большими оговорками. Им уже никто не верил, хотя они имели связь не с «богом», как забытые шаманы, а с метеоспутниками и тыкали в атмосферу не пальцами, а лучами радаров. В аэровокзале толпились шумливые недовольные пассажиры. Начальник отдела перевозок прятался от них на вещевом складе, прихватывая с собой книгу жалоб. При такой синоптической обстановке Кроткий доверял санитарные полеты не многим. Вот почему Романовский смог зайти к Аракеляну только через несколько дней после собрания, хотя приглашался не единожды.

Аракелян открыл тяжелый несгораемый шкаф и достал синий скоросшиватель.

– Прежде всего прочитайте последний приказ по отряду. Он еще не вывешен… Присаживайтесь поудобнее, Борис Николаевич.

В общей части приказа довольно объективно описывалась вынужденная посадка Семена Пробкина. Дальше говорилось: «…Действия пилота обсуждены на собрании.

…Но учитывая, что поведение пилота продиктовано гуманными соображениями, командование решило не накладывать дисциплинарного взыскания.

Приказываю:

за нарушение НПП ГА-59 г., выразившееся в самовольном прекращении радиосвязи перед посадкой, у командира самолета 4 АЭ Семена Родионовича Пробкина изъять из пилотского свидетельства талон нарушения №1».

Романовский прихлопнул ладонью корочки скоросшивателя.

– Приказ правильный. Изъятие талона по всем законам не является взысканием, а лишь фиксирует нарушение, предупреждает. Но в то же время это болезненный удар.

– Вы так считаете?

– В пилотском свидетельстве всего два талона. – Романовский отдал папку. – Вырезать один из них – значит поставить летчика на грань дисквалификации. Взыскание можно снять досрочно или оно снимается автоматически по прошествии определенного времени, а возвращение талона – во власти командира. Значит, по-вашему, приказ суров? Юридически он обоснован. Командир отряда может вырезать талон за любую мелочь: руление с чуть повышенной скоростью, или не пришвартованный килограмм груза, или…

– Без мелких дел не бывает крупных. Как среагирует на приказ Пробкин?

– Я бы на его месте предпочел даже строгий выговор, да и любой пилот также.

– Вам не кажется странным, что он как бы изолирован от коллектива и варится в собственном соку?

– Ребята его уважают.

– Я не о том. Скрытен. Болезненно раним. Недавно посмотрел его личное дело. Родителей нет. Детдомовец. Несмышленышем эвакуирован из Ленинграда.

– Откуда?

– Из Ленинграда… Есть любопытнейшие факты… – Аракелян перелистал настольный календарь. – Возьмем прошлый год… В феврале Пробкин в пургу нашел в степи заблудившегося охотника и полузамерзшего привез на аэродром. В том же месяце на его самолете загорелся двигатель. Причина техническая. Он в воздухе потушил пожар и благополучно приземлился. В декабре, уже на «супере», пришел домой на одном двигателе, хотя и в нем барахлила свеча… Как?

– Англичане бы сказали: «Полет с помощью брюк», а у нас на фронте говорили: «Пилот божьей милостью!»

– А милость людская проходит мимо него: в карточке Пробкина ни одного поощрения! Это когда за любое здравое решение или действие другие достойно награждались. Неудобный для руководства человек?

– Ершист, прямолинеен, таким трудно жить. Вы работаете с ним три года…

– Упрек принимаю. Долго жил по принципу Терещенко: «Время – километры». Километры – это план, премия, повышение по службе и прочие блага. Взрослею понемногу. Поинтересуйтесь Пробкиным, Борис Николаевич. Мне кажется, вы можете смотреть на людей не только как на машину для выдачи продукции. Попробуйте стать ему хорошим товарищем, наставником. А я вам передам кое-что из своих наблюдений.

– С чего начать?

– Сообщите Кроткому, что Пробкин читает не одну «Мурзилку». Как переваривает – другое дело, но выписывает несколько серьезных газет, только почему-то не в отряде, а на главпочте… Теперь позвольте залезть вам в душу?

– По биографии?

– Скорее по некоторым деталям. Если не желаете…

– Давайте, давайте, Сурен Карапетович, исповедовался я в разных кабинетах, и не однажды.

– Мне неясен самый грустный кусок вашей жизни… Как было дело, Борис Николаевич?

Романовский медленными движениями ладони потер лоб, посмотрел в вопрошающие глаза Аракеляна и начал рассказ. Он говорил, а парторг забыл, что перед ним сидит не юноша. Уже не видел поседевших висков. Не верил, что это было так давно. Прошлое вернулось…

 

* * *

Немцы, сжимая фронты, откатываются, цепляясь за каждую пядь белорусской земли. Зима, но, бывает, потом пропитываются меховые комбинезоны летчиков в воздухе. В один из таких дней над рекой Безымянной истребители дивизии генерала Смирнова схватились с асами из эскадры «Бриллиантовая молодежь». Западнее всех жестоко дрались летчики майора Дроботова, прикрывая штурмовиков. «Горбатые» расстреливали немецкую пехоту, топили технику с понтонами, переброшенными через широкие полыньи.

Выше всех носился белый «Мессершмитт-109». Он не вступал в бой, но его команды четко выполнялись немецкими истребителями.

И все же перевес боя явно склонялся на сторону летчиков майора Дроботова. Ведомой Кроткого была Катя. Романовский, защищая хвост самолета командира полка, посматривал и за ней.

Катя всегда остро чувствовала время и без часов определяла его с точностью до минуты. По радио все услышали ее голос: «Мальчики, посмотрите на бензиномеры!» Романовский бросил взгляд в ее сторону и увидел четырех «мессов», вынырнувших из облака. Светлые, мерцающие трассы из пушек тянулись к паре Кроткого. Крутым виражом со скольжением Кроткий ушел из-под огня. Катя запоздала выполнить маневр. Снаряд вырвал правую часть капота у ее машины, и козырек зарябил от капель масла. Она выправила дрогнувший самолет и увидела рядом. трёхпушечный «фокке-вульф» с жёлтым коком винта и бубновым тузом на фюзеляже. Сквозь стекло кабины просматривалось бледное лицо с большими чёрными глазами. Немецкий пилот резким движением руки вытер мокрый лоб и ушел вверх.

Машина плохо слушалась рулей, тряс мотор, и Катя, наращивая скорость, начала выходить из боя. И вдруг почувствовала, будто спину сверлит чей-то взгляд. Оглянулась. Сзади пристроился тот же «фоккер», серый диск его винта крутился рядом у самого хвостового оперения. «Таранит!» – подумала Катя, и показалось, будто ее раздели и сейчас окатят ледяной водой из брандспойта. За всю войну немцы ни разу не решались на таран – не пошел на сшибку и этот.

«Бубновый туз» ударил из трех стволов, и обломки хвоста Катиного самолета перемешались с дымом. Увидев, что за бронеспинкой у нее почти нет фюзеляжа, и почувствовав вихревой сквозняк в кабине, девушка потеряла сознание. В чувство ее привела ручка управления: она больно била Катю по рукам и коленям. Самолет крутился, падая носом вниз. Девушка, почти задохнувшаяся в дыму и пыли, ухватилась за скобы фонаря кабины и потянула их. Фонарь только чуть стронулся. «Ну, помоги же, помоги!» – кричала она Романовскому, на миг вспоминая его теплую и очень сильную руку. Она не видела ничего сквозь пелену слез и боролась вслепую. Приподнялась на сиденье, уперлась коленями в приборную доску и всем телом рванула фонарь. В образовавшуюся щель можно было просунуть голову. Она с трудом развернулась в кабине затылком к воющему мотору и высунулась за козырек.

Оттолкнувшись ногой, Катя перевалилась за борт, но парашют клапаном зацепился за козырек кабины, ребро ранца держал переплёт бокового стекла. Тугой струей воздуха ее придавило к остаткам расщепленного фюзеляжа, голову било о потрескавшуюся обшивку. «Мама! Ма-а-мочка, за что меня так! Мамулечка! Лучше сразу! – Она потянулась к пистолетной кобуре, но, как только отвела в сторону руку, ее перевернуло и тяжко ударило животом о борт. – А мы так с Борей хотели сына, мамочка! А-а-а!» – Катя яростно крутнулась и… почувствовала себя невесомой. Самолет падал рядом, обдавая девушку гарью из мотора. Она щеками ощущала жар раскаленных патрубков. Потом обрубок истребителя вильнул в сторону. Катя дернула вытяжное кольцо парашюта.

И два самолета, провожавшие ее почти до земли, взметнулись ввысь. Через минуту в прицеле Романовского заплясал «бубновый туз».

– Не трожь его! Возьмем в клещи, – передал майор Дроботов.

Рядом с немцем Романовский увидел самолет Кроткого.

Куда бы ни отворачивал «бубновый туз», всюду натыкался на истребитель.

Крыло к крылу с ним летели Дроботов и Кроткий, а сверху прижимал к земле Романовский.

– Прикройте нас! Отсеките слева шестерку! – приказал Дроботов по радио своему заместителю.

Кроткий видел, как нервно крутит мокрой головой лысоватый пилот, наушники скособочились на шее. Вот он повернул к нему лицо, и желтый нос «фоккера» покатился в сторону его самолета. Дрогни Кроткий, испугайся столкновения, и немец вырвется из клещей. Кроткий окаменел. Немец, почти коснувшись его консоли, резко дернулся в сторону майора Дроботова и поднял пистолет. Пуля парабеллума, пробив форточки двух кабин, свистнула у виска майора. Дроботов плюнул в сторону немца. Воля «туза» была окончательно сломлена пулеметной очередью Романовского: голубоватые трассы протянулись над носом «фоккера», сбили радиоантенну и заставили немца скользнуть вниз.

А вверху неистовствовал белый «мессершмитт». Он несколько раз пытался атаковать тройку Дроботова, но его перехватывали «яки». Романовский видел «мессера» и знал, что на нем летает барон, командир эскадры «Бриллиантовая молодежь». Сегодня «белый» отрубил штурмовику хвост и вогнал в землю скоростной бомбардировщик. Романовский осмотрелся: пленный немец надежно зажат… и вот уже аэродром.

– За нами вяжется барон. Можно, я его достану? – спросил он Дроботова.

Майор быстро ответил.

– Понял! – подтвердил Романовский и, дав форсаж двигателю, устремился вверх.

Белый «мессершмитт» увидел, что клещи ослабли. Он подал команду. Две пары «фоккеров» опустили носы и в стремительном пике пробили заслон советских истребителей – дали несколько залпов. Один из снарядов попал в крыло пленного «фокке-вульфа», два впились в самолет Дроботова и перебили тросы управления. Самолет начал падать листом. Дроботов, чувствуя, что ручка и педали болтаются и самолет не реагирует на рули, пытался выправить полет двигателем. Мотор взревел на непосильном режиме, истребитель поднял нос и будто повис на невидимом крючке. Потом медленно свалился на крыло. Дроботов выбросился из кабины.

Это произошло над самым аэродромом. С земли видели, как Дроботов дернул вытяжное кольцо. Белый язык купола лениво вышел из ранца, но раскрыться ему не хватило высоты. Стоящие на аэродроме закрыли глаза и услышали мягкий глухой удар.

Подбитый «фоккер» планировал на посадку. За ним приземлился Кроткий. Он торопливо зарулил на стоянку, выпрыгнул из кабины, не снимая парашюта. Задыхаясь, подбежал к товарищам, окружившим изувеченное тело командира, протиснулся к центру и встал на колени около горки белого шелка. Протянул руку…

– Не надо, ему уже не поможешь, лейтенант! – послышался знакомый голос командира дивизии генерала Смирнова. – Не открывайте. Кто ведомый командира?

– Младший лейтенант Романовский, – подсказали сзади.

– Судить! – Генерал повернулся к начальнику штаба и жестко повторил: – Под суд дезертира! Сегодня же мой приказ передайте в армейский трибунал. Романовского вернуть!

– Он не отвечает на вызовы.

Генерал стащил с головы шлем.

– Прощай, Иван! Не брала тебя пуля японская и финская, не споткнулся ты в небе Испании, а тут… Прощай! Ты умер как настоящий солдат. Мы не забудем тебя, родной…

По обветренной щеке Кроткого скатилась слеза. Его нестриженые рыжие волосы трепал ветер. Полусогнутые руки крепко прижимались к телу. Раздавленные стекла летных очков впились в ладонь, и с пальцев капала кровь.

Генерал обнял его за плечи и молча повел в сторону.

Мимо них автоматчик вел немецкого пилота. Он шел медленно, надменно подняв голову, слегка выпятив грудь, туго обтянутую черной шевретовойкурткой. Около Кроткого он замедлил шаги. Взгляды их скрестились. «Туз» ухмыльнулся: по белому шарфу он узнал летчика, державшего его в «клещах». Немец снял кольцо с безымянного пальца и бросил Короту.

– В награду за железные нервы!

Кроткийна лету отшвырнул кольцо ударом ноги и, сжав зубы, шагнул вперед. Но автоматчик настороженно смотрел уже не на немца, а на него…

 

* * *

Романовский сидел перед Аракеляном, понурив голову, сцепив пальцы в замок, воспоминания о гибели командира всегда причиняли боль.

– Я многое рассказал со слов генерала Смирнова и Михаила, – пояснил он. – А сам в тот момент действительно не мог слышать вызовы с земли – рация была разбита.

– Мне интересно, как проходил бой?

– Получив разрешение от майора, я потянулся к редким облакам, за которыми скрылся «белый». Пленные немецкие летчики рассказывали о бароне легенды. Будто он точность пилотирования и глазомер оттачивает на метеорологических шарах: подвешивает их на метр от земли и сбивает концом крыла. Если промахивается, разрывает шар очередью из пулемета с первого захода, причем нередко переворачивая самолет на спину. Не скрою, такие рассказы действовали на психику, но я почему-то верил, что не буду «шаром»… Пробив тонкий слой облаков, я увидел его. И выскочил так удачно, что спираль прицела легла на «мессершмитт». Но нажать гашетку не успел! В долю секунды немец перевернулся и пропал внизу. Пока я искал его, снаряд рассек обшивку моего крыла. Барон перехватил инициативу боя и гонял меня, как щенка. Выпарил из меня всю воду! Помню, руки были тяжелыми, будто скованными. А потом ничего, втянулся… Немцу, видно, надоело, а может, бензину мало оставалось. Он положил машину в глубокий крен и потянул ручку. «Мессер» сделал немыслимо резкий разворот и, находясь еще в глубоком крене, сыпанул из всех пулеметов. Трассы из разноцветных бликов словно опутали меня. Тут должен быть конец! Но пронесло. Брызнули в кабину осколки стекла, пули впились в приборную доску и прошили радиостанцию. Видно, с перепугу я схватил ручку на себя и полез вертикально вверх. От перегрузки синие мухи замельтешили в глазах и… чернота. Когда очнулся, прочитал молитву конструктору самолета: Як-3 оторвался на вертикали от «мессера»! Тот карабкался за мной. Лез упрямо. И вот настала секунда, когда он потерял скорость и опору в воздухе, свалился на крыло. Я перевернул истребитель и оказался сзади немца. Сблизился и рубанул… Попал. Барон поставил самолет на крыло, скольжением сбивал огонь. И пламя оторвалось. Он повернул на запад… Как промелькнула линия фронта, я не заметил. Немец проскочил небольшой лес и ввинтился в небо. Я мгновенно среагировал на маневр и подумал, что уж на этой-то вертикали добью белую вошь!.. Не успел… Из леса неожиданно ударила батарея. Зенитные гранаты разорвались на моей высоте. Самолет тряхнуло, вспыхнул мотор, кабину заволокло горячим дымом. Кое-как я развернулся и пошел к своим. Огонь сожрал полкабины, тлели унты. Хорошо, я был в перчатках!.. Увидел сзади острое рыло «мессершмитта». Терять было нечего, и я круто развернул своего подранка и сжал все гашетки. Мощной пулеметно-пушечной отдачи мотор не выдержал, захлебнулся совсем. Я кое-как вывалился. Ожидая хлопок парашюта, увидел падающий «мессершмитт», а выше себя – черный купол. Барон вместе со мной спускался на нейтральную полосу. Земля молчала… Я упал в воронку, быстро выполз, освободившись от парашюта. Совсем рядом возвышались брустверы наших траншей. Еще заметил, как из-за них выметнулись фигуры бойцов… Барон упал недалеко. Я пошел к нему с пистолетом, а стрелять забыл. Шел в каком-то полусознании. Хотелось одного: дотянуться до горла. Именно горла! Почему-то его шея представлялась мне тонкой и шершавой, как у хищного грифа. Барон стрелял. Попал мне в левое плечо, из рукава комбинезона полетела вата… На дне разрушенного окопа мы встретились. Лицо барона оказалось совиным, старым и сморщенным, а шея толстой и жилистой. Потом я увидел немецкого солдата. Он замахнулся прикладом, а я руки не мог уже поднять. Но вдруг солдат перегнулся и упал в снег. Меня схватили чьи-то руки и потянули из окопчика. Это были красноармейцы…

Романовский замолчал. Аракелян подошел к нему:

– Может, хватит на сегодня? Сделаем передышку?

– Нет, Сурен Карапетович. Ту страшную ночь забыть нельзя… Я узнал все подробности от генерала, и они… В общем, привезли меня на полуторке в полк…

И снова перед Аракеляном предстали события давно минувших лет, суровых и порой бесчеловечных.

 

* * *

…Борис сидел в землянке. На плечах солдатская шинель без знаков различия, ноги горели в старых валенках, под бинтами ныло раненое плечо.

Он не мог понять случившегося. Командир полка погиб из-за него? Когда погиб? Ведь были вместе почти до самой посадки! Почему из-за него?

После обеда суд, и он еще раз все расскажет им. Поймут. Поймут и снимут страшное обвинение. В этом он не сомневался ни капельки.

Катя жива! Увидела, оттолкнула конвоира, обняла и, целуя, тихонько причитала: «Боренька, что ж ты наделал!» Лицо ее ободрано, желто от йода, в глазах тоска… Миша Кроткий не подал руки… А потом этот капитан из «смерша»: «Вы арестованы по обвинению в дезертирстве!» Вопросы. Обвинение. Ерунда какая-то…

Как долго тянется время. Пусть. Можно вспоминать. Хотя бы тридцать третий… Ему девять лет, а он по сходням пристани таскает маленькие ящики, добывая «свой» хлеб. Там он впервые увидел верткий самолетик, с ревом пронесшийся над желтым плесом Десны. Он всколыхнул струей спокойные воды, и Борис вспомнил о своем брате – курсанте Качинской авиашколы. Брат стал хорошим летчиком, приезжая в. отпуск, красиво рассказывал о военной службе, дразнил младшенького сказками и легендами о Небе. Борису было семнадцать, когда брат погиб на границе в воздушном бою с фашистами. Тогда отец крепко прижался прокуренными усами к щеке младшего, а мать тайком сунула в карман поддевки образок Георгия Победоносца. Вечером грохочущий товарняк с ранеными увез Бориса в далекий незнакомый Саратов, в планерную школу воздушно-десантных войск…

Часовой загремел щеколдой. В проеме двери выросла его щуплая фигура.

– Выходи!

Борис доплелся до столовой. У входа в палатку второй часовой откинул полог. За столом сидели трое. На петлицах значки юристов. В середине – полковник с добрыми светлыми глазами, около него – майор и капитан.

Бориса поставили перед столом. Вокруг сидели летчики и техники. Две больших раскаленных печки-буржуйки наполняли палатку-столовую зноем. Но жарко было только вверху, на стылом земляном полу, под скамейкой, на которой сидела Катя, дрожал щенок. Он порывался выскочить на середину, где стоял Борис, но один из летчиков хватал его за шерсть и отбрасывал назад. Щенок, не привыкший к такому обращению, скулил.

– Ваше имя, фамилия? – спросил майор.

– Романовский Борис Николаевич.

– Год рождения? Национальность?

– Тысяча девятьсот двадцать пятый. Белорус.

Вошел дежурный по части с красной повязкой на рукаве и обратился к полковнику:

– Вас просит генерал-майор.

– Хорошо. Товарищ майор, заканчивайте предварительный опрос без меня.

Командир дивизии ждал полковника в штабной землянке.

– Я просил повременить, пока не поговорю с членом Военного Совета фронта.

– Поговорили? – спросил полковник.

– Он и командующий на ответственном совещании.

– Когда прибудут?

– Завтра.

– Столько я не могу ждать. Приказано провести суд сегодня. Письменно приказано, товарищ генерал.

– Я мало знаком с вашими порядками, но расследование проведено галопом, как-то странно, в присутствии личного состава ведете суд. А здесь исключительный случай. Сбив командира немецкой эскадры, он заслужил снисхождение!

– Я тоже так думаю, но решает тройка. А потом отдали летчика под суд вы, товарищ генерал, и вспомните свой гнев в каждой строке представления!

– Я только час назад получил подробные сведения о бое, черт возьми! Какой будет приговор?

– В вашей дивизии год назад был прецедент: один летчик перелетел к врагу. Это установлено. Теперь еще преступление, подлежащее наказанию по приказу двести двадцать семь. Суд у вас первый – значит, показательный. Вот поэтому и в присутствии всех. При показательном я имею инструкции избегать, мягко говоря, оправдательных решений. Очень сожалею, но… поймите меня!

– Мягко говоря, это не по чести! Что подумают летчики? Как все нескладно получается! Вы его приговорите?..

– Да!.. Если не будут изменены указания. Но я уверен: высшая мера будет заменена на штрафбат. Оглашенное решение трибунала будет иметь только воспитательную цель.

– Ладно, – тяжело вздохнул Смирнов. – Не смею вас задерживать. Ваше «будет», «будет» меня мало устраивает. Идите.

Полковник продолжал стоять. Потом сказал:

– Он ранен. И если бы не мог отвечать, суд пришлось бы отложить до излечения.

Смирнов, прищурившись, смотрел на полковника, и добрый огонек мелькал в его усталых глазах. Он приказал дежурному по части вызвать врача и сержанта Романову.

– Думаю, мне не обязательно присутствовать при вашем разговоре?

– Да, да, полковник, благодарю!

Председатель трибунала вернулся в палатку и о чем-то поговорил с помощниками. Капитан возражал, спорил шепотом до красноты на землистом круглом лице. Вошли полковой врач и Катя. Врач, совсем не по-военному сложив на животе руки и нервно перебирая пальцами, обратился к председателю:

– Товарищ полковник, я, как представитель медицины, возражаю против суда над человеком, имеющим пулевое ранение в область предплечья.

– Ранение легкое! Сорван всего клочок кожи! Я проверял… – оборвал врача капитан.

– Вы не учитываете общего состояния организма: высокой температуры, физической усталости, психологического надрыва!

– Не волнуйтесь, доктор, – сказал полковник. – Мы принимаем ваш протест. Подсудимый, как вы себя чувствуете? – И он посмотрел в сторону Романовского, которому что-то горячо доказывала Катя.

Легко отстранив девушку, Борис встал:

– Состояние мое нормальное, могу полностью отвечать на любое слово. Я ни в чем не виновен!

– Настоящий мужчина! – возликовал капитан.

– Доктор, вашу устную справку о состоянии подсудимого мы учтем и… продолжим заседание, – тусклым голосом произнес полковник. – Итак, первый вопрос по существу… Садитесь, Романовский. Я сказал, садитесь! Вы знакомы с приказом двести двадцать семь?

– Да.

– Почему нарушили? Борис вскочил:

– Это ошибка!

– Да сядьте же! Почему покинули боевой строй?

– Я получил разрешение ведущего.

– Говорите только правду! Что побудило вас уйти? Желание выдвинуться? Получить награду? – быстро спросил капитан.

– Командир полка разрешил мне.

– Твердо настаиваете на своих показаниях?

– Конечно.

– Кто может подтвердить?

Борис замялся: «Майор Дроботов погиб. Кто еще слышал?»

– Разговор был по радио, наверное, слышали многие. Ближе всех был лейтенант Кроткий.

– Да, многие… – задумчиво проговорил полковник. – Приглашается первый свидетель.

Вошел офицер.

– Командир полка запретил ему отваливать, – сказал он.

– Запретил! – подтвердил и второй свидетель. Борис беспомощно улыбнулся.

– Да что вы, ребята! Пусть Кроткий… Вызовите Мишу! Бесконечно долгие секунды. За спиной, как шелест, неровное дыхание людей. От двери к столу, тяжело ступая, прошел Кроткий.

– Подсудимый настаивает, что командир разрешил ему выйти из строя. Вы можете подтвердить его слова, лейтенант?.. Подумайте. Не торопитесь. Здраво оцените обстановку, – говорил полковник, листая бумаги в тощей зеленой папке.

– Нет. Это неправда.

Глаза Бориса изумленно округлились, потом брови сошлись на переносице, и он, опустив голову, колыхнулся вперед, схватился за край столешницы. Кто-то мягко взял его за руки, посадил на табуретку. Голоса доходили приглушенные, далекие.

– Подсудимый запрашивал разрешение у командира полка?

– Да.

– Можете повторить их разговор?

– …Романовский сказал: «За нами вяжется барон. Можно, я его достану?», а майор ответил: «Не разрешаю!»

– И все-таки подсудимый ушел?

– Сказал «понял» и отвалил… Тут что-то не так, товарищ полковник. Я думал и…

– Ну-ну, лейтенант?

– Устал Борис, наверно. Дюже горячий и психованный был бой. От перегрузок не только ухи закладывает, мозги в крутой вираж становятся…

– Конкретней, лейтенант! – потребовал капитан. – Что ответил командир полка?

– Запретил… Тильки ухайдакался Борис и…

– Все? – спросил капитан.

Кроткий пожал плечами. Полковник обратился к подсудимому.

– Может быть, у вас был предварительный договор с командиром полка на земле?

– Нет.

– Продолжаете ли отрицать факт, свою вину? Если да, то аргументируйте мотивы.

Борис молчал. Долго молчал. Тогда к столу подскочила Катя.

– Я знаю, как это произошло. Вспомни, Боря, ты задержал на кнопке палец? Задержал? Ну?

– Сержант, марш на место! Я выведу тебя!

– Подождите, капитан, – остановил своего помощника полковник. – Хотите выступить свидетелем, товарищ сержант?

– Она подсказывает ему какой-то выход, – не унимался капитан. – Что новенького придумали, дорогая?

– Я не могу быть свидетелем, – посуровела Катя, – потому что в это время была на земле, но мне ясно, как все случилось. Романовский не мог бросить майора без его разрешения. Не мог! Так, ребята?

По рядам летчиков прошел одобрительный гул.

– Мы неплохо знаем, кто на что способен. Если он трус, то зачем ему отрываться от аэродрома и лезть обратно в пекло? Если он хотел схватить награду, то она ему была обеспечена за посадку такого гада, который сбил два наших самолета, в том числе меня! Где логика? Произошла ошибка.

– Какая? – быстро спросил полковник.

И Катя горячо рассказала о своих сомнениях.

Борису все стало ясно. Майор Дроботов ответил на его просьбу быстро, а он не успел вовремя снять палец с кнопки передатчика. Эта секундная задержка стоила многого. В эту секунду он не мог слышать майора. Поэтому, когда он отпустил кнопку – радиостанция автоматически переключилась на прием, в наушники прошло только слово «разрешаю», а частицу «не» поглотил эфир.

(Впоследствии был издан приказ – по правилам радиообмена, в котором предписывалось только одно отрицание: «Запрещаю!»)

– Что скажете, подсудимый? – донесся голос полковника. – Вы действительно передержали палец на кнопке?

– Наверное, так и было.

– Можете доказать? – спросил капитан. – Потребуете судебный эксперимент? Бесспорно, он даст положительный результат. Но один вопрос, и самый важный, остается: правильно ли вы оценили ситуацию, открывая командира? Ответ: немедленная гибель прославленного летчика!

– Я не могу взять на совесть смерть товарища Дроботова.

– Спишем все на войну, что ли? – И капитан произнес обвинительную речь. Он утверждал, что Романовский, бросив своего ведущего, был прямым виновником его гибели. Длинная речь пересыпалась юридическими терминами, выдержками из присяги и приказов. Он кончил нескоро и вытер большим платком в цветочках серые распаренные щеки. – Каждый в душе поставьте себя на место майора Дроботова и за него произнесите приговор, сообразуя его с приказом Верховного Главнокомандующего!

– А то, что Романовский провел блестящий бой и победил, не считается? – громко спросила Катя.

– Здесь не митинг, сержант! Но отвечу: мы не награждаем за подвиги, а судим за преступления! – отрезал капитан. – И не так уж трудно осадить нынешнего драпающего в логово немца!

– Ты бы попробовал! – пророкотал чей-то бас.

Капитан вскинул голову и зашарил глазами по рядам.

– Я сказал! – встал из четвертого ряда высокий летчик с багровой обожженной щекой. – Мне вспомнился храбрец портняжка, который, когда злой бывал, семерых убивал.

Капитан открыл рот, но полковник дернул его за рукав. Суд удалился на совещание. Вернулись не скоро. И пока их не было, никто не заговорил, почти никто не пошевелился. Лишь Катя с молчаливого согласия часового подсела к Борису и, гладила его горячую руку, положив к себе на колено. Но вот открылся полог. Вопреки субординации капитан шел впереди с просветленным лицом. Полковник, щуря печальные голубые глаза, начал читать приговор. Вводную часть Борис почти не слышал.

– …За оставление своего места в боевом строю, что классифицируется как дезертирство с поля боя, приведшее к гибели командира полка… – громко и раздельно читал полковник, – приговорить бывшего младшего лейтенанта Красной Армии Романовского Бориса Николаевича к высшей мере наказания…

Последние слова он произнес негромко. Вокруг Бориса стало темно. Из этой темноты гремел голос:

– …Приговор привести в исполнение немедленно после утверждения Военным Советом…

Подхватив под руки, Бориса повели. Очнулся он опять в землянке. Часовой принес фонарь и ужин. Тусклый свет выхватил паклю, торчавшую из пазов между бревнами, табуретку, согнувшегося на ней Бориса. Лицо желтое, на лбу бисером пот.

В это время полковник вместе с летчиками ужинал в столовой, где недавно проходил суд. Охотно отвечал на вопросы, не касающиеся сегодняшнего заседания трибунала. Упрямый Кроткий все-таки заставил его коснуться и судьбы Романовского.

– Уверен, приговор отменят. И даже оставят в полку.

– До первого полета на фотографирование?

– Если вы имеете в виду дневное фотографирование вражеского аэродрома – да!

– Под огнем зениток и истребителей выдерживать курс по ниточке, высоту и скорость – девяносто девять процентов за то, что ухайдакают!

– Больше одного процента и в пехоте у штрафника не бывает.

– Игра в орлянку?

– Четвертый год мы все в нее играем, лейтенант…

Если бы Романовский слышал этот разговор! Он тонул, захлебывался в мыслях. Значит, трус? Нет, он давно уже не чувствовал в себе такой слабости. Ослепленный ненавистью к врагу, он оставил без защиты своего командира. А капитан говорил: дезертировал! «Оставил», «ушел без разрешения», «дезертировал» – слова-булыжники, разбивающие мозг, если рядом с ними стоит «смерть». Командир погиб. Виноват ли в этом он, Борис? Наверное. Но зачем же еще одна жертва? Как искупление? За что? Нужно ли оно? Он так мало сделал…

Борис вскочил, подошел к окну и схватился за внутреннюю решетку. Скрипнули ржавые гвозди. Решетка осталась в руках. Он с недоумением посмотрел на плетеную проволоку и постарался пристроить обратно. Не удалось. Осторожно прислонил решетку к стене и рукавом шинели протер окно.

В небе мигали яркие звезды, влажный зрачок увеличивал их и щербатил. Струйка воздуха из щели холодила горячую кожу лица. Звезды тухли в жадно расширенных глазах и вновь вспыхивали на кончиках мокрых ресниц. Надолго застыл у окна Борис, окаменев в горе. Но вот мелко задребезжало плохо закрепленное стекло. И сразу завыло, застонало небо. Надсадный звук сирен подхлестнул, как бич, и Борис по привычке заметался по землянке в поиске планшета, ремня с кобурой, шлема и, не найдя их, кинулся на выход. Ударил плечом запертую дверь и осел на пол от резкой боли. Воздушная тревога была не для него, он мог только, прилипнув к окну, слушать шакалий звук немецких бомбардировщиков, смотреть, как белые дрожащие штыки прожекторов полосуют густую темень. Вон два луча поймали крестик-самолет, и он блеснул плоскостями. Вокруг него в шальном неистовстве заплясали огни разрывов, космы желтого дыма.

Зеленоватый мертвенный свет залил поле аэродрома. Брызгаясь фосфором, над землей повисла раскаленная тарелка. Густые, будто подмазанные тушью, тени упали около построек и самолетов.

– Осветительные повесил, гад! – прошептал Борис. А потом тяжко заухала земля. Совсем близко взметнулся ослепительный фонтан, и землянка вздрогнула, посыпалась труха из щелей в потолке. Фонарь качался, как маятник, загибая в сторону пламя свечи. Следующего взрыва Борис не услышал. Ему показалось, что он расплющивается о стену…

Басовая струна, затихая, еще дрожала в воздухе, когда, выбираясь из-под обломков, Борис широко открытым ртом жадно глотнул пыльный кислый воздух. Над головой небо. Встряхнувшись всем телом, он полез через завал туда, где когда-то был выход. Шаря в темноте руками, наткнулся на мертвого человека. Часовой. Борис вынул из застывших рук автомат. Пошел в темноту…

Он не бежал, не спешил, а шел огромными шагами, волоча, как гири, обожженные ноги. Растопленный взрывами снег чавкал под валенками. Куда он шел? Сначала не знал. Но потом понял – судите, люди! – он уходил от своих.

Он видел мать. Ее протянутую руку… для благословения или проклятия? И заплаканные глаза Кати. И медальон из плексигласа крутился волчком, сливая воедино лицо Дроботова и его сынишки.

Шел долго. Впереди глухо били орудия, вспыхивали сигнальные ракеты. Он побежал, не разбирая дороги. Задыхаясь, начал шататься и с усилием выкидывать ноги, как человек, бегущий по колено в воде. И вдруг резко остановился, выставил ладони, будто упираясь в невидимую стену. Потом, не опуская рук, сделал несколько шагов назад. Грудь вздымалась неровно и высоко. Пальцы впились в борта шинели. Слабая метель постепенно лепила белые погоны на плечах и белую шапочку на дульном срезе автомата за спиной. Наконец он разорвал слипшиеся губы:

– Беру время в долг! Беру время в долг!

И упал под каким-то деревом в сугроб. Снег обжег лицо. Он повернул голову, и снег, тая, охладил пылающие щеки. Ночь потревожили звуки моторов. Почти рядом шли автомашины с прищуренными фарами. Он вжался в снег… Звук машин раздробился: они ехали по мосту. Перед глазами Бориса встала навигационная карта с нанесенной обстановкой. Он помнил эту дорогу, помнил мостик на узкой речушке. Не раз пролетал над ним и знал: чуть дальше стыковались два пехотных батальона. А дальше его родные белорусские леса. Борис подпоясал шинель брючным ремнем, поправил автомат на плече и заковылял вперед.

Далеко сзади остался прифронтовой аэродром, а впереди, совсем близко, снова полосовали небо ракеты, «лаяли» пулеметы, редкие взрывы разламывали темноту…

 

* * *

– Я не ушел, Сурен Карапетович, тот же путь проделал обратно. Больше половины на автомашине. Остановился на дороге один шофер, попросил его доставить в штаб… Упекли в штрафбат. Тут уж поделом! Свою кровь я увидел в первой атаке… Дальше все вы знаете, – закончил рассказ Романовский.

– А обида? – вдруг спросил Аракелян.

– Обида?.. Была. Она, как червяк, разъедающий древесину, может превратить душу в труху. Задавил я червяка. Не сразу, правда… Возвращалась обида и после… когда мне «забыли» вручить награды. Я ведь после первого ранения не ушел из штрафного, остался там сержантом и… до Берлина.

– В личном деле есть представление к ордену Ленина.

– Не получил.

– Ну и как же обиду… давили?

– Разве об этом можно рассказать? Часто в такие минуты вспоминал отца, хоть и не был он у меня идеалом.. Он легко возбуждался и часто обижал нас с матерью… Как-то увидел, что я пришел с улицы в синяках и порванной рубашке. Начал тихо, исподволь расспрашивать. Но только я с затаенной гордостью поведал, как один дрался с двоими и легко убежал от них, он моментально пришел в ярость. «Сукин ты сын! Да понимаешь ли ты, что праздновал труса? За правое дело пусть все сопли вышибут, а ты стой!» И я молчал. Знал: похлюпай – и шершавая батькина ладонь обожжет затылок. Отца я не видел ласковым, кроме тех минут, когда он возился с оружием. Разбирая именной наган, подаренный самим Буденным, он мне давал чистить и смазывать детальки. А когда я узнал о его смерти, полтора суток валялся в камышах, грыз жесткие стебли и, чтобы успокоиться, чтобы уравнять хорошее, что сделал для меня батя, выискивал в памяти обиды. Все вспомнил: и волосатый кулак под носом, и мамин плач, и как он обзывал меня в минуты гнева. Но обид не было. Он стоял в памяти справедливый и гордый, великий мастеровой, суровый, но любимый и близкий до того, что я долго – да и сейчас в тяжелые минуты – чувствую его рядом.

Аракелян молчал. Романовский выждал и сказал:

– Я пойду… В эскадрилье один дежурный пилот – Туманов.

– Ничего, я позвоню. Нам есть о чем поговорить…

 

* * *

А Вася Туманов, положив голову на руки, действительно скучал в эскадрилье один.

Резко открылась дверь, и на пороге возник Кроткий – лицо красное, козырек фуражки сбит чуть набок.

– Где Романовский?

– Не знаю, товарищ командир.

– Тьфу, черт! А кто должен знать? Вы дежурный или посиделка? Срочное задание… Тогда ты! – Кроткий в упор посмотрел на Туманова. – Справишься?

– С чем? – не понял Вася.

– Быстренько собирайся в соседний город. В Балашов, говорю, собирайся! Повезешь консервированную кровь. Там роженица в тяжелом состоянии. Понял? Автомашина ждет на улице, отвезет прямо к самолету… Только без фокусов, индюк!

– Есть! – вскочил Вася и нагнулся за планшетом, скрывая радость: в такую погодку его еще не выпускали. Глухо заурчал телефон. Вася схватил трубку.

– Да, я… Пока ничего… Все в порядке, Сурен Карапетович… Понятно!

– Чего там? – нетерпеливо спросил Кроткий. Вася помедлил. Потом решительно:

– Тоже ищет Романовского. Ну, я пошел?

– Давай, давай!

Через несколько минут Вася Туманов уже сидел в самолете.

Лопасти винтов качнулись, превратились в прозрачные вертящиеся круги, и «супер», легко покачиваясь на мягких колёсах-дутиках, вырулил на стартовую дорожку. Здесь он взревел несколько раз, очищая запальные свечи, и, дрогнув, слегка приподняв нос, сорвался с места.

Маленький двухмоторный самолет красив в воздухе. Полет на нем – одно наслаждение. Вот и сейчас, включив электрокнопку «крейсерский режим», Вася с удовольствием прислушивался к изменившемуся звуку двигателей – они запели бархатно – и наблюдал за плавным движением стрелки скорости.

В кабине уютно, а вокруг слезится небо. Планки стеклоочистителей ритмично покачиваются, стирая мелкую водяную сыпь.

– «Излучина», я 12—13, вышел из вашей зоны, разрешите перейти на связь с «Кардифом»? – запросил Вася командный пункт и, получив «добро», переключился на радиостанцию дальнего действия.

Теперь как учили: сличать бежавшие под крылья леса, речки, дороги с картой и следить за приборами. Глаз все время должен видеть и землю, и заданную цифирку на шкале обычного компаса, потому что радиокомпаса, стрелка которого все время показывает, куда лететь, на «супере» нет. Пилот все время, почти автоматически, ищет земные ориентиры и каждые пять секунд косится на контрольные стрелки. У опытного летчика на это уходит мало времени, он вроде бы и не замечает эту работу, а у Василия немного больше, но все равно как жалко, что нет пассажиров. С ними веселей: то перекинешься словцом, то имитируешь отказ двигателя и смотришь в зеркальце, как каменеет или, наоборот, суетится, зачем-то хватает свой чемодан какой-нибудь бородатый пижон. А вот старичков Вася возит осторожно, особенно тех, кто впервые поднимается в воздух. Лица у них блаженные. Заявится такая бабуся домой, и рассказов будет уйма, и обязательно помянет добрым словом пилота.

Вася оглянулся. Нет никого! Только зеленый фанерный ящик с ампулами лежит на мягком-сиденье. Вася замурлыкал под нос любимую песню. Пел и смотрел вперёд.

Ему нравилась эта особенность летной работы – смотреть вперед. Самолет скользил под самой кромкой облаков. Начинала чувствоваться их скрытая сила: невидимые руки берали машину за бока, приподнимали, бросали вниз, играючи подталкивали под крылья. Надо бы снижаться, но сразу вспомнилось серьезное лицо и лопоухая голова Ильи Борща, он бы отрубил точно по Наставлению: пилот не имеет права нарушать безопасную высоту полета! «Вниз не имеет права, – корректирует Вася. – А вверх? Что, если вверх?» Мысль еще не улеглась, а руки уже потянули штурвал на себя.

«Супер» вошел в серую муть, и она спрятала его.

Сейчас в зрачках пилота отражается голубовато-коричневый шарик с искусственной полосой горизонта и самолетиком над ней. Авиагоризонт – главный прибор слепого полета. Самолетик плавно колышется над черточкой, и так же плавно пробивает толщу облаков быстроходная машина. Винты режут мутную, липкую наволочь, скользящую по мокрым плоскостям. Звездочками светятся крупные дождевые капли, разбиваются о стекла и убегают вниз и в стороны. Шум моторов приглушенный, тяжелый.

Цифры заданного курса на компасе медленно уходят от контрольной черты.

Толст облачный слой – зря Вася в спешке так плохо слушал консультацию дежурного синоптика! Потеют ладони на штурвале, пальцы сжимаются и разжимаются, будто манят, зовут к себе верхнюю кромку. Ну, скоро, что ли?

Наконец, когда начала нервно подрагивать розовая Васина губа, «супер», как дельфин из парной воды, выпрыгивает из облаков.

И тяжелая наша работа… —

снова мурлычет Василий.

Оба мотора гудят равномерно, и светлые, сплетенные из золотистых нитей диски воздушных винтов блестят, подсвеченные солнцем. Внизу взбитое до пены молочное море, по нему скользит маленькая крылатая тень.

Резко обрывается песня – вздрагивают плечи пилота. Рот у Васи открыт, будто там застряло жесткое слово. Не веря глазам, он подается вперед к черной шкале компаса. Нога давит на педаль управления, возвращая самолет на заданный курс. Но сколько времени он уходил влево? Циферблат секундомера не отвечает на вопрос – Вася забыл включить секундомер, влезая в облака.

По штурманскому расчету, до Балашова осталось лететь немного. Пора пробиваться вниз, туда, где реки, дороги, туда, где спокойней.

Стрелка высотомера поползла к нулю. 500… 300… 200 метров. Это уже высота саратовской телевизионной антенны. Земли не видно, лишь темно-пепельными стали облака. Значит, где-то здесь, рядом земля. Вася чувствует ее как что-то бесконечное и очень твердое, и руки непроизвольно дергают штурвал на себя. Опять 300 на шкале высотомера. Вася включает шкалу малых высот и, закусив губу, снова опускает нос самолета. Теперь ему кажется, что самолет неудержимо падает… 100… 80 метров, и… земля!

Вася вырывает «супер» в горизонтальный полет, и от облегченного могучего вздоха всхлипывает грудь. Взгляд ласкает бегущие под крылья покатые холмы, овраги, перелески и не узнает местности. Всегда такая знакомая, не раз облетанная и изученная до бугорка, теперь, с бреющего полета, кажется совершенно чужой. «Супер», подчиняясь растерянному пилоту, рыскает по курсу, изменяет направления, над деревнями прижимается почти к самым крышам, кажется, что хрупкие крылья вот-вот чиркнут о землю, как спичка о коробок.

Нет, не узнает Вася пролетаемые места. Он включает вентилятор – воздух освежает влажные липкие виски. «Нужно запросить пеленг у командного пункта!» – мелькает здравая мысль. А в ушах звенят слова Кроткого: «Только без фокусов, индюк!» И еще чьи-то: «Индюк – птица горластая, а летать не умеет!» Да и выскочил из головы порядок запроса пеленга – мусорный ящик, а не голова.

И Вася решает подождать еще немного, еще чуть-чуть. Он хочет поискать «железку» и с бреющего полета прочитать название какой-нибудь станции, а по ней уж… На курсе, кажется, знакомая рощица, в виде сапога. За ней должна быть деревня с кирпичной водонапорной башней. «Супер» рвет воздух над деревьями, становится в круг… Ни деревни, ни башни.

Больше ждать нельзя. Вася тянет ко рту микрофон. Когда в ответ на нечленораздельный запрос пилота мудрый «Кардиф» дает пеленг и курс возвращения на базу, предупреждающе мигают контрольные лампочки: горючего осталось на десять минут…

Кажется, кашлянул правый мотор. Лезет в глаза бензиномер. Есть, есть еще бензин! Но почему неравномерен шум винтов? На немой вопрос отвечают красные лампочки. Это уже не свет сигнализации – это четырьмя налившимися кровью глазами в кабину смотрит несчастье.

Самолет качнуло вправо: сдал правый мотор. Ящик с ампулами катится на пол. Винт левого двигателя вяло провернулся и встал, как настороженное заячье ухо. Самолет потянуло на нос, засвистел набегающий воздух.

– Иду на вынужденную! – успел крикнуть Василий в микрофон и выжал пальцами кнопки зажигания.

Над темными верхушками сосен он прижал штурвал к груди…

 

* * *

– Значит, договорились, Борис Николаевич? Мне наша встреча понравилась… Минутку! – Аракелян снял трубку с неистово зазвеневшего телефона. – Слушаю!

Мембрана громко загудела голосом Терещенко:

– Сообщаю, дорогой Сурен Карапетович, линия, которую вы гнули, привела к закономерному финалу. Можете радоваться!

– По какому случаю веселье?

– Пилот Туманов влез в облачность, потерял ориентировку и разложил по косточкам самолет.

– А сам? В каком состоянии пилот?

– Это второе дело.

– Но…

– Все «но» будет разбирать комиссия!

Разговор оборвался. Некоторое время Аракелян слушал длинные монотонные сигналы, потом медленно положил трубку на рычаг.

– Вы поняли, Борис Николаевич?

– Слышал… Нужно лететь на место аварии.

– Почему так ликует Терещенко? – задумчиво проговорил Аракелян.

Романовский не отвечая, пожал плечами.

 

* * *

У крыльца особняка зазвонил колокольчик. Марфа Петровна посмотрела на дочь, читавшую за столом книгу.

– К тебе, наверное.

– Открой, мама. Сложный абзац перевожу.

Марфа Петровна не спеша поднялась, бросила вязанье в корзиночку и, переваливаясь на затекших от долгого сидения ногах, пошла к двери.

– Кто там?

– Я, Маруся.

Массивный крючок, слегка поднявшись, снова звякнул в гнезде.

– Чего тебе?

– Светлану. На минутку.

– Нет ее!

– Тетя Марфа, я видела в окно.

– Нет, говорю, и все! Проваливай, откуда пришла!

– Хорошо, я уйду… Только передайте: я приходила рассказать про Василька. Может быть, она его больше и не увидит, – грустно добавила Мария и еле успела отскочить от резко распахнутой двери.

– Что ты сказала? – Марфа Петровна, вмиг побуревшая, уставилась на девушку и, поверив ей, закричала плаксиво: – Светлана! Светочка! Дочка, что же это делается, боже мой!

На крик выбежала Светлана.

– Что случилось, мама?

– Да вон Маруська черную весть принесла. Тьфу, чтоб тебе неладно было! Уехал? Сбежал? Говори же!

– Света, я пришла сказать, что Василий упал и… – Мария не могла договорить.

Марфа Петровна закрыла рот ладонью. Светлана рывком вытянула руку в сторону Марии, будто поставила преграду недосказанному слову. Медленно белело лицо. Потом она сжала пальцы в кулак, кулак приложила к груди, вмяла его, незряче кося в сторону, пригласила:

– Заходи, Маша… Нарукавники… я их сниму… Проходи. – И пошла в комнату, громко, деревянно стуча каблуками домашних туфель.

– Света, я толком ничего не знаю! – закричала вслед Мария. – Может, только самолет…

– Жив? – Лицо Светланы не видно в полутени, голос, как перетянутая струна. – Только самолет? Да?

– Конечно, Света, конечно! У вас есть телефон, позвони отцу!

– В гостиной… Звони ты. – Светлана оперлась на руку матери, пропустила в комнату девушку.

– Взбодрись, дочка, подними голову. Говорила тебе: зря ты с ним. Сегодня пан, а завтра мокрое место.

– Ну как ты можешь? Дай лучше воды.

– Алло! Станция! Коммутатор! – надрывалась Мария. – Аэропорт? Мне эскадрилью… – Она хмурилась и жарко дышала в трубку. – Кто у телефона? Романовский?.. Света, я не могу, может, сама спросишь?

Та решительно протянула руку.

– Да, да? – ответили Светлане. – Что случилось с Тумановым? А кто интересуется? Ты? Ничего страшного. По телефону о таких событиях не говорят. Он лишь немного, совсем чуть-чуть нездоров… Вот это скажу: в первой Советской, в одиннадцатом корпусе… Только в пятницу, раньше не пустят. До свидания! Привет маме!

– Ну, что он сказал, что он сказал? – допытывалась Мария, заглядывая в оттаявшее лицо подруги.

– Все хорошо, Марусенька, все хорошо! Жив!

– А может, хром будет на руку или ногу, чего же хорошего? – быстро вставила Марфа Петровна.

Светлана нетерпеливо отмахнулась:

– Типун тебе на язык, мамуля! Маш, давай вызовем твоего Пробкина, он больше скажет… Звони!

– Не надо… – Мария опустила ресницы. – Я его давно не видела.

Марфа Петровна взяла ее за подбородок.

– Ну-ка, посмотри на меня, девонька! Глянь, глянь… Чего роешь землю очами? Оттолкнулись мягкими местами? Да? Бросил непутевую? Бортпроводницы-ы! Стюардессы! Шастаете там с чужими мужиками по кавказам! Цветочки привозите! Поделом тебе, поделом! А Светку не мути! Поняла? Шла бы ты от нас. А? Ножками, да за порожек!

Мария опустила голову еще ниже. По-своему внимая жестким словам Марфы Петровны, этой еще молодой старухе, она с ужасом в какую-то долю мгновения представила себе, что Семен ушел навсегда, а вместе с ним ушли из жизни счастливые вечера, запах его табака, синева его кителя, его глуховатый голос, сильные руки… Нет, она не могла поверить в это. И, вскинув голову, дерзко посмотрела на Марфу Петровну:

– Я привезу вам цветочки с Кавказа!

– Жду в пятницу, вместе сходим к Васильку, – сказала Светлана.

– Обязательно! – Мария сделала ручкой. – Пока! Счастливо оставаться, тетя Марфа, пеките пирожки.

– Иди, иди! – отвернулась Марфа Петровна. – Пирожки будут с кукишем!

Она присела на краешек стула и пригорюнилась. Дочь своевольничала. И в кого такая выродилась? В кого же, как не в нее да в отца. Ох и жуткая смесь получилась: непослуха, гордыня закраин не знает, приличия, веками спахтанные, – побоку! Как не хотела Марфа Петровна, чтобы Светлана повторяла ее жизнь! Ведь когда-то и она, юная колхозница Марфинька, была мечтательницей, веселой фантазеркой и считала, что если и отдаст кому-нибудь свое сердце, то только моряку или летчику, ну, в крайнем случае, известному артисту, красивому, конечно.

Началась война. Приехали к ним в колхоз курсанты, и среди них рыжий верзила Мишка Кроткий. Помогутней даже был, чем Маруськин Семен! Всего несколько вечеров и ночек погуляли, да засели они в сердце навечно, как ржа в железо. И сладко, и больно, и нет сил ждать. Бросила колхоз, на медицинские курсы в город подалась. Думала, может быть, в каком госпитале увидит Мишу. Хоть покалеченного, а любого. Грех ведь, а желала ему тогда маленькой, легонькой пульки! Ухаживали полковники даже, она же хотела видеть только своего рудого хохла. Из-за него и ближе к авиации подалась – в зенитчицы. Вещун-сердце не подвело: на одном из охраняемых аэродромов встретился ей битый и мятый войной капитан Кроткий. Снаружи капитан, а внутри все тот же охочий до грубоватых ласк Мишка-сержант. «Войной прикроется – поберегись!» – говорили более опытные подруги. Слова есть слова, а свидания у железных лафетов на дежурстве и в подгорелых черемуховых рощах кружили голову, как ранняя цветень.

Капитан Кроткий не прикрылся войной. Она кончилась через месяц после фронтовой свадьбы, и муж перешел в гражданскую авиацию.

Первые годы пролетели во взаимных ожиданиях, в нетерпкой, но доброй семейной любви. Отлучки мужа она называла «паузами» и заполняла их учебой в вечерней школе. Радостно было показывать супругу дневник с круглыми пятерками. В ее памяти навсегда остался заведенный порядок встреч: дневник на столе, бутылка розового шампанского, обветренное, коричневое лицо мужа около ее счастливого и, наверное, немножко глупого лица.

Но однажды самолет Кроткого не пришел в порт. Только через неделю его нашли в тайге. Муж был жив, так же улыбался, так же пил маленькими глотками розовое вино, а она была серьезна и печальна. Она поняла, что такое ждать. Будто из червей казалось свитым это слово. Стала ждать по-своему. С внутренней болью, немного притупившейся через несколько лет, ждала черного дня, когда муж не вернется из полета. Нет, она не хотела и, наверное, умерла бы, если бы это случилось, но все равно ждала неминуемого часа.

Вот тогда-то и начала глотать ее сберкнижка рубли, обставляться дорогими вещами полупустая квартира, полки стали постепенно гнуться от книг с золочеными переплетами, в серванте заблистал холодными гранями хрусталь. В день прилета она с трепетом смотрела на далекий горизонт, а вечером, когда муж засыпал, считала принесенные им деньги. Школу бросила, неустанно повторяя знакомым: «Пока он летает, не до учебы!»

Вскоре Кроткого повысили в должности. Приняв командование подразделением, он стал меньше летать, больше бывать дома. Это принесло успокоение Марфе Петровне. А когда муж стал частенько прикладываться к вину, грубить по пустякам, переселился в отдельную комнату, Марфа Петровна решила: «Нервы! И все проклятая работа!» Она чувствовала, что старится от вечного ожидания черного дня, – ожидание заполнило ее и плескалось где-то у самого края. Ночами, одиноко подремывая в мягкой душной постели, она все чаще видела этот край, острый, зазубренный…

Теперь Светлана повторяла ее ошибки. Самое дорогое для нее существо на свете, дочь, качалась на краю пропасти. Познакомясь с Тумановым, она встала на ту первую ступеньку, с которой начались все беды Марфиньки. Она шагала к пропасти даже быстрее, чем Марфинька. Светлану ждало позднее разочарование, вечная неудовлетворенность жизнью и страшное – одиночество.

Из тусклого глаза Марфы Петровны выкатилась слеза, капелешная, быстро вытянулась по мягкой щеке в мокрый волосок.

– Нет, этому не быть! – С неожиданной силой стукнув кулаком по столешнице, Марфа Петровна закричала Светлане: – Не пойдешь! Никаких больниц! Привяжу к шкафу, бесстыжую!

И услышала спокойное:

– Валерьянка в шкафчике, мама. И причешись, пожалуйста.