Снежная баба
Чтобы снежную бабу лепить,
надо снежную бабу любить,
потому что растает, растает…
Ах, зачем только сердце врастает,
так навечно врастает в невечное,
в неувенчанное, в невенчанное?
Я леплю тебя, снежная баба,
Может, хуже еще, чем могла бы.
Мне порою совсем непонятно,
что теплом тебя можно убить!
Все равно не могу не лепить,
не выравнивать там, где помято.
Стать бы твердой, холодною, сильной,
неподвластной, напрасной, сизифьей,
скоморошьей работе такой!
Но мне скучно от голой равнины.
…Обжигающий, чистый, ранимый,
тает снег у меня под рукой.
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!..»
Ведь то, что так прекрасно ты, напрасно.
И то напрасно, что куда-то ввысь
тебе я говорю: «Остановись!..»
Остановить не стоит ничего:
так в поезде рвануть стоп-кран недолго…
Твоя пыльца на пальцах – это только
всего лишь тень полета твоего.
И что ловить, как бабочку – сачком,
как звездочку снежинки – на перчатку,
когда, печаля нотой беспечальной,
ты тренькнешь вдруг невидимым сверчком!
Смотрю на снег, а вижу – мчит вода,
как зверь клыкастый, раня снег клокастый…
И все же утешает, как лекарство,
завернутое в слово «никогда»:
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!..»
А зима, хоть и морозит слабо, —
до глухого снежная зима.
…Это я такая, я сама —
снежная, запутанная баба.
В снежной, ватной, маленькой Москве
я живу – как кочка под сугробом.
Все в оцепенении суровом.
Сжались звезды. Замер свист в свистке.
Я забита снегом, как овраг.
Вывозить – не хватит самосвалов.
Отогреть – не хватит самоваров.
Смерзлась! – посочувствует и враг.
Кто же это так жестоко вник
в мой последний всхлип и в первый лепет,
стал лепить, слепил и вот – не лепит,
словно точкой завершил дневник?
Мой ваятель, жжет тебя тоска,
знаешь, что ускоришь словом добрым —
как прикосновеньем к снегу теплым —
ту развязку, что уже близка.
Да, примерзнув к скользкости крыльца
в голубой законченности льдистой,
понимаю, зябко зубы стиснув,
что в конце подобном нет конца.
Я уже – скворцом – лицом в апрель.
Совершенство снежное постыло.
Я уже к остывшему остыла.
Лучше ты, губя, но отогрей.
Я уже к январскому глуха.
Мне уже не плохо и не страшно,
мне уже так многое не важно,
я теперь – за версты, за века
от крыльца, с которого сбегу,
оттолкнув сползающее небо, —
Золушкой из тающего снега
с туфелькой, увязнувшей в снегу…
Непрочность снега непорочна.
Теплом, как лыжами, примят,
о, как прекрасно и непрочно
последним снегом светит март!
Его невечность так беспечна
и беспечальна, и добра,
что я у снега – как у печки
или как будто у костра.
Есть много радостей у года —
авось и в них я угожу!
Учиться мужеству ухода
я вдоль по марту ухожу.
А в мире, словно на вокзале:
лишь – вдаль и лишь – издалека.
И плачут светлыми слезами
сугробы, будто облака.
И невозможно осмеянье
всего, что, может, грех и смех,
а только – тихое сиянье,
которым обернется снег.