С некоторых пор Романовский почувствовал доверие сотрудников. Его выдвинули в местком и единодушно проголосовали за избрание председателем. Столь неожиданный для него выбор, видимо, был предрешен серией статей в многотиражкой и областной газетах, где Романовский четко обосновывал свои взгляды на технику безопасности, а также касался проблемы морального климата в коллективе. Самоотвод Романовского не приняли во внимание и на его вопрос: «Как же совместить летную работу с выполнением обязанностей председателя месткома?» ответили категорично: «Если несовместимо – бросай летать!»
Теперь отношения с командиром отряда портились с катастрофической быстротой. При встречах в коридоре Терещенко отворачивался, делал вид, что не узнает или не видит Романовского.
Перенимая опыт у журналистов, Романовский стал вести событийный дневник. Вот и сейчас, прихлебывая тепловатый чай, он сидел перед раскрытой тетрадью, густо заполняя строки убористым почерком:
«Со дня отъезда комиссии прошел месяц. Командир отряда работает, как вол. Он гонит заместителей из кабинетов, и они сутками потеют в службах, налаживая дела.
Больше не храпит на разборах начальник аэродромной службы. Уволили снабженца, маленького круглого человечка, большого взяточника и подлеца.
У главного метеоколдуна поубавилось пузцо, он налаживает связь с периферийными метеопунктами и все меньше гадает на кофейной гуще.
Терещенко действует, и неплохо. Мое мнение о нем, наверное, предвзято; может быть, только совпадение неблагоприятных ситуаций послужило основой для него? Вот только появилось новое чувство: мы валимся на другой борт – план любой ценой! Уже были отдельные резкие выступления по этому поводу. Существует убеждение, что крупные дела вершатся на собраниях. Так ли это? Не прошла ли пора энтузиастских сходок, длинных дискуссий? Да и наши собрания стали подобны сказочной стране, где нет эха. Иногда там даже не слышишь своего голоса. Боимся друг друга обидеть.
Рукопашная на фронте легче, там бьешь врага, здесь товарища, часто убежденного в своей правоте. А подчас просто не хватает смелости бросить в лицо обвинение по большому счету…
Семен Пробкин начал оттаивать. Вчера он получил первую благодарность от Михаила за отличную технику пилотирования. А радость скрыл. Только глаза выдали. Михаил сотворил доброе дело.
Интересно, о чем думает сейчас Михаил?
Долго что-то нет Аракеляна из Москвы.
Васю Туманова оставили на летной работе с месячным испытательным сроком. Терещенко потрясен, говорит, «лапа есть у мальца в управлении!». Какая там «лапа», просто умных людей неизмеримо больше! Туманов воспринял известие вяловато. Понять его можно – не прошло потрясение после падения. Ничего, на пользу! Не зря говорят: «За одного битого двух небитых дают». Через несколько дней акклиматизируется «индюк».
Что сейчас делает Михаил? Не хлюпаешь ли в подушку, дружище? Приказ Главного управления ударил по тебе, как обух по голове. С твоим-то самолюбием!
Эти строки пишу не в общежитии, а в собственной квартире. Дали комнатку в большом аэрофлотском доме. Соседи что надо! На первом этаже Маруся Карпова, и теперь с Семеном Пробкиным мы частые попутчики.
Противное лето: опять дождь к вечеру…»
* * *
А Михаила Кроткого не покидало мрачное настроение. Он понуро сидел в комнате авиаэскадрильи у окна. Крупные капли били по стеклам, соединяясь в серые мутные потоки, сквозь них еле просматривались щетинистые огоньки аэродрома.
«Поехать к Борису!» – мелькнула мысль, но, вспомнив, как Романовский с Аракеляном «отчитывали» его за грубое отношение к пилотам, передумал. Он стал более терпим, но изменилось ли от этого положение? Ничуть! Так, кое-что по мелочи.
«По-армейски круто надо!» – стиснул кулак Кроткий и тут же разжал онемевшие пальцы – ведь его сняли с должности командира эскадрильи, и теперь он только заместитель, не хозяин, а подголосок. «А все же с Борисом надо потолковать!»
Романовский теперь жил довольно далеко от аэродрома, но Кроткий прошел мимо своей «Волги», будто не заметил машину. Дождь зло барабанил по плащ-палатке, слепляя ресницы, вода текла по щекам, струилась по шраму на подбородке. Шагая прямо по лужам, Кроткий старался критиковать себя, но ничего не получалось. Нет, не виноват он. Не виновен – и точка!
– Миша! Из Волги выплыл? – воскликнул Романовский, поднимаясь навстречу. – А ну, раздевайся, сейчас чего-нибудь горяченького организуем.
Кроткий сбросил плащ-палатку на пол, мазнул мокрой ладонью по растрепанной рыжей шевелюре и остановил друга движением руки.
– Не надо! Спиртного у тебя не водится, а чаями не балуюсь. Да и чем приличным может угостить старый холостяк?!
– Да, живу бобылем, чихну – некому «будь здоров» сказать.
Друзья сели на диван, Романовский подсунул под спину Кроткого маленькую подушку.
– Выключи говорильник!
– Зачем? В смысле шума радио полностью заменяет мне семью, – уверял Романовский, но приемник выключил.
– Ну вот, Боря, я и опростоволосился! Никогда не думал, что высекут, как мальчишку. Э, да что плакаться зря! Везешь – гож, оступился – зарыли!
– Как зарыли?
– А ты считаешь понижение в должности успехом? «Окоротить Кроткого!» – так сшутковал генерал? И окоротили!
– Болезненно для тебя, но правильно.
– Что-о! И ты туда же?.. Кто тянул авиационно-санитарную работу в области? Я и моя эскадрилья! От кого воняет за версту вофотоксом и прочим? От меня! Потому что все лето не вылазил с полей, за жуками-кузьками да черепашкой гонялся, сам, лично, давил эту погань с бреющего! Горел на работе, отказывал себе в отдыхе кто? Я, собственной персоной! А производительность в полтора раза поднял кто? Тоже я… С женой нелады, дочку просмотрел. И чего нашла в этом сопляке?! И после всего, что я потерял, отдал для дела, мне норовят попасть в глаз? – Кроткий тяжело опустил ладонь на валик дивана и продолжал глуховато: – Ну, да черта с два! Посмотрю, как другой на моем месте выдюжит. Попотеет, голубчик!
– А о Васе Туманове ты зря…
– Повтори-ка. Повтори!
– Ты никогда не знал, что такое любовь. Это твое несчастье, Миша. Жестоковат ты в чувствах к людям.
– Тсс, не шебурши! Слыхивал от хлюпиков. Да я…
– Много и чересчур долго якаешь, Михаил. Вниз растешь! Помню тебя разным; сначала сильным, но довольно неуклюжим, потом смелым до безрассудства и немного чванливым, но что ни дальше ты шел – больше чувствовалось, что-хочешь, обязательно хочешь схватить жар-птицу только для себя, только в свое личное пользование. Не так?.. Помнишь наш разговор на эту тему?
Теперь они стояли близко, не мигая, глядели в глаза друг другу, так близко, что Романовский кожей лица ощущал жар пылающих щек Кроткого.
* * *
Через двадцать дней после бомбардировки станции Каланда Кроткий вернулся из госпиталя в полк. Тяжело перепрыгнув через борт дивизионной полуторки, он пошел к землянке, не выбирая дороги. Дверь открыл ногой и предстал перед Романовским. Долго держал в своих огромных ладонях горячие пальцы товарища, потом крепко обнял его.
– Спасибо, друг! Век не забуду приземления вслепую. Должник твой! Но Мишка Кроткий привык отдавать долги. Спасибо!
И только тут он заметил молоденького румяного сержанта, почтительно стоявшего у стола.
– Ха, пополнение? Здравствуй, парень. Садись… По поводу встречи есть чем промочить горло?
– Ты же знаешь! – развел руками Романовский. – После полета к партизанам не держу…
– Не после, а там ты дал слово Володьке Донскову. Кстати, где он сейчас?
– Морской летчик. Пишет, в школу летчиков-испытателей предлагают.
– В тыл, значит, смотаться хочет? Я бы…
– Прикусил бы язык на время!
– Ну-ну, я так, не со зла брякнул. – Кроткий снял шинель, повесил ее на гвоздь. – А корочки завалящей нема?
Романовский вытащил из тумбочки полбуханки черного хлеба и пакетик с драже-колой. Сержант нагнулся к своему чемодану, покопался в нем и поставил на стол банку рыбных консервов. Кроткий одним движением коротенькой финки вырезал металлическую крышку, попробовал тускло-серебристую рыбку с кончика ножа.
– Пряный посол…
Перекусив, Кроткий сказал: «А теперь, сержант, погуляй часок, нам нужно остаться вдвоем с лейтенантом. По душам поговорить надо, понял?»
Когда сержант вышел, Кроткий прилег на койку и задымил папиросой. Курил неторопливо, глубоко затягиваясь. Оконце пропускало багряный цвет заката, золотило свежую поросль на щеках и тяжелом подбородке. Кроткий выпускал дым через почему-то всегда лупившийся нос, не вынимая папиросы изо рта, и горячий пепел падал за расстегнутый ворот гимнастерки. Докурив, так что запахло паленой бумагой, он выплюнул папироску к потолку и некоторое время продолжал лежать не двигаясь. Потом повернул голову к Романовскому, молча сидевшему за столом, заговорил глухо, с частыми остановками:
– Катя приезжала ко мне четыре раза… И все время была другой… по отношению ко мне. Мне говорили, что в первый раз она прорвалась в палату с таким грохотом, что старшая сестра упала в обморок. Я был без сознания, и она… целовала меня. Ты слухаешь? Она целовала меня… А в последнее посещение я хотел сказать все. Понимаешь, о чем? Хотел поставить точки. А она, поняв это, не дала мне раскрыть рта… Почему так, Боря? Ты не знаешь, почему так, а?
Романовский молчал.
– Не отвечаешь. Значит, правду мне гутарили… Ты учил ее летать и попутно выучил чему-то другому… Не ожидал я от тебя такой прыти. С бабами ты всегда был робким щенком, с товарищами – человеком, верным парнем. А што ж получается? Командиру и другу, который чуть не отработал свой ресурс, ты подставил ножку… Скажи «нет», Боря, и я опять обниму тебя по-братски… Не можешь? Я знаю, ты не соврешь… получается, ты бил лежачего!.. Я помню наш первый разговор о ней. Да, я был хамло. Но это тогда…
– А сейчас ты ее любишь?
Кроткий смолк. Пошарил по карманам, достал вторую папироску. Землянка осветилась крохотным пламенем спички.
– Да! – выдохнул вместе с дымом Кроткий.
– Расскажи мне, робкому щенку, что это такое – любовь?
– Ха! Трудно, да ты ведь и краснеть будешь. Я их перелюбил немало – сами лезут, как мухи на мед…
– Один вопрос: если бы ее сбили и она бы не смогла выпрыгнуть с парашютом, ты бы на исправном самолете влез бы вместе с нею в землю?
– Ты что, дурак, Борька! Это уже слюни, а не любовь!
– Тогда слушай… Помнишь, когда с планеров мы переучились на истребители, приехали в часть, как ты выбирал самолет? Подошел к лучшему и сказал: «Этот мой!» Когда тебе предлагали стать командиром звена, ты сказал: «А больше и некому!» Когда впервые увидел Катю, сразу решил: «Я женюсь!» У тебя и мысли не возникло, что она откажется. Разве можно противиться сильному, преуспевающему Кроткому? Ты всю жизнь пытаешься опровергнуть свою фамилию. Бред! И вдруг от тебя уходит то, о чем ты сказал «мое!». И в тебе заныла гордыня. С самого начала знакомства ты считал меня подпаском Володи Донскова, а когда судьба развела нас и волей случая мы остались с тобой, ты решил сделать из меня своего мальчика. Только ошибся ты, Миша! С Владимиром у нас была настоящая большая дружба. Он никогда бы не послал меня за бутылкой или за спичками, хотя я бы это сделал для него беспрекословно. Он не заставлял меня уступать в чем-то мелком. А ты?.. Я уступал тебе во всем, если это шло не во вред делу, прощал ячество, пока это не коснулось судьбы человека. А теперь – уволь! Катя умеет решать сама.
– Значит, все, что говорили о вас, правда? Где же ты выкопал волшебный манок?
– К базарным разговорам не прислушиваюсь. Со стороны иногда видней, но она, по-моему, и не подозревает о моей любви. И, чтобы сразу внести ясность, я буду за нее бороться.
– Как?
– Постараюсь быть лучше тебя.
– Г-мм!.. И в бою?
– А ты не считаешь меня мужчиной?
– Хорошо! – Кроткий сел на кровати. – Лады! Я принимаю вызов! Парубком я дрался за дивчат на кулаках, а сейчас самая трудная борьба. В моральном смысле, как сказал бы наш комиссар. И приз неплохой.
– Еще такое слово, и я ударю тебя, – угрюмо сказал Романовский.
– Ляпнул что-то не так?
– Тебя к финишу манит золотой кубок. Начинаю думать, что к нему ты можешь скакать и на человеке.
– Вот это уже запрещенный удар!
– Прекратим болтовню, Михаил!
– Здравствуйте! – раздался голос Кати от двери.
В землянке было уже темно, и никто не заметил, как вошла девушка. Она подошла к столу, попросила у Кроткого спички и зажгла лампу. Внимательно посмотрела на мужчин, стоявших почти навытяжку: в глазах Романовского сквозила растерянность, Кроткий широко и радостно улыбался.
– Привет, кохана моя! – протянул он обе руки.
– Здравствуйте, Миша, очень рада вас видеть здоровым и бодрым. Вас приглашает в штаб командир полка.
– Так пойдем же! – воскликнул Кроткий и рванул с гвоздя шинель.
– Дорогу, надеюсь, не забыли? Я остаюсь здесь. – И Катя начала расстегивать пуговицы меховой куртки.
– Ты слышала все? – тихо спросил Кроткий
Катя не ответила. Он помялся у порога и вышел.
– Зря ты так, – сказал Романовский, отводя взгляд от широко раскрытых влажных глаз девушки.
* * *
– Тот разговор ни при чем! – резко сказал Кроткий. – Быльем поросло! Или ты считаешь, что стал лучше меня, а я так и остался ослом?
– Если хочешь разбить Туманова и Свету – остался! Будешь рычать – она просто уйдет от тебя. Твой характерец! Только она счастливее – удостоилась настоящей любви.
– Ты разговаривал с ним?
– Нет, с ней… Она любит… Садись, Миша, давай чай пить.
– Сейчас твой чай не полезет в глотку. Свел разговор на дочь – бог с ней, как знает! – а я не могу переварить брошенные мне упреки по службе. Пусть я еду на авралах, жму на людей, которых изматывает неорганизованность. Но кто-нибудь пищит из них, кроме Пробкина? Ведь понимают, не для себя стараюсь!
– Как кто пискнет, ты их по карману. А у твоих ребят он не из крепких.
– Согласен! Летные качества санитарных самолетов оставляют желать лучшего. Согласен, что, проболтавшись восемь часов в воздухе, мой пилот прилетает как выжатый лимон. А зарабатывает вдвое меньше второго пилота большого самолета. Но при чем тут я? Сходи на завод, побывай в колхозе, загляни туда, где делают соски или книги, – везде найдешь подобное! Да и ошибка ли это? За эксплуатацию сложной техники всегда платили больше. Да и в деньгах ли счастье?
– Эту сложную технику в воздухе обслуживают от трех до семи человек, не считая автопилота, автоштурмана. Она не садится на корявые площадки, а шпарит по извечным, хорошо радиофицированным трассам, и затраченный труд каждого члена экипажа в отдельности намного меньше труда пилота-санитарника. А закон один – оплата по труду.
– И все-таки при чем тут я, простой работяга, а не издатель законов?
– Ты командир.
– Слышали и читали! Если командир, то не можешь проходить мимо недостатков. Тебя в шею, а ты все равно будь принципиален и отстаивай правоту. Намаешься, похудеешь, может, нервы лопнут, и тебя в белые тапочки обуют – отстаивай! А я вот и отстаиваю! Моя правота – солдатская! Аракелян говорит, что я зря грожу пилотам и обещаю за каждый проступок все кары земные. Я, видите ли, травмирую их психику, заставляю работать с оглядкой, душу самостоятельность. Но ведь это система Аэрофлота! Наказание и еще раз наказание – один из главных методов борьбы с летными происшествиями. А я солдат и выполняю приказ!
– Наверху тоже не боги. У палки два конца. Пилоты сейчас боятся облачка на горизонте, теряют навыки полетов в усложненных условиях, делают необоснованные возвраты. Они попросту трусят, но не перед стихией, а перед чиновником с властью, перед солдафоном. – Романовский встал и положил на плечо Кроткого руку. – Хорошо то, что годами устоявшееся в тебе начало бродить, Миша. Вижу, ты сможешь работать по-настоящему.
У Кроткого в глазах колыхнулась плавленная медь, мокро заблестели рыжие ресницы.
– Работать? Но я же в ауте! Я не штангист, чтобы поднять обиду тяжелее своего веса! Да и на помост больше не пустят.
– Чепуха.
– Может, как профсоюзный босс, и ты голосовал за мое снятие?
– Мы утвердили решение администрации.
– Предали и благодетель Терещенко, и старый фронтовой товарищ! – Кроткий резко повернулся, схватил плащ-палатку и поволок к двери. На полу остался мокрый след. – Волк кобыле не друг! – и от удара дрогнули косяки, треснула в пазах шпаклевка.
Романовский на мгновение вспомнил, как вел слепого, израненного друга в горячем фронтовом небе. Михаил выстоял против смерти. Но станет ли он зрячим сейчас? Выстоит ли против горькой правды? Может быть, вернуть, пожалеть, успокоить?.. Нет, пусть, пусть будет так! Сам поймет!
Кроткий быстро шагал на аэродром. Он силился собраться с мыслями, но они вслепую метались в уставшем мозгу. Не понимал, но чувствовал какую-то правду в словах друга. Ее надо было осмыслить, прежде чем принять или отвергнуть. Случившееся с ним приоткрывало глаза на то, что жизнь человека – цепь сложных соотношений между событиями прошедшими, настоящими и будущими. И будущими – ведь ему жить.
Впереди показались аэродромные постройки и освещенные квадраты окон жилых домов авиационного городка. Слева, оторвавшись от взлетной полосы, в луче прожектора складывал шасси серебристый «ил». Из-за Волги слышался гул санитарного самолета. Жизнь идет. Правда, иногда она бывает жестока, и в ней чувствуешь себя не лучше того рыжего таракана, которого крутил в своей центробежной машинке Циолковский.
Кроткий подошел к автомашине, сел за, руль. Двумя горизонтальными столбами лег на мокрую землю свет фар и выбелил лужицы. «Волга», грубо взвыв непрогретым мотором, толчками пошла с места.
* * *
Вася Туманов розовым утром вылетал на первое после аварии производственное задание. До этого его тренировал Кроткий, пожелавший лично узнать профессиональные способности пилота. Остался довольным и сказал: «Парень ты вроде серьезный и пилотируешь нормально. Пока летай с грузом. Прибудет новый комэск, проверит и допустит к пассажирским рейсам… А к нам приходи. Понял меня? Втроем мы с Марфой Петровной быстрее справимся».
С Кротким получалось неплохо, а вот сейчас, оставшись один, Василий почувствовал себя как-то неуверенно, словно самолет, был чужим, незнакомым. Ощущение слитности с машиной пропало.
Василий закрыл глаза и наизусть повторил расположение приборов, их показания, действия управлением. Нет, он не забыл ничего. Но почему же так не хочется запускать двигатели?
К самолету подъехал автофургон. Василий, полуобернувшись, внимательно следил за рабочими, грузившими картонные коробки в кабину. Через несколько минут кабина наполнилась громоголосым писком – необычные пассажиры шумно устраивались на новом месте.
– Ну и глотки! – улыбнулся Василий, приоткрыв крышку одного из ящиков. Желтые пушистые цыплята вытянули шеи, запрыгали, пытаясь выбраться наружу.
– Чур тихо, а то выброшу, и фьють! Крылышки у вас маленькие, до петухов вам далеко! – пригрозил им Василий и закрыл колпак кабины.
Он включил моторы и потихоньку вырулил на старт. Осторожно подал вперед рычаги газа. «Супер» послушно двинулся, постепенно набрал скорость, оторвался от взлетной полосы.
В боковые стекла хорошо виден берег, косые паруса белой яхты на стрежне за Зеленым островом. Солнечный зайчик, пойманный стеклом компаса, подмигнул: «Не волнуйся, пилот, мы на верном курсе!»
Но чувство раздвоенности не оставляло, почему-то казалось, что не солнцем облит нос самолета, а покрыт тонким слоем золотистой ржавчины.
Небо теплело, в кабине становилось жарко, «пассажиры» громко выражали недовольство. Василий наклонился к ящикам, заложил в рот два пальца и лихо свистнул. Цыплята замолкли, но потом один из них робко подал голос, и все началось сначала.
До города Пугачева час полета. В воздухе спокойно. Есть время подумать о словах Марфы Петровны, не пустившей его в дом. Может быть, она и права? Может быть, действительно поразмыслить о выборе? Светлана…
Вот она бежит по полю. Загорелые ноги сбивают головки ромашек. «Догоняй!» Громко стучит в груди, кровь приливает к лицу и румянит щеки. Может быть, от бега? Нет, не от бега, а от запаха разметанных ветром волос, ожидания мягких рук, которые обнимут его дубленную аэродромным сквозняком шею.
Это было днем. А вечером небо встретило его холодным ливнем. Внезапно наплывшие серые облака рвали штурвал из рук. Тоже громко стучало сердце, но не от радости – страх пульсировал в нем. Оно беспокоилось за людей, которые видели в бортовые окна зигзаги молний, но сидели спокойно, уверовав в командира воздушного корабля. Он слышал в наушниках далекие вздохи и слабое эхо стихии, а глаза скрытно от пассажиров беспокойно пробегали по набухшей земле, искали площадку на случай вынужденного приземления…
Каково же было Семену Пробкину в том ночном полете, когда левый мотор охватило пламя! Красным светом горела лампочка, выла сирена, огонь цеплялся за металл. Самолет, поставленный торчком на крыло, со свистом падал. Воздушный поток рвал цепкое пламя, стараясь стащить его с закопченного металла. Перед землей тряхнул искрящейся гривой, пламя унеслось вверх. Самолет шел на одном тяжело дышащем моторе…
Так, может быть, Марфа Петровна права? Или эти сладенько-горькие мысли – лишь сентиментальные слюни неудачника? За любимых отдавали жизнь, а Марфа Петровна просит только расстаться с авиацией…
Яркое солнце накалило обшивку самолета. Открытая форточка не успевала проветривать кабину, и Василий уловил в тонких голосах «пассажиров» жалобные нотки.
– Пи-пи-пить… – передразнил он их, вынул из багажника термос, вылил в отверстия ящиков холодную воду. Цыплята успокоились.
На горизонте в мареве колыхалось узкое туловище серого элеватора. Блеснул золоченый купол пугачевского собора.
На земле Василия встретил человек – универсал Михалыч, начальник аэропорта, он же авиатехник, он же заправщик и кассир. Полсотни лет сильно помяли его невысокую грузную фигуру, превратили в мягкую розовую картошку нос. Придерживая колыхающийся живот, он трусцой подбежал к самолету.
На обратном пути Василий вез телевизионные кинескопы. Когда самолет прошел половину маршрута, небо начали заволакивать облака. Всю дорогу он беспокоился за груз. И хотя рейс закончился нормально – ни одна трубка не была разбита, – у Василия долго не проходило ощущение, словно в этом полете он наколол целый штабель кинескопов…
Наблюдая за Василием, Романовский почувствовал неладное. Парень похудел, сбрил усики, так красящие его лицо, около глаз легли тени, в движениях сквозила нервозность. Теперь он не только не отступал от буквы инструкции, а видел ее параграфы как бы через увеличительное стекло и старался делать даже меньше дозволенного. Не доверял самолету. В полете чрезмерно напрягался. По приборам уже не летал. Облачность заставляла Василия жаться к земле – земля же пугала близостью.
– Как домашняя погода? – поинтересовался Романовский у Кроткого.
– Да вроде нормально: расписались они, живут в моей комнате, пока. Марфа вроде сдала позиции, только усы Василию приказала сбрить. Молчит.
– При тебе?
– А без меня, наверное, пилой работает. Ты же знаешь Марфу!
Нового комэска все не назначали, и Кроткий разрешил Василию возить пассажиров. Романовский возражать не стал, но попросил ставить его в наряд на одни трассы с Васей и выпускать первым. Он делал так, что молодой пилот всегда видел его самолет перед собой. Когда же плохая погода этому мешала, Романовский по радио, чаще, чем обычно, спокойно и размеренно докладывал метеорологическую обстановку, иногда шутил, вызывая Василия на разговор. Тот вначале отвечал скупо, потом разговаривался, и Романовский бывал доволен.
Трижды они проходили трассы вместе, почти хвост в хвост, а на четвертый раз, увидев грозу и попав в сильную болтанку, Василий вернулся на базу. Напрасно Романовский радировал, что гроза местного характера, что ее можно обойти с севера, что за грозой чудесная погода.
В конце летного дня он спросил Василия:
– Почему?
– Я действовал согласно Наставлению.
– В нем предусмотрен обход местных гроз. Можно было продолжать полет.
– Там еще сказано: летчик, не уверенный в благополучном исходе полета, должен вернуться.
– А вы действительно были не уверены?
– Я? – Василий замялся. – Мог бы лететь дальше, но пассажиры вели себя очень нервозно.
– Тогда другое дело, – согласился Романовский.
Василий мучился, скрывая правду. В этом полете, увидев, как голубые плети молний стегают по тучам, он вдруг испугался, почувствовал себя беспомощным и, хотя слышал бодрый голос командира звена, дальше лететь не мог.
– Борис Николаевич, значит, я сделал правильно?
– Да. Забота о пассажирах прежде всего.
Василий внимательно посмотрел на командира и, не увидев в его глазах иронии, потихоньку вздохнул. Разговор слышал Кроткий.
– Рано ему доверил пассажиров. Пусть грузы потаскает – заворчал он после ухода Василия.
– Тогда он совсем разуверится в себе. Это не выход.
– А в случае чего отвечать будешь ты?
– Оба.
– Вот я и говорю… Внук ведь скоро у меня будет, Боря!
– Подожди, Михаил… Запланируй нам «спарку», я полетаю с ним.
– Лады. С завтрашнего дня тренировочный самолет в твоем распоряжении. Но прошу, не жди, когда жареный петух клюнет в зад!
* * *
После отъезда Васи Туманова из общежития в дом Кроткого Семен Пробкин загрустил. Особенно тягостными были вечера, когда Мария уходила в многодневный полет. Чем только он не пробовал заниматься, все валилось из рук. Такое состояние для Семена было непривычно, непонятно, и он бродил по гулкой полупустой комнате или одетым заваливался на кровать и подолгу думал о разном. Больше всего о том, почему Мария не хочет выходить замуж. Все разъяснилось после того, как Мария вернулась из очередного длительного рейса.
– Сема, переходи ко мне. Если хочешь…
– Но ты же столько времени…
– Я была замужем, Сема. Бывший муж не давал согласия на развод. Теперь все в порядке.
– И это удерживало тебя?
– Крепче цепей. Смешно, из-за этой кляксы в паспорте. Смешно, правда?
Семен не смеялся. Эта женщина открылась для него еще одной стороной, которую он ценил больше красоты, выше ума.
– Ты с ума сошел! – испуганно-радостно закричала она, когда Семен рывком поднял ее и посадил к себе на плечо. – …Долго собираешься меня так держать?
– Всю жизнь!
Oн переехал из общежития к Марии, собственноручно отремонтировал квартиру – комнаты стали светлее и уютнее. Изменились и сами хозяева: она стала тихой, умиротворенной, он – сдержанным, домовитым. А может быть, не изменились, а постепенно обретали нормальное состояние. Вечерами Мария строчила на машинке мягкую фланельку. Из-под иглы выходили шапочки, распашонки, слюнявчики. Семен с серьезным видом примерял их на себя, потом аккуратно складывал в большой бумажный пакет с надписью: «Для Василька и Светланы».
Сначала как заботливый командир, а потом как сосед и товарищ к ним стал заходить Романовский. Мария сразу бежала на кухню, готовила крепкий зеленый чай, рецепт которого был ее гордостью. Иногда Романовский спускался вниз с аккордеоном, и комнату заполняла негромкая песня. Но чаще всего он приносил шахматы. Тогда Мария, расставив пузатые чашки на небольшом столе, садилась на диван с книгой, не мешая мужчинам играть.
Романовскому нравилось бывать у Пробкиных.
Когда Семен задумывался над шахматным ходом, Романовский поглядывал на хозяйку, перебрасывался с ней словечком и часто ловил себя на мысли, что завидует счастливой паре. В эти моменты становилось горько за собственную судьбу.
Если посмотреть со стороны, то для себя он фактически не жил. Большой приемник, купленный на премиальные, перекочевал из его квартиры в школу-интернат и красовался там с табличкой из бронзы «От шефов – летчиков». На его велосипеде носилась по кочкам вся дворовая детвора, а он безропотно исправлял колесные «восьмерки». Почти в каждой квартире многоэтажного дома читали книги из его личной библиотеки и – чего греха таить – самые ценные часто забывали возвращать. Он искал общественных дел на работе, чтобы меньше бывать дома.
«Может быть, и лучше, что у меня нет хозяйки?» – спрашивал себя Романовский, вспоминая крутой нрав Марфы Петровны.
Его влекло к молодым. Среди них он чувствовал себя не мудрым, а равным. Кроме зеркала, его никто не мог бы убедить, что он в полтора раза старше своих новых друзей. Еще не зная, что это обычное состояние любого здорового и доброго пожилого человека, он давил в себе это чувство, считая ненормальным. Ночами придумывал, какой подарок преподнесет Светлане в день рождения ребенка. Он торопил время, будто ждал собственного наследника. О нём он мечтал в годы войны с Катей – единственной любимой женщиной. О ней он думал и сейчас в минуты одиночества.
– Семен, а ты хоть чуть-чуть помнишь родителей? Тот не поднял белесой головы от шахматной доски.
– Чего молчишь?.. Шах!
– Нет. Я был мальцом… Ближе Анны Родионовны никого не помню.
– А… – Романовский увидел, как Мария приложила палец к губам. – Еще шажок, Сема!
Отвлёк игроков звонок в дверь.
– Минутку! – Семен вышел в коридор.
– Борис Николаевич, не надо о родителях, – заторопилась Мария. – Это больно для Сени. Надолго портится настроение, и вообще… не надо!
– А кто эта Анна Родионовна?
– Его воспитательница в детском доме. Мы и сейчас к ней изредка ходим, а по большим праздникам обязательно. Но мне кажется она больше Васю Туманова любит, чем Сеню. Понятно, Василек нежный…
Семен вернулся с кульком пельменей.
– Балует тебя старуха! – сказал он, передавая кулек Марии. – Двести штук налепила. Возьми да возьми… Ну чего вы там придумали, Борис Николаевич? Коня-то я сниму, да и ферзь, считайте, погорел. Сдавайтесь!
– Рановато…
– Ну, как Вася летает?
– Будто не знаешь.
– Вижу. Он с детства впечатлительный. Уговорами и нотациями не поможешь парню, а черную козявку из души надо выковырнуть!
– Помнишь, из Москвы с инспекцией приезжал отставной генерал? Смирнов. Я служил у него в дивизии. Как-то пришли к нам новые самолеты марки «як», а летчики не восхитились обновкой. Построил всех генерал и говорит: «Брюзжите, старики! Чем же вам больше по душе американские «кобры»? Я тогда и выпалил: «Считаем «аэрокобру» маневреннее и легче в пилотировании. Огонь с «кобры» точнее. На вертикалях работает о» кей!» Поморщился генерал и приказал командиру полка: «Майор Дроботов, приготовиться к учебному бою. Ваша машина «кобра», моя – «як». И вот они устроили в воздухе карусель… И генерал одолел… «Як» у него легче шел вверх, круче виражил. Он «засветил» хвост «кобры» и если бы нажал гашетки, то майор Дроботов поцеловался бы с землей. «Можно воевать на «яке»? – немного погодя спросил нас генерал и сам ответил; – Вполне! Намотайте на ус!» Мы рассмеялись. Генерал тогда сказал: «Неважно, что вы безусые. Мотайте на что хотите, но запомните главное: нет ничего хуже неверия бойца в свое оружие!»
– Любите вы, Борис Николаевич, вспоминать войну… А может быть, ваш майор специально поддался генералу? Ведь генера-ал!
– Мы видели, что Дроботов старался изо всех сил, он ведь тоже симпатизировал «кобре». Но главное вот в чем, Семен: генерал страшно рисковал своей репутацией. Ведь Дроботов был лучшим истребителем фронта, да и «кобра» – проверенной машиной. Проиграй генерал – конфуз на всю воздушную армию! Но это была единственная возможность вселить веру в летчиков. И генерал не побоялся. После этого его стали уважать вдвое больше, да и сам он, признаться, ходил гоголем. – Романовский щелчком повалил своего короля. – Твоя победа, Семен! Спасибо за чай, хозяюшка!
– Посидите еще, Борис Николаевич. Сейчас пельмени.
– Извините, Маша, в следующий раз… Да, Семен, почему до сих пор не принес заявление? Ведь договорились? Сурен Карапетович, как только приехал, сразу поинтересовался.
– Рано мне в партию.
– Скромничаешь?
– Взыскание. Вернут талон, тогда.
– Тебе же говорил Аракелян.
– Не хочу поблажек, – поднял упрямые глаза Семен и вдруг улыбнулся. – Политически я еще слаб, Борис Николаевич. Соседка, старушка, что пельмени принесла, все время меня на дискуссию вызывает. Спрашивает, например: «Почему это я, мещанка, раньше анекдоты только в девичьей, да шепотком слыхивала, а сейчас на каждом углу, во всю глотку, да все про кукурузу и забайкальский хлеб?» Как серьезный вопрос, я в кусты. И оскорбляет, старая! Вот осилю ее, тогда и приду к Аракеляну.
– Наговаривает на себя, – проворчала Мария. Она подошла к столу и вытряхнула из коробки пуговицы, кнопки, крючки. Машинально Романовский потянул за медную цепочку. Из-под горки пуговиц выскользнул медальон из плексигласа. Тонкая резьба украшала края полированных элипсовидных крышек. Романовский приподнял медальон. В одну крышку была врезана фотография его фронтового командира майора Дроботова, в другую – портрет мальчика. Сразу пересохло горло, слова вырвались глухие, нескладные:
– У вас!.. Нет, чертовщина! Здесь откуда… у вас?
– А? – не понял Семен, с тревогой поглядывая на командира, застывшего с приподнятым над столом медальоном. – Вы о нем? В детском доме отдали с другими вещами. Сказали, мой. Маруся утверждает, что я не похож на этого пацана.
– Мальчик чернявый, и лицо длинное, а Сеня в его годы наверняка был как лен, – подтвердила Мария. – Он не раз посылал фотокопию с военного…
– Мария!
Остановленная окриком Семена, она запнулась, нахмурилась, и вдруг лицо ее озарилось надеждой:
– Вы что, узнали кого, Борис Николаевич?!
Романовский закашлялся, а когда успокоился, сказал:
– Померещилось… Авиационная эмблема на петлице привлекла. Давно уж такую форму не носят летчики. Красива, а?
– Там формы не видно. Один воротничок. И птичку незаметно! Вы знаете этого военного, Борис Николаевич? – внимательно вглядываясь в Романовского спросила Маша.
– Если очень захочешь, птичку можно различить, Маша, – грустно сказал Семен. – Белая… большая белая птица… Я ее пацанчиком во сне видел, да и сейчас иногда вижу…
Романовский встал и не выпуская из рук медальон, пошёл к двери:
– Пойду… Не дадите ли на время медальон? Я попиливаю безделушки из оргстекла, и хотелось бы снять узор с него. Уж больно работа филигранная.
– Возьмите, – неохотно согласился Семен. – Только не потеряйте…
* * *
Этот ночью Романовский записал в дневнике
«У Семена оказался медальон майора Дроботова. Как он попал к нему? Неужели из чужих вещей? А может, все-таки…
Я, как наяву, вижу сцену, когда майор поздравлял Катю с первым сбитым самолетом и, показывая медальон, сказал: «Если бы не фотокарточки, наградил бы тебя, Катюша, вот этим талисманом. Механик подарил. Отправлю своему Сеньке с оказией…» Сеньке! Сына майора тоже звали Семен!.. А может быть, он сказал «Саньке»? Александр?
Не надо больше об этом. Не обнадеживай себя, Романовский. Столько лет ничего, и вдруг. Фамилия у парня другая. Лучше пиши о работе!
Как поставить на ноги Васю Туманова? Рецептик бы, рецептик!
А все-таки сына майора звали Семеном. Надо узнать все о Пробкине, проследить его путь с дней войны.»
* * *
А наутро никто не мог понять, как Романовский упросил руководителя полетов выпустить его в сбесившееся небо, да еще на «спарке» с Васей Тумановым.
В воздухе круговерть. Едва самолет оторвался от земли, сразу же попал в грозовую, ошалело бурлящую купель. Глухие удары сотрясали машину, крылья вибрировали, скрежетала обшивка. Самолет потонул в серой мути облаков.
Романовский передал управление Василию. Тот был хмур, его слегка лихорадило, но он боялся показаться растерянным. Времени он не ощущал и не мог определить: Романовский остановил бортовые часы. Машина, будто чувствуя неуверенность пилота, рыскала по курсу и высоте. Романовский делал вид, что не замечает этого. И Василий, бросив взгляд на спокойное лицо командира, почувствовал себя немного лучше.
– Закури.
– Я только балуюсь иногда.
– Вот и побалуйся!
Василий взял папиросу губами, не снимая рук со штурвала. Потянулся к огоньку и сразу же отпрянул от руки Романовского, выправляя завалившуюся машину.
– Прикуривай.
Василий прикурил, выпустил клуб дыма, вцепился глазами в приборы. Дым ему мешал, слезил глаза, лентовидной полосой тянулся в сторону Романовского и туманил авиагоризонт. Но вынуть изо рта папиросу Василий не решался – для этого нужно было сн
ять одну руку со штурвала.
– Увеличь обороты на двести.
Будто не слыша, Василий вел машину в прежнем режиме.
– Увеличь обороты на двести! – жестко приказал Романовский.
Пришлось пилоту снять руку с правого рога штурвала и взяться за сектора газа.
– А левой вынь папироску изо рта.
– Возьмите управление.
– Зачем оно мне! Самолет пойдет ровно и без нашего вмешательства… Ну вот, видишь! А теперь и штурвал и папиросу держи только левой.
– Как это?
– Двумя пальцами цигарку, тремя – штурвал… Правую, правую оставь на секторах!
Через несколько минут у Василия начали появляться те единственно верные экономные движения, которые свойственны летчику, хорошо чувствующему динамику полета.
– Понежней, Вася! Помни, что самолет – существо мужского рода, пока он стоит на земле, а когда поднимается в воздух – его нужно именовать машиной, как существо женского рода, а женщины любят ласку, – пошутил Романовский.
Василий ответил доверительной улыбкой.
– У тебя потухла папироса. Прикури.
– Я не хочу больше, товарищ командир.
– На вот новую. Дыми, дыми! Папироса тухнет у тебя от излишнего напряжения. Не устал? Может быть, я?
– Что вы! Устану, сам скажу.
Постепенно стрелки приборов твердо заняли свои место, показывая ровный горизонтальный полет.
«Почти в форме! – порадовался Романовский, видя, как спокойно Василий достает из кармана брюк носовой платок. – Сейчас я тебе сюрприз поднесу». Он наклонился вперед, закрыл головой кнопки управления и незаметно нажал одну из них.
Приборная доска и все, что было перед Василием, качнулось влево. Мысли и действия пришли одновременно: сдал левый мотор! Правая педаль с силой толкнула и отодвинула ногу Романовского. «Молодец! – подумал он. – И платок не бросил, а успел положить в карман».
А Василий уже кричал в пустоту:
– Левому флюгер! – И потянулся рукой.
– Есть флюгер! – Романовский сам нажал кнопку флюгирования.
Воздушный винт левого двигателя, вяло прокрутившись, остановился в горизонтальном положении ребром к потоку.
Лицо Василия побледнело, нос заострился, глаза сверкали настоящей злобой, будто он боролся с врагом. Он стал похож на хищную птицу, вцепившуюся в свою жертву – штурвал.
«Вот так Василек!» – заулыбался Романовский, казалось, что пригоршни солнечных брызг, прорвавшись сквозь облака, рассыпались в широко открытых глазах командира. Он протянул руку к приборной доске и включил секундомер.
– Будешь фиксировать каждые пять минут и докладывать мне.
– Зачем?
– Нужно!
Нелегко отсчитывать время по секундной стрелке, да еще когда ведешь самолет на одном моторе в мощно-кучевых облаках. Стрелка скачет быстро, минуты надо складывать в уме.
– Пять минут… («Скорей бы догорела эта чертова папироса!»)
– Устал?
– Нет! – Василий открыл форточку и с гримасой отвращения выплюнул окурок. – Десять… Пятнадцать… Двадцать.
– Не надо больше считать.
Пролетели еще немного, и Василий с удивлением заметил, что держит штурвал одной рукой, не чувствуя напряжения. Романовский вынудил его без задержки искурить две папиросы и отвлекаться на подсчет времени, снял какие-то путы с рук, заставил отдавать пилотированию не все силы, а только часть. И этой части хватило для трудного полета. Несмотря на то, что от курева его слегка подташнивало, Василий легко управлял машиной: стрелки приборов замерли, держа заданные параметры. Вот стрелка высотомера хотела переместиться на развороте – Василий тронул штурвал, и она покорно осталась на месте. У него появилась ясность, словно в погожий день, когда из кабины видно на много километров.
– А ты ведь не индюк! – тепло сказал Романовский и положил руку на штурвал. – Дай я!
Василий выпустил управление и впервые за время полёта посмотрел на командира. Удивился: Романовский не вел самолет, не боролся с машиной при отказе двигателя, но лицо его было усталым, на бровях блестели капельки пота… Василий ладонью вытер свой мокрый лоб.
– Спасибо, Борис Николаевич!
– Не за что, Вася. Бери карту, выходим на визуальный полет.
Когда они вернулись на аэродром и зарулили на стоянку, Василий сошел на землю и, вытянувшись по-курсантски, приложил руку к козырьку фуражки:
– Товарищ командир, разрешите получить замечания?
Романовский подал руку.
– Поздравляю! Теперь ты настоящий рабочий!
Василий смотрел недоуменно.
– Да, да. Его Рабочий. Разве, придя из школы в авиаотряд, ты не писал в анкете: социальное положение – рабочий?
Василий рассмеялся неожиданно звонко, заливисто.
– А знаете, Борис Николаевич, я всем девушкам говорил, что я летчик, именно летчик, не хуже Чкалова!
– И верили?
– Еще бы! А скажи – рабочий, не поверят!
– Пожалуй, не поверят.
– Ну и черт с ними! – Василий махнул рукой и уже скупо, с достоинством улыбнулся.
Это была улыбка снова нашедшего себя, поверившего в свои силы человека.
* * *
Романовский шел по Советской улице, поглядывая на номера, домов. Вот нужный номер. Открыв покосившуюся скрипучую калитку, вошел во двор. Дворик чистый, посыпанный песком, в середине большая клумба, засаженная красно-бархатными цветами. Вокруг нее разноцветные вкопанные ножками в землю, скамейки. На одной из них девочка.
– Ты не подскажешь, где квартира восемь?
Девочка указала кивком.
Романовский поднялся по шаткой деревянной лестнице на второй этаж. Постучался в обитую серенькой рогожкой дверь. Открыла женщина лет сорока. Черты лица мягкие, румяная, черная коса уложена на затылке. Испачканные мукой руки она держала перед собой, оберегая цветастый яркий сарафан. В комнате стоял запах свежеиспеченного хлеба.
– Добрый день! Вы Анна Родионовна?
– Да, я.
– Вы работали в дни войны на эвакопункте детприёмника?
Женщина непроизвольно поправила волосы, чуть выбелив их мукой.
– А в чем, собственно, дело?
– Извините за вторжение, Анна Родионовна. Меня направили из горотдела милиции. Да нет, ничего особенного! Только несколько вопросов в частном порядке. Давайте познакомимся: Романовский Борис Николаевич.
– Проходите в комнату.
Через несколько минут они пили чай с горячими пирожками и неторопливо беседовали.
– Да, Борис Николаевич, я хорошо помню то время. Разве можно забыть? Детей привозили в холодных вагонах и на открытых автомашинах. Они уже не плакали. Они выплакали все… Были, много было из Ленинграда. Без волнения мы на них не могли смотреть! Ужас!
– Как определяли имя, фамилию ребенка?
– Если группа доезжала без особых приключений, у сопровождающих были списки.
– А самые маленькие?
– Некоторым в одежду вшивались пластмассовые солдатские патрончики. В них все данные. У других бирочки на шее, на запястьях. Но попадались и безымянные. Ведь в такой ужасной дороге терялись не только бирочки…
– И много безымянных?
Анна Родионовна задумчиво помешала ложкой в стакане.
– Были! Особенно малыши. Не все даже помнили имя.
– В этих случаях…
– Мы придумывали сами.
– Не помните ли, как попал к вам Семен Пробкин?
– Вы его знаете? – вскинула густые брови Анна Родионовна. – Ах да, вы же говорили, что работаете в аэропорту. Вместе с Сеней?
– В одной эскадрилье.
– Сеня и еще Вася Туманов – мои любимчики. Особенно Вася. А Сеня ершистым рос мальчиком, непослушным. Зато за все время нашего знакомства ни разу не соврал! Вася, тот ласковый был, его все любили. Навещают они меня и сейчас, только Вася реже. Оба мои крестники. Это я дала Семену такую неблагозвучную фамилию. И теперь, когда он вырос, казню себя. – Анна Родионовна взглянула на Романовского виновато. – Но если бы его тяготило, он мог сменить… Правда?
– Значит, Пробкин – не настоящая фамилия Семена?
– Вот Вася совсем не говорил…
– Извините, меня интересует сейчас Семен.
– И имя, может быть, у него неточно… В тот вечер пришло несколько машин. Ребята дышали на ладан. Их нужно было поскорее пропустить через регистратуру, баню, накормить и уложить. Мы смертельно устали…
Романовский слушал не перебивая. Он представил плохо протопленную тесную комнату детского приемника. Наскоро помытые и накормленные дети подходят к сестре Анне и протягивают бирочки.
Сестра списывает с них данные в журнал.
Вводят мальчика лет трех-четырех. В руках у него ничего нет. Анне все понятно. Она уже знает историю автоколонны, перевозившей этих детей через Ладожское озеро. Две машины ушли под лед.
Немногих удалось спасти. И у этих немногих в глазенках непогасший страх. У некоторых провал памяти.
– Как тебя зовут? – спрашивает она мальчика.
– Се-а-ня, – кривит он обметанные лихорадкой, губенки.
– А как фамилия твоя, Сеня?
Мальчик молчит, угрюмо сверкая белками из-под белесых бровей.
– Говори, Сеня. Хочешь конфетку?
На ресничках у малыша закипают слезы.
– Зачем же плакать? Ведь ты мужчина! Вспомни, какая фамилия у твоей мамы? Как звали папу?
В это время в соседней комнате, где расположен хозяйственный склад, что-то тяжелое падает со стеллажей. Грохот. Зрачки мальчика мгновенно расширяются, он неожиданно закидывает стриженую голову, и полный ужаса крик встряхивает детприемник.
Его уносят. Анна устало опирается лбом на руки. Вводят другого малыша. Анна снова берется за перо, вздыхает, и на лист бумаги перед ней ложатся неровные буквы:
«Семен…»
Отчество приписывает свое: «Родионович…»
Потом, глянув на бутылку с чернилами, пишет фамилию: «Пробкин, год рождения 1940. Ленинград».
– Так что имя у него может быть не Семен, а Саня, Александр. Вот Васю записывала другая сестра. Он был весь прозрачный от голода и глазки светленькие. А на дворе туман стоял. Она и записала его Василием Тумановым.
Посидели молча: Анна Родионовна – обхватив ладонями стакан, Романовский – держа в руке ненадкусанный пирожок.
– Когда Семен уходил из детдома в ФЗО, ему дали медальон. Вот посмотрите. Не помните эту вещь?
По лицу Анны Родионовны Романовский понял, что она видит медальон впервые.
– Рюкзачки и мешочки детей в пути часто обезличивались. Но почти на всех вышивались инициалы. Может быть, медальон лежал в мешочке с инициалами, похожими на Сенины? Но это только мое предположение, а так, убейте, не помню. Прошло столько лет, человека забыть трудно, а вещи… Если они не указывали на фамилию ребенка, мы не обращали на них внимания… Хотите, покажу вам фотографию всей нашей группы перед выпуском в ФЗО?
Анна Родионовна достала из пузатого комода альбом и, полистав его, вынула большой групповой фотоснимок.
– Вот я! Вот Ава Поваров – кругленький был, как колобок, тоже где-то в авиации служит.
– Спасибо за рассказ, Анна Родионовна. Если вспомните еще что о Семене или встретите людей, помнящих его малышом, позвоните мне. Хорошо? – Романовский вырвал из записной книжки лист и написал номер телефона. – Не буду злоупотреблять вашим временем. О моем визите Семену пока не говорите. До свидания!
– Борис Николаевич! – уже на лестнице окликнула Анна Родионовна. – Вы точно уверены, что на медальоне фотография отца и сына?
– Абсолютно.
– Тогда возьмите нашу групповую фотографию – мальчики здесь довольно крупно! – и вместе с медальоном сдайте на экспертизу. В научно-техническом отделе милиции установят, идентичны ли портреты, независимо от возраста.
– Спасибо! Я обязательно воспользуюсь вашим советом.