Терещенко пришел к Аракеляну, когда тот набрасывал конспект своего выступления на отчетно-выборном собрании. Доклад он решил подготовить острый и несколько не обычный по форме. Для этого нужно было время и уединение, поэтому приход командира его не очень обрадовал.
– Присаживайтесь, товарищ командир.
– Благодарю, Сурен Карапетович. – Терещенко сел на стул верхом, опершись локтями о спинку. – Давно хочу спросить вас, почему за долгое время совместной работы вы ни разу не назвали меня по имени-отчеству?
– Я из военных. Дисциплина. А в общем, как-то не задавался этим вопросом.
– Гм… Нехорошо, парторг, приехали и не соизволили доложить о командировке.
– Я написал финансовый отчет и сдал в бухгалтерию. Остальное расскажу на бюро, в пятницу.
– Как оценили нашу работу?
– Мою плохо… Вашу? Насколько я понял – удовлетворительно.
– Гм… Ну, а…
– Вы хотите спросить о конечном результате? Почти все обвинения, изложенные в вашем рапорте, я признал.
– Еще бы! Факты!
– Признал потому, что понял одну и самую большую свою ошибку: инертность, штамп в работе с людьми. Бумага задавила нас. Чуть что: «Напиши заявление!», «Напиши объяснительную!», «Напиши характеристику», «Подай рапорт!». А послушать человека все времени не хватает. Будто не живые, а нарисованные люди с нами общаются. Бюрократы мы, товарищ командир, отпетые.
– Ну, это, дорогой, самокритиканство! На моем веку я перевидал партийных работников, но не многие из них вращались среди народа столько, сколько вы. Наша большая организация всегда чутко прислушивалась к голосу партии!
– Зато я, полномочный представитель партии, оказался не на высоте, если говорить в вашем возвышенном стиле.
– Сурен Карапетович, – прервал Терещенко. – Вы передали разговор… тот… Помните?
– О куклах и ниточках? Как же, помню… Нет. Я решил, что, говоря о жизни, как о кукольном театре, вы шутили. Правильно?
– Совершенно! – Терещенко облегченно вздохнул.
– И поэтому, когда мне предложили перевод с повышением, я отказался. Сказал, что мы отлично понимаем друг друга, и заверил, что работа пойдет на лад.
– Вы не притворяетесь, Сурен Карапетович?
– Я уверен, что работа пойдет на лад.
Терещенко встал, подошел к окну и с минуту рассеянно поглядывал на улицу.
– Ну что ж, – наконец произнес он. – Воля ваша. Тогда к делу. Отряд вошел в плановый график. Большинство прорех, указанных комиссией, залатали. Моральный климат не хуже, чем у других, финансовый – подтягиваем к запланированному. И все это за один месяц, больше половины которого – не в обиду будет сказано – вы отсутствовали.
– О ваших энергичных действиях я слышал в Москве.
– Кто говорил? Как? На каком уровне?
– Начальник политуправления на семинаре по экономике.
– Приятно… Но есть и нюансы. Вы, конечно, уже знаете о выкрутасах командира звена Романовского?
Аракелян знал. Романовский сразу же по возвращении парторга из Москвы рассказал ему все.
– Я решил объявить ему строгий выговор и вырезать талон нарушения, – медленно продолжал Терещенко. – Думаю, что довольно мягкое взыскание дополните партийным?
Что мог возразить Аракелян? Произнести речь о воспитании человека с цитатами из трудов Макаренко? Он знал, что Романовский пошел в полет исключительно ради Туманова. Что к молодому пилоту вернулась уверенность, чувство собственной полноценности. Но разве вынешь это из сердца и как вещественное доказательство предъявишь Терещенко? Романовский вылетел, когда аэропорт был закрыт погодой, – правда! Романовский поставил на ноги человека – тоже правда! Значит, становление Туманова – результат нарушения. Хвалить или ругать? Нарушение – плохой пример для остальных. Результат нарушения – второе рождение летчика. Так как же, Сурен Карапетович, – думай! Компромисса быть не может. А вдруг какая-то правда во вред делу? Но какая?
…Что есть действеннее воспитания личным примером? А если каждый будет вылетать по примеру Романовского, вырастет кладбище обломков. Неужели полет в чертовой круговерти был единственной возможностью победить в юноше страх? Романовский уверен в этом. В конце концов, можно было уговорить Терещенко дать добро на полет, и тогда бы не было ошибки с инструкциями по безопасности. Вот тут ты врешь сам себе, парторг. Не будет Терещенко нарушать инструкции ради какого-то Туманова…
Терещенко повернулся от окна и внимательно, слегка иронически смотрел на Аракеляна.
– Я жду…
– Согласен с вашим решением по административной части, а вот подвергнуть сомнению партийность Романовского не вижу оснований.
– Боитесь, что как журналист он будет апеллировать к газете?
– Вы плохо думаете об этом человеке, командир!
– А мне с ним не детей крестить! До свидания!
Терещенко ушел. Аракелян думал о том, что, кажется, выбрал не ту правду, которую подсказала совесть. А разве можно выполнять долг вопреки совести, вопреки чувству истины?
Он вызвал по телефону Романовского.
– Борис Николаевич, что выше: долг или совесть?
– Вопрос странный. Мне кажется, одно должно быть связано с другим.
– А если раздваивается? Если есть сомнения? Можешь ответить конкретно?
– Если бы внутренний мир точно соответствовал поступкам, то сразу можно было бы сказать: вот этот святой, вот этот стяжатель…
– Ты не ответил на вопрос.
– Начинаю догадываться, о чем вы говорите. Если догадка верна, то нужно смотреть шире и рассуждать о пользе не для одного человека, а для многих…
«Для многих людей, – повторил Аракелян, положив трубку на рычаг. – Тогда все правильно. А вернее, – нет двух правд!»
* * *
Перед отчетно-выборным собранием коммунистов Терещенко томило предчувствие какой-то беды.
Сегодня он ходил хмурый, раздражительный, придирчиво проверял все службы и подразделения отряда. Тяжело отдуваясь, он влез по крутой лестнице на вышку командно-диспетчерского пункта. Диспетчер был новый, из офицеров запаса, и проконтролировать его работу не мешало.
Протиснувшись в неширокий четырехугольный люк, Терещенко очутился под большим стеклянным куполом и, подойдя к диспетчеру, остановился за его спиной. Терещенко немного покоробило, что тот, повернувшись, не сказал «здравствуйте», но, взглянув на летное поле, простил эту дерзость.
На аэродроме был «час пик».
Новый диспетчер хорошо справлялся с обязанностями. Он сидел в «подкове» автоматических систем, предупреждающих об опасном сближении самолетов, об «анархистах-летчиках», не выполняющих указаний, и тогда мембрана микрофона дрожала от громкого голоса диспетчера, и автоматическая «память-магнитофон» фиксировала нарушителя.
Несколько легких самолетов почти одновременно выруливали со стоянок; большой транспортный корабль заходил на посадку; в клубе пыли над стоянкой висел вертолет; на зеленом экране локатора плескались импульсы еще двух подходивших к аэродрому самолетов. Диспетчер успевал отвечать на запросы экипажей, приглушаемые громкой морзянкой оператора «дальнобойной» радиостанции, и разговаривать с коллегой на взлетно-посадочной полосе. Звуки и шумы вспомогательных аппаратов управления создавали напряженный фон, по которому, не глядя на летное поле, можно было определить ритм работы аэропорта. Вот диспетчер услышал знакомый голос и, видимо забыв, что рядом командир отряда, сказал в микрофон:
– Пилоту Борщ выруливать разрешаю! Не прокисни в такой жаре!
Сейчас же получил ответ:
– Обращайтесь с почтением: уже не пилот, а командир звена.
Диспетчер ухмыльнулся, морщины у его глаз стали веселыми-веселыми.
– Поздравляю с временным повышением!
– Гм… мы… – озадаченно поперхнулся тенорок Борща.
«Вольности допускает», – поморщился Терещенко и хотел сделать замечание, но его опередили. Из динамика вырвался резкий голос:
– Я – 882. Нарушаете правила радиообмена. Вторично прошу разрешить выруливание со стоянки!
«Молодец!» – похвалил летчика Терещенко и через плечо диспетчера заглянул в плановую таблицу. Против индекса 882 он увидел фамилию Романовского. Терещенко перевел взгляд на магнитофон, неутомимо записывающий все разговоры но радио, и сказал замешкавшемуся диспетчеру:
– Пусть выруливает.
– Его время через пятьдесят секунд.
– Ничего, на старте скорректируют.
Диспетчер пожал плечами и дал Романовскому согласие. С вышки было видно, как «супер» плавно тронулся с места, развернулся и побежал вдоль стоянки к взлетной полосе.
– Что он делает? Почему так быстро рулит? Врежется в самолеты или зарубит кого-нибудь винтами! – возмутился Терещенко над ухом диспетчера.
Тот оглянулся на командира, посмотрел в окно, потом опять на Терещенко удивленно.
– Чего медлите? Прикажите сбавить скорость
– 882, сбавьте газ, куда спешите? – нервно передал диспетчер.
– Нормально, – спокойно ответил Романовский.
– Я вам говорю: прекратить руление!.. Вот так. Теперь потихоньку двигайтесь к полосе.
Когда «супер» взлетел, диспетчер сказал раздумчиво:
– По-моему, он не превысил скорости движения разрешенную по земле, самолётам с тормозами.
– Вы бывший истребитель, вот вам и кажется, – миролюбиво возразил Терещенко. – Не можете привыкнуть к нашим черепашьим скоростям. Но работаете, молодцом! Передайте восемьсот восемьдесят второму на борт: после полета зайти ко мне.
– Может, не портить ему сейчас настроения?
– Передайте! И не забудьте записать нарушение в журнал.
– Слушаюсь!
Командир отряда уходил с ДП в хорошем настроении. Мысль поставить Романовского в ложное положение, унизить пришла к нему мгновенно, как только он увидел сомнительную ситуацию. И не потому, что думал раньше, как бы наказать, прибрать к рукам неугодного человека. Сработала выработанная в борьбе за место под солнцем привычка «хватать быка за рога, пока он еще не боднул больно». На военном языке это называется «упреждающим ударом». Подобной тактике научила жизнь.
В детстве он был самолюбивым, обидчивым мальчишкой. И практичным. Его идея засеять картохой укромную пустошь в лесу и не платить с нее продналог и другие подобные идеи приводили в восторг отца.
Закончив летную школу, он получил назначение в такой «медвежий угол», что хоть волком вой от нелетной погоды, скуки и безденежья. А его друг попал в подразделение аэрофлота другой республики.
По служебной лестнице Терещенко взбирался медленно, хотя не сомневался в своих незаурядных организаторских способностях и летном таланте. Чтобы ускорить взлет, пришлось очередной раз «упредить» одного из выскочек (напоить, а потом «нечаянно» показать начальству).
Если приходили на память подобные истории, он не терзался, как мягкотелая девица, считая подобные действия не подлостью, а самообороной. Он действовал не ради карьеры (как понимают ее искатели легкой и сладкой жизни). Используя неэтичные методы продвижения по службе, занимал пост и смело брал на себя ответственность, иногда очень тяжелую. Считал, что лучше приложить усилия и пробраться самому, чем допустить к рулю случайных, блатных.
Гордый, самолюбивый, он научился подчиняться, не как-нибудь, а беспрекословно. Такое качество быстро оценили. Друг, попавший в благоприятную служебную обстановку, стал начальником одного из управлений ГВФ и предложил ему должность командира отряда на подведомственной территории.
Научившись подчиняться, Терещенко стал нетерпим ко всем, кто этого не умел. Никчемные, вредные люди, способные только на демагогию, – эти люди не умели жить и по этому не имели права на устойчивые блага, а только на подачки. К ним с первой же встречи он отнес и Романовского. Когда тот написал фельетон в газету, – утвердился в своем мнении: люди, выносящие «сор из избы», не болеющие за свой коллектив, не помощники в работе, от них надо избавляться или приручать.
Когда Романовский, вернувшись из полета, зашел в его кабинет, лицо Терещенко приняло насмешливо-скептическое выражение. Он сидел, раскинув руки, ухватившись за углы полированной столешницы.
– Сегодня, товарищ Романовский, вы допустили нарушение, превысили скорость движения по земле, что грозило столкновением с другими самолетами. На свидание, что ли, спешили?
– Нарушения не было.
– Послушаем запись магнитофона?
– Разговор был, а нарушения нет. Я рулил с нормаль ной скоростью.
– Значит, руководитель полетов ошибся?
– Без сомнения.
– И вы можете доказать?
– На самолете нет прибора, фиксирующего скорость руления, так что придется поверить на слово. Можете спросить механиков, они тоже видели.
– Неделю тому назад я, кажется, изъял у вас первый талон нарушения? Законно?
– Вполне.
– А теперь…
Терещенко молчал, представляя сцену изъятия второго талона у Романовского. Он уже видел поблескивающую сталь ножниц, с хрустом сжимающую плотный кусок бумаги. Эта операция для гражданского летчика побольнее хирургической: ножницы на целый год отрезают нить, связывающую человека с небом.
– Для меня достаточно авторитетен руководитель полетов – сказал он. – Прошу ваше пилотское свидетельство.
– Зачем?
– Не будьте ребенком, Романовский. За такой проступок согласно Наставлению положено изъять талон.
– Не было нарушения.
– Неосмотрительно живете, Романовский. Распыляетесь. Вам хочется схватить павлина за хвост и в небе, и в газете, и профсоюз еще на себя взвалили. Не многовато ли? Целесообразно выбрать одно из трех. Вернее, из двух: летную нагрузку я с вас сегодня сниму.
– Это не сделает вам чести. Более того – будете раскаиваться.
– Угрожаете?
– Совесть вам покоя не даст.
– Гм… Совесть… Абстрактно, Романовский!.. Почему вы меня не жалуете, почему всеми средствами пытаетесь меня опорочить, подорвать авторитет? Нас в кабинете двое – говорите открыто, хоть матом ругайтесь, но дайте мне понять вашу суть. Что вы за штучка, Романовский?
– До сего дня я был о вас неплохого мнения.
– Конкретней!
– Считал неплохим организатором…
– Вы зря нервничаете, товарищ командир, перебиваете меня.
– Что значит – считал?! Вам ли оценивать мою работу? А если и считали, почему поливали грязью в своих фельетончиках? Почему поливали грязью в беседе со Смирновым? Он, видите ли, считал!
– В газету я писал о недостатках в отряде.
– Отряд – это я!
– Тогда о чем нам с вами говорить?!
– Вот именно! Я оставлю вам талон в пилотском, если вы прекратите кляузничать в газеты и будете заниматься только своим основным делом.
– Это что, своеобразная взятка?
– Все ясно! Давайте пилотское свидетельство!
Романовский несколько секунд пристально вглядывался в лицо командира отряда, но оно застыло как маска, изображающая брезгливость. Только в уголках выпуклых глаз ехидная тоненькая морщинка. И Романовский понял, что этот человек, так плотно сидящий в кресле, давно обдумал свои действия и не отступит ни на шаг. Вот такое же бесстрастное лицо он встретил в одном из московских учреждений, куда однажды приходил с просьбой о розыске наградных документов. Один из документов нашелся, и даже орден поблескивал перед ним на краю огромного дубового стола. Но человек, который сидел за ним, прикрыв орден рукой, сказал: «Вот награда… но она выписана герою… А кто вы на самом деле… до конца не ясно… Будете ждать!» Романовский смотрел на твердую руку и не пытался оправдываться: не было сил. А сейчас сил достаточно, но стоит ли тратить их на пустой разговор. И Романовский только спросил:
– Разрешите идти, товарищ командир?
– Как идти?.. Впрочем, можете, положив пилотское свидетельство на стол.
– Предпочитаю оставить себе на память.
– Так! Та-ак! – забарабанил Терещенко пальцами по столешнице. – В полной мере ответить за проступок кишка тонка? Надеетесь на протекцию Смирнова? С Тумановым-то вы мне подкузьмили при помощи Смирнова, а? – И грохнул кулаком по настольному стеклу. – Всякий протекционизм – с корнем вон! Положь свидетельство!
Романовский молчал.
– Можешь не давать документа, но полеты для тебя я прикрыл. Завтра будет приказ! Жалуйся хоть в Верховный Совет! Кем предпочитаешь работать: мотористом, грузчиком, мачтовиком? Кроме этих должностей, вакантных в отряде нет! Не-ет! Вот если только еще мойщицей!.. У тебя остается пост предместкома, но и там ты долго не усидишь!
Романовский молчал.
Несколько помедлив, он вышел из кабинета.
– Не возражу и дам хорошую характеристику, если уволишься по собственному желанию! – вдогонку крикнул Терещенко.
На улице Романовский подождал автобус и поехал домой. Водитель включил приемник на полную мощность. Будто в жестяной коробке, забились слова песни. Романовский попросил убавить громкость. Водитель, посмотрев на его серое лицо, выключил совсем.
Поднимаясь по лестнице дома, Романовский заглянул в почтовый ящик. В отверстиях что-то светлело. Он открыл дверку и достал два конверта – сероватый, из оберточной бумаги, и голубой. Прочитав обратные адреса, бегом преодолел два пролета до своей квартиры, поспешно отпер дверь и, подойдя к окну, еще раз прочитал адреса. Голубой конверт пришел из НТО Саратовского горотдела милиции. На сером значилось: «г. Ленинград. Центральный архив».
Романовский решительно оторвал кромку голубого конверта и вынул сложенный вдвое лист. Это был акт экспертизы по установлению идентичности фотографии Семена Пробкина и портретика мальчика на медальоне.
«Уважаемый т. Романовский Б. Н.!
По Вашей просьбе произведена экспертиза на идентичность фотографии мальчика в медальоне и фотопортрета молодого человека на групповом снимке. (Отмечен вами крестиком.) Идентичность не подтвердилась – это разные люди.
Копию акта экспертизы прилагаю.
Начальник НТО горотдела милиции П. Цимлин».
Прежде чем открыть второй конверт, он снял фуражку и тужурку, заставил себя умыться холодной водой, сел за стол.
«…Семен Дроботов, по отцу Иванович, рождения 1940 года, захоронен в групповой могиле на берегу Ладожского озера в поселке Свирь. Акт погребения СВ №03458.
Зам. нач. ЦА г. Ленинграда Долгушина».
Подумав, Романовский достал из буфета тарелку, положил на нее письма и поджег. Свивался лиловым клубком огонь, хороня под собой надежды.
А вечером на главпочтамте Романовский сдавал заказное письмо.
– Москва. Улица Талалихина. Дом сто пять, квартира четыре, Смирнову В. Н., – для верности прочитала адрес приемщица.
* * *
Из-за опоздания большой группы техников партсобрание началось позже назначенного срока. Задержка была уважительной: экипаж транспортного самолета перед взлетом обнаружил дефект в двигателе и зарулил обратно на перрон.
Командир корабля, импульсивный сухощавый грузин, поглядывая на торопливую работу ремонтной бригады, дергал волосы тонких нафабренных усов. Ему хотелось сегодня же попасть на свою базу, домой, и поэтому его круглые глаза бдительно следили за руками техников и чуть косили от не терпения.
На устранение неисправности ухлопали час. Самолет улетел. И в то время, когда довольный грузин перестал нюхать воздух в кабине (не запахло бы жареным агрегатом!) и прикрыл уши телефонами, Аракелян отчитывался перед коммунистами о работе парткома.
Терещенко занимал привычное место в президиуме, сидел с таким видом, будто отбывал очередную повинность. Даже зевнул несколько раз. Но вскоре он уловил, что настроение людей в зале меняется, и стал внимательно слушать Аракеляна. И подивился. Парторг, видимо, забыл, что его переизбрание зависит от сидящих перед ним, и явно вызывал их недовольство.
Когда он зло зацепил инженера эскадрильи за его любовь к шушуканью в кулуарах, тот так закрутился, что сдвинул с места массивное кресло.
– А зачем? – спрашивал Аракелян. – Ведь все радикальные решения, широта взглядов, острый анализ умного человека так и остаются за углом или рассеиваются с папиросным дымом. А вы скажите здесь. Нам! Может быть, ваши мысли превратятся в дела и поступки. Я уже говорил с вами по этому поводу, но вы закрылись ладошкой: «Я человек маленький!» Будем говорить прямо: вы большой инженер и крошечный партиец. У вас отсутствует чувство гражданского мужества…
«Инженер не простит!» – думал Терещенко, поглаживая холодные бока графина. Он даже попробовал смотреть на инженера через стеклянную пробку.
Аракелян уже называл фамилию другого, третьего, четвертого. В зале настороженная тишина. Редко приходится слышать в докладах фамилии, если речь идет о чем-то негативном. Длинны списки только «хороших». Психология человека такова, что, если его заденут больно, он вряд ли будет молчать. И Аракелян немного сгущал краски, заранее представляя, кто и как будет оправдываться или наступать. Он преднамеренно часть их удара брал на себя, зная, что не безгрешен, зная, что запальчивость пройдет и будут приводиться конкретные примеры, поступать предложения, что выступающие заденут других и невольно вытянут на трибуну, с которой нельзя соврать и трудно увернуться перед лицом сотен знающих компетентных людей.
– На совместном заседании парткома и месткома профсоюза разбиралось несколько заявлений уволенных коммунистов. Всех их причесал под одну гребенку начальник ремонтных мастерских. Но мы поправили администрацию и из четверых троих восстановили на работе. Но почему к их просьбе, к их судьбе остались глухи коммунисты цеховых организаций? Их радовал уход товарищей из коллектива? Нет, конечно. Просто прятали по карманам свое мнение и робко, втихомолку ругали некоего «всесильного» руководителя, вместо того чтобы всегда и открыто восставать против самодурства, грубости, головотяпства и разгильдяйства во всех их проявлениях…
– Кишка тонка! – донеслось из зала.
– Тонка? Тогда положи партбилет и скажи честно: «Я трус! Мне не место в ваших рядах».
Выпуклые глаза Терещенко уперлись в парторга: приведенные факты рикошетили в командование отряда. И в него лично. Разговор с Романовским проходил с глазу на глаз, но ведь только вчера он опять не сдержался, наорал при людях на инженера спецприменения и довел шестидесятилетнего старика до слез. Сегодня утром выгнал из кабинета женщину-экономиста, порвав в клочки ведомость на премиальные, которую она делала несколько дней.
На стол президиума уже сыпались записки с вопросами и фамилиями желающих выступить в прениях.
Аракелян закончил доклад, ответил на несколько вопросов, и председатель объявил перерыв.
По своему обыкновению, Терещенко ходил по коридору, курил, прислушивался к разговорам, примыкал к группам и сам завязывал беседы на отвлекающие темы. Он мог рассказать и анекдот «со смаком», вышутить незадачливого соседа, перепутавшего двери и с порога потребовавшего рассола у его жены. Авиаторы любят простоту в обращении. Но Терещенко не забывал в удобный момент пустить «поросенка» в «огород» Аракеляна. Посмеявшись своему же анекдоту, он восклицал:
– Накурили, черти! Тумана напустили, как парторг в своей речи!
Или:
– Продрали тебя, инженер, аж мне жарко. Не вешай носа! Кто-то что-то, а ветер уносит…
После перерыва собрание сразу «повысило голос». Стучал ладонью по козырьку трибуны начальник мастерских, доказывая, что в Аэрофлоте имеется устав, посерьезнее военного, утверждающий единоначалие в самом крепком смысле слова. Поздно воспитывать усатых младенцев, им нужно жать карман, а не гладить по лысым макушкам. Маленькую бы безработицу устроить, вот тогда бы отсеялся мусор.
Отвечающего на его выступление седоватого техника Иванова пришлось лишить слова. Он немного заикался, в запале не смог четко выразиться и ткнул в сторону оппонента кукиш, присовокупив к нему непечатное словцо.
Первый раз за несколько лет выступил и раскритикованый Аракеляном инженер эскадрильи. Он говорил не торопясь, интересно, логично доказывая, почему работу парткома нужно считать удовлетворительной, и не больше. Ему продлили регламент, и он заставил не раз покраснеть Аракеляна, поерзать на стуле Терещенко, вызвал много реплик с мест и под громкие аплодисменты удалился чинно, плюхнулся в свое кресло, обтирая носовым платком полное, довольное лицо.
Речь инженера угомонила горячие головы, и прения вошли в спокойное русло. Меньше стало голословных обвинений, обнажались скрытые пружины, сбивающие ритм работы отряда.
И почти все в выступлениях осуждали методы руководства администрации.
– Кто тут отчитывается, партком или штаб? – повернулся Терещенко к Аракеляну. – Вам не кажется, что обсуждают действия командира? Примите меры.
– А вы уверены в безгрешности коммунистов штаба? Или вы сам не член парткома?
Терещенко пожевал нижнюю губу и отвернулся.
Два часа люди высказывали наболевшее, признали работу парткома удовлетворительной и без перерыва приступили к выдвижению кандидатур в новый состав.
Зачитали фамилию Терещенко.
В зале тихо.
– Есть отводы?
Привстал и снова сел Романовский. Несколько голов повернулось в его сторону, посмотрели и отвели глаза.
…Романовский вспомнил, как юношей в белорусском лесу полз навстречу пуле немецкого снайпера, зная, что его желтый кожух на снегу – отличная мишень. Знал, что каждую секунду может быть убит, и все-таки полз, полз, чтобы, выстрелив, враг обнаружил себя… А тут ведь не враг – сидящий в президиуме Терещенко – просто недалекий человек, карьерист. И не убьют тебя, если встанешь и скажешь правду, всенародно скажешь то, о чем давно и с болью думаешь. Почему же так трудно подняться? Не потому ли, что боишься, как бы твои слова не посчитали личной местью? Почему, безмолвно потупясь, сидят рядом обстрелянные фронтовики, не раз убегавшие недолеченными из госпиталей снова туда, где шел бой? Неужели за Родину в общем смысле легче драться, чем за себя, за небольшую группу товарищей? Что за чертовщина, когда и где ослабели наши души, не тогда ли, когда распались отряды, роты, полки, и емким словом «коллектив» начали, как щитом, прикрываться терещенки? В опасные для Родины дни рисковали жизнью, а теперь не имеем сил рискнуть карьерой! Да и кто он, пришедший не «снизу», не «сверху», а «сбоку»? Бог, царь? Нет, у него не трон, а всего лишь мягкое кресло в отдельном кабинете. Развенчали бога, сместили царя, а что-то гниловатое, верноподданническое осталось, затаилось внутри, еще не выветрилось шквалами бурных освежающих событий, капелька осталась, она не так тяжела, чтобы поставить на колени, но еще довольно весома, чтобы не дать встать и бросить резкое правдивое слово. Вставай! Вставай же, Романовский! Те, слева и справа, уже не встанут, у них не капелька – гиря. Те, которые поднялись, – уже сказали свое слово в прениях. Теперь ты должен встать!. Снайпера нет, тебя не убьют, ты сейчас же встанешь…
– Прошу слова!..
Романовский рассказал об истории с Пробкиным, о себе и своих отношениях с командиром отряда, поведал о том, как Терещенко подслушивал по селектору беседу генерала с командирами подразделений, и предложил Кроткому подтвердить.
– Все правильно. Селектор включил я, когда в комнате еще никого не было, – сказал Кроткий тихо, но твердо. – Об этом знает и оператор контрольного пункта.
Романовский привел примеры, как Терещенко «приручал» местком, доказал промахи командира в руководстве, осудил барство в обращении с подчиненными.
Представитель райкома очень внимательно слушал Романовского, а когда тот кончил, спросил:
– Вы хорошо подумали, прежде чем говорить?
– Я использую право агитации до голосования.
– А понимаете, что, если ваш командир не войдет в партком такой большой организации, он морально не сможет руководить отрядом?
– Морально? Боюсь, он забыл смысл этого слова.
После речи Романовского в зале висела тишина. Представитель райкома пожал плечами. А под сводом зала затрясся возбужденный тенорок заместителя командира отряда, суетливого, в кителе с ватными плечами. Фамилии его почти ни кто не знал – называли просто «зам».
– Личная месть! – Он вскочил, китель перекосился в плечах. – Необоснованный выпад! В чужом глазу видна соринка, в своем неразличимо и бревно!
– Пусть решают коммунисты! – нервничая, ответил Романовский и сел.
– Дайте мне сказать!
Приглашенный жестом председателя зам вышел на трибуну.
Терещенко не смотрел на людей. Он уставился на крошечную букашку, ползущую по скользкому боку графина, и думал: сорвется или нет? Если сорвется, он поднимет ее опять. Хотя вряд ли удастся поднять отяжелевшими руками…
Зам говорит длинно и монотонно. А букашка лезет к пробке! Наверное, на ее лапках присоски. Никогда не думал, что у зама такой нудный голос… Но это уже говорит не он! Кто?.. Кажется, инструктор райкома партии. А сейчас?
– Вы помните ледяную стужу прошедшей зимы? Я по приказу коммуниста Терещенко выгнал своих пилотов на аэродром копать в мерзлой земле ямы для креплений самолетов. А ведь люди были в ботиночках и форменных пальто! И хотя вовремя вмешался председатель месткома, восемь человек вышли из строя, взяли больничные листы. Восемь пилотов! А кому летать? И вы думаете, командир понял свою ошибку? Нет! Он кричал на больных и на врача: «Симулянты! Уволю!»
«Да ведь это Кроткий! – удивился Терещенко. – Мой выдвиженец Кроткий? Не может быть!»
– Ты бы эскаватор посадил в кабину! – крикнули Кроткому из зала. – Сам-то сделал вывод?
– Стараюсь, а что из этого выйдет, не знаю.
«Знаешь, все знаешь! Ничего хорошего для тебя не выйдет. Козыри не те выбрал, Кроткий. А букашка ползет. Она уже на пробке графина… Стой! Зачем?» – чуть не крикнул Терещенко вслух, когда чья-то рука выдернула пробку и наклонила к стакану графин. Забулькала вода, и голос председателя собрания начал считать:
– За – сто шестьдесят! Кто против? Раз, два… Против шестьдесят восемь. Воздержавшихся?.. Двадцать четыре! Итак, по большинству голосов коммунист Терещенко проходит в список для тайного голосования.
Терещенко поднял голову и встал, когда выбрали счетную комиссию и объявили перерыв. На этот раз он ушел в свой кабинет, снял телефонную трубку прямой связи с Приволжским управлением ГВФ. Пока соединяли, он сидел, барабаня пальцами по краю стола. Встрепенулся, когда в трубке послышался голос начальника управления, старого друга, помогшего когда-то выбраться из «медвежьего угла».
– Вася?.. Угадал. Да, я тебя беспокою… Здравствуй!.. Как сажа бела… Нет, дома все в порядке. А у тебя?.. Привет Елене Ивановне и Оленьке… Извини, я по делу. Парторг собирает против меня кворум. Копает!.. Да нет, не чувствую, а уже слышал прямые и безответственные выступления… Суть вот в чем… – И Терещенко торопливо рассказал о ситуации, сложившейся на собрании. – Из твоего политотдела здесь человек сидит, словно в рот воды набрал, ты сказал бы ему пару слов, пусть кой-кому мозги вправит!.. Какой план?.. А-а, выполняем по всем показателям – готовь благодарность, и знамя, наверное, у казанцев отберем!.. Что?… Нет, не читал… Лучше поздно, чем никогда… Так позвать твоего политика? Дай ему инструктаж… После трудно будет исправить!.. Прочитаю, прочитаю. Ты… Алло! Алло! – Терещенко тихо положил трубку на рычаг. – Ишь ты, не стал разговаривать…
Он сжал ладонями щеки, постоял, глядя в потолок, потом резко нагнулся к низенькой этажерке, где лежали в беспорядке журналы «Гражданская авиация», и, выбрасывая их на пол, нашел мартовский номер. Чуть не отрывая листы, дошел до статьи «Размышление у окошечка диспетчера» и, пробежав ее глазами, начал внимательно читать абзац: «Да, местничество многолико! Пилоты, к примеру, с опаской летают в Саратов. Как пишут в редакцию командиры кораблей Черсков и Подсевакин, прибывшие туда из Куйбышева самолеты под разными предлогами задерживаются, чтобы воспользоваться их загрузкой. Так руководитель подразделения товарищ Терещенко, несмотря ни на что, выколачивает «свои» тонно-километры. А то, что своими действиями он обрекает самолеты соседнего, сиречь «чужого», подразделения на не производительные простои и тем самым наносит ущерб государству, его, Терещенко, мало трогает. Были бы в ажуре «свои показатели»!
Первая мысль: Романовский! Но, дочитав статью, увидел незнакомую подпись «Н. Клавин». Легче не стало.
Терещенко не сразу откликнулся на робкий стук в дверь и на слова зама, приглашавшего голосовать.
Он, почти не глядя, вычеркнул из списка последнюю фамилию, сунул листок в щель фанерного ящика под сургучной печатью и опять ушел из зала.
Через тридцать минут председатель счетной комиссии зачитал протокол:
– …Опущенных бюллетеней двести восемь. Испорченных нет. По большинству голосов в состав партийного комитета прошли… Аракелян, за – двести четыре, против – четыре. Опарин… Романовский… Шамсуддинов…
Фамилии Терещенко в списке не было.
* * *
«Борис Николаевич, здравствуй!
Получил твое письмо. Разбередил ты старика – не сплю третью ночь. Одобряю ли твои действия по поиску сына Ивана? Мы же говорили об этом. Поезжай навестить могилу Катюши, там прочитаешь слова – их высекли в граните по моему приказу. Не откладывай поездку в долгий ящик. Тебе не положен отпуск, но я знаю вашу работу, возьми отгул за неиспользованные выходные. На обратном пути загляни, поговорим. То, что ты задумал, по-моему, неэтично.
По вопросу отстранения тебя от полетов сегодня выезжает в Саратов инспектор. Он разберется. Но если ты виноват, как в случае с В. Тумановым, – пощады не жди.
С приветом, В. Смирнов».
Романовский перечитывал письмо в пассажирской кабине самолета, вылетевшего ранним рейсом на юг. Самолет шел в прозрачных слоистых облаках, и пассажиры дремали в мягких креслах, убаюканные рокотом моторов.
Из пилотской кабины выскользнула стюардесса. Кокетливо поправив синюю пилотку и одернув курточку, она звонко сказала:
– Внимание, товарищи пассажиры! Самолет приближается к цели нашего полета – городу Симферополю. Через две минуты начнем снижаться на посадку. Прошу застегнуть привязные ремни и не курить. Метеостанция аэропорта обещает встретить нас теплым дождичком, так что не забудьте расчехлить зонтики, дорогие женщины. Мужчины, достаньте калоши. Экипаж благодарит вас за хорошее поведение и надеется на взаимность. Мне многие говорили, что кофе был крепким, боржоми – холодным. Книгу жалоб даю по первому требованию улыбающегося пассажира. Кстати, если не забыли, меня звать Мария Пробкина. Еще раз прошу застегнуть пряжки ремней. Мужчины, будьте галантны, помогите дамам! – Стюардесса, улыбнувшись пассажирам, подошла к Романовскому.
– Борис Николаевич, послезавтра наш рейс на Москву. Может, успеете и полетите домой с нами?
– Постараюсь, Маша.
– Мандаринов для нашей дворовой пацанвы я куплю точно по вашему заказу. А теперь до свидания!
– Всего хорошего!
– Товарищ летчик, говорят, если открыть рот, давить на уши не будет? – спросил Романовского сосед, когда самолет начал терять высоту.
Романовский взглянул на контрольные приборы под по толком. Стрелка вариометра застыла между цифрами 2 и 3 метра.
– Спуск плавный. Но на всякий случай не очень широко открыть можно. По выходе из самолета рекомендуется закрыть, так как у вас с собой вещи.
– Благодарю! – буркнул сосед.
«Ил» мягко коснулся бетонной полосы, подвывая моторами, зарулил к аэровокзалу.
Романовский вышел из самолета, перепрыгивая через светлые лужицы, почти бегом двинулся к стоянке такси. Ему повезло: бежевая «Волга» скрипнула тормозами, и шофер распахнул дверцу.
– Прошу!
– Здравствуйте! Туда, где можно купить цветы, потом на плато Чатырдаг.
– Э-э, генацвале, рейс вылезет в большую копеечку!
– Едем, едем! – поторопил Романовский.
Водитель тронул машину и сразу загнал в разворот.
Когда они, посетив базар, выехали за город и слева открылось парное от дождя море, шофер начал рассказывать о достопримечательностях Крыма.
Через полчаса лихой езды по побережью начали подниматься в горы. Машина жадно поднимала километры узкой ленты серого выщербленного асфальта. Она скользила бортами по отвесным краям ущелий, ревела двигателем на крутых подъемах, шуршала шинами, мчась под уклон. Такая езда нравилась Романовскому: она была похожа на бреющий полёт. Он похвалил шофера, и тот, перекинув папиросу, прибавил газу.
Под колеса легла плохая грунтовая дорога. Шофер сбавил скорость, откинулся на спинку сиденья.
– В поселок?
– В трех километрах от него должен быть памятник.
– Летчице? Знаю. Туда нередко заглядывают туристы, хотя он и не включен в маршрут. Когда я работал на прогулочных…
Взглянув на прикрытые глаза пассажира, шофер замолк. Селение открылось неожиданно за поворотом, в низине. Шофер показал поверх него на холмы.
– Над деревьями шпиль. Видите?
Они объехали селение по обводной дороге, миновали магнолиевую рощу, и Романовский увидел памятник. Шофер остановил машину.
Романовский медленно пошел по узкой тропинке к глыбе положенных друг на друга камней, огороженной частоколом из зеленых дощечек. Он опустил голову и поднял ее, только пройдя заборчик.
Камни, сцементированные в единую конусообразную глыбу, венчались четырехгранным шпилем из белых гранитных плит.
На вершине бронзовая звезда. А у основания шпиля, на большом отполированном валуне, под погнутым винтом истребителя – черная мраморная доска. Резец мастера оставил на ней глубокие буквы:
Романовский снял фуражку, наклонился и увидел у подножия свежие полевые цветы. Рядом положил свой букет роз и тут только на плоском сером камне заметил еще одну надпись:
ПАМЯТЬ О МЕРТВЫХ – В ДЕЛАХ ЖИВЫХ.
«Спасибо, Василий Тимофеевич!» – тепло подумал о генерале.
Долго стоял Романовский у обелиска и смотрел на не большую нишу, предназначенную для портрета Кати. В этой нише, как на экране, он видел Катю, видел товарищей, видел памятные эпизоды войны.. Он даже вспомнил мокроносого щенка, встречавшего их, молодых летчиков, на аэродроме первым. Катя любила и баловала ласкового пса. Щенок сгорел в самолете! Сжалось сердце, когда возник образ сбитого Ивана Дроботова, и начало биться толчками, радостно, когда рядом вставала девушка в тяжелом летном комбинезоне…
Романовский очнулся, увидев руки около цветов. Повернулся. Его букет заботливо поправляла глазастая девчонка. Рядом стояли и на него смотрели два мальчика в алых галстуках. Девочка спросила:
– Вы ее знали, дядя?
– Да, курносая.
– А почему портрета нет на могилке? А почему вы плачете, дядя!
– Просто пыль попала в глаза… Портрет скоро будет. Проводите меня до машины, ребята, – попросил Романовский и положил руку на остренькое плечо девочки.
Пионеры отдали салют памятнику и пошли за Романовским.
– Дядя, наша школа имени Екатерины Романовой. Вы не могли бы рассказать о ней? – спросил один.
Романовский остановился. Школа имени… Так и должно быть. Память о мертвых – в делах живых.
– У меня скоро отпуск. Я приеду, ребята. Обязательно приеду!
– Мы ждем вас! – сказал второй мальчик.
Шофер захлопнул капот машины. «Волга» потихоньку тронулась с места.
– До свидания, курносая! До свидания, мальчики!
В этот же день Романовский прилетел в Москву. Генерал Смирнов открыл дверь, снял с гостя фуражку, пригласил в квартиру. В пижаме, с трубкой в зубах, в шлепанцах, довольно потрепанных, он побежал на кухню, оставив гостя посреди зала.
– Ты там располагайся без стеснения, – донеслось сквозь грохот посуды. – Мои еще на даче, я только с работы, так что мы с тобой по-холостяцки что-нибудь сварганим. Сильно есть хочешь?
Романовский встал в дверях кухни, упершись ладонями в косяки.
– Сыт, Василий Тимофеевич.
– Перекусить все равно заставлю. Вот селедочка разделана… А? Может, тут и приземлимся? А? – Смирнов показал на кухонный столик.
– Все равно.
– Мой кабинет в основном тут. Гоняет старуха из комнат, не терпит табачища.
Трубка в зубах хозяина беспрестанно чадила, и в небольшой кухоньке уже стоял голубой туман с запахом табака «Флотский».
– Был?
Романовский кивнул.
– Порядок? Не ломают памятник? Надо бы фотографию вставить.
– У меня есть. Скопирую на фаянс и отвезу.
– Ну-ну… А как дела в Саратове? Все воюете?.. Про партсобрание слышал. Не чересчур?
– По-моему, в норме. Народ решил. Миша Кроткий привет вам передает. В отпуск ушел: скоро дедом станет. Он, наверное, останется комэском. Во всяком случае, Аракелян – за.
– Умница ваш горбоносый Аракелян, – проговорил Смирнов. – За Кроткого надо драться и воспитывать не словами, а по щекам бить, чтобы опомнился. Поставь такого вне работы – захиреет… Знаешь, что ваш командир отряда здесь, в Москве? – спросил Смирнов и взялся за трубку. – Чай будешь? Закипает.
– Если можно, покрепче.
– Разбирали Терещенко на коллегии. Перцу дали… Сладкий или вприкуску? Вон та курица и есть сахарница. Сыпь больше! – Выпустив клубы дыма, Смирнов продолжал: – Все-таки будет Терещенко работать у вас. Приняли во внимание долголетнюю службу, а главное, по-моему, то, что ему до пенсии полгода. Он там себе должность инструктора на тренажере поприжал… Спесь, конечно, сбили, постругали как следует. А твоего Аракеляна заберем в центральный аппарат.
– В общем все так, как желал Терещенко! Выходит, зря нервы трепали, укорачивали себе жизнь и другим. Все как в песок…
– Тут ты опять скользишь. Аракеляны нужны не только в вашем отряде, понял? – многозначительно поднял палец Смирнов и ворчливо добавил – Горячитесь вы очень, молодежь, поперед батьки в пекло любите лезть и ломаете то, что выпрямлять надо. Вот и ты… твоя фигура выглядела на коллегии не ахти как! Пришлось заступаться… Да ладно, капну я, пожалуй, в чаек коньячку, люблю этот грешный напиток. В Испании французы избаловали.
Отложив трубку так, что мундштук ее попал в селедку, Смирнов маленькими глотками выпил чай, снова набил трубку и уселся поудобнее.
– Теперь, Боря о сыне Ивана. Где, как, чего, какие документы? Сталкиваюсь с таким делом впервые, и давай-ка обмозгуем не торопясь.
Романовский вынул из кармана, передал Смирнову фотографию и медальон.
– И это все?
– Еще было два письма, в которых говорилось, что на фотографии не сын Дроботова, что он погиб и захоронен в поселке Свирь.
– Тогда чего же ты хочешь, не понимаю?!
Романовский встал и распахнул настежь окно. Трубочный дым потянулся на улицу, путаясь в листьях каштана, шумевшего у подоконника. Старый каштан лысел: порывистый осенний ветер вырывал из его шевелюры пожухлые листья.
– Чего ты хочешь, Борис?
– Скажите: взрослые усыновляют детей?
– Ну?
– Они выбирают себе ребенка, а почему бы ребенку не выбрать из них отца?
– Ну-ну… Теперь вспоминаю твое письмо и мысль, которую назвал неэтичной. Ты хочешь Пробкину подарить отца, а именно Ивана Дроботова?
– Память о нем хочу безраздельно отдать Семену!
– Не много ли мы на себя возьмем, Боря? – в сомнений вымолвил Смирнов. – Есть ли у нас такое право? Я уж не говорю о законном – моральное право?
– Есть!.. Семена тяготит безотцовщина. Я… сироты знают какой это груз. Майор Дроботов хотел, чтобы сын остался жив, вырос Человеком и продолжил его дело. Сейчас Семен живет вполсилы. Таким парням нужен идеал, жизненный пример другого человека, и лучше всего, когда это отец! Семену по плечу и честь, и слава, и жизнь Ивана Дроботова… Мы выполним долг перед погибшими, товарищ генерал!
– Недавно я прочитал в журнале стихи. И будто не поэт, а я, старый солдат, душой своей попросил: «Отпусти мою память, война!» Возможно ли это? А?
Романовский не ответил. Он поймал влетевший в окно лист и, пощипав его губами, высунулся в окно, подставил лицо ветру. «Ветер – это когда трудно идти вперед, хотя перед собой и не видишь преграды, – неожиданно подумал он, искоса взглянув на задумавшегося Смирнова. – А сильно же ты постарел, батя!»
– Борис, ты хорошо подумал?
– Додумывать приехал к вам, Василий Тимофеевич. Должен знать человек, какого он роду-племени? Где корни его? Предположим, что Семен найдет отца и тот окажется изменником родины, ну бывшим полицаем, например. Я беру полярный случай, Василий Тимофеевич! Как после этого сложится жизнь парня? Не будет ли он чувствовать, что корни его гнилы? Комплекс неполноценности такому эмоциональному и сомневающемуся парню, как Семен, – обеспечен!
– Хорошо. Согласен. Но предлагаю тебе другой вариант. Мы сделаем так, что он поверит в родство с Иваном. Сделаем так, что тайна умрет между тобой и мной. И представь, – появляется настоящий отец!.. Ну?.. Что же ты молчишь? Или видишь перед собой уже не сына Героя, а духовного инвалида и слышишь вопрос: «Кто позволил вам мною играть?»
– Отец не появится.
– Это точно! Потому что на твою авантюру я не пойду, хоть она и продиктована высокогуманными целями! Ну-ка, дай сюда фотографию и медальон… Крестиком отмечен Пробкин?
– Да.
– Почему ты так упорен, Борис?
– Чувство такое, будто сын Дроботова жив. Будто рядом. Будто это Семен. Я даже нахожу в его лице, жестах, поведении черты майора.
– Это самообман, комплекс не отданного тобою долга. Но ведь ты не виноват в гибели Дроботова, Боря! Очнись! Пусть жизнь течет своим чередом.
– Последние месяцы я почти совсем перестал спать. Мысли навязчивы до осязаемости. Ночами я вновь проживаю годы войны.
– Так и свихнуться можно.
– Можно.
– Не санатории, не лечебницы, пожалуй, в этом случае не помогут. Остается одно: продолжать поиск. Попробуем найти родителей Пробкина, если не можем найти сына Дроботова. Такой вариант тебя устроит?
– Давайте попробуем, – вяло согласился Романовский.
– Оставь фотографию и медальон пока у меня. Попробую обратиться в солидные компетентные органы. Есть мысль, понимаешь? Мысль!.. Пока ничего больше не скажу. Обещаю в случае неудачи поддержать твое предложение. Но как оно необычно! Мертвый усыновляет живого! Ради чего? Ради жизни!
…На Внуковский аэродром Романовский приехал уже ночью и разыскал на перроне саратовский самолет. Рядом с грузчиками, таскающими в хвостовой отсек большие мягкие тюки, увидел Марию.
– Успели, Борис Николаевич! А у нас в Саратове новости!
– Приятные?
– Очень! А какие – не скажу, по прилету узнаете. Пассажиров будем сажать минут через тридцать, сходите в буфет, кофейком побалуйтесь.
– Пойду закомпостирую билет. До встречи на борту, Маша!
Через полчаса, поднявшись по трапу в самолет, Романовский увидел в салоне Терещенко. Он сидел в удобном кресле у иллюминатора и читал «Неделю».
Как только взлетели, Терещенко вызвал звонком стюардессу. Мария вышла в салон в белом костюме. Из-под пилотки, немного сдвинутой набок, выбивались светлые локоны. Глаза чуть сужены, губы решительно сомкнуты. На миг Романовскому показалось, что перед ним лицо Семена Пробкина – таким оно бывало в трудные минуты. Но, поглядев на пассажиров, пересчитав их глазами, Мария улыбнулась, и сходство с Пробкиным сразу рассыпалось. Она превратилась в милую девочку и, чуть покачиваясь на неустойчивом полу салона, подошла к Терещенко.
Так же быстро, как появилась, она исчезла в головном отсеке и снова вошла в салон с подносом, на котором стояла чашка кофе и вазочка с конфетами.
Терещенко выпил кофе и опять уткнулся в газету. Так он проделал трижды, потом отложил газету и осмотрел пассажиров посветлевшими глазами. Романовский поймал на себе его остановившийся взгляд.
Терещенк овстал, подошел и сел рядом в пустующее кресло.
– И вы здесь, коллега?
– Да, товарищ командир, сегодня мы летим по одной трассе.
– А я и не думал, что наши дороги разойдутся. Несмотря на ваши старания, товарищ журналист, я остаюсь командиром, а вы моим подчиненным. Повторяю, несмотря на ваши потуги.
– Несмотря на ваше решение, я продолжаю летать, товарищ администратор! – в тон Терещенко ответил Романовский, с любопытством наблюдая за ним.
– Очень рад! – неожиданно тихо ответил тот. – Я недооценил вас. Вы оказались твердым орешком. По-моему, вы неплохо показали бы себя на месте Кроткого. Как смотрите на предложение?
– Отрицательно.
– Ну-ну, не посчитайте это очередной взяткой… Еще сообщаю вам приятную новость: на днях вручением наград окупят ваши старые заслуги. Постараюсь обставить это попышнее… Приятную новость надо обмыть! – Терещенко нажал кнопку.
Мария выглянула и сразу принесла бутылку минеральной воды.
– Теперь вздремну. Много ходил по столице. Накупил домашним кучу тряпок, гостинцев и смертельно устал.
Самолет сильно швырнуло в сторону, бросило вниз. Пассажиров слегка оторвало от кресел. Терещенко открыл глаза.
– Вот так! – сказал он. – Четверть века болтаешься между небом и землей, четверть века видишь небо через винт, а, уходя на пенсию, получишь те же сто двадцать. М-да…
Саратов встретил самолет низкой облачностью, напитанной снегом. Видимо, отказала одна из станций слепой посадки, и экипажу приказали уйти в зону ожидания. Полчаса кружили над дальней приводной радиостанцией. Вышел командир корабля и что-то шепнул Терещенко.
– Сообщите, что на борту я! – сказал тот.
Командир корабля ушел на свое место, и через минуту самолет начал снижаться. Из вязкой угольно-черной мглы облаков выскользнули над городом, похожим на огромный ковш, засыпанный светлячками. Посадочная полоса высветлилась рядом неоновых ламп. Они стояли ровно, как солдаты в строю, изредка подмигивая разноцветными глазами. Летчики посадили тяжелую машину почти неслышно.
– Прилетели, Романовский, – сказал Терещенко и повернулся к подошедшей Марии.
– Товарищ командир, с вас один рубль тридцать копеек.
– Не понял!
– За выпитый кофе. Как пассажиру вам положено бесплатно одну порцию.
– Вот-вот, – заворчал Терещенко. – Как пассажиру… Я же на вас приказ подписывал, старшей бортпроводницей сделал, а вы мелочитесь!
– Хорошо, я сама заплачу.
Терещенко рывком вынул из кармана пятерку.
– Получай! А то в очередном фельетоне крохобором вы ведут!
– Возьмите сдачу.
Терещенко, небрежно ссыпав монеты в карман, направился к выходу. Романовский, добродушно посмеиваясь, отправился за ним.
На перроне Романовского окружили товарищи. Здесь был Кроткий с Марфой Петровной, Семен Пробкин, Василий Туманов, Илья Борщ и еще несколько пилотов легкомоторной эскадрильи.
– Такая встреча мне?
– Пришли принять от Марии Пробкиной заказанные подарки для новорожденного! – Борщ повел рукой в сторону ребят.
– Кого, кого?
– Василек родил сына, Борис Николаевич! – сказал Семен.
– Три восемьсот без одежды! – подсказал Василий.
– Тогда поздравляю, родитель! Как Светлана?
– Завтра выписывается. Уже подходила к окну. Мы передали ей кучу вкусных штуковин и одежду, но штанцы и рубашонку почему-то вернули.
– Какие штанцы?
– На сына.
Романовский обнял Василия и хохотал от души. Потом отвел его в сторону и спросил:
– Как назвали пацана?
– Илья объявил конкурс на имя. Премия – ящик московских сосисок!
– Как Марфа Петровна? – шепотом спросил Романовский.
– Все нормально, – сказал подошедший Кроткий. – Вася, принимай груз, а мы не спеша двинемся к стоянке такси, машину схватим.
– А твоя «Волга»? – спросил Романовский.
– Терещенко на ней домой уехал. Но ты не подумай, что я ему предложил, он сам обратился с просьбой.
– Бесхитростный ты человек, Миша! – засмеялся Романовский. – Внука-то будем обмывать?
– В шесть. Завтра. Устраивает?
– Мы с Машей зайдем за вами, Борис Николаевич! – крикнул Семен Пробкин, высунув голову из-за груды свертков, моментально наваленных ребятами ему на руки.
Романовский увидел, Как к печальной Марфе Петровне подошел Аракелян, и вместе с Кротким направился к ним.