Любимая

Казанцев Александр Иннокентьевич

Часть первая

ПРЕДПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

 

 

1

Огненно-алое, будто из горна бога-кузнеца Гефеста, неспешно поднялось из-за крутого хребта солнце, озарило всю равнину Гиметт с ее богатейшими оливковыми рощами, щедро рассыпало блики на поверхности неглубоких речек Илисс и Кефис, обласкало Длинные стены, построенные по указу Перикла, все храмы, дома и домишки Афин, уже тогда — двадцать четыре века назад именовавшимися древними.

И заворковали на плоских крышах голуби, глуховато постанывая, будто от страсти, звонко запели ошалевшие от радости разновеликие и разноголосые птахи, словно состязаясь в певческом искусстве на празднике Диониса, и попытались переорать горластые петухи на пыльных двориках дома Алопека, где селился в основном мастеровой люд, уже выходящий из небогатых жилищ своих, чтобы продолжить каждодневный труд…

А в олеандровых зарослях на склоне холма Пникс, где тогда еще оставались укромные уголки, все никак не просыпались двое — юноша, еще вряд ли достигший возраста эфеба, и совсем молоденькая девушка, девочка почти.

Едва стемнело, забрались они сюда, подальше от теснящихся домов нижнего города, чтобы во тьме, насыщенной дурманным ароматом олеандровых цветов, подарить наконец друг другу ту запретную для них радость, ставшую мучительно желанной.

Здесь, на слегка покатой поляне, покрытой ковром густой невысокой травы, их прозревшие души подсказали еще не опытным, но уже охваченным жаром телам, как вести себя, чтобы делать, чтобы разрешилась блаженной истомой переполнившая их страсть.

Но та истома была недолгой — вновь тянулись губы к губам, сливаясь в ненасытном поцелуе, снова блуждали по трепетному телу возлюбленной уже окрепшие по-мужски, жадные руки юноши, его ладони, с уже набитыми в ремесле мозолями, нежно сдавливали крепкие, будто плоды айвы, целиком помещающиеся в горсти девичьи грудки с неистово затвердевшими сосками. Снова колено юноши протискивалось между белеющими во тьме ногами возлюбленной, отвечавшей на это еще большим трепетом юного тела. И опрокидывалась она вновь на спину, увлекая за собой в страстном объятии юношу, уже готового к повторению неповторимого. И выстанывала она радостно под сладкой тяжестью его, и сияло счастьем во тьме ее простоватое лицо, ставшее прекрасным в эту ночь. И недавно причащенное к Великому Таинству тесное лоно ее с упоением встречало горячие толчки, подчиняющиеся неведомому сложному ритму, не столь четкому, как в стихах лучших поэтов, но столь же возвышенному и прекрасному. И казалось ей, что поднимает ее нагое тело посланная Посейдоном крутая волна, вздымает в небо так, что перехватывает дыхание, и не из горла даже, а из охваченного жаром нутра вырывался тихий бессловесный крик, столь богатый чувством и смыслом, что любые слова бедны по сравнению с ним…

И глядела с грустью на них Луна-Селена, так и не разделившая страсть свою с прекрасным Эндимионом, которого Зевс обрек на вечный сон в пещере карийской горы Латмос. И глядели на них ясные звезды, усеявшие изумленно распахнутое небо. И глядела на них с вершины раскидистой пимии большая сова, будто это сама совоокая богиня Афина неслышно прилетела благословить их…

И пели цикады во мраке жаркой аттической ночи, будто это звенело от сумасшедшего счастья в ушах возлюбленных, и искусно прострочивали тишь трели соловьев, словно это пели взахлеб ошалевшие от счастья сердца любовников…

Долгими были их ненасытные ласки, повторялись до одури, немудрено, что рассвет застал их лежащими на расстеленных по траве одеждах, переданными из рук Афродиты в объятия бога сновидений Гипноса.

Яркая многоцветная бабочка села на уже возмужавшее плечо юноши. не ощутил он ее легкого прикосновения, обнимая во сне стан возлюбленной. Большая божья коровка с красными крапинками на спине путешествовала по гладкому животу девушки, добралась до неглубокой впадинки пупка и остановилась, будто в раздумье — следует ли спуститься в нее. Но Познавшая Таинство не просыпалась.

Наконец расшалившиеся кузнечики распрыгались так, что один из них ударился в переносицу девушки. Она сперва недовольно нахмурилась, потом распахнула фиалковые глаза и счастливо улыбнулась, вспомнив радости прошедшей ночи, потом захмелевшие глаза ее прояснились вдруг осознанием, испуганно вскочила она и затормошила спящего юношу:

— Вставай! Светло уже совсем, милый!..

А тот все никак не поднимался, по-детски недовольно выпячивая губы. И, не дожидаясь пробуждения возлюбленного, потянула она из-под него край своего расстеленного на траве белого пеплоса. Но накинуть на себя одежду не успела юноша открыл глаза и восторженно уставился на нее, ведь наготу ее при свете дня видел он впервые.

Румянец расплескался по щекам девушки.

— Отвернись, — тихо попросила она.

Но вместо того юноша встал во весь рост, не прикрывая ничем наготы своей, приподнял за плечи девушку, чуть отстранил ее от себя, чтобы лучше рассмотреть, чтобы и она могла разглядеть его. И боролось в ней смущение с горячим желанием видеть его, и горели щеки ее, будто лепестки олеандровых цветов, а взгляд, остановившийся было на его лице, робко стал опускаться вниз — к набрякшей новой силой невидали, горячие толчки которой не раз исторгли из нее ночью крик блаженства.

И скользнул из рук ее на траву почти невесомый пеплос. И прильнула она к юноше, каждой клеточкой своего тела чуя его жар и крепкость, а он уткнулся пересохшими губами в ее припухшие после ночи губы и стал увлекать девушку вновь на траву, но, опомнившись, выскользнула она из его объятий, бормоча горячо, еле внятно:

— Милый, миленький!.. Светло уже давно, день начался… Бежать мне пора… Достанется дома, если узнают..!

И тогда юноша поднял оброненный девушкой пеплос, накинул на ее еще не округлившиеся плечи, поправил внизу, чтобы хорошо он сидел, и заметил вдруг на его белом тонком полотне, служившем им ночью подстилкой, небольшое, но яркое пятнышко крови.

Побледнело лицо юноши, и выдохнул он, указывая на это пятнышко: «Больно было тебе?»

Но подбодрила его улыбкой возлюбленная:

— Сладко мне было, миленький!.. А это — ничего… Побежали скорей к роднику — замою!..

Юноша поднял с травы свой хитон, ловко облачился в него. Осторожно преодолели влюбленные заросли олеандров, окружившие полянку, и побежали по извилистой тропинке вниз, к источнику.

Возле родника, клубящего на дне золотистые песчинки, юноша задумчиво оглянулся на холм Пникс, где впервые был счастлив невыразимо, потом ясный взор его замутился тревогой, печалью, и сказал он севшим внезапно голосом:

— А ведь он там…. которого завтра убьют…

Замывая досадное пятнышко на складчатом пеплосе, девушка подняла голову:

— А за что его казнят?.. Ой! — Родниковая вода обожгла ее разгоряченное тело.

— За то, что он самый мудрый в Афинах… — Юноша повернулся к возлюбленной, хотел было добавить еще что-то, но она выпрямилась, глядя в сторону холма, подмоченный пеплос облепил ее прекрасное тело, и явила прозрачность ткани место схождения стройных ног девушки, с темной отметиной выше него.

Ничего больше не смог он произнести, выдохнул только:

— Любимая!

Бросился к ней и сграбастал цепкими жадными руками…

 

2

Человек, о котором вспомнили юные любовники, в то ясное утро еще спал на жестком топчане, укрытый неизменным плащом-гиматием, бурым, под цвет земли. Свет, пробившийся сквозь отверстие в каменной стене, расположенное высоко от пола и служащее окном, выхватил из сумрака его лицо: седую, лохматую бороду, толстые, выпяченные, приоткрытые слегка губы, в щели между которыми обозначились редкие, желтоватые, но на удивление целые зубы, крупный, широкий и вздернутый нос с раздутыми ноздрями, никак не желающие седеть, лишь прихваченные морозцем густые брови, высокий бугристый лоб, изрезанный глубокими морщинами, переходящий в огромную шишковатую плешь…

Известный сирийский маг и физиогном Зопир, впервые увидав когда-то этого человека, без тени сомнения заявил, что по натуре своей этот афинский гражданин духовно ограничен, очень склонен к пороку и умрет он, конечно, не смертью своей…

То утро застало спящего в темнице на склоне холма Пникс. Небольшая эта тюрьма была расположена в пещере, образованной ветрами и водами в незапамятные времена, и предназначалась для самых опасных преступников, приговоренных к казни.

Устроена эта тюрьма была, когда подошел к концу «золотой полувек Перикла». А когда в пурпурную мантию тирана облачился Критий, глава Правительства Тридцати, бывший ученик знаменитого философа Сократа, здесь, у подножия Пникса, уже не знали отдыха прилежные палачи-отравители, отправляя в Аид смятенные души сторонников демократии.

Чуть было не угодил сюда еще в те времена и сам славный философ Сократ за ядовитые шутки свои: вздумал, видите ли, беседуя в палестрах и гимнасиях с недозрелой молодежью, злонамеренно рассуждать, что если пастух, мол, по недомыслию или по умыслу начинает уменьшать, вырезать свое стадо, то не пастухом он должен зваться, а волком… Тогда всемогущий Критий милостиво простил своего бывшего учителя мудрости, лишь настрого запретил Сократу впредь вступать в разговоры с молодежью. А старый мудрец недоумком прикинулся: что же мне, дескать, у каждого теперь спрашивать, молодой он еще или уже нет; и на рынке, покупая рыбу, неужто нельзя поболтать о ней или еще о чем с юным торговцем?!.

Бился в спину разгневанного Крития странный, навзрыдный, неповторимый смешок Сократа.

Тогдашнему тирану неприятно было вспоминать, что таким же смешком заклеймил когда-то учитель его, Крития, любовную связь с одним из учеников этого же философа. Злила властелина и непокорность постаревшего Сократа, он не раз пытался унизить его, посрамить, но бросить в тюрьму так и не решился.

Снова вырвавшие власть из рук олигархов демократы, хоть и провозгласили торжество свободы. вовсе не поспешили распахнуть тюремные двери и ворота, превратить темницы в хранилища для лучших виноградных вин, дарующих веселье и радость: не всяк и при демократии свободы достоин, ведь свобода не гулящая девка, готовая каждому забросить ноги на плечи, лишь бы он готов был, ничего иного не требующая кроме этой готовности.

Спящий узник, укрытый бурым гиматием, угодил в темницу малой тюрьмы на холме Пникс как «неблагодарный торжеству демократии».

Он все-таки вырвался вдруг из крепких объятий Гипноса, открыл круглые, выпуклые, не старые совсем глаза, сокрушенно охнул, помотал огромной головой, брякнув о пол ножными оковами, поднялся с топчана, обратил лицо к маленькому оконцу темницы, вскинул правую руку навстречу свету и хрипловато со сна стал произносить всегдашнее приветствие:

— Радуйся, солнце пресветлое, начиная новый день! Наполняй живительными соками травы, все злаки и виноградные лозы, даруй человеку радость и веру в силы свои!

А дальше обращался он к солнцу уже не с каждодневно повторяемыми словами:

— Прости меня, грешника, светило, что проспал я, не встретил тебя пораньше, на восходе. Само посуди, как мне было не проспать: сон любовный приснился да такой, что взыграла, будто в молодости, плоть моя! Я уж думал, кончилась плотская сила во мне, не шевельнется уже ничто, ан нет!.. Гляди, пресветлое, как взыграли забытые силы во мне! — с этими словами узник, торжествуя, приподнял полу своего хитона до пояса, но скоро вздохнул. — А уже, считай, и показывать нечего, не буду смущать твоего лика… Прости меня, грешника!.. Вот и начат предпоследний мой день. Мне бы лучше не спать вовсе, чтобы глубже прочувствовать и осознать каждое оставшееся мгновение, а я дрыхнул до ясного света, еще и утеха любовная снилась!.. — тут старик разразился вдруг странным, похожим на плач, смехом, а, просмеявшись, прибавил. — Ты уж прости, пресветлое солнце, старого негодника Сократа!

Да, это был он, лупоглазый Сократ, возмутитель порядка и спокойствия Афин, осужденный на смерть за попрание и оскорбление бессмертных олимпийских богов, за создание для себя богов новых, за растление молодых умов и нравов.

 

3

Тюремный завтрак Сократа был скудным, хотя на полу его темницы почти всегда стояли в корзинках фрукты, овощи, мясо или зажаренная утка, принесенные родными и близкими. Узник многое из этого добровольно отдавал тюремному надзирателю своему, многодетному семьянину. В то утро смертник достал из-под комковатой подушки оставшийся с вечера кусочек козьего сыра, завернутый в мятый папирус, налил из обожженной дочерна ойнохои воду в такую же чрезмерно обожженную чашу, расположил трапезу на топчане, развернул сыр из папируса, стал отщипывать мелкими кусочками и запивать водой.

В еде он всегда был неприхотлив, говаривал бывало: «Многие живут, чтобы есть, а я ем, чтобы жить…»

Из темного угла просеменила к нему на неяркий свет небольшая мышка, с которой он успел подружиться.

— Тут как тут! — обрадовался ей узник и бросил отщипнутый кусочек на каменный пол. Угощайся!

С этой мышкой привык он, «оскорбитель Олимпийских богов», вести долгие разговоры, чуть ли не всерьез считая ее посланницей Аполлона, который известен в Элладе не только как повелитель волков, но и повелитель мышей.

— Учти, мы скоро расстанемся, — сказал он ей, закончив трапезу, потом расправил ладонями хрусткий папирус, в котором был сыр, и улыбнулся беспечально. — Давай я тебя на прощанье удивлю!.. Слышь, пискунья, я тут чуть было гимн не накропал в честь богов-близнецов Аполлона и Артемиды!.. Нашло ведь такое! Слушай.

И он начал читать с промасленного папируса уже утратившим утреннюю хрипотцу зычным, не старческим вовсе голосом:

Поклон Аполлону и Артемиде священным, Брату поклон и сестре!

Читал он явно с издевкой над собственным сочинением. Мышка, уже прикончив кусочек сыра, уставилась на него черными бусинками глаз. Он прервал чтение.

— Нет, не дается мне труд поэтический!.. Я так понимаю, милейшая: поэт, если он только хочет быть настоящим поэтом, должен творить мифы, а не рассуждения… А ничего мысль, правда, писклявка? Надо не забыть высказать ее Платону, когда он придет!..

Хотя узник повысил голос, довольный удачной мыслью, мышка вовсе не испугалась, даже подалась немного вперед, зная, что ничего худого не сделает ей этот большой, старый, не переносящий безмолвия человек: поговорит-поговорит, да, глядишь, еще подкормит… Раньше она не успевала привыкать к узникам: больше суток они тут не задерживались, уходили в мир иной, потому она подъедала крошки уже за ними. А к этому привыкла: он в темнице почти месяц живет.

Когда архонт афинского суда объявил присяжным: «Сократ приговорен к смертной казни. Еще сегодня, после заката солнца, ему подадут чашу с цикутой!», не поверил этим словам старый философ, как не поверили своим ушам сотни, тысячи афинян, собравшихся в тот знойный день на холме Ареопага.

Не поверили даже те, что были злы на Сократа за его острый язык, они ожидали, что этот несносный болтун, корчащий из себя мудреца зловредный пустобрех будет сурово наказан — подвергнут огромному штрафу или даже изгнан наконец из Афин. Но черные бобы, брошенные присяжными в урну для голосования, будто сложили вдруг в черное слово «СМЕРТЬ»…

Даже когда, чуть погодя, многие поверили, что завтра Сократа уже не будет — не выйдет он, как всегда, босиком, в буром гиматии, накинутом поверх застиранного чуть ли не до дыр хитона, и ни в палестрах, ни в гимнасиях, ни на рынке, нигде не раздастся зычный его голос, не поучающий даже, а хитроумно вытягивающий из каждого, кто вступит в разговор, если не осознание истинного смысла обсуждаемых вещей, так горячее желание осознать, — даже когда охнул чуть ли не враз весь амфитеатр ареопага, даже когда отверг архонт, ссылаясь на букву закона, попытку состоятельных друзей Сократа — хвала и слава искреннему порыву Платона и Критона! — выкупить любой ценой жизнь чудаковатого мудреца, даже тогда не верил Сократ, что сегодня умрет.

Не верил, поскольку внутренний голос его — демон ли, гений ли? — шепнул ему: «Еще поживешь!»

Потому и не дрогнул он, а на традиционный вопрос архонта: «Принимаешь ли ты этот приговор,» ответил спокойно:

— Сократ всегда принимал все, что ему выпадало.

Потому-то, произнося положенное по закону «последнее слово», называя судей своих убийцами, которых не обойдет грядущий суд, говорил он все-таки так, будто читал в театре Диониса, стоя на котурнах, блистательный монолог, от которого публика едва сдерживает рыдания, в то время как у актера под «маской страдания» самодовольная улыбка.

Сократ не верил в незамедлительную смерть. И не зря: еще не успел он завершить «последнее слово» свое — вбежал в гелиэю запыхавшийся гонец и прокричал архонту: «Только что отплыла триера на остров Делос с торжественным посольством к празднику Аполлона!.. Плохие знамения, которые задерживали отплытие, сменились хорошими, и жрец Аполлона увенчал корму отходящей триеры цветами!..»

И тогда архонт, воздев руки, изрек тоном оракула:

— Пока корабль не вернется в Афины, лишать жизни никого нельзя! Сократ умрет, когда вернется триера!

Целый месяц даровал Аполлон Сократу. Нет, вовсе не уязвлен был, видно, прекраснейший из богов вольнодумством старого философа, ведь не оставил без покровительства своего, как не оставлял и прежде!..

Остолбенев, глядели афиняне на пляшущего в гелиэе Сократа — это была пляска Силена, и весь он, старый, кряжистый, потрясающе некрасивый, похож был на того демона плодородия из свиты Диониса. И многим, дальним даже, был слышен его смех, так похожий на плач…

— Попомни мое слово, писклявка, — говорил он почти прирученной им за месяц тюремной мышке, здесь же, в этой темнице, испьют скоро чашу цикуты все обвинители мои. И подлый Мелет, стихотворство которого сродни поносу, и «вождь народа» Анит, который ободрал этот же народ, как прежним тиранам не снилось, и мнящий себя ритором боров Ликон, все лживое красноречие которого уступит моему случайному пуку! Все трое здесь скулить будут!

Сократ уже перешел на крик, но мышка и не думала пугаться, заостренную мордочку вскинув к нему, будто внимая с пониманием.

— Так ты, милейшая, отомсти им за меня! Укуси за нос или, еще лучше, за дряблый фаллос, когда они будут в слезах по полу кататься!..

И снова залился Сократ смехом, похожим на плач.

— А обо мне не горюй, — сказал тихо, оборвав смех, — мне в Элизиуме уже место готовится. Там, писклявка, весна вечная, все в цвету! Там я с Гомером буду вести беседы, с Гесиодом, Анакреонтом… Умные беседы, ибо туда, милейшая, дуракам вход заказан!.. И там я Ее встречу — Ее! где же Ей быть, как не там!.. Она мне скажет: «Я знаю, Сократ, что ты всю жизнь любил меня, знаю, что ты всегда был достоин моей любви»… Только и в загробном мире, скажет она, сердце мое отдано другому…

Дрогнул голос Сократа, вновь хрипловатым стал.

— Не поймешь ты меня, писклявка!.. Никто не поймет… Меня, может, одна Она понимала и понимать будет, только ни тут надежды не дала, ни там не даст!..

И вдруг в тишине темницы раздался плач Сократа, так похожий на смех.

 

4

С таким же плачем-смехом и появился он на свет на четвертом году Семьдесят Седьмой Олимпиады, в славном месяце Фаргелион, который освящен рождением божественной двойни: утвердителя гармонии Аполлона и целомудренной защитницы страждущих Артемиды.

Отец Сократа, грузный ваятель Софрониск, чуть было не выронил новорожденного из рук, когда вместо младенческого плача услыхал заливистый смех. И мать, повитуха Фенарета, успевшая к тому времени принять не один десяток родов, сама рожавшая, никогда о таком чуде не слыхала, потому и встревожилась не на шутку: вдруг злой демон вселился в ее младшего сына!..

Но успокоил оракул семью Софрониска: «Пусть сын ваш делает все, что вздумает. Отцу следует лишь молиться Зевсу и Музам о благом исходе, а больше сын ни в каких заботах не нуждается, ибо имеет уже внутри себя на всю жизнь такого руководителя, который лучше тысячи учителей и воспитателей».

Этот внутренний голос всю жизнь, с самого малолетства, предостерегал Сократа от дурных поступков, подсказывал ход грядущих событий, советчиком был.

И гением и демоном называл его Сократ, но, впрочем, твердо уверился в доброжелательности его.

С малых лет наблюдал мальчик за работой ваятеля Софрониска, диву давался, как из каменных глыб под его резцом возникали боги, герои, простые смертные…

Но еще больше потрясло Сократа, когда, с ранних лет помогая матери носить корзинку повитухи, не смог он однажды пересилить жгучего любопытства и взглянул в помещение, откуда доносились истошные крики роженицы. Там, в суете, на него никто не обратил внимания и, не помня себя от ужаса и восторга, увидал малолетний Сократ жуткое чудо рождения нового человека.

Мать бранила его потом, нахлестала даже по щекам, но на всю жизнь остался он благодарен этому раннему опыту своему…

Позже, перенимая от отца непростые навыки искусства ваяния, не раз ловил себя на мысли Сократ, что тайна сотворения живого человека, его непостижимой души влечет его куда больше, чем тайна сотворения человеческих подобий из мертвого камня.

Толстогубый, лобастый, кряжистый, рыжеволосый, он выделялся среди сверстников из афинского дема Алопека не только необыкновенной живостью языка, но и неистребимой тягой найти объяснение всему сущему, докопаться до корней. Найти связи внешне разрозненного. Хорошим подспорьем стала ему в этом богатая библиотека в доме его закадычного друга Критона, отпрыска знатного аристократического рода.

Когда Критон впервые ввел его в отцовскую библиотеку, когда увидал Сократ великое множество футляров с вложенными в них пергаментными и папирусными свитками, закрытых золотыми крышками, хранящими мудрость веков, разгорелись вылупленные буровато-зеленые его глаза, и голос, всегда зычный, от волнения перешел в свистящий шепот: «Все это, все знать хочу!»

Библиотека дома Критонов дополнила для Сократа обязательное в Афинах мусическое и гимнастическое воспитание, не дополнила даже, а подняла его на высоты незаурядные. А были еще беседы и споры со смышленым красавчиком Критоном и его добродушным отцом, которые вскоре признали, что ум Сократа несравненно гибок и глубок.

Были позже занятия у видных софистов, оплаченные драхмами из первых заработков Сократа (отец Критона стал заказывать ему небольшие изваяния для своего сада), однако не много времени понадобилось настырному и пытливому сыну Софрониска, чтобы убедиться: за мудреными словесными выкрутасами большинства софистов лишь плутоумие, пустота, а порой и нечестивость. (Забыть ли, как томнотворно склонял его толстобрюхий софист Архелай разделить с ним ложе?!).

Разочаровавшись в софистах, Сократ неожиданно нашел другого наставника: им стал Анаксагор, учитель и воспитатель великого Перикла, который уже был избран к тому времени афинским стратегом, становился признанным вождем демократов.

Анаксагор из далеких Клазомен: кладезь мудрости, воплощение добродетели, сеятель безбожия, растлитель молодых умов! — и все это об одном человеке, высоком, сухощавом, будто провяленном до костей, серебро бороды которого плохо скрывает таинственный шрам на щеке, след бурного прошлого, а неблагозвучный говор выдает малоазийское происхождение. Зато уж лишают покоя, будят живой ум рассуждения его.

Анаксагор сам приметил босоногого Сократа на шумной агоре, где безвестный сын малоизвестного ваятеля победил в споре прославленного софиста Гиппия из Эллиды, не просто победил, а посрамил, выставил на посмешище любящих погоготать афинян.

Гиппий велеречиво рассуждал о душе человеческой, для которой любой государственный закон — тиран, и лишь ничем не ограниченная свобода позволяет ей расцвести, набрать высоту. Сократ же, дерзкий сопляк, переходя от нарочитого самоуничижения к почти неприкрытому ерничеству, без натуги показал, что мудрствующий чужестранец на самом деле ратует лишь за неограниченную свободу богачей наживаться, пользуясь беззаконием.

Посрамленный Гиппий, возмущенно пыхтя, выбрался из гогочущей толпы пропахших оливковым маслом, вином и потом афинян, которым состязания спорщиков были любы не менее перепелиных боев. А на плечо ставшего героем дня Сократа легла сухая ладонь Анаксагора…

Потом они часто встречались, чуть ли не ежедневно гуляли по луговому берегу Илисса, и беседы их росли, ветвились, словно живые дерева, но корнями уходили всегда к одному: что следует считать Высшим Законом Всего Сущего?

Сократа и раньше не удовлетворяло уверение древнего философа Анаксимандра, что этим Законом является вечное коловращение материи. «Неужто простым коловращением порождены гармония, красота, неповторимые души людей, их страсти и утонченные чувства?!» — недоумевал молодой, склонный к философским размышлениям ваятель. Более близки были для Сократа рассуждения косноязычного из-за чуждого наречия, но горячо убежденного в своей правоте Анаксагора, будто посланного ему покровителем Аполлоном.

Учитель и друг великого Перикла утверждал, что все сущее обусловлено соединением и разъединением первичных частиц, которые называл он «семенами вещей», растолковывая далее, что этим разъединением и соединением руководит единственный бог — Нус, являющийся Всемирным Разумом.

— Один только Нус? И других богов нет?!. запальчиво спрашивал Сократ.

— И других нет, потому что они не нужны, спокойно отвечал сухощавый наставник.

Такое объяснение тоже не могло полностью устроить Сократа, в нем виделось ему унижение непознанного величия, подмена живой Истомы холодным ее трупом.

«Только разумом, рассудком только, пусть и Мировым, вершится все Сущее? И никаких прекрасных безрассудств?.. — думал он. — Нет, должен, непременно должен быть высунутый дразнящий язык! Тело несовершенно, если помимо думающей головы нет вызывающей смех или вожделение голой задницы!..»

Сократ боготворил безбожника Анаксагора, искренне считал его умнейшим в Афинах, однако, охотно выслушивая его объяснения причин лунных и солнечных затмений, принимая даже их на веру, никак не мог согласиться, что солнце всего лишь огромный раскаленный камень, а луна — камень холодный.

Особенно задевало его принижение солнца: стал бы он всего лишь раскаленный камень приветствовать каждое утро вскинутой правой рукой и прочувствованными благодарными словами!..

Анаксагору даже нравилась строптивость ученика, так резчики по дереву для лучших своих работ выбирают самые твердые породы, чтобы, не щадя сперва своих сил, не жалеть потом о затраченном времени. Старый философ все яснее понимал. что в этом лобастом, курносом, лупоглазом юнце, подверженном раннему облысению, есть искры того самого всесильного Нуса, чьей волей движимо все и вся.

Потрясенный Анаксагор замолвил слово о Сократе своему ученику, другу и покровителю Периклу, который к тому времени уже набирал силу, чтобы стать во главе Афин, собирал вокруг себя лучшие умы полиса, самых искусных творцов, самых изощренных ораторов. Перикл велел Анаксагору привести к нему этого совсем еще молодого ваятеля, не принявшего еще даже присягу эфеба, но превосходящего живостью ума, по словам философа-безбожника, всех пришлых софистов, вместе взятых. Для испытания смышленого и строптивого юнца стратег пригласил к себе узкий круг друзей-единомышленников.

Анаксагор посоветовал Сократу, чтобы тот, отправляясь в гости к Периклу, обул сандалии, но упрямец разразился нервным навзрыдным смешком и вымолвил чуть погодя:

— Пусть стратег примет меня таким, каков я есть, а в сандалиях я буду, словно на котурнах, начну еще, чего доброго, велеречивые монологи произносить!.. Нет, пусть Перикл забудет о моих босых ногах они служат Сократу всего лишь для передвижения!..

Хорохорился, бодрился юнец, а в дом стратега вошел с громко бухающим сердцем. Лишь немного успокоило его, что дом этого уже прославившегося во многих битвах военачальника, проявившего и в мирное время силу, разум и решительность, вовсе не блистал роскошью — строг был и прост, как его хозяин.

У Перикла ждали Сократа еще два знаменитых афинских мужа, при жизни признанных великими скульптор Фидий и драматург Софокл. Босые ноги Сократа их только позабавили: дерзкий юнец думает этой глупой уловкой привлечь к себе наш больший интерес! Так посмотрим, на что ты еще способен, может, и мысли твои босы!..

Оглядев Сократа, они сразу будто забыли на время о нем, продолжили свою беседу о будущем облике Афин, начатую еще до его прихода.

Перикл говорил, что, окончательно придя к власти, он непременно употребит часть средств Афинского Морского Союза для перестройки города, возведения новых укреплений, храмов, величественных зданий, чтобы не выглядела столица дурнушкой по сравнению с разбогатевшим на торговле Милетом, чтобы величие ее предстало во всей красоте, воплощенное в камне.

Хитроглазый, скалоподобный Софокл громкогласно, но картаво читал свои строки:

В мире много сил великих, Но сильнее человека Нет на свете ничего!

А прозой прибавлял, что будущий город обликом своим должен являть величие афинской истории, что неисчерпаемые силы афинян следует направить на создание полиса, достойного торжества демократии.

Анаксагор, огорченный видимой утратой интереса великих мужей к приведенному им самородку, попросил Фидия показать черновые чертежи новых Пропилеев Акрополя, наброски видов Парфенона, Одеона… Несравненный ваятель и зодчий развернул свои пергаменты, над которыми уже много раз склонялись немногие мудрые головы.

Сократ разглядывал пергаменты молча, набычившись, старался унять все громче бухающее сердце. У него перехватывало дыхание, слезы увлажнили вылупленные глаза, весь он обратился в слух и зрение.

Краем глаза наблюдая за ним, невеличка Фидий стал пояснять, что, по его замыслу, новые Пропилеи Акрополя будут украшены мраморным фризом с изображением трех Эриний: Аллекто, Тисифоны и Мегеры, — пусть эти богини мщения символизируют защиту нравственных устоев и готовность истинной демократии покарать всякую несправедливость.

— А мог бы ты, Фидий, доверить исполнение этого фриза моему молодому другу? — Анаксагор кивнул на сопящего, вспотевшего Сократа. — Разумеется, когда он пройдет службу эфеба…

Фидий маленькими соколиными глазками уставился на Сократа, спросил, почти не пряча усмешки:

— А резец-то наш молодой друг держать способен?

— С восьми лет держу! — зычно брякнул юноша, торопясь ответить, пока дыхание вновь не перехватило, потому прозвучало это чуть ли не хвастливо, что не понравилось своенравному Фидию.

— Фаллос свой мы начинаем придерживать с еще более ранних лет, — изрек он с вызовом, — однако достойное ему применение находим куда позже, да и не всякому найти дано!..

Через мгновение Перикл и все его друзья-сподвижники неприятно поражены были захлебывающимся, навзрыдным смехом Сократа.

Чтобы замять неловкость, Анаксагор сообщил:

— Сократ уже выполнил самостоятельно несколько заказов.

— Вон как?! — почти надменно произнес Фидий. — А над чем же сейчас трудится этот разносторонне одаренный юноша?

Смехом преодолев робость и смущение, Сократ ответил сам, хотя великий скульптор обращался не к нему, а к великому Философу:

— Я теперь завершаю небольшую статую Силена для богатого дома Критонов. Они решили поставить этого демона плодородия в своем саду…

Сократ бы с немалой охотой подробней рассказал о новом интересном заказе, но Фидий прервал его:

— Уродливый пьяный Силен в буйном непристойном танце?.. Достоин ли он творческого вдохновения?!

— Силен Силену рознь! — дерзко возразил едва опушившийся рыжеватой бородкой юноша. — Мой хоть и пьян, а мудр, повидал, пережил, передумал много, но не возгордился мудростью своей — принес ее, как чашу вина, людям!..

— А этот юный язычок поострей любого ножа! — не удержался от восклицания дородный, курчавобородый Софокл.

Но Фидий не унимался в предубеждении своем, спросил, почти не пряча ехидства:

— И с кого же ты своего Силена ваять решил:

— А у нас в Афинах похожих немало! — не моргнув, ответил лупоглазый юнец. — Я далеко ходить не стал: с отца своего, Софрониск имя ему, и ваяю!.. Но кажется мне, славные мужики афинские, что Силен мой чем-то похож и на меня — и на того, каким я стану… Клянусь псом, это так!

Все, кроме упрямого и задиристого Фидия, рассмеялись от души. Анаксагор успокоился: нет, не зря привел он Сократа в дом Перикла. А славный стратег, всегда серьезный, суховатый даже в общении, смеясь, мотал своей вытянутой вверх головой, за которую получил прозвище Луковицеголовый, потом, уняв наконец смех, спросил юного гостя:

— Так взялся бы ты за эриний для фриза над Пропилеями? Это, скажу тебе, моя затея, не Фидия, мне и решать, кому доверить исполнение.

Скорат поглядел на него исподлобья и вдруг замотал своей необыкновенно крупной головой:

— Нет! Не близка мне такая затея…

Все с изумлением уставились на этого наглеца, а он, выдержав паузу, объяснил:

— Эринии злы и непримиримы. Не ими бы надо увенчивать вход к величайшей красе и гордости Афин.

Фидий сердито хмыкнул, готовый, однако, списать выходку Сократа на безрассудства молодости. А в усталых глазах Перикла еще ярче разгорелся неподдельный интерес:

— И кого бы ты хотел видеть на этом фризе?

— Уж не Силена ли своего? — хитро ухмыльнулся Софокл.

— Нет! — тряхнул рыжими космами Сократ. — Я был бы рад видеть на этом Фризе трех танцующих Харит!

И продолжил в наступившей тишине:

— Пусть эти дочери Зевса и Евриномы, вечные спутницы Афродиты, олицетворяют будущее Афин: блеск города — Аглая, радость жителей его Ефросина, его процветание — Талия!.. Пусть они утверждают добро на нашей земле!

Некрасивое, грубоватое лицо Сократа, озарившееся вдохновением, стало прекрасным. Всегда сдержанный Перикл вдруг ринулся к юному гостю своему, крепко обнял его, а потом повернулся к смешавшемуся Фидию:

— Ну что, друг мой, доверим ему Харит?

— Если он согласится… — хмуро пробормотал великий ваятель, тиская свои крупные, при мелковатом сложении тела, закаленные единоборством с камнем руки, а потом, как ни в чем не бывало, улыбнулся и обратился к Сократу. Когда наброски принесешь?

— Да мне ведь на военную службу… вот-вот восемнадцать исполнится… — забормотал теперь Сократ, никак не ожидавший такого поворота событий.

— В эфебах походишь, а потом под мое начало пойдешь… — как о решенном деле сказал Фидий. — Погляжу, так ли искусен резец твой, как остер язык!

И впервые за время беседы ваятель рассмеялся от души.

Чуть в стороне обнимались от избытка чувство Анаксагор и Софокл. А Перикл велел рабу-нубийцу принести амфору лучшего хиосского вина.

В тот вечер причислен был Сократ к кругу друзей великого стратега.

Возвращаясь в Алопеку навеселе, крутолобый юнец так размахивал смолистой лучиной из пинии, освещавшей ему дорогу, что она скоро погасла. Он брел в насыщенной цикадами темноте, и на душе его была светлынь: чувствовал себя приблизившимся к своим грядущим великим деяниям. (А что будут они — он и не сомневался никогда!) Но выскочившая со злобным лаем из-за угла охрипшая собака разодрала зубами его бурый гиматий…

«Вот так же вцепляются в меня самые низменные страсти!.. — думал Сократ, присев на еще не остывшую ступеньку лавки какого-то торговца или менялы. — Собаку я отогнал подвернувшейся палкой, а чем отогнать нечистые помыслы, отвращающие душу от великого?»

Размышляя так, имел он тогда в виду голос его крепкой молодой плоти, требующей дать утоление ее жажде. Многие сверстники его к тому времени уже познали радость плотских утех, верный друг Критон взахлеб рассказывал ему о своих первых любовных похождениях. Сократ жадно слушал, хотя утоление плотских желаний по-прежнему считал чем-то грубым, низменным, в чем сказался, наверно, печальный опыт общения с любителем отроков Архелаем.

Себя же Сократ привык считать безобразным, почти уродливым и, не ловя заинтересованных взглядов девушек, вовсе не удивлялся этому. «Мне суждено иметь близость лишь с камнем и мыслью», — почти без горечи думал он. Но заглушить в себе голос плоти не мог. Бессилен был перечить ему и голос его гения или демона…

Однажды друг Критон застал Сократа за тайным самоудовлетворением и был страшно раздосадован: не пристало ясноголовому унижать себя рукоблудием!..

Критон вознамерился спасти приятеля и уговорил его пойти в один из «домов услад» афинского порта Пирей. Блудилище это располагалось в приземистом доме. Над входом которого маняще подмигивал фонарь в виде красного яблока.

Сократ взял с собой треть денег, вырученных за Силена, — сумму немалую. Случилось это незадолго перед днем, когда ему предстояло принять присягу эфеба.

Радушно встретила друзей пышногрудая и широкобедрая хозяйка заведения с густыми насурмленными бровями, правда, Сократа приняла она за раба Критона, чем вызвала гнев высокородного друга:

— Да это же умнейший из эллинов!.. Скульптор, отмеченный благосклонностью самого Фидия! На днях он получил кучу денег за новый заказ!..

— Вот и славно, славненько!.. — рассыпала смех добродушная хозяйка, будто вдруг покатились, заскакали по каменному полу бусинки из небогатого украшения на ее богатейшей груди. Ума у него мы не отнимем, а если от кучи денег перепадет и нам кучка — будем рады!

Сократ сопел и затравленно озирался, но отступать было поздно: хозяйка уже потчевала друзей неразбавленным, кровяного цвета вином и жирными яствами, укрепляющими, по ее словам, мужскую силу. Потом она приложила к мокрым губам флейту, стараясь поменьше раздувать щеки, вывела веселенькую дерганую мелодию, и выступили из темноты на зыбкий свет немногочисленных светильников трое обнаженных девушек, закружились они в буйном танце вокруг слегка растерявшихся гостей. Природная дикая грация в них была, но танцевали они все же неумело, часто сбиваясь с такта.

А хозяйка заведения, наигрывая на флейте, кивала и подмигивала друзьям: дескать, выбирайте на свой вкус!

Критон выбрал самую светловолосую, гибкую, как виноградная лоза, но наделенную притом волнующим телесным избытком. Она радостно подхватила его под руку и со смехом повлекла в темноту, из которой уже слышались не заглушаемые даже флейтой сладострастные стоны.

Хозяйка выдувала из флейты игривые, резковатые звуки, обнаженные девушки кружились вокруг Сократа и, казалось, на лицах их, будто в театре Диониса, надеты «маски радости». Крутолобый, с ранними залысинами, юноша, «набычившись», глядел на них и, выпятив толстые губы, пытался увидеть в них танцующих дружелюбных Харит, но не мог. Его выпуклые глаза выразили страдание, принятое хозяйкой за неудовольствие.

Она отняла флейту от губ, выдохнула «уф!», как после трудной работы, и обратилась к Сократу:

— Неужто ни одну из этих не хочешь? Самый сладкий товар!

Девушки остановились и, не прикрывая наготы, растерянно и печально смотрели на гостя: каждой так хотелось заработать!

Сократу стало их жаль, но он помотал головой.

— Гляди, какой разборчивый! — искренне изумилась хозяйка. — А с виду и не подумаешь!.. Так тебя, говорят, какой-то Фидий хвалил?

Сократ молча кивнул.

— И теперь у тебя куча денег?

Сократ кивнул опять.

— А ну кыш, неумехи! — махнула она на девушек полной рукой, и они безмолвно исчезли в темноте. — Если уж ты такой разборчивый и богатый, займусь тобой сама!.. Это ты верно решил: в девицах моих недозрелость еще, оскомину можно набить, вот я в самый раз, мне уже двадцать пятый пошел…. Только учти, я вдвое дороже беру!

Говоря это, она ловко скинула дымчатую накидку и шафрановый пеплос, предстала перед Сократом во всем мощном великолепии своей наготы. С нее можно было бы ваять богиню плодородия Деметру: круглые розовые колени, с ямочками, крепкие тугие ляжки, позолоченные солнцем, широкие бедра, курчавая тьма в паху, выпуклый гладкий живот и схожие со слегка вытянутыми дынями груди, жаждущие рук мужей…

Сократ не был бы скульптором, если б не восхитился при виде этой мощной обнаженной натуры, однако восторг тот был уже не только восхищением ваятеля, но и безумным ликованием самца.

— Музыка нам уже не нужна… — хрипловато произнесла пирейская Деметра, привлекая к себе Сократа и опускаясь вместе с ним на ложе у стены. — О пресветлая Афродита! Да ты впервые, что ли?!. Ничего, я тебя всему научу, всему!.. Только это еще дороже, еще, еще, еще!..

Перед самым рассветом выбрался Сократ из портовых трущоб Пирея. В приземистом доме с красным яблоком над входом он оставил все принесенные с собой деньги. Но не это вовсе огорчало. Его мутило. И все казалось фальшивым, подмененным: Эринии вместо Харит, холодный камень вместо луны, горячий камень вместо солнца, тошнота вместо радости!..

Этим утром он впервые за всю свою осмысленную жизнь не приветствовал встающее светило вскинутой правой рукой. Сократ сидел на пыльном камне, обхватив рыжеволосую голову небольшими, но крепкими ладонями. Подошедший к нему печальный бродячий пес чутко слушал его сдавленный смех.

А это был плач.

 

5

Мышку спугнул вовсе не плач Сократа, а скрип отворяющейся двери. В темницу вошел старый, лишь чуть моложе узника, тюремщик с перекошенным от зубной боли лицом. К Сократу он за месяц тоже, как мышка, успел привыкнуть, потому заходил и без надобности особой — просто потолковать с умным человеком, хоть он и преступник. — Я услыхал твой смех, Сократ? Уж не почудилось ли мне? — спросил он, по-хозяйски усаживаясь на низенькую тюремную скамеечку.

— Клянусь Зевсом, не почудилось! — отозвался со своего ложа-топчана узник, украдкой утирая слезы. — Приветствовать смехом новый день — что может быть лучше? — Да, если он не предпоследний… процедил, кривясь от боли в дупле, восковоликий тюремщик.

— О досточтимый Никанор, мой неподкупный цербер! Любой день земной жизни равно достоин плача и смеха! — через силу улыбнулся приговоренный к смерти.

Тюремщика обидела усмешка Сократа.

— Неужто похож я на многоглавого пса, охраняющего врата Аида? Ты слишком несправедлив ко мне, Сократ, слишком!.. — Никанор чуть было сгоряча не проболтался о тайне, неизвестной пока смертнику, да вовремя остановил себя. — Правда, в твоем положении трудно быть справедливым. Вот у меня, к примеру, ноет зуб — так я только о нем и думаю, все время ласкаю его языком…

— Опять разболелся? — участливо откликнулся Сократ. — Это у тебя от вредной работы: сыро здесь, прохладно… Ничего не поделаешь, придется мне заговаривать твой зуб!

— Все смеешься? Смейся!.. — уязвленный Никанор вздумал постращать узника. — А триера с острова Делос уже на подходе к Афинам. Кончились празднества в честь Аполлона, завтра отравитель разотрет для тебя свежую цикуту.

— Излишне напоминать мне об этом, — невозмутимо ответил Сократ. — Для меня это — как больной зуб для тебя, который ты не забываешь неустанно ласкать языком. Но давай, любезнейший Никанор, попробуем отвлечься от болей своих, потолкуем на более возвышенные темы… К примеру, мы могли бы порассуждать о неслучайности одновременного рождения двух таких разных божеств, как Аполлон и Артемида.

— Но ты ведь как раз за безбожие и осужден!.. — не удержался от восклицания Никанор.

— Мы договорились не возвращаться к «больному зубу», а ты все свое гнешь, неугомонный!.. Неужто не понял еще, что я знаю о богах куда больше, чем судьи мои?

— Знать — это не то! — убежденно заявил тюремщик. — Я вот свою тюрьму до последнего закутка знаю, а надоела она мне смертельно!

— Настоящим знанием пресытиться нельзя… задумчиво произнес Сократ. — Всегда есть время понять: я знаю, что я ничего не знаю… А разве есть что превыше Знания, Никанор? Быть может, Оно и есть единственный Бог!

— Ну вот! За новых богов ты и поплатился!..

— Давай уж тогда разом, Никанор!.. В чем еще меня там обвиняли? В растлении молодежи?.. Надеюсь, ты не подозреваешь меня, как некоторые, в плотском влечении к моим молодым друзьям?

— Да не в этом дело! — заерзал на скамейке восковоликий тюремщик. — Ты растлевал умы своих учеников!

Сократа слова его сильно задели.

— В который раз тебе повторять: не было у меня учеников. Нету!.. Мои слушатели постигали знания вместе со мной, я помогал им, они — мне. Я зову их друзьями, а не учениками!.. Ты ведь видел их, Никанор, говорил с ними… Платон! Аполлодор! Ксенофонт!.. Да пусть кто попробует растлить эти умы — не удастся, клянусь псом!.. Я не позволю никому оскорблять моих друзей!

— Да я не со зла, чужие слова повторил… забормотал виновато Никанор. — А друзья твои и впрямь люди обходительные…

Сказать так он имел полное основание, да не смел объяснить узнику — почему.

— Повторил чужие слова? — Сократ сделал нажим на слово «чужие». — А ведь произносить слово следует только тогда, когда оно стало твоим, а не чужим!.. Ты, может, еще повторишь, что я враг демократического государcтва?

Никанор заерзал на скамейке еще сильнее.

— Но ведь ты же не рад торжеству демократии, не благодарен ему, так?..

— Торжество демократии? Где оно? — Сократ притворно стал озираться. — Быть может, его я олицетворяю, сидя в этой замечательной темнице?.. О каком торжестве ты говоришь, любезный Никанор?.. О каком торжестве можно говорить, если Афины унижены Спартой, если труд унижен неправедным богатством, если ум тупостью подмят?..

Никанор счел за благо не отвечать, но Сократ пошел на хитрость, чтобы втянуть его в опасный разговор:

— Вот я, к примеру, часто повторяю, что мне дороже всех вещей мой старый гиматий, в котором прошел я по всем дорогам жизни. И не только говорю, но и знаю, что он мне дорог, каждое пятнышко на нем, каждая дырочка — отметины моего пути отзываются во мне воспоминаниями… — говоря это, узник вертел в руках свой ветхий плащ. — Вот тут, видишь, зашито — это мне еще в молодости продрал зубами бешеный пес, когда я впервые возвращался с пира у Перикла. А вот эту полу подпалил я о светильник в доме Аспасии… — Сократ долго разглядывал обожженное место и в выпуклых глазах его будто мелькали блики того светильника. — А вот это пятно моя Ксантиппа оставила: плеснула в сердцах из ойнохои, не вода в ней была — масло!.. Так вот, представь, любезнейший Никанор, будто я торжественно вручаю тебе этот засаленный гиматий да еще и требую от тебя ликования и благодарности. За кого бы ты меня тогда принял?

— За сумасшедшего, — ответил тюремщик, не задумываясь, но смутился, вспомнив, что на афинских рынках в последние годы нередко кое-кто из обиженных именовал Сократа сумасшедшим.

— А если бы я гиматием своим на самом деле вовсе не дорожил, а только лживо расхваливал его достоинства и требовал благодарности за него тогда бы ты меня за кого принял?

Не чуящий подвоха Никанор брякнул, не задумываясь:

— За мошенника!

— Верно!.. Вот и афинские граждане вправе называть мошенниками тех, кто, разглагольствуя о свободах и демократии, лишил людей возможности зарабатывать кусок хлеба, отнял не только гордость за настоящее, но и за славное прошлое, кто, зовясь «вождем народа», в короткий срок обобрал этот народ до нитки, скупил за бесценок лучшие земли и, лишь исправно обещая вернуть Афинам былую славу и могущество, на деле только заискивает перед иноземцами и собственноручно раздает наиболее обездоленным согражданам по полчерпака пустой похлебки, еще требуя за это благодарности!..

Никанор хорошо знал, как искусен в речах Сократ, отлично понял, что обличение. высказанное смертником, острием своим направлено в главного демагога Анита, мало того — желтолицый тюремщик поймал себя на мысли, что исподволь соглашается с рассуждениями старого философа. А уж этого никак нельзя было допустить! Поэтому престарелый страж вскочил со скамейки и поскорей выпалил:

— Всем известно, что ты противник демократии!

На что Сократ ответил тихо и печально:

— Демократия умерла вместе с Периклом…

— Со своими дружками веди такие беседы! визгливо выкрикнул тюремщик, направляясь к двери. — Ты просто зол на весь свет, Сократ, над всеми смеешься, никого ты не любишь и никогда не любил!

— А зуб-то твой как? — спросил миролюбиво смертник.

Никанор с изумлением отметил, что о зубной боли он и позабыл.

— Не твое дело! — буркнул тюремщик, с визгом закрывая створки двери.

Сократ остался один и почуял, как от слов Никанора боль нарастает в нем.

— Ишь, выдумал: «никого ты не любишь и никогда не любил!»

 

6

Перед самым посвящением в эфебы, когда Сократ заучивал уже торжественные слова присяги: «Не посрамлю священного оружия и не покину товарища в бою, но буду защищать храмы и святыни — с другими вместе и один. Отечество оставлю большим и лучшим, чем унаследовал. И буду предан власти, а законам, которые установил народ, послушен. Непризнания законов никем не допущу, но буду защищать их — с другими вместе и один. И чтить клянусь отцов святую веру. Да будут мне свидетели боги!» — когда разумом и сердцем вбирал слова этой клятвы, верный друг Критон смутил его душу новым предложением поискать любовных утех.

— В тот вертеп поганый я больше ни ногой! помрачнев, заявил Сократ, хотя поймал себя на мысли, что не только со стыдом вспоминает о той ночи, но и с затаенным, каким-то животным удовольствием. Втайне ждал, что друг уломает его…

— Сегодня мы отправимся к гетерам, должны же мы как следует покутить перед воинской службой! настаивал смазливый и неугомонный Критон, не упуская возможности хоть в чем-то просветить своего головастого друга. — Я нарочно начал твое посвящение в мужи с самой нижней ступени. Проститутки гетерам и в подметки не годятся! Гетера — спутница, подруга, усладит не только тело, но и душу. Слыхал о «Доме Аспасии»?

Сократ помотал головой — откуда ему знать.

— Да о нем теперь только и говорят!.. Недавно Аспасия перебралась из Мегар в Афины, открыла у нас отличное заведение, которое охотно посещают лучшие мужи. Клянусь Зевсом! Быть принятым у Аспасии — немалая честь!.. Ты идешь со мной?

— Нет! — ответил Сократ.

— Да! — сказал его внутренний голос (гений ли, демон ли?).

Критон решил не отступаться.

— Девушки Аспасии не только прекрасны, как нимфы, но и умны: они знают толк в музыке, в театре, философии, поддержат любую беседу. А ты ведь так любишь поболтать, Сократ!.. Ну что, идешь со мной?

— Да! — ответил внутренний голос Сократа.

— Так надо же сандалии обувать… — пробормотал упрямый, крутолобый юноша.

Критон обрадовался.

— Да ради нашего совместного похода я готов сам завязать сандалии на твоих ногах!..

По дороге Критон с жаром рассказывал Сократу об Аспасии. (Он уже успел однажды побывать в ее доме и даже завел там подружку Феодату, которую восторженно именовал Психеей). Говорил, что родом Аспасия из враждебного Афинам Милета, дочь небогатого купца Аксиоха, что искусство и призвание гетеры передала ей якобы знаменитая Таргелия, ставшая женой тирана Фессалии, что красотой и изяществом манер она превзошла всех женщин Эллады, а умом не каждый из лучших мужей сравнится с ней, что он сам бы счел за счастье добиться ее любви, хотя Аспасия лет на шесть старше его, Критона, да понял тщету безумства этого: не найдя себе ровни среди мужей, она оставила плотские услады девушкам своим, сама же находит радость лишь в духовном общении с достойными…

«Аспасия, Аспасия…» — мысленно Сократ повторял невольно это дивное имя, которое на родном его языке значит — «любимая», и чуял, что сердце его начинает бухать в груди еще сильней, чем тогда, когда впервые входил к Периклу. Он забыл даже о неудобстве, причиняемом ему непривычными сандалиями.

Дом Аспасии располагался неподалеку от театра Диониса, был он невелик, хотя имел два этажа, увит плющом, в прогалах которого проступала розовая окраска стен.

В перистиле встретил друзей молодой раб, тонким голосом евнуха поприветствовал гостей и проводил в дом, где взгляд Сократа сразу привлекла дивная мозаика пола: в развевающихся одеждах Дионис летит в своей колеснице, запряженной двумя пантерами. Ниже колесницы бурым мрамором выложена была надпись: «ЛЮБОВЬ ПРЕКРАСНА».

Раб просил подождать: госпожа вот-вот закончит беседу с дорогим гостем и сойдет вниз. В распоряжение гостей он оставил большую краснофигурную вазу с горкой спелых груш, которыми сразу же стал лакомиться Критон, а Сократ от волнения не мог к ним притронуться и, чтобы унять гулко стучащее под ребрами сердце, продолжал разглядывать убранство дома: искусные бронзовые светильники, подвешенные на еще более вычурных канделябрах; стулья с широко расставленными ножками и изогнутыми спинками; высокие, стройные тонкогорлые амфоры; источающие тонкий аромат фимиатерии — все было отмечено изяществом.

Блуждающий взгляд Сократа нашел полукруглую нишу в стене, откуда целился прямо в него своей позолоченной стрелой беломраморный шалун Эрот. Изваяние было настолько прекрасно, что молодой скульптор без сомнения решил: принадлежит оно резцу славного Фидия.

Сократ долго не мог оторвать взгляд от этой великолепной статуэтки, но вдруг до слуха его дошел сочный мужской голос, читающий громко и картаво:

Передо мной уже в Тартар дорога… В этой жизни пожить веселей Мне на долю осталось немного О как тяжко расстаться мне с ней!

А следом — женский голос, журчащий серебряным ручейком, неповторимый:

— Эти стихи Анакреонта прекрасны, но ты, мой друг, рано примеряешь их к себе: пока ты будешь оставаться желанным гостем моего дома — далека будет от тебя дорога в Тартар!

— Клянусь Зевсом, ты права! — со смехом ответил мужчина. И Сократ с изумлением узнал его голос: Софокл!

Да, это он, дородный, гривастый прославленный трагический поэт, в расшитой золотом коричневой хламиде он спускался по устланным ковровой дорожкой ступеням со второго этажа, ведя под руку молодую женщину, которую юный ваятель не сразу решился рассмотреть. Выпученными глазами он уставился на Софокла, а тот, узнав его, тоже изумился сперва, потом расхохотался и обратился к спутнице своей:

— Вот, милейшая Аспасия, свидетельство преемственности поколений: я, пресыщенный, спускаюсь вниз, а этот лупоглазый юнец жаждет подняться!

Затем он обнял вконец смешавшегося Сократа.

— Рад видеть тебя в этом доме! Значит, и впрямь верен твой путь!.. — и представил густо покрасневшего, набычившегося юношу Аспасии. Это ваятель Сократ, мой друг, острота ума которого не уступает остроте его языка. Поверь мне, Аспасия, хотя этот самоцвет еще не огранен, он непременно станет одним из самых ярких украшений твоего дома!

— Друг Софокла непременно станет моим другом, прожурчал серебристый голос Аспасии. Но Сократ не смел поднять на нее глаза — опять уставился на беломраморного Эрота, грозящего ему позолоченной стрелой.

Софокл, увидав, куда он смотрел, спросил, прищурившись хитро:

— Узнаешь резец Фидия?.. Да, юноша, он здесь тоже частый гость. Весь цвет Афин посещает дом Аспасии!.. Думаю, и тебе не увернуться тут от стрелы Эрота.

Забытый всеми Критон доедал грушу. Но, услыхав слова Софокла, не удержался от восклицания:

— А я уже сражен стрелою!

— А, это ты, Критон! — искренне обрадовалась ему Аспасия. — Так поднимайся скорей наверх, твоя Феодата ждет тебя с нетерпением.

Возликовав, молодой аристократ, как мальчишка, бегом пустился по лестнице, чем вызвал озорной смех Софокла, так не похожего на свои мрачные трагедии. Впрочем, вскоре этот картавый великан простился и оставил Сократа наедине с Аспасией.

«Развяжи мне уста, Аполлон! — молил мысленно юноша. — Подскажи мне, гений мой, демон ли, с чего начать разговор!!»

Но не шел на выручку всегдашний покровитель Аполлон, молчал и внутренний голос, помогла Аспасия.

— Уж так у меня заведено, Сократ, — сказала она, что с новым гостем сперва знакомлюсь я. Садись рядом со мной и расскажи о себе. Я охотно верю Софоклу, потому и хочу как можно больше узнать о тебе.

Будущий эфеб глянул на нее благодарно и от восторга не мог несколько мгновений вымолвить ни слова, потрясенный неповторимой красотой Аспасии.

Будто сошедшая с Олимпа Афродита предстала перед ним: волосы Аспасии вились кольцами наподобие золотого руна, возвращенного из Колхиды славными аргонавтами, они были собраны и уложены так, что казались в то же время свободными, летящими: высокий лоб, ясный, как безоблачное небо в полдень, очерчивался понизу тонкими и четкими дугами насурмленных бровей, а под ними, как два светлых родника и — одновременно — как два бездонных омута, исходили сиянием голубизны широко распахнутые глаза; нос, так часто подводящий даже признанных красавиц, был настолько прям и непогрешим, что казался творением искуснейшего скульптора, помешанного на поисках идеала, а нежная ложбинка над верхней губой тоже легко могла стать причиной множества помешательств, но главное чудо — улыбка ярких и влажных, слегка полноватых губ: такой была она, что потрясенному Сократу непреодолимо захотелось вскинуть руку и молитвенными словами приветствовать ее, эту лучезарную улыбку, как приветствовал он ежеутренне восходящее солнце, ибо в ней разом были и свет, и нежность, и робость, и сила, и тайна… Все в Аспасии было как бы гармоничным, великолепным дополнением к этой улыбке.

Недавно, рядом с огромным Софоклом, она показалась юному ваятелю хрупкой и невысокой, но на самом деле вовсе не малый рост и (на два, сложенных вместе, пальца была она выше Сократа) усиливал впечатление величественности, исходившее от нее, по при этом во всей ее стройной фигуре была столь удивительная легкость, что чуть ли не каждый, пожалуй, чувствовал в себе внезапное желание подхватить ее на руки и закружить так, чтобы размазались очертания всех предметов, чтобы напрочь стерлась реальность, чтобы поверилось в счастье…

Под тонким бледно-фиолетовым складчатым пеплосом из самой дорогой милетской ткани смутно угадывались очертания ее гибкого, но не хрупкого вовсе тела, а застегнутая малахитовой брошью на груди накидка из темно-фиолетового индийского шелка скрывала те заветные прелести, которые так высоко и дерзко приподняли ее…

Сердце Сократа забилось вдруг в его пересохшем горле, и когда в ответ на слова Аспасии сумел он хоть что-то вымолвить наконец, первым словом его было божественное имя: «Афродита!..»

— Она и есть главная хозяйка этого дома, — сказала с улыбкой Аспасия, — я всего лишь послушная служанка Ее.

— Нет, нет! — замотал лобастой головой Сократ. — Афродита в тебе!.. Я хочу изваять ее с тебя и поставить эту статую здесь, рядом с беломраморным сыном ее, грозящим мне стрелой!..

Сказав это, неробкий юноша устрашился дерзости своей, но Аспасия рассмеялась весело и совсем молодо, усадила Сократа в кресло с высокой гнутой спинкой, сама села подле на расшитую золотой нитью подушку.

— Изваять меня еще, быть может, успеешь… А теперь рассказывай! Твой отец был тоже ваятелем?

— Он и сейчас крепко держит в руке резец, уточнил едва преодолевающий смятение гость. — До Фидия ему, конечно, далеко, но и под его ударами рождаются красота и величие…

Рассказывая об отце, о том, как после получения нового заказа становится тот на колени перед необработанным, недавно привезенным камнем и говорит с ним, будто с человеком, просит указать ему, что лишнее он должен отсечь и выбрать резцом, чтобы вызволить спрятанную в камне гармонию, рассказывая о самых удавшихся его изваяниях, вдруг ощутил Сократ, что сковывавшая прежде робость покинула его. Аспасия слушала с таким живым интересом, что, казалось, вбирает слова его не только маленькими, закрывшимися в золотое руно ушами, но и широко распахнутыми глазами, чуть приоткрытым улыбчивым ртом.

Потому, поведав об отце, Сократ стал рассказывать о матери, о том, как с малых лет помогал ей носить корзинку повитухи, как потрясен был однажды жутким чудом рождения новой жизни… Потом говорил о своем друге Критоне, о его замечательной библиотеке, о беседах с мудрецом Анаксагором на луговом берегу ясноструйного Илисса, о знакомстве с Периклом и его великими друзьями, о том, что завтра примет он присягу эфеба и уйдет простым гоплитом защищать границу Афинского государства…

Он вдруг почувствовал себя так, будто знаком с Аспасией уже много лет, будто разговор этот был начат давным-давно, будто не с луной, не со звездами, не с солнцем говорил он раньше, а с ней… Он и дальше был готов рассказывать о себе, но прекрасная хозяйка мягко остановила его:

— Дорогой друг, завтра тебя ждет суровая служба воина, так не стану же я ради своего удовольствия воровать последние вольные часы, которые ты решил посвятить наслаждениям!..

Она велела рабу-евнуху принести вина и кликнуть вниз незанятых гостями девушек.

Сократ ощутил вдруг кольнувшую его сердце досаду: хотя Афродита и должна быть окружена всегда нимфами и харитами, однако сейчас они будут лишними!..

Аспасия заметила огорчение на лице гостя и поспешила заверить:

— Ты ведь художник, Сократ, и не сможешь не порадоваться истинно прекрасному!

Юные гетеры, слетевшие вниз, будто легкокрылые бабочки, действительно достойны были восторга любого мужа, не осененного даже благосклонностью Аполлона: они были изящны, и притом красота их не была расхожа и повторяема — обаяние каждой зиждилось на чем-то своем, незаемном, хотя все они были одинаково молоды и одеты одинаково — в прозрачные дымчатые пеплосы, под легкой тканью которых хорошо были видны все совершенства их молодой плоти, особенно четко выделялись подкрашенные кармином соски.

Каждая из них, невольно отметил Сократ, достойна бы украсить фриз будущих Пропилеев Акрополя, но сколько их было, он не запомнил, ибо в присутствии самой Афродиты не остановит надолго взгляд прелесть ее харит.

— Подруги мои, — сказала Аспасия, — скоро этот молодой афинянин возьмет боевое оружие в руки, привыкшие держать резец скульптора. Но когда-нибудь он подарит этому дому статую нашей покровительницы Афродиты!

Девушки, выливая золотое вино, принесенное рабом, из серебряной амфоры в двуручный колоколообразный кратер, смешивая его там с двумя частями воды, зачерпывая вино бронзовым киафом и разливая в расписные керамические килики, с живым интересом разглядывали Сократа, так еще не привыкшего к взглядам представительниц иного пола. Но он вовсе не робел под их взглядами — успокаивал его журчащий серебряным ручьем голос Аспасии.

— Имя нашего гостя — Сократ. Софокл назвал его ярким самоцветом, который украсит наш дом, Фидий пригласил его творить под своим началом, знаменитый Перикл считает его другом. Так давайте же осушим килики свои за радость нашей встречи, за счастье назвать другом нового гостя!

Никогда не доводилось Сократу пить столь превосходное вино, вряд ли бы уступившее олимпийским нектарам. Оно сразу наполнило теплом его жилы, веселым звоном отозвалось в ушах.

Нет, это зазвенели две кифары в руках девушек, которые из четырнадцати струн извлекли чистую, чудесную мелодию и запели молодыми, звонкими и такими слаженными голосами «Гимн Афродите», сочиненный незабвенной Сафо из Митилены:

Радужно-престольная Афродита, Зевса дочь бессмертная, кознодейка! Сердца не круши мне тоской-кручиной! Сжалься, богиня! Ринься с высей горних — как прежде было: Голос мой ты слышала издалече; Я звала — ко мне ты сошла, покинув Отчее небо!

Другие молодые гетеры стали танцевать, и все движения их сплетались с песней так туго, что мелодия и танец становились чем-то единым. А потом все гетеры запели вместе:

Неотлучен будет беглец недавний; Кто не принял дара, придет с дарами; Кто не любит ныне, полюбит вскоре И беззаветно!..

Восхищенно глядя на них, Сократ успевал, однако, переводить такой же, нет, куда более восторженный взгляд на Аспасию: если так замечательны ее подруги, которых она обучила всем секретам чарования, как же должна быть искусна во всем этом она сама!..

Аспасия поймала взгляд Сократа, но восторг, горящий в нем, отнесла не к себе, а к воспитанницам своим, и, подумав, что гостем уже сделан выбор, едва девушки закончили пение, услала их наверх:

— Идите каждая к себе. К одной из вас я введу скоро дорогого гостя.

А когда упорхнули эти легкокрылые бабочки, спросила она будущего эфеба:

— Ты уже выбрал себе подругу?

— Да! — горячо ответил гений или демон Сократа.

— Нет… — пробормотал гость.

— Я понимаю тебя, — без малейшего удивления и досады сказала Аспасия, — из моих девушек, как из девяти Муз, трудно выбрать лучшую, а потому, милый Сократ, доверься Мойрам, ступай наверх и отвори любую дверь — не пожалеешь!..

— Не ходи! — шепнул внутренний голос Сократу.

— Но я еще хочу поговорить с тобой, Аспасия, сказал юноша, набычившись от безнадежности. Я еще не все рассказал о себе и ничего о тебе не знаю. Гони меня прочь или позволь еще хоть немного насладиться общением с тобой!

Он ожидал гнева или хотя бы недовольства прекрасной хозяйки, но она поднялась, ласковой рукой пригладила его рыжие, так рано поредевшие волосы и ласково произнесла:

— Завтра ты будешь далеко отсюда, много дней и ночей, целых два года ты будешь вспоминать часы, проведенные здесь, так пусть же воспоминание это ничем не будет омрачено. Ступай за мной, Сократ!

Сказав так, она взяла самый большой светильник и стала восходить по устланным ковровой дорожкой ступеням. Именно восходить, а не просто подниматься, что отметил последовавший за ней с отчаянно заколотившимся сердцем Сократ.

Они миновали второй этаж, где из полумрака доносились перезвоны кифар и, преодолев еще несколько ступенек, вышли на плоскую крышу дома, застеленную огромным ковром, на край которого поставила Аспасия принесенный светильник.

Распахнувшееся во всю ширь темное небо казалось Сократу таким близким, будто вот-вот коснутся звезды волос его прекрасной водительницы и запутаются в них, как пчелы, но Аспасия, поставив светильник на край ковра, опустилась на раскиданные по нему подушки.

— Ты хотел знать обо мне, — сказала она остановившемуся перед ней Сократу, — так знай, что верная служанка Афродиты Аспасия уже отчаялась найти любовь. Обрела и богатство и славу, а любви не изведала…

— Аспасия! — воскликнул потрясенный Сократ, и имя это прозвучало в тишине афинской ночи как слово «любимая». — Это не может быть правдой, как не может быть солнце всего лишь раскаленным камнем!..

— Я, как холодный камень луны, всегда светила и свечу лишь отраженным светом… — вздохнула Аспасия.

Сократ даже попятился, услыхав ее слова.

— Не говори так! — взмолился он. — Ты не Селена вовсе, ты пенорожденная Киприда. Это я не знал любви, это я светил только отраженным светом, а теперь горю от пламени твоего и рад горению моему!

— Да ты и впрямь горишь, Сократ! — со смехом воскликнула вдруг Аспасия. — Скорей туши полу гиматия!

А случилось вот что: возмущенно попятившийся Сократ окунул полу своего широкого плаща в пламя светильника…

Аспасия бросилась к нему на помощь, живо сорвала вспыхнувший гиматий с его плеч и загасила, плотно прижав подошвой к ковру. Гораздо дольше не гас ее звонкий, озорной, совсем молодой смех, будто и не была она только что печальна.

Этот смех и обидел Сократа, решившего, что Аспасия смеется не только над неуклюжестью, но и над всеми восторгами его. Юноша, уже выучивший клятву эфеба, по-детски надул и без того пухлые губы. А хозяйка, видя обиду гостя, вдруг обвила его крепкую шею руками и наградила таким поцелуем, от которого пошла кругом голова Сократа. Он остолбенел от неожиданности, но, едва почуяв, что кольцо нежных рук на его шее вот-вот разомкнется, вот-вот отхлынут, будто горячая волна, целующие его губы, сжал ее в объятиях своих так, что она застонала.

Испуганный Сократ выпустил Аспасию из объятий. Разум, вернувшийся к нему, тут же заклеймил его жадную похоть: как ты посмел воспылать так же, как тогда, в блудилище пирейского порта?!.

Но ледяной вихрь разума не смог остудить его жара. В глазах Сократа мельтешили такие близкие звезды…

Аспасия молча опустилась вновь на подушки.

Тихонько потрескивало масло в светильнике, исходили звоном цикады, кто-то в темноте не совсем умело выдувал мелодию из авлоса (что же заставляло его играть ночью? не любовь ли?.)… Уже подавали редкие трели искусники-соловьи, чтобы позже слить их в единую, как сверкающий поток, песню. Изредка взлаивали собаки, но быстро умолкали, будто устыдившись неблагозвучности своего лая. Полная луна озаряла спящие Афины. С крыши дома Аспасии хорошо были видны в ее золотом свете величественные строения Акрополя, нижний город был более темен.

— Я так бы хотела полюбить тебя, Сократ… — прервала молчание Аспасия. — Ты молод, моложе меня, но с тобой впервые за последние годы я испытала почти забытое волнение… Скоро ты будешь далеко от Афин, я обещаю вспоминать о тебе, хотела бы и тосковать по тебе, но слишком мало тебя знаю… Не гони колесницу своей страсти, Сократ. Помнишь, сколько бед натворил Фаэтон, выпросив на один день колесницу Гелиоса? Не зря Зевс поразил его молнией…

— А я вот тоже поражен… стрелой Эрота… пробормотал гость.

— Сядь рядом со мной, — тихонько поманила его Аспасия. — Если ты не против. Мы поговорим об Эроте. Хочу убедиться: знаешь ли ты его?..

— Теперь уж знаю! — самонадеянно сказал Сократ, присаживаясь возле нее. — И могу даже поспорить с Фидием: для меня Эрот вовсе не златокрылый младенец-шалун. Он грозен!.. Вот в гостях у Перикла Софокл читал нам всем строки из только начатой трагедии. Его Эрот мне куда более близок и понятен:

О Эрос-бог, ты в битвах могуч! О Эрос-бог, ты грозный ловец! На ланитах у дев ты ночуешь ночь, Ты над морем паришь, входишь в логи зверей, И никто из богов не избег тебя. И никто из людей: Все, кому ты являлся, — безумны!

— Чудесные стихи! — воскликнула с жаром Аспасия. — И все же давай, Сократ, попытаемся вместе постичь, кто же он, Эрот… Его изображают младенцем, но ведь можно его считать и древнейшим из богов, не так ли?

— Да, — согласился, немного приходя в себя, юноша. — По Акусилаю, Эрот — сын изначального Хаоса, а по Ферекиду, сам Зевс, создавая мир, превратился в Эрота…

— И ты видишь его великим и прекрасным богом?

— А как же! Пусть не все сотворенное прекрасно, но демиург одержим был тягой к Красоте.

— Тяга эта у него, конечно, была и есть. Но скажи мне, Сократ, кто, по-твоему, сильнее жаждет Красоты: тот, кто обладает ею, или тот, кто ее лишен?

— Жажда обладать Красотой, по-моему, сильней у того, кто обделен Ею.

— Правильно! Так же больше жаждет силы тот, кто обессилел, больше вожделеет любви тот, кто лишен ее… Стало быть, Эрот лишен Красоты и очень нуждается в ней?

— Выходит так… — произнес нараспев озадаченный Сократ. — Но неужели Эрот безобразен и подл?!

— Не богохульствуй! — улыбнулась Аспасия. — Неужели то, что не прекрасно, непременно должно быть безобразным?.. Это большая ошибка — считать все не прекрасное безобразным, стоять на том, что не доброе обязательно зло. Да, быть может, Эрот вовсе не прекрасен и не добр, но не думай, что он должен быть безобразен и зол, а считай, что он находится где-то посредине между этими крайностями.

— Тогда почему же все признают его великим богом?! — воскликнул нетерпящий никакой усредненности Сократ.

— И пусть все признают. А мы с тобой, может, решим, что он вовсе не бог…

Юноша уставился на нее — шутит ли? Но лицо Аспасии было спокойно.

— Да как ты можешь говорить такое?! разгорячился он.

— Очень просто, — ответила она негромко. — Скажи мне, разве ты не утверждаешь, что боги блаженны и прекрасны? Или ты, может быть, осмелишься о ком-нибудь из богов сказать, что он не прекрасен и не блажен?

— Клянусь Зевсом, нет!

— А блаженными ты называешь не тех ли, кто прекрасен и добр?

— Именно тех.

— Но ведь насчет Эрота ты признал, что, не отличаясь ни добротою, ни красотой, он вожделеет к тому, чего у него нет.

— Да, я это признал.

— Так как же он может быть богом, если обделен добротою и красотой?

Сократ, привыкший побеждать во всех спорах, впервые вынужден был признать свое поражение:

— Кажется, он и впрямь не может им быть… — Но в эти слова его вовсе не просочилась горечь, не заглушила пытливости его. — Так кто же такой Эрот? Смертный?

— Опять ты в крайности!..

— Но кто же он все-таки?

— Как мы уже выяснили, нечто среднее между бессмертным и смертным.

— Кто же он, Аспасия?

— Эрот — великий гений. Ведь все гении представляют собой нечто среднее между богами и смертными. Не соприкасаясь с людьми, боги общаются и беседуют с ними только через посредство гениев… Гении эти многочисленны и разнообразны, быть может, и ты, Сократ, из числа их, но Эрот — бесспорно величайший из них.

— Про меня ты, Аспасия, совсем зря… — смутился юноша. — А вот слова твои про Эрота мерцают мне светом Истины. Но скажи, кто же тогда его мать и отец?

Вот тогда, тихой афинской ночью, и поведала Аспасия Сократу эту удивительную историю происхождения Эрота.

ПИР БОГОВ

Когда золотоволосая Афродита вышла из пены морской близ острова Кипр, пораженные ее красотой древние боги на радостях решили устроить пир.

К этому времени Зевс уже утвердился на Олимпе, поделил власть с двумя своими братьями Посейдоном и Аидом, которые были извергнуты из утробы их отца, бога Кроноса, проглотившего их из боязни быть низложенным своими же детьми. А мудрая красавица Метида, составившая зелье, благодаря которому возвращены были из утробы Кроноса братья Зевса, стала женой последнему.

Будто символ новой, светлой жизни, взошла на Олимп Афродита. И ликующий Зевс собрал за пиршественным столом всех богов, признавших его первенство. В их числе был и Порос, сын Метиды, плод ее первого брака.

Увидав несравненные прелести Афродиты, он сразу же возмечтал добиться когда-нибудь ее любви. Но заметил, с каким вожделением глядят на новую богиню многие из пирующих, и понял, как много у него будет соперников. Огорченный Порос неумеренно стал прикладываться к нектару и скоро захмелел.

А в это время незваной пришла на пир изгнанница Пения, богиня бедности, побочная дочь одного из поверженных Зевсом гигантов, чтобы попросить подаяния — хоть горсточку амброзии, хоть каплю нектара. Она стояла у дверей, но пирующие боги не обращали на нее внимания.

И вдруг увидала Пения, что поднялся с подушек своих из-за пиршественного стола молодой красавец Порос и двинулся в ее сторону. Замерло сердце бедняжки: уже не подаяния она ждала, а доброго слова этого статного красавца. Или хотя бы ласкового взгляда.

Но прошел он мимо, даже не глянув на нее, и вышел за двери в сад.

Горечью наполнилось сердце Пении. Чтобы никто не увидел ее слез, она покинула пир богов-победителей. Но когда шла через благоухающий сад Зевса, набрела на спящего под цветущим кустом Пороса.

В свете луны он был еще более прекрасен, и решила Пения, как подаяния, просить его любви.

Она прилегла к нему, обняла, назвала по имени, но он, не размыкая глаз, прошептал неведомое ей имя: Афродита.

Потом он еще много раз называл ее этим именем и любил ее, думая, что любит Пенорожденную. Пения дарила ему свою любовь, счастье и горечь смешались в ней.

Перед самым рассветом, когда затих ее любовник, сморенный еще более глубоким сном, она тихонько высвободилась из его объятий и ушла, улыбаясь и утирая слезы, чтобы не видеть изумления и негодования Пороса.

Этой ночью и был зачат Эрот.

Вот почему он неизменный спутник и слуга Афродиты: ведь он был зачат на празднике рождения этой богини.

Вот почему Эрот всегда терпит лишения и вопреки распространенному мнению совсем не красив и не нежен, а груб, необут и бездомен: он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выходит.

Вот почему Эрот в то же время всегда тянется к прекрасному и совершенному и, унаследовав качества отца, он храбр и силен. Потому-то он искусный стрелок из лука и, строя козни, он жаждет разумности и достигает ее.

Нельзя его назвать ни смертным, ни бессмертным: в один и тот же день он то живет и расцветает, если ладятся его дела, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять.

Нельзя его назвать мудрым: он находится посредине между мудростью и невежеством. Но зато мудрые боги не занимаются философией, поскольку и так мудры, а Эрот все никак не успокоится в совершенствовании разума своего и часто признает себя полным невеждой.

Никогда не быть ему любимым: Эрот — вечно любящее начало. Он — нескончаемый пир богов.

Таким был рассказ Аспасии.

— Сократ, ты плачешь, — спросила она, завершив его.

И юноша не стал утирать лез, вовсе их не стыдясь.

— Как глубоко ты сумела познать Эрота! — смог произнести он наконец.

— На самом деле я вовсе не понимаю и не знаю его, Сократ, — ответила печально Аспасия, — но я хочу знать и понимать, хочу когда-нибудь изведать любви.

Слова эти прозвучали, едва из-за горного хребта выглянуло пылающим краем солнце. Впервые Сократ встречал светило вместе с любимой женщиной. Молча приветствуя его, он встретил лучи, как тысячи, сотни тысяч золоченых стрел Эрота, и услышал голос демона или гения своего: «Это, Сократ, нести тебе через всю жизнь!»

Много раз вспоминал потом эту ночь, это утро молодой пехотинец-гоплит. Вспоминал после изнурительных учений и после жестоких боев. Быть может, непостижимые выносливость и храбрость его начало свое брали как раз в той ночи, в этом ясном утре…

Два года жил Сократ мечтою увидеть Аспасию, думал — день возвращения в Афины будет самым радостным для него.

Но отчий дом встретил тишиною и запустением: чума незадолго перед возвращением Сократа унесла всех его родных: мать, отца, брата.

А когда, едва оправившись от горя, появился он в доме Аспасии, нашел там все: и сочувствие, и заботу, и понимание, и дружеское расположение…

Не нашел одного — любви.

И тогда, восстановив до мельчайших подробностей в памяти рассказ Аспасии об Эроте, втайне подумал Сократ, что чем-то он уже похож на этого неприкаянного. Позже, ближе к старости, многие и в глаза, и за глаза называли его Силеном, сатиром Марсием, он и себя порой именовал так не без охоты, но втайне все больше находил в себе черт сходства именно с Эротом…

 

7

Чуть ли не ежедневно приходили в темницу Сократа его друзья. Обычно они собирались у входа в ту самую гелиэю, где прозвучал смертный приговор Сократу, а оттуда группой в пять-семь человек отправлялись навестить узника, приносили всяческие угощения, заставляли Сократа отведать их и забывали о времени в долгих беседах и спорах с ним.

В предпоследний день друзья к Сократу пришли гораздо меньшим числом — всего трое: Критон, его ровесник, друг детства, юности и всей жизни; Платон, сын богача, самый пытливый и способный из слушателей философа, не решивший однако: посвятить себя целиком поэзии или же философии; Аполлодор, самый молодой из учеников Сократа, самый восторженный, встречающий каждое слово его, будто прорицание дельфийского оракула.

Узник заподозрил сразу: это появление друзей чем-то отлично от их других приходов, вон и тюремщик Никанор с каким-то особым почтением и торжественностью даже ввел их в темницу, а они сами, друзья, дорогие, поначалу вели себя как-то скованно.

Исподлобья, по обычаю своему, разглядев их, Сократ растянул в радушной улыбке толстые губы.

— Клянусь псом, друзья мои, сегодня вас будто подменили! Уж не таите ли вы чего от меня?.. Мне демон мой шепчет: жди подвоха!..

И сказал тогда седовласый статный Критон:

— Невозможно что-либо таить от тебя… Да и бессмысленно. Ведь тайна наша — для всех, но не для Сократа.

И поведал старый друг Критон, что все готово для побега смертника из темницы: стража подкуплена, наняты в помощь люди. Платон готов покинуть Афины вместе с учителем и поселиться в далекой Фессалии, там возродиться должна «Мыслильня Сократа»… Но бежать надо немедленно ближайшей ночью, другой ночи у него просто не будет…

Ах, как сильно завысил Критон проницательность Сократа: такого предложения от друзей узник и не ожидал!

При мысли о том, что завтра он может стать свободным, что сняты будут с ног растершие щиколотки оковы, что снова он будет в буром гиматии своем ходить по рынкам и другим людным местам, вступать в беседы и споры с горожанами. выискивать ускользающие, как арбузные семечки, зерна истины, зажигать в молодых умах тягу к познанию… — при мысли обо всем этом гулко заколотилось сердце старого философа, как тогда, в юности, когда входил он в дом Перикла. И в дом Аспасии.

Друзья в ожидании ответа уставились на него. Он переводил взгляд с одного на другого, на третьего.

«Ты настоящий друг, Критон, — думал Сократ, богатства не развратили тебя, ты по-прежнему благороден и пытаешься мне помочь, как всегда: то ввел меня когда-то в библиотеку отца, то познакомил с Аспасией, то предложил за меня выкуп афинскому суду, а теперь вот подготовил побег… Ты терпел все мои насмешки и причуды, серьезно выслушивал всякий мой вздор, а я не успел тебе отплатить добром… И ты, Платон, любимец мой, готов ради меня покинуть богатый дом в Афинах, не боишься вовсе проклятья и презрения афинян. Стою ли я жертвы этой?.. А ты, Аполлодор, совсем почти мальчишка, едва подернуты пушком румяные щеки твои, неужто и ты не боишься загубить ради меня свою молодую жизнь?.. Ага, уставились на меня ждете моего ответа… Клянусь псом, я рад бы принять все ваши предложения и даже расцеловать вас за них!.. Но я должен слушаться советника своего, а он мне говорит: нет!..»

Первым не вынес молчания порывистый Аполлодор:

— Ты согласен бежать этой ночью, Сократ?

Нежный мальчик первым понял, что ответ смертника может быть отрицательным, не понял даже почувствовал, потому в его вопросе прозвучал затаенный страх.

Сократ свесил с топчана ноги, звякнувшие оковами.

— Рассудите сами, друзья мои: если б стал Сократ беглецом, остался бы он Сократом? Ведь не из темницы бежал бы я, а от самого себя. И дети мои стали бы сыновьями беглеца, изменника Афин…

— Но ведь эти же Афины неправедно осудили тебя на смерть! — горячо воскликнул Критон, отбрасывая пятерней назад свои длинные седые волосы.

— Приговор мне вынесли не Афины, а суд присяжных, — не заводясь, продолжал спокойно Сократ. Насколько несправедливы действующие законы, настолько же несправедлив и этот приговор. Но лишь исполнение его, лишь смерть моя, могут явить афинянам осознание несправедливости этих законов…

— И ты готов стать жертвенным бараном ради прозрения афинян?! — срывающимся от волнения голосом спросил дородный не по годам Платон. Пусть другие, а не ты, играют эту роль!

— А я чем не баран, — ответил со смешком Сократ, шутливо приставив к шишковатому лбу «рога» из кулаков.

«Точно — баран! — подумал Критон. — Упрется рогами — с места не сдвинешь!» А вслух произнес:

— Не огорчай нас, Сократ, ведь мы любим тебя.

Усмешка медленно, как виноградная улитка, сползла с толстых губ Сократа.

— Клянусь Зевсом, и я вас люблю! Потому и не могу подвергать всех вас опасности, ведь сикофанты расползлись, как тараканы, по всему городу, вынюхивают, доносят. Если я не убегу — одна будет жертва, если убегу — много… Я люблю вас, неслухи мои, и хочу, чтоб ваша любовь ко мне не омрачалась ничем. Я люблю родные Афины, ужасно люблю потолкаться в людных местах, посудачить с торговцами, ремесленниками, школярами, потому и хочу, чтоб родной город обо мне вспоминал светло… Сократ может иногда быть непочтительным, неопрятным, может порой нести чушь, но любовь не способен предать!..

Хрупкий Аполлодор со слезами бросился к нему, упав на колени, обнял его свешенные с топчана ноги в оковах, заголосил почти по-женски:

— Не оставляй нас, Сократ! Умоляю тебя, не оставляй!

Узник сморщил вздернутый крупный нос — ему и самому трудно было удержаться от слез, но сказал, потрепав густые волосы Аполлодора:

— Я и так всегда буду с вами, вот увидите!.. И не смей, малыш, состригать завтра свои волосы — я не хочу, чтобы ты из-за меня походил на раба, — потом достал из-под подушки припрятанный авлос, простонародную флейту. — А давайте-ка я всех вас развеселю!

Приложив авлос к губам, он поднялся, отстранил Аполлодора, выдул какую-то веселенькую захлебывающуюся мелодию и неуклюже пустился в пляс, гремя оковами по каменному полу.

Когда-то, говорят, Афродита отбросила авлос из-за того, что при игре на нем уродливо раздуваются щеки. Но то Афродита, а Сократ сроду красавцем не был — авлос как раз для него! И раздувал он щеки, извлекая мелодию, так, что становился и впрямь похож на безобразного сатира Марсия или на Силена. Зато мелодия при всей захлебывающейся дерганности была дивно хороша!

— Не устаю тебе удивляться, Сократ! — воскликнул статный Платон. — То ты под старость лет начинаешь учиться играть на кифаре, то в последние дни выучиваешься игре на флейте…

Прервав пляску и отняв авлос от губ, Сократ ответил:

— Учиться никогда не поздно, Платон! Жажда познания не должна иссякать до последнего мгновения…

— А как твои поэтические опыты, учитель? спросил, утирая слезы, Аполлодор.

— Сколько раз тебя просил не называть меня учителем! — возмутился Сократ. — Я тебе друг, и, быть может, ты меня научил большему, чем я… А поэтическое баловство я оставляю Платону. Ну, брался я переложить на стихи басни Эзопа ничего не вышло! И зачем, скажите, басни мне сочинять? Вся моя жизнь — огромная басня!..

— А гимн Аполлону и Артемиде?.. — спросил Платон.

— И это не вышло!.. — почти радостно сообщил Сократ. — Зато родилась у меня мысль, которую с удовольствием поведаю тебе: «Поэт, если он хочет быть настоящим поэтом, должен творить мифы, а не рассуждения». Каково, а?!.

— Твой ум по-прежнему ясен! — улыбнулся через силу Критон, не сводя глаз с друга, будто без того не запомнил бы каждую грубоватую черту, издавна знакомую ему.

— А я сделал, наконец, выбор, Сократ, — сообщил смущенно Платон. — Никогда больше не стану вымучивать поэтических строк, лишь философия станет моим уделом. Ты одобряешь это?

Сократ хмыкнул неопределенно, почесал шишковатую плешь и сказал:

— Любой выбор чреват ошибкой. Когда-то один меняла спросил меня, следует ему жениться или нет. Я ему ответил: «Как бы ты ни поступил, все равно будешь раскаиваться…» Вот и я свой выбор сделал. И раскаиваться буду, а не отступлюсь!.. Так что давайте, друзья, об этом больше не вспоминать… Ты, Критон, вижу, принес вина — это очень сегодня кстати! Так давайте восславим Диониса и пустим мою единственную чашу по кругу. Я вам не о чаше цикуты, понятно, толкую, а о чаше доброго вина!..

— Сократ, спаси себя! — всхлипнул Аполлодор.

— А я этим только и занят! — ответил тот, наполняя чашу вином из принесенной Критоном малой амфоры. — И хватит проливать слезы. Если ты полагаешь, что я жил хорошо, то и завершение моей жизни должно быть хорошим… А ну, друзья, расстилайте гиматии свои, возляжем прямо здесь, на полу. Это будет славный симпосий!

Неразбавленное хиосское подействовало быстро. Угрюмый Никанор услыхал скоро песни, доносящиеся из темницы смертника. И с тревогой подумал: «Как бы не упились они, ведь, чего доброго, сорвется побег!..» А следом: «Глядишь, и к лучшему, если он не убежит: не надо будет и мне скрываться, а денежки уже заплачены… Жалко его, конечно, славный старик…»

Сократ ни в молодые, ни в зрелые годы к вину не был особо пристрастен, но если случалось бывать на пирах, то перепивал всех: у других уже языки заплетаются, глаза к носу сходятся, а он как ни в чем не бывало выстраивает свои словесные пирамиды, с усмешечкой докапывается до истины и потягивает вино, будто воду пьет.

Однако годы все-таки дали себя знать: давно за шестьдесят Сократу. Да и вино неразбавленное коварно…

Попировав с дорогими друзьями, отведя душу в веселой хитроумной беседе, уронил старый философ свою плешивую голову.

Друзья осторожно перенесли его на топчан, уложили, укрыли видавшим виды гиматием.

Критон горестно вздохнул, Аполлодор опять всхлипнул, Платон стиснул зубы до скрипа и крупные кулаки сжал так, что ногти в ладони вошли…

Тихо, чтобы не разбудить уснувшего, друзья покинули темницу. Узник лежал на спине, негромко похрапывал, шлепал толстыми губами, морщил вздернутый нос, улыбался иногда, но чаще хмурился…

 

8

Вернувшегося с воинской службы Сократу сразу же прибрал к рукам скульптор Фидий, которого Перикл назначил распорядителем всех строительных работ в Афинах. А их было немало: достраивались Длинные стены, возводился на Акрополе величественный храм Девы Афины Парфенон, там же началось строительство входа на Акрополь — великолепных Пропилеев, а на южном склоне холма вырастало здание для музыкальных и вокальных выступлений — Одеон, задуманное самим Периклом, учеником и другом знаменитого композитора Дамона.

Грандиозное строительство дало работу тысячам людей — рабам и свободным. Оживилось все хозяйство Афин, процветать стали ремесла. Затраты же не очень обременяли казну, ведь Перикл, ставший к тому времени полноправным правителем, без смущения стал отпускать деньги на строительство из сокровищницы Морского Союза. Тут он следовал убеждению своему: укрепление и процветание Афин выгодно всему этому Союзу.

Изнурительная работа с камнем давала Сократу забытье от горечи сиротства, но даже вдохновение при ваянии танцующих Харит для фриза над Пропилеями не могло погасить его жгучей мысли об Аспасии: неужто никогда она не полюбит меня?!.

Когда он приходил в ее дом, Аспасия была с ним приветлива, любила потолковать, даже поспорить, но никогда уже не оставляла и намека надежды на большую близость. Будто и не было того поцелуя на крыше дома, будто приснился он Сократу.

Уязвленный ее спокойствием молодой ваятель нарочно разделил любовные утехи с одной из ее девушек, с которых ваял своих Харит, но Аспасию это ничуть не задело.

А девушка всем замечательна была, но не могла ему заменить Ее…

Неизбывная горечь нарастала, не могли ее пригасить даже нередкие симпосии у Перикла, на которые собирался весь цвет Афин: Софокл, Анаксагор, Фидий, Дамон, Иктин, Гиппократ и другие известные мужи, среди которых молодой Сократ был уже на равных и даже проявлял нередко куда большую глубину и гибкость ума, что без какого-то потайного злоумыслия весело подтверждалось собравшимися.

Себя же он стал утешать мыслью, что Аспасия полюбит его, как только увидит изваянную им Афродиту.

Богиню эту стал он высекать из белого мрамора в дальнем углу своего двора. Просыпаясь до света, приветствовал первые лучи вскинутой рукой и словами моления, в котором просил Гелиоса помочь ему изваять статую богини. Потом, когда город еще потягивался спросонья, пытался Сократ извлечь резцом из мрамора черты прекрасной богини, так напоминающие ему Аспасию, а позже, когда уже просыпался город, когда уже вот-вот должны были прийти к ваятелю ученики-помощники, укрывал он незавершенную статую дерюжками от лишних глаз и принимался за Харит.

Фриз для Пропилеев завершил он в срок, и работа ему явно удалась: сам Фидий пристрастно осмотрел ее, обнял Сократа и все афиняне, собравшиеся при установке фриза, восторженно восклицали: «Эвое!».

А вот Афродита-Аспасия никак не удавалась ему: не хватало чего-то важного, чтобы передала статуя весь апофеоз прелести и ума любимой женщины.

Уже стал подумывать с горечью Сократ: «Никогда мне не удастся завершить Афродиту, никогда Аспасия не полюбит меня!»

В своей любви к этой необыкновенной женщине он давно уже не сомневался: каждое утро, приветствуя солнце, он просил сияющее светило сблизить его с Аспасией, каждый день по многу раз вспоминал о ней, каждую ночь засыпал с мыслью о любимой.

Он видел, что Аспасия по-прежнему тоскует по любви, но бессилен был помочь ей. И себе.

Однажды от отчаяния подумалось ему: «А вдруг Аспасия переменит отношение ко мне, когда увидит сама, как ценит меня великий Перикл?»

Да, это была почти мальчишеская дерзость уговорить славного стратега пойти с ним в дом Аспасии. Периклу шел тогда уже пятый десяток, известен он был, кроме всего прочего, и добропорядочностью своей, которая многим афинянам казалась даже избыточной и они посмеивались не зло, что всегда он ходит в Афинах лишь по двум направлениям — на площадь, где происходили народные собрания, и в Совет пятисот. Славный стратег избегал шумных пиров и торжеств при большом стечении людей, лишь однажды пришел на свадьбу — к своему двоюродному брату Евриптолему — да и то ушел оттуда, едва до вина дошло.

В доме его подходили к возрасту зрелости двое сыновей, и супруга могла упрекнуть мужа лишь в чрезмерной отдаче государственным интересам. И вот ему-то Сократ предложил в один из вечеров «немного развеяться»!..

И случилось чудо: Перикл согласился.

Или столь уж велика была его симпатия к этому молодому, смышленому ваятелю? Или грусть одолела о том, что молодость и зрелость прошли, а счастлив по-настоящему, быть может, и не был? Или шепнуло что предчувствие, или?..

Тут и премудрая Афина ответ не даст!

Но почему же молчал гений или демон Сократа, почему не шепнул, что этот вечер в доме Аспасии пронзит его болью такой, с которой несравнима даже боль сиротства? В тот злополучный вечер стал Сократ невольным свидетелем зарождения любви столь дорогих для него людей.

«Зарождение» — слово-то какое медлительное, как медуза! А на самом деле было — будто вспышка…

Ножевой болью пронзило Сократа осознание, что лишний он тут, меж двумя потянувшимися друг к другу людьми…

Сказавшись больным, он покинул дом Аспасии. Брел в темноте, без лучины, за первым же углом снял сковывающие ноги сандалии, с ожесточением отшвырнул их во мрак. Но легче идти не стало: земля ходила под ногами, будто и впрямь лихорадочно менялся ее крен.

И тянуло остановиться, нет, даже повернуть назад — к той, чье имя: Любимая…

И не пойти — побежать, чтобы успеть вмешаться, чтобы остановить, чтобы вымолить…

«Поздно! поздно!..» — вызванивала терзающая его боль.

И он побежал, только не назад, а вперед, будто надеясь оставить за спиной эту дикую боль. Бежал, не разбирая дороги, долго бежал бы, да вдруг врезался всеми пальцами правой ноги в лежащий посреди улицы булыжник.

Скрежетнули вырываемые ногти, сухо хрустнули кости, полыхнула нестерпимая вспышка в глазах…

Сократ упал, застонав, но был даже благодарен боли удара, на мгновение заглушившей куда более страшную боль. А потом, когда боль утраты и безнадежности с новой силой вернулась к нему, он разрыдался, скрючившись на земле.

Долго рыдал, неутешно.

«И кто же это там хохочет так? — думал в своем доме мучимый бессонницей афинянин-аристократ. Кто это вздумал ночью смеяться, если и днем для смеха нет причин? Видать, кто-то из пьяных друзей Перикла… Поглядим, чей смех последним будет!..»

Несколько недель почти не выходил Сократ со двора своего, лишь за самым необходимым, хромая, наведывался иногда на рынок, но ни с кем, против обыкновения своего, не вступал в разговоры.

Мрачен был.

Никого не хотел видеть.

Не принимал никакие заказы.

Подручных своих разогнал.

Но в укромном углу его двора почти неумолчен был стук молотка. Пытаясь унять тоску и горечь, Сократ скалывал резцом своим крошки белого мрамора, все еще надеясь вызволить из камня ту, о которой и на мгновение забыть не мог.

Будто уподобился Сократ царю Кипра Пигмалиону, который, потеряв надежду обрести любовь, влюбился в творение своих рук так, что умолил Афродиту оживить для него статую Галатеи. Только еще безнадежней был труд Сократа: и не подумала бы помочь ему Афродита, разгневанная, что он изображает ее в образе смертной Аспасии…

А если и оставалась еще у него тайная надежда: «Вот увидит она статую эту и полюбит меня!..» — так безумной она была, не иначе…

Приходили посыльные от Перикла: когда, мол, появишься, долго ли ждать. Хмуро на ногу указывал — синюшную, опухшую.

Наконец пришел к нему Анаксагор. Старый философ застал Сократа за работой — не успел ваятель дерюжкой статую прикрыть. Ничего не сказал Анаксагор про изваяние, головой покачал только. Глаза темные, умные, все понимающие…

Пожалел старик молодого друга, но решил: все будет лучше, если ему об этом скажу я, а не кто-то…

От Анаксагора и узнал Сократ, что Перикл разводится со своей супругой, отдает ее в жены другому, а в свой дом перевозит Аспасию…

Этой ночью крушил Сократ молотом так и не завершенную статую. Летели искры, мраморная крошка секла его лицо до крови, соль слез разъедала раны. И звездное небо словно тоже иссечено было мраморной крошкой…

Он молотил с таким же остервенением, как бил по наковальне хромой Гефест, заставший свою супругу в объятиях Ареса…

Впервые захотел Сократ умереть. Отвернулся к стене на ложе своем, чтобы рассвета не видеть. День так лежал, два, но жизнь не хотела покидать его кряжистое молодое тело…

А когда опять появился на рынке, хромой и осунувшийся, дошли до его слуха пересуды:

— Не иначе как околдовала эта Аспасия Перикла…

— А гетеры, они и колдовству обучены, клянусь Зевсом!

— Так она, точно, гетера?

— Верней не бывает! Гетерой ее еще Милет до сих пор помнит, и в Мегаре, говорят, многие любви ее забыть не могут…

Так она, выходит, метечка?

— В том и дело! Сам посуди, разве можно такую в жены брать?!

— И по закону нельзя!.. Афинские законы, они и для Перикла писаны!..

— Оплела эта змея нашего стратега!

— Околдовала, блудница!

Последнее восклицание принадлежало жирному, увязшему в трех подбородках торговцу сыром. За него он и поплатился: со свистом опустилась на его крутой загривок суковатая палка Сократа…

Тогда-то на афинском рынке он и был назван впервые безумным…

Потом несколько по-иному стали судачить горожане о Перикле и Аспасии — злости поубавилось, а вот насмешка осталась:

— Сам видел: Перикл каждое утро целует у всех на виду свою новую жену, уходя в Совет. Возвращается — опять целует.

— Да ну!..

— Палладой клянусь!

— Муж он, конечно, великий, но — конченый!..

— А еще, говорят, когда у Перикла симпосий, Аспасия не в гинекее отсиживается, а с мужами пирует!

— Больше того! Я слыхал, она и без мужа гостей принимает, забавляет беседой, вином поит…

— Ясное дело! Кошкой не станет пантера, женою не станет гетера…

— Осуждаешь, а у самого глаза масляные… Небось Луковицеголовому завидуешь?

— По гетерам-то я не ходок — состояние не то. Но кабы раньше эту увидал, глядишь, и разорился бы!..

Не раз гуляла палка Сократа по головам и спинам болтунов. И самого его после били не раз.

Не мог он равнодушно слушать пересуды об Аспасии, никак не мог. Не сумел себя заставить забыть ее. Призывал на помощь весь свой разум: если, мол, по-настоящему люблю Аспасию, должен радоваться, что она нашла, наконец, счастье, которого достойна, а если дорог мне по-настоящему Перикл, должен радоваться и за него…

Нет, не прав Анаксагор, что все во Вселенной может устроиться Умом — Нусом: рассыпалась, не зная упорядоченности, вселенная Сократа…

Однако не смог он вскоре не осознать, что все же менее ранят его те людские пересуды, из которых можно заключить, что Аспасия счастлива. А таких с течением времени становилось все больше: по сути своей афиняне вовсе и не злобливы, просто чересчур любят, чтоб все по закону было, по установленному порядку.

О сокрушенной статуе Сократ не жалел. Он вообще решил оставить искусство ваяния. «Маленькое поместьице, отцово наследство, в недалекой деревне Гуди, козы да куры меня вполне прокормят, — думал он. — Совсем немного мне теперь надо от жизни».

Он решил целиком посвятить себя философии. Забыться ею, остудить каленое сердце ее ключевой водой. Чаще стал появляться на агоре, сперва лишь слушал ораторов и софистов, а потом и спорить с ними стал.

Афиняне сразу обратили внимание на его новую, необычную манеру вести спор: никогда он не горячился, не придавал ни голосу, ни облику своему никакой значительности, напротив, говаривал, что знания его скудны, ум туговат, потому и задавал сопернику вопросы, которые поначалу казались нелепыми, сам посмеивался над собой, хотя выпуклые его глаза оставались печальными, но незаметно как-то хитрыми вопросами своими выуживал из противника утверждение, совершенно противоположное его изначальному убеждению. Побежденный в споре только и мог руками развести, с горечью понимая, что смеются уже над ним, а не над босоногим губошлепом в грязнобуром гиматии, который словно бы и сам удивляется своей победе, радуется, что истина установлена, но улыбка его, если приглядеться, всегда оставалась такой же печальной, как его взгляд.

Афиняне скоро стали узнавать его на улицах, приветствовать:

— Хайре, Сократ!

Но радости он не знал.

После какой-то победы Сократа в особенно напряженном словесном поединке, на плечо его, как в юности давней, легла сухая ладонь Анаксагора, Возмужавший ученик обрадовался бывшему учителю — впервые за многие месяцы в его улыбке почти не было горечи.

Они проговорили весь остаток дня, укрывшись в портике Зевса. Анаксагор похвалил метод Сократа вести спор. Тот, чуть смутясь, ответил, что своими вопросами старается помочь рождению истины, как его мать-повитуха помогала когда-то рождению детей. Умолчал, однако, что этот метод его во многом заимствован и у Аспасии, из того их разговора об Эроте…

Поначалу удивился и огорчился Анаксагор, что в любомудрии своем Сократ намерен посвятить себя вовсе не изучению природы земных и небесных явлений, чему старый философ посвятил всю жизнь: человек его, видите ли, интересует больше, чем солнце и космос! Да как эта пылинка Природы, частица малая, может быть интересней Целого?!.

С Анаксагором Сократ не спорил, лишь улыбнулся грустновато:

— Слаб мой ум, учитель, не охватить им всю Вселенную, так вгляжусь-ка в живые ее пылинки, мельтешащие под солнцем, вдруг да угляжу что-то занятное и полезное!.. Других понять не сумею, так собой займусь: пес меня знает, может, и во мне вселенная! Не зря же в Дельфийском храме надпись гласит: «Познай самого себя!».

Подивился Анаксагор переменам, произошедшим в Сократе, порадовался и встревожился. Понял нелегкая судьба ждет ученика и усмехнулся криво в седую бороду: философия не скототорговля, в ней счастливых судеб и не бывает.

Потом спросил:

— А к Фидию не вернешься? Он узнать просил: дел у него невпроворот…

— Немало мастеров заняты тем, что из камня делают богов и людей, я же поучусь из людей делать людей, поспособствую, чтоб не превращались они в камни, — твердо ответил Сократ.

О многом говорили. Анаксагор решил Аспасии вовсе не касаться, а о Перикле сказал, что второй брак, похоже, хоть он и не признан афинскими законами, дал стратегу новые силы для новых блистательных начинаний.

Ну так об этом слыхал Сократ…

— Ты бы зашел все-таки к Периклу, — сказал Анаксагор, прощаясь. — Тебе там будут рады.

Последние эти слова много раз эоловой арфой звучали потом в сознании Сократа: «Тебе там будут рады… тебе там будут рады!..»

Много раз порывался пойти в дом стратега, но, выйдя из дома своего, понимал: нет, не смогу, расшибется сердце о ребра!..

Босой в любую погоду, в неизменном гиматии своем, с толстой суковатой палкой, хоть нога давно зажила, каждое утро отправлялся Сократ толковать с людьми, чтобы приблизиться к пониманию жизни и смерти, вникнуть в смысл судьбы, разобраться, насколько властен человек изменить предначертание свое, оценить, как понятны будут людям пришедшие к нему ночью мысли…

Его можно было увидеть и на агоре, и в тенистом Ликее, и в гимнасии Академа, и в палестрах… Всегда он был в толпе, но никто, совсем никто, представить не мог, насколько одинок этот некрасивый общительный человек.

Кое-кто по-прежнему именовал его порой безумцем, но многие стали превозносить его ум: дескать, все-то он знает!..

— Только то я и знаю, что ничего не знаю! отвечал на это Сократ. — Знающие или бессмертны или мертвы, а я пока жив и, клянусь псом, готов глотать знания без устали, как глотал Кронос своих детей, напуганный тем, что примет смерть от наследника своего.

За Сократом стали ходить по пятам постоянные слушатели, молодые совсем люди, которые иногда называли его учителем, на что он сердился: я, мол, вам не софист, платы за обучение с вас не беру, потому, видит Афина, не ученики вы мне вовсе, а друзья!..

Платы он и верно не брал, кормился скудными доходами и плодами отцовского поместьица, иногда принимал дружескую помощь богатого приятеля Критона, но порой ученики приходили к нему с вином и закусками, эти приношения он, хмуря шишковатый лоб, вынужден был принимать. В такие дни устраивались долгие пирушки, во время которых Сократ не пьянел, сколько бы ни пил, речь его становилась все более раскованной и живой, гости внимали ему, стараясь не забыть ничего, а некоторые и записывать успевали.

Сам Сократ никогда не записывал свои мысли. Когда у него спрашивали — почему, отвечал, улыбаясь невесело:

— Клянусь Зевсом, второго такого лентяя в Афинах не сыскать!..

Но даже злые языки не спешили объявить его лентяем. Напротив, все с большим почтением стали его приветствовать афиняне.

Втайне Сократ радовался этой доброй славе своей: «Слух обо мне еще дойдет до Нее, еще пожалеет Она, что так поступила со мной!..»

И слух, как видно, дошел. Однажды посыльный принес письмо из дома Перикла, в нем стратег просил философа стать духовным наставником его любимому племяннику Алкивиаду, «прекрасному и весьма одаренному юноше». Звал стратег Сократа в свой дом, а подпись была: «Перикл и Аспасия»… Причем, второе имя было написано другим почерком — Ее рукой!..

Ночью Сократ «читал» это письмо губами, целуя буквы последней подписи. Широкие ноздри его носа пытались уловить Ее запах. Читать «Перикл и Аспасия» было ему больно: они вместе, неразлучны!.. — и радостно в то же время: хоть они вместе, Она помнит обо мне, подает знак!..

Страшней безумств иных безумство умного.

На другой же день пришел Сократ в дом Перикла. Оказалось, что стратег отправился осматривать новые причалы Пирея. Ноги Сократа подкашивались, он хотел уже повернуться и уйти, но к нему вышла… Аспасия.

Поначалу обомлевший от волнения и нахлынувших чувств гость решил, что она ничуть не изменилась: так же молода и прекрасна. Он не мог произнести ни слова, лишь глядел на Нее неотрывно. А она приветливо улыбнулась ему:

— Хайре, дорогой Сократ. Перикл скоро должен вернуться, но ведь и нам, старым друзьям, есть о чем поговорить… Не бойся, я не стану тебя расспрашивать, почему ты так долго не появлялся. Я все понимаю, все… Но хочу, чтобы по-прежнему могла называть тебя другом.

Аспасия подошла к Сократу ближе, совсем близко, еще бы шаг, и она коснулась бы его плотью своей выпуклым животом, властно приподнявшим ее лиловый пеплос.

«Слепец!» — молнией пронзила Сократа мысль. И молния эта испепелила робкий росток его нелепой, безумной надежды…

Но уже не в силах был Сократ спрятаться в свое одиночество: не видеть Аспасию стало для него мучительнее, чем видеть.

В ночь, когда она рожала, он метался на убогом ложе своем, стонал и скрипел зубами, будто вся Ее боль передалась ему. (А ведь и не знал, что начались роды!..) Утром он первым из друзей поздравил стратега с рождением сына и первым узнал, что решено назвать младенца по отцу Периклом.

Быстро сошелся Сократ с племянником стратега Алкивиадом: юноша оказался столь же умен, сколь красив. Его красота словно сродни была божественной красоте Аспасии. Сократ даже подумывал, что Перикл-младший, обыкновенный ребенок, куда менее достоин быть сыном Аспасии, чем Алкивиад.

Демон или гений шептал Сократу, что лучше бы ему сторониться этого красивого юнца, но философ не стал слушать своего внутреннего советчика.

Скоро Алкивиад стал ходить за Сократом, как нитка за иглой. Злые языки начали даже поговаривать, что набирающий славу философ взял этого красавчика в любовники…

Ох и походила же суковатая палка Сократа по некоторым спинам!

Почти каждый день стал бывать в доме стратега Сократ. И каждый раз шел туда с бешено колотящимся сердцем, зная, что там ждут его радость и мука. Каждый раз, возвращаясь, говорил себе, что больше ни ногой, но на другой день снова шел…

Спустя некоторое время Аспасия, освещенная тихой радостью материнства, стала чаще выходить к нему, дольше просиживать с ним, возобновились даже их философские беседы.

Алкивиад, иногда присутствовавший при них, мог бы, не покривя душой, сказать, что учитель всегда оставался спокоен и рассудителен, хотя и не всегда его мнение брало верх.

И никто не знал, как неспокойна душа Сократа, каким ликованием, болью какой палима она, как неспособен он противиться любви к Аспасии. Зато способен таить ее.

Никто не ведал Великую Тайну Сократа.

Ни единая душа, ни тогда, ни много позже, не догадывалась, что может так любить женщину философ, слова которого повторял чуть ли не каждый афинянин: «Три вещи можно считать счастьем: что ты не дикое животное, что ты грек, а не варвар, и что ты мужчина, а не женщина». Много лет спустя Сократ взял в жены смазливую и языкастую дочь гончара Ксантиппу, позже гораздо появилась у него и любовница, но всегда он был верен одной, имя ей — Любимая…

 

9

Ксантиппа растолкала Сократа, когда в темнице сгущались уже синеватые сумерки. Узник долго не хотел открывать глаза, недовольно морщился, шлепал толстыми губами. Хиосское, выпитое неразбавленным, погрузило его в теплую трясину сна. Однако Ксантиппа настырна добилась своего.

Сократ уставился на нее в сумерках, не узнавая.

— Кто это? Кто?..

Громкий, немного визгливый голос жены с другим спутать никак нельзя.

— Дожила! Родной муж меня не узнает!.. И опять ты напился, опять с дружками своими… Говорила ведь, не доведут они тебя до добра. Говорила?.. Что молчишь? Сказать нечего?.. А теперь вот они спокойненько жить будут, а ты, олух… Ой, Паллада милостивая, оборони меня от злобы!..

Сократ поморщился, как Никанор от зубной боли.

— Иди, Ксантиппа. Завтра придешь. Я спать хочу.

— Завтра?! — взорвалась Ксантиппа. — Да завтра денек твой последний!.. Ой, Паллада!.. С тобой жена поговорить пришла, а ты нос воротишь!

— Так ведь поговорить с тобой я могу и завтра, сказал как можно рассудительнее Сократ, — а поспать мне завтра уже не удастся…

— Горе ты мое! — заголосила Ксантиппа, упав на колени перед топчаном и колотясь Сократу головой в живот. — И на кого же ты нас оставить собрался?!

— Лампрокл уже почти взрослый… — пробормотал смертник. — Мой друг Критон вас в беде не оставит, и другие помочь должны…

— Молчи!.. Тебя не будет, тебя!..

«О боги! — думал Сократ. — Неужто эта женщина и вправду меня любит? Неужто я ей так дорог?.. Мы прожили вместе столько лет, что устали друг друга ненавидеть!.. А раньше-то как она, бывало, вскидывалась на меня!.. Клянусь псом, горячая была, будто амфора, только что выдернутая из горна ее отца. Я остужал ее холодом своего равнодушия… Нет, не знала она со мной счастья, не знала! Да и не стоит ждать счастья от философа, который может дать лишь знание, почти всегда чреватое несчастьем… Ну виноват я перед ней, конечно, виноват. Но спать-то как хочется!..»

— Как же я буду без тебя, Сократ?! — дошел до него голос Ксантиппы.

«Да, — подумал он, — в ее годы уже не стоит думать о новом замужестве, да и трое сыновей… Может, все-таки стоило мне принять предложение Критона о побеге?.. Поздно думать об этом. Да и убеги я все равно бы она жила без меня… Все-таки зря я так мучил ее… И зря сегодня спьяну брякнул друзьям: «Лучше чаша с ядом, чем Ксантиппа».

— Неужто ты никогда не любил меня?! — новый надрывный вопрос дошел до слуха Сократа.

Если прежние вопросы жены во многом можно было признать риторическими, то на этот она ждала ответа — уставилась на него темными, как оливки, глазами.

Сократ решил отшутиться:

— Вот Никанор, мой цербер, заявил сегодня, что никогда и никого я не любил…

— Врет твой Никанор! — с болью и горечью воскликнула Ксантиппа и, поднявшись с колен, села на край топчана, хотела что-то еще добавить, но не стала, погладила дрожащей рукой высокий влажный лоб Сократа.

«О Немезида! — думал смертник. — Я давно считаю Ксантиппу посланницей твоей, а теперь меня гладит та же рука, которая плескала в меня воду и масло, а порой и опускалась в ударе на лысину мою!.. Ну, значит, точно, умру я завтра…»

Ксантиппа словно прочла его мысли:

— Но ведь они убьют тебя несправедливо!

Услыхав в ее голосе опять слезы, Сократ ответил с усмешкой:

— Разве лучше, если б они меня справедливо убили?

— Вечно ты зубоскалишь! — возмутилась жена. — Ты и Аида потешать собрался, да?.. Вот меня ты, точно, никогда не любил и не жалел! Я-то для тебя ковром стелилась, лишь бы угодить, а ты всегда норовил больней меня уколоть!.. Я-то, дура, думала — за мудреца выхожу, за великого мужа, драхмы буду веником сметать, от людей будет почет! А мы из бедности так и не выбирались!.. Все я сама делала, как рабыня: и козу доила, и кур кормила, и на винограднике спину гнула… Все сама!.. Вот что ты со мной сделал: сорока еще нет, а старуха!.. А то, видишь ли, добреньким прикинулся — помощницу мне привел: пусть поживет, мол, у нас, тебе с ней легче будет… Ой, Афина-заступница, ты же знаешь, как я терпелива, но не могла же я в своем доме полюбовницу его терпеть!..

«Ну, теперь крику будет надолго!..» — подумал Сократ. Но Ксантиппа умолкла вдруг, потом выдавила сквозь слезы:

— Узнала я, у кого твоя Мирто приткнулась… Приведу завтра к тебе — пусть простится… Ой, Афина, видала ли ты дуру такую, как я!..

У Сократа вдруг запершило в горле. Он протянул руку, нашел в сумраке лицо Ксантиппы, стал утирать мокрую от слез щеку жены.

— Не надо… — Ксантиппа поднялась. — Спи, Сократ. Я завтра приду…

Не успел он возразить — жена направилась к двери. Уже в дверном проеме догнали ее слова мужа:

— Детей обязательно приведи, младшенького возьми непременно!..

Провизжали бронзовые подпятники дверей. Погрузилась темница во тьму.