Купол надежды

Казанцев Александр Петрович

КНИГА ПЕРВАЯ. ВРАГ ГОЛОДА

 

 

Часть первая. БЕЛОК НАШ НАСУЩНЫЙ

 

Глава первая. СЪЕДЕННОЕ ШОССЕ

Эту великолепную асфальтовую дорогу построили в Алжире в самом конце своего колониального владычества французы.

Профессор Мишель Саломак сделал тогда специальный крюк, чтобы показать ее своему русскому коллеге, молодому профессору из Москвы, которого вез на виллу роз.

Но сам он, французский химик и участник Сопротивления, бежавший из немецкого концлагеря, где выучил русский язык, вовсе не был владельцем виллы и прилегающих к ней плантаций. Все это принадлежало родственнику его жены мсье Рене, который стремился заполучить к себе русского химика.

Военные действия в Алжире то вспыхивали, то затихали, грозя всеуничтожающим пожаром. Попытки французов договориться с арабами с помощью группы «независимых мусульманских депутатов» результатов не дали. Все громче звучали призывы левых сил отказаться от колониального господства в Алжире. К ним примыкал и профессор Мишель Саломак.

Перед виллой красовался пышный цветник. С открытой веранды, с трех сторон окружавшей просторный дом с плоской крышей и фасадом в мавританском стиле, открывался вид на розовые плантации мсье Рене. Двести семь сортов роз! Он собирался создать в Алжире парфюмерную промышленность, заботясь о парижанках. Потому и был заинтересован в Анисимове, опубликовавшем заметные работы о запахе. Мсье Рене с минуты на минуту ждали с заседания Алжирской Ассамблеи.

Вечером розы пахнут особенно!

Анисимов и Саломак в ожидании хозяина виллы гуляли по дорожкам сада и вдыхали тонкий аромат.

Маленький подвижный француз говорил пылко и жестикулировал:

— Нет, нет! Для добрых голубых глаз былинного Добрыни Никитича — я в лагере слышал о нем, — для синтеза добра и силы у вас слишком строгий взгляд. Уверен, что русские иконописцы писали свои лики с кого-нибудь из ваших предков-богатырей. Но как пахнут здесь розы, мой друг, как они пахнут! — восклицал он, переходя от куста к кусту. — Клянусь бульварами Парижа, здесь, в Алжире, каждый сорт просто человечен! Смеетесь? Попробуйте вдохните этот аромат. Он девичий! Согласны? Или вот этот запах скромности. Он вам очень подходит. А есть зовущий, подобно взгляду женщины. Или нежный, словно первая ласка. Хотите, я найду вам кружащий голову, как объятия опытной возлюбленной? Рене хвастался даже особо душным, жарким, распутным…

— Вы просто поэт, профессор!

— Приходится поэтизировать, — вздохнул француз, — раз никто до сих пор не опубликовал теории запаха.

— Увы, мсье Саломак. На мой взгляд, такой теории пока нет, хотя выдающиеся умы пытались ее создать.

— Вот как? И у вас нет?

— Сам Рентген, по собственному признанию, стал физиком только ради того, чтобы разгадать, что такое запах. Но так и не узнал, хотя открыл икс-лучи, названные его именем.

— Но есть же гипотезы. Раз я чувствую — я понимаю!..

— Так ли это? Наши чувства полны тайн. Недавно я беседовал с нашим вице-президентом Академии наук Абрамом Федоровичем Иоффе.

— О-о! Иоффе! Снимаю шляпу.

— Представьте, он тоже, подобно Рентгену, пришел в физику, чтобы открыть тайну запаха.

— И открыл многое другое.

— Но не тайну запаха.

К ученым приближались три закутанные в белое фигуры. Судя по чадре, закрывавшей лицо, — женщины. В Алжире, лишь в его арабской части, на узких улочках-лестницах повстречаешь таких прохожих.

Ученые замолчали.

— Следуйте за нами, — грубым мужским голосом приказал первый из подошедших. — Отныне вы — заложники.

— Вы будете казнены, если французское командование не выдаст нужных нам людей, — зловеще добавил второй.

— Но мы не имеем никакого отношения к французскому командованию. Мы ученые! — запротестовал Саломак.

— Может быть, и к живодеру Рене вы тоже не имеете отношения? — хрипло осведомился из-под чадры третий незнакомец.

Из складок свободно свисавших бурнусов выглядывали спрятанные там автоматы.

Ученые пожали плечами и пошли по дорожке. Вокруг благоухали розы. У калитки с витым узором железных прутьев стоял старенький «пежо» со снятыми номерами.

Незнакомец, объявивший о пленении, уселся за руль, втолкнув на сиденье рядом с собой пухленького Саломака. Возмущенные глаза француза казались особенно выпуклыми. Двое других похитителей, пропустив на заднее сиденье Анисимова, пытались сесть по обе его стороны. Но он оказался таким крупным (был на голову выше любого из них), что никак не удавалось захлопнуть дверцы.

— Рене с минуты на минуту появится здесь, — мрачно заметил Саломак. — Вы рискуете вместе с нами, господа.

— Молчи, отродье гяуров, пока я не размозжил твою плешивую голову, — заорал севший за руль и сорвал машину с места.

— У вас нет оснований быть с нами грубыми, — возмутился Саломак. — Тем более что вы захватили не только меня, французского ученого, но и русского профессора.

— Русского? — недоверчиво переспросил похититель. — Зачем здесь русский?

— Он консультант. Понимаете, консультант по запаху.

— Вот мы посмотрим, как вы тут оба завоняете, если нам не выдадут наших парней.

В ответ Саломак произнес целую речь:

— Господа! Я привык к вежливому обращению. Сотни лет назад Алжир захватили пираты и с благословения турецкого султана страна стала «государством пиратов». Но у вас, бойцов за освобождение Алжира, одинаково ненавидящих и султана, и пиратов, и колонизаторов, должны быть другие приемы. Я сочувствую вам и потому считаю долгом бойца Сопротивления предупредить вас, что мсье Рене — отнюдь не мой единомышленник — не ездит без вооруженной охраны. Мне кажется, что это его «кадиллак» спускается с противоположной стороны к вилле.

— Давай газу! — закричал сидевший сзади похититель, толкнув Саломака в спину, словно он мог прибавить ходу старенькому «пежо».

Автомашина, подскакивая на неровностях дороги, мчалась к великолепному стратегическому шоссе, построенному по четырехлетнему плану «освоения Северной Африки» на иностранные субсидии.

Вероятно, кто-нибудь из слуг Рене видел, как похитители увезли его гостей, потому что «кадиллак» задержался у виллы лишь на минуту.

Похитители заметили погоню, но не собирались уступать свою добычу. Они выехали на новое шоссе и с полузакрытой дверцей помчались по нему с предельной для «пежо» скоростью.

И вдруг все качнулись вперед. Мсье Саломак ударился головой в лобовое стекло, водитель лег грудью на руль и охнул. Анисимов и два его стража полетели на спинку переднего сиденья. Машина встала, мотор ее взвыл, колеса завизжали, понапрасну вращаясь.

Возможно, скрытые чадрой лица похитителей были растерянны. Они выскочили наружу и завозились у колес. Потом бросились прочь от шоссе.

— Куда вы? — закричал им вслед Саломак.

Один из похитителей обернулся и крикнул по-французски:

— Такова воля аллаха. Вам повезло, отродье гяуров, презренный джинн сожрал шоссе, чтобы нам не ехать.

— То есть как это сожрал? — переспросил Саломак, но похитители уже исчезли.

Больше всего они боялись быть узнанными, когда с убитого или раненого снимут чадру.

Анисимов оглянулся. Через заднее стекло виднелся приближающийся «кадиллак».

— Во всяком случае, что бы он там ни говорил про аллаха и джинна, это весьма любезно с их стороны — не прикончить нас перед расставанием, — заметил профессор Саломак, выбираясь из машины и растирая шишку на лбу. Очевидно, пребывание в лагере и бегство оттуда научили его владеть собой.

Анисимов последовал за ним:

— Что же случилось? О каком прожорливом джинне шла речь?

— Непостижимо! — отозвался Саломак. — Колея в порошке. Вы только посмотрите. Этот прах был недавно асфальтом.

— М-да! — протянул Анисимов. — Похоже, что парафиновые связи растворились неведомо в чем. — Он пересыпал из ладони в ладонь тонкий порошок, взятый им из-под колес.

— Есть над чем подумать! — проворчал Саломак.

— Любую химическую реакцию можно повторить, — заметил Анисимов. — Хотя бы в лаборатории.

— Моя лаборатория к вашим услугам, профессор. Париж! Париж!

Подкатил «кадиллак» и тоже забуксовал колесами, увяз в порошке по самую ступицу.

Из машины выскочил розовощекий, коренастый, с туго обтянутым брюшком и нафабренными усами мсье Рене. За ним следом — пять молодцов. Все в беретах, блузах, они смахивали на апашей и были с автоматами.

— Вы живы, господа? Какое счастье! — воскликнул мсье Рене.

— Все в порядке, кузен. Нас никто не съел, чего нельзя сказать о шоссе, как заметил один из доставивших нас сюда любезных похитителей.

— Что за чепуху вы говорите, Саломак? Как можно съесть асфальтированную дорогу?

— В этом суеверном экспромте есть свой смысл.

— Это предстоит выяснить, — заметил Анисимов. — Для исследования выдвинем рабочие гипотезы, в том числе и о биологической коррозии асфальтов.

— Вы не исключаете джиннов? — живо спросил Саломак.

— Выясним в лаборатории, — пообещал Анисимов.

 

Глава вторая. БУЛЬВАРЫ

В Париже лил дождь. Крыши машин в многоструйном их потоке казались лакированными. Солнечные лучи, пробиваясь сбоку от дождевых туч, сверкали словно в движущихся зеркалах.

А на тротуарах бушевали водовороты зонтиков: строгих, темных — мужских; разноцветных, радужных — дамских.

Казалось, что от площади Согласия до Триумфальных ворот проходит парад машин и раскрытых зонтиков.

Елисейские поля знали много парадов. Накануне второй мировой войны, 14 июля, в день 150-летия Великой французской революции, здесь происходил последний мирный парад французов. Толпы парижан тогда заполняли бульвары по обе стороны аллеи, а над сплошными живыми стенами поднимались самодельные бумажные перископы, накануне продававшиеся с рук, или просто дамские зеркальца, в которых отражались нарядные мундиры.

Потом по этой же магистрали, печатая гусиный шаг, маршировали серые куртки и устрашающие черные ряды оккупантов. А на бульварах робко жались к деревьям одинокие прохожие.

И уж совсем недавно промаршировали здесь высадившиеся наконец в Европе американцы и сражавшиеся во Франции французские бойцы Сопротивления.

— А знаете, дорогой мой друг, о чем я думаю, когда смотрю на парижский асфальт? Что его не сожрали мерзкие боши, подобно одноклеточным дрожжам кандиды, слопавшим, к нашему счастью, шоссе в Алжире.

— Честь и хвала вашей лаборатории, Мишель, где удалось распознать в пожирателях дрожжи кандиды.

— Честь и хвала тому, мой друг, кто догадался об этом еще в Алжире.

— Меня натолкнул на такую мысль наш незадачливый похититель и его «прожорливый джинн».

Два профессора, недавно приехав в Париж из Алжира, шли от площади Согласия к Триумфальным воротам, к знакомому кафе.

Маленький француз высоко в руке держал зонт, чтобы прикрыть им своего высокого спутника.

Молодые ученые уселись за столик под тентом кафе.

Солнечный дождик прошел. И сразу нарядной стала толпа прохожих.

— Не кажется ли вам, мой друг, что парижанки много выигрывают оттого, что не закрывают чадрой и балахоном ни лиц, ни ног, как в арабской части Алжира?

— Или на вилле вашего кузена, — заметил Анисимов.

Оба расхохотались.

— Итак, мой друг, нашей общей пассией стала кандида. Ай, ай, ай! Что скажет Шампанья, ее исследующий?

Подскочил гарсон с манерами апаша.

— Вы сказали шампанское, мсье?

— Я сказал Шампанья, мой друг. Это имя повторят ваши внуки.

— Я не женат, мсье. Это удобнее и не мешает пить шампанское.

— Вы подсказали верную мысль, — вмешался Анисимов. — Мы должны поднять бокал с искрящейся влагой за сделанное открытие, за съеденное не джинном, а кандидой шоссе!

— Готов поднять хоть два бокала, но за съеденные людьми дрожжи кандиды!

— Шампанское сейчас выстрелит, — заверил гарсон и исчез.

— Кандида! Друг мой, мы с вами давно отвыкли от молока матери, и, увы, в этом одна из бед человеческих. Если бы мы до конца дней питались веществом такого состава, то были бы все Жаннами д'Арк и Добрынями Никитичами.

— Вы имеете в виду аминокислоты?

— Вот именно. И клянусь свободным Алжиром, по данным Шампанья, нет продукта, более приближающегося по содержанию необходимых человеку аминокислот к молоку матери, чем дрожжи кандиды.

— Великолепно! Первый бокал за кандиду!

Шампанское пенилось в хрустале.

— Будем ли мы закусывать чем-нибудь «белковым»? — с напускной серьезностью спросил француз.

— Я предпочел бы синтетическую пищу, — улыбнулся Анисимов.

— Увы, я не поручусь за большинство парижан, которые пока что и не подозревают о нашем заговоре, хотя их соотечественник Бартло произнес пророческие слова об этой пище.

— Как и Менделеев.

— О-о! Менделеев! Что он сказал?

Анисимов достал записную книжку.

— «Как химик, я убежден в возможности получения питательных веществ из сочетания элементов, воздуха, воды и земли, помимо обычной культуры, то есть на особых фабриках и заводах… И первые заводы устроят для этой цели в виде культуры низших организмов, подобных дрожжевым, пользуясь водой, воздухом, ископаемыми и солнечной теплотой».

— Браво! Он предвидел кандиду! Ох, как правильно, мой друг! Именно ископаемыми — нефтью, черт возьми! Хватит ее сжигать подобно пещерным людям, нашедшим греющую огнем черную воду. Для нас же это основа еды наших потомков! Теперь очередь за Бертло. У меня тоже записаны его слова. Наполняйте бокалы. Не беда, если чуть кружится голова. Она закружится еще больше от перспектив! Хотите заглянуть в двухтысячный год, каким он виделся химику девятнадцатого века? Внимайте: «Тогда не будет ни пастухов, ни хлебопашцев, продукты питания будут создаваться химией. В основном эта проблема уже решена». — Саломак щелкнул пальцами. — Это он тогда говорил, а что сказать нам теперь?

— Что нам предстоит решить вопрос не только как делать, но и как сделать… для всех.

— Браво! И это куда труднее. Читаю: «Когда будет получена дешевая энергия…» — Честное слово, он же имел в виду наше время! — «станет возможным осуществить синтез продуктов питания из углерода (полученного из углекислоты), из водорода (добытого из воды), из азота и кислорода, извлеченных из атмосферы».

— Правильно! Хлеб из воздуха. О нем говорил Тимирязев. Он мечтал воссоздать в технике природный фотосинтез растений.

— Прекрасная мысль. Ее развил и наш Бертло — «власть химии безгранична»!

— За химию! — поднял бокал Анисимов.

Профессор Саломак встал и, словно обращаясь ко всем сидящим в кафе, громко прочитал:

— «Производство искусственных продуктов питания не будет зависеть ни от дождей…»

— Дождик кончился, — заметила хитренькая с виду девушка, закрывая свой подсыхавший на полу зонтик.

— «…ни от засухи…» — продолжал Саломак.

Анисимов сжал лежавшие на столе кулаки.

— «…ни от мороза. Наконец, все это не будет содержать болезнетворных микробов — первопричины эпидемий и врага человеческой жизни».

— Фи! — сказала девушка с сиреневыми волосами. Она сидела с бородатым художником в блузе и посасывала через соломинку кока-колу.

— Заводы вместо полей — это гадость, — изрек художник.

Саломак потряс в воздухе записной книжкой и, словно отвечая художнику, продолжал читать все громче:

— «Не думайте, что в этой всемирной державе могущества химии исчезнут искусство, красота, очарование человеческой жизни». — Саломак картинным жестом наполнил рвущейся вверх пеной бокалы художника и его дамы. — «Если землю перестанут использовать для выращивания продуктов сельского хозяйства, она вновь покроется…» Слышите? Вновь покроется! «…травами, лесами, цветами, превратится в обширный сад, орошаемый подземными водами, в котором люди будут жить в изобилии и испытают все радости легендарного „золотого века“»! — И Саломак залпом осушил бокал.

Художник и его девушка аплодировали. К ним присоединились и другие посетители кафе на Елисейских полях.

Профессор Саломак раскланивался как на эстраде.

Шампанское все-таки ударило в голову. Два прогрессивных ученых шли по Парижу, поддерживая друг друга.

— К черту, друг мой, к черту! — рассуждал Саломак. — Надо оставаться логичным до конца. Что такое мясо? Это куски расчлененных трупов. Хозяйки большие мастера по анатомии, им бы в моргах работать! Прекрасно знают, что откуда вырезано. Клянусь, патологоанатомам стоит поучиться у них. Но трупы!.. Фи!.. Как еще дик человек! Я становлюсь убежденным вегетарианцем. Что наши предки? У них, как и у всего живого в природе, жизнь была построена на убийстве. Но я отныне никого не ем!

— Держитесь за меня, коллега, ноги у вас что-то совсем не туда идут. Не станем спорить о моральной высоте ваших взглядов. Могу лишь напомнить вам, что Гитлер был вегетарианцем. Он никого не ел, но всю свою, с позволения сказать, философию и всю свою преступную деятельность строил на убийстве миллионов. Я согласен, что мясо, вернее, содержащийся в нем белок, вырабатываемый живыми машинами — скотом, рыбами, птицами, — отнюдь не самый выгодный питательный продукт! Коэффициент полезного действия этих живых машин крайне низок. Всего десять процентов.

— Вы рассуждаете как техник. И это хорошо. Вообще все хорошо. Только не надо убивать для того, чтобы есть. Но есть надо. Клянусь мадонной, есть надо. И пить тоже желательно. Только выпили мы с вами чуточку больше, чем допускалось.

— Пустое. Я еще чувствую себя столбом, врытым в землю.

— Прелестно! Вы столб! А я? Я — котел для варки мяса. Не хочу быть котлом. Мясо отменяю. Я тоже врос в землю, как столб. И вас тоже прошу стать вегетарианцем. Иначе вы мне не друг.

— Но нас объединяет не род пищи, а стремление сделать ее искусственной. Я тоже не прочь отказаться от мяса.

— Отказаться так отказаться! Давайте никого не убивать. Мне уже жаль бактерий.

— Как? Вы против использования одноклеточных организмов? Против того, чтобы питаться кандидой?

— Против! Против! Грибки, они живые, они хорошенькие. У них тоже есть дети.

— Вы шутник, профессор. Нашу научную деятельность как раз и надо направить на использование белка кандиды или подобных ей организмов. Выход белка у них не 10 процентов, а 90!

— А если получать питательные вещества из воздуха, никого не убивая?

— Не спорю с Менделеевым, но он же указывал, что сперва людям выгоднее иметь дело с биомассой. Кстати, сколько тонн дрожжей получает Шампанья из одной тонны кандиды в сутки?

— Он увеличивал в сутки вес биомассы в тысячу раз.

— Вот видите. Теперь слушайте и не спотыкайтесь. Я подсчитал, за какое время удваивается биомасса дрожжей и обычного мяса.

— И за какое же время, коллега?

— Дрожжи — за неполный час, а скот — за полторы тысячи часов. Разница в две тысячи раз! Вот в чем выгода. И вот почему нужно отказаться от скота, а не потому только, что «я никого не ем».

— Не троньте моих идеалов. Я охотно терплю, что вы большевик. И я хочу, чтобы вы оставались моим другом. Я никого не ем — и все тут!

— А одноклеточные организмы тоже нельзя есть?

— Допустим, нельзя…

— А они нас могут есть?

— Меня? То есть как? Что я, скот, что ли?

— Нет. Я хочу спросить, отказываетесь ли вы убивать бактерии чумы и холеры?

— Зачем такие крайности? Это самозащита. Но спорим мы зря, клянусь Пастером, зря! Вот вы уедете к своим белым медведям, которые рыщут по московским улицам в поисках развесистой клюквы, а я стану скучать о вас, дорогой мой Добрыня Никитич.

И два профессора обнялись на парижской улице при свете первых вечерних фонарей.

 

Глава третья. ВРАГ ГОЛОДА

К шестидесятилетнему юбилею академика Николая Алексеевича Анисимова в одном из журналов был помещен очерк о нем, написанный его ближайшей сотрудницей Ниной Ивановной Окуневой.

«Видный французский ученый, член Парижской академии наук, профессор Мишель Саломак однажды сказал Николаю Алексеевичу Анисимову, что иконописцы в старину вполне могли бы писать лики святых с его предков, русских богатырей.

Думаю, что профессор Саломак не ошибался.

Дед Анисим, приходившийся Николаю Алексеевичу прадедом, тянул бечеву на волжских берегах. И когда рявкал бурлак-исполин на одном берегу, на другом отдавалось. Был он ладен с виду, кудряв, оборван, загульно пил и ошалело лез в драку по всякому поводу. С годами присмирел, а когда пошли по Волге пароходы и не нужна стала бурлацкая голытьба, подался в грузчики, да надорвался — занесся однажды в споре и взялся один тащить господский рояль в двадцать пять пудов. Сходни под ним гнулись, но он все-таки донес его до палубы, только слег после того и уже не годился в богатыри.

Сыновья, все семеро Анисимовы по отцу, бечевой уже не кормились, осели в деревне. Правда, землицы только на старшего хватило, остальные разбрелись батрачить.

Федору досталась заросшая бурьяном отцовская полоска, которую он принялся ковырять деревянной сохой. Старость деда на печку загнала, а полоску передал он сыну Алешке.

Дед Анисим давно помер, дед Федор с печи не слезал, а Алексея в германскую войну в солдаты забрили. Три дня гуляли с гармоникой и песнями. Проводили мужика, и легла полоска тяжкой ношей на бабьи да детские плечи.

Вернулся Алексей уже после революции. Принес солдатскую шинель и винтовку.

Шестилетний Коля знал, где она у отца запрятана, и мечтал хоть разок пальнут из нее. Но не до ребячьих проказ теперь стало. Отец был мужик справный и взялся налаживать запущенное за германскую войну хозяйство. И помогать ему должны были и старшие сыновья, и дочь, и Колька тоже, хоть и пятый, младшенький.

К 1919 году дело на лад пошло, да со старшим сыном Степаном отец в Красную Армию ушел. Вернулся он оттуда один и на одной ноге. Но за хозяйство взялся крепко, как „о всех четырех ногах“. Благо лошаденка у них завелась. Как инвалиду гражданской войны и за сына погибшего Советская власть им выделила. Колька гарцевал без седла на коне, когда бороновал свою полоску.

Но случился в двадцатом году недород. Едва на семена собрали зерна. Отец запрятал мешки и винтовкой семейству грозил, ежели кто осмелится к ним прикоснуться.

Так и зимовали впроголодь, отощали все. Весной стали травы собирать, не дай бог хлеб еще не уродится.

И не уродился. Да еще как не уродился!

Жуткое выдалось то лето. Жара стояла на дворе, как в печи. И гарью несло. Леса горели. Пересохли. В воздухе сухим туманом висела мгла. Муть вокруг, словно через закопченное стекло глядишь на белый свет.

Речушку в овраге сперва куры могли переходить. Потом ни воды в ручье, ни кур не осталось. И дно высохло.

Отец приказал колодец углублять. Оба братишки по очереди спускались, а Колька с сестренкой вверху ведра принимали. Да только песок поднятый чуть влажным оказался, а воды — ни капли. Ушла вода — и не подкопаешься.

Пришлось Кольке на буланой их кляче воду с Волги за пятнадцать верст возить. А мальчонке — радость, мужиком себя понимал.

И за все лето ни одного дождя.

Выросла в поле не пшеница, а так — щетина одна. Почти и без колосьев вовсе. И так по всей Волге, говорят. Советская власть, конечно, помогла бы, да сама чуть жива была после гражданской войны да разрухи. И с Врангелем только-только рассчитались в Крыму, царское отребье в море спихнули.

Хорошо помнил Коля отца, ковылявшего на деревяшке, вынужденного наклонять голову, когда в избу входил. Глаза у него, как у всех Анисимовых, незлые, голубые, словно Волга в ясный день, только очень уж пристальные. Смотрел пристально и делал все пристально. И ел тоже пристально. Не приведи бог, крошки хлебные на пол смахнуть. С размаху бил, как дед Анисим в драке. И в шапке есть не дозволял, хоть бы и в поле. Коли ешь, обнажай голову. И даже если пьешь. В знак величайшего благолепия и благодарности за еду-питье, человеку дарованное.

Но не даровали ныне ни господь, ни мать-земля ни еды, ни литья…

Наступил голод.

Ох, как помнил его Коля Анисимов! Мать в ногах у отца валялась, высохшая, жалкая, уже без слез умоляя отдать семейству запрятанные мешки. Да не соглашался отец, словно не одна нога у него, а весь он будто деревянный. На весну семена берег.

А собирали эти мешки, горько сказать как. Не косили, не жали, а по колоску обирали зернышки в мешочки. И не дай бог за щеку хоть зернышко положить, сжевать, культей своей отец зашибить мог. Ощипывали колоски, как птички небесные. Так по всей полоске и прошлись по растрескавшейся земле с жесткой щетиною. Да и собрали всего два неполных мешка. Их и запрятал отец. Только Колька один и знал куда, да помалкивал. Отца боялся. Крут он был, как дед Анисим в молодечестве.

Зря валялась у отца в ногах мать, так ничего и не выпросила. Ели лебеду, будто белену. Одурманенные ходили, шатались, падали.

Сбрую лошадиную съели, похлебку из нее сколько ден варили. На весну веревочную уздечку плести зачали. Коня отец тоже на весну берег, все боялся, как бы соседи его не прирезали, потому в ближних дворах мужики, бабы и детишки уже помирать стали.

Болтали про иные деревни невесть что, уши ссыхались. Будто и не люди там голодают, а звери окаянные. Да и у зверей, поди, такого не случается. Врут все. Не может такого у людей быть!

Покойников все больше становилось. На санках их по первому снегу мимо анисимовской избы провозили.

Что делать! Господь дождя не дал. Зря попы с хоругвями ходили, горло драли, крестными ходами дождя у неба вымаливали. Ничего не вымолили. Вот теперь панихиды и служат сразу по многим покойникам, которых и в церковь не вносят. Поп с церковных ступеней кадит на уставленную санками сельскую площадь.

Люто чувство голода. Но еще горше голодать, когда не знаешь, что детям в рот сунуть. Слюна во рту — полынь, противная, словно ржавую железку или медяшку сосешь. В голове мутит, в животе рези, то ли от пустоты, то ли оттого, что дерево грыз, кору жевал. Козы же жрут, почему человек не может?

Но человек не может.

Помер отец, помер Алексей Анисимов, так и не раскрыв тайну запрятанных мешков и винтовки. Коля ее открыл. Вместе с братьями и сестрой в овраг пошли. Винтовку обнаружили, яму раскопанную нашли, а мешков с семенным зерном не оказалось. Видать, кто-то еще, кроме Кольки, тайник тот знал. А кто — неведомо.

Страшная была зима, ох жуткая!..

Даже тараканов в избе не осталось. Все передохли… с голоду… Да и люди, как тараканы, — один за одним…

Двое старших братишек, Иван да Федор, — двойняшками были, — так вместе и померли. Гробы им Колька сколачивал, потому больше некому. Сестренка Марья невесть куда ушла, может, нищенствовать в город, может, еще куда… Только Колька с матерью и остались горевать да голодать. Коня не успели прирезать, сам сдох. А дохлого порубил кто-то и уволок…

Колька силки в лесу хотел ставить, да лес за лето так выгорел, что в нем и живности никакой не осталось, даже птицы не летали.

И тогда взяла мать Кольку за руку, намотала на него все, что от померших братьев осталось, да и пошли куда глаза глядят.

А глядели глаза на проселок к железнодорожной станции. Любыми правдами и неправдами хотела мать до самой до Москвы добраться. До людей добрых, а может, и до самого Ленина.

Как они попали в столицу, Коля как следует и не помнил. Ели что придется. Когда народ вокруг — иногда и перепадет что-нибудь, хотя таких попрошаек, как они с мамкой, на станциях шныряло видимо-невидимо, будто все, кто не помер в деревне, сюда поспешили.

Ехали и на крыше вагона, и на ступеньках, и на буферах, всяко ехали. Но доехали однако.

Только верно говорят, что беда не приходит одна.

В душном, грязном вагоне, где на заплеванную лавку залезть за высшее счастье почиталось, где люди днем и ночью, ожидая уже не поезда, а бог весть чего, вповалку лежали, смердя от безделья или слабости, мать Коли Анисимова лежала среди них, уж и не чувствуя вони, да так подняться и не смогла. Жар у нее приключился. Соседи слышали, как она про мешки все поминала да про винтовку какую-то.

Мамку забрали дядьки в белых халатах, сказали, что у нее сыпной тиф. А Колю направили в детскую колонию как беспризорника, хотя беспризорником он так и не успел стать.

В колонии кормили досыта. Мальчик чувствовал бы себя счастливым, кабы не мамка, которую куда-то увезли. Она не появлялась, не разыскивала сына.

И только восемь лет спустя рабфаковец Николай Анисимов умудрился разыскать в больничных архивах историю болезни Марии Никитишны Анисимовой, поволжской крестьянки, скончавшейся от сыпного тифа зимой 1921 года.

Рабфак Николай Анисимов закончил в 1929 году и семнадцатилетним парнем попал в университет. Был он нрава общительного, и чувствовалась у него и во взгляде, и в отношении к учению, и всякому делу какая-то пристальность. Должно, от отца перешла… А за доброту и силу прозвали его Добрыней Никитичем.

Перенесенный им голод наложил печать не только на ею воспоминания, но и на все его взгляды. Ненавидел он лукавство природы, в особенности засуху, да и вообще все, от чего зависели судьбы человека как сотни тысяч лет назад, так и теперь. И мечтал новый богатырь стать химиком, чтобы владеть землей и управлять ее капризной щедростью.

Способностями бурлацкий потомок обладал необыкновенными. Замечен он был университетскими профессорами и после окончания университета оставлен при кафедре самого профессора Зелинского.

В конце тридцатых годов защитил он диссертацию и стал кандидатом химических наук.

Грянула Великая Отечественная война, и потомок волжских богатырей ринулся добровольцем в ополчение. Но университет не отпустил его. Война велась не только на передовой линии фронта, но и в тылу, где решался вопрос: быть или не быть голоду в стране и чем армию прокормить. Тогда-то и попал Николай Алексеевич Анисимов в Ленинград, да и остался там в кольце блокады. И еще раз в жизни повидал он умирающих от голода людей, получавших в день по кусочку хлеба, но продолжавших поддерживать жизнь великого города.

Кусочек хлеба! Никто не знал дерзкого замысла молодого ученого. Он хотел спасти от голода население Ленинграда, будучи уверен, что при добавлении к имевшимся кусочкам хлеба аминокислоты лизин этого окажется достаточным для поддержания здоровья людей в осажденном городе. И Анисимов прежде всего провел опыт на самом себе. Он отказался от дополнительного пайка, на который имел право, и проверил свое состояние, употребляя имевшийся у него лизин. Но не хватило духа Анисимову довести опыт до конца. Не мог он без боли смотреть на изможденные детские лица, на санки с очень длинным, порой волочащимся по снегу грузом.

Он отдал весь запас своего лизина. Поддержал жизнь некоторых юных ленинградцев, а сам…

Самого его в бессознательном состоянии эвакуировали в последней стадии дистрофии через Ладожское озеро по „Дороге жизни“.

Лишь далеко в тылу выходили молодого ученого.

Для него голод стал кровным врагом. Борьбе с ним решил он посвятить всю свою жизнь.

В Москве Анисимов сделал сообщение о поставленном на себе в Ленинграде опыте. И на своих выводах построил докторскую диссертацию.

Но он замахивался на большее. Ему казалось: мало синтезировать все двадцать аминокислот для создания полноценных питательных продуктов, они должны быть еще и приятными на вкус, обладать знакомым запахом. Тогда-то он и обратился за советом к академику Иоффе, который в научной своей юности увлекался проблемами запаха.

Статьи Анисимова о запахе привлекли к нему международное внимание. И во время Алжирского симпозиума, уже после Великой Отечественной войны, попав на плантацию роз господина Рене, он стал свидетелем разрушения асфальтового шоссе одноклеточными организмами, пригодными в пищу.

Научное предвидение подсказало ему, что наука на пороге создания искусственной пищи.

И ныне, в день своего шестидесятилетнего юбилея, маститый ученый по праву считается одним из родоначальников будущей пищевой индустрии, способной положить конец голоду, который до нашего времени остается жесточайшим врагом человечества, унося множество жизней.

Я не останавливаюсь на его общеизвестных работах последних лет, сделавших ему мировое имя. Он полон сейчас сил и энергии, и в день его юбилея хочется пожелать ему, как врагу голода, самых больших успехов в его благородном деле.

Н. И. Окунева, кандидат химических наук».

 

Глава четвертая. МАЛЬЧИК С НЕБА

«Я начинаю эти записки вовсе не для того, чтобы опровергнуть нелепую версию о моем происхождении, высказанную моим давним другом, от которой, надо думать, он, ныне уважаемый всеми ученый, откажется. Я пишу ради освещения тех событий, в которых мне привелось участвовать, и ради людей, с которыми встречался.

Я рос самым обыкновенным деревенским мальчишкой и, если бы не мой смехотворно малый рост, ничем бы от них не отличался.

Когда мои сверстники вымахали, как бамбук у факира, а я так и остался с виду тем же мальчуганом, моя малорослость стала предметом насмешек. Это больно ранило меня.

И я стал стесняться своего роста, сделался замкнутым, застенчивым, чурался людей.

Во мне зрело болезненное желание доказать всем, это я не хуже их…

Когда началась война и я явился в военкомат, чтобы вступить в Красную Армию и защищать от фашистов Родину, меня ждал холодный душ.

— Детей мы в армию не берем, мальчик, — сказал мне старший лейтенант с тремя кубиками в петлицах.

Напрасно показывал я паспорт — мне чуть не хватало до восемнадцати лет.

Лейтенант покачал головой:

— Ростом ты, браток, не вышел. Как тебя? Толстовцев? Алексей? У нас, Алеша, и обмундирования для тебя не найдется, дорогой. Не сшили. Поживи в деревне, помогай колхозу. Мужиков замени. Армию ведь кормить надо. А там одни старики да бабы…

Я не боялся труда, но рвался в бой. И пошел пешком в город. В горвоенкомат, жаловаться на старшего лейтенанта.

Выручил меня полковник.

— Что ж, что ростом мал! Для авиации очень даже удобно. Направить добровольца в авиаполк.

Так я стал башенным стрелком.

Вражья сила надвигалась на родные места Смоленщины. Я ходил в боевые вылеты. Обстреливал немецкие самолеты не раз, но ни одного не сбил.

А вот нас сбили.

Трассирующие пули прошили кабину пилота, и летчик мой, замечательный человек, убит был наповал. Самолет потерял управление, и за хвостом его тянулся черный шлейф.

Тут я поступил по инструкции, выпрыгнул с парашютом.

Подо мной — лес, места незнакомые. Передовые позиции где-то далеко. Мы в немецкие тылы летали. И в тыл к немцам я и спускался теперь на парашюте, в Беловежскую Пущу.

Приземлился неудачно, хоть и был это мой двадцать первый прыжок, на аэродроме выучку проходил. А вот ведь, когда понадобилось, ногу подвернул. Встать не могу.

Подобрали меня какие-люди, кто в красноармейской форме, кто в штатском.

Оказалось — партизаны.

Командиром был, как полагалось говорить, „батя“, хотя в бати он мало кому годился, совсем еще молодой. А начальником штаба еще моложе был — лейтенант, примкнувший к отряду вместе с выведенной им из окружения группой солдат, Генка Ревич, веселый человек.

Ногу мне подлечили.

И тут снова мой рост привлек к себе внимание.

Вызвал меня Гена Ревич и говорит:

— Слушай, Алеха! Человек ты смелый, и природа наградила тебя неоценимым даром. Я насторожился:

— Как это наградила?

— Ты не обижайся. Я рост твой имею в виду. Вот ведь какой подарок нам сделали — мальчика с неба сбросили!

— Какого мальчика? — разъярился я, готовый на лейтенанта броситься. Самое больное место задел.

— А как же! Сообрази. Ростом ты с мальчика. Ну, лицо, правда, постарше. Так мы тебя загримируем. Смекаешь? И ты в тыл к немцам пойдешь пацаном. Задание выполнять.

Тут я в первый раз в жизни обрадовался, что ростом не вышел, и на все согласился.

Волосы у меня от рождения кудрявые. В авиачасти, куда я попал, мне их оставили, боялись, что без них совсем уж ребяческий будет у меня вид. Но здесь с кудрями я вполне за деревенского мальчишку сойду. Медицинская сестра в отряде косметику понимала — из парикмахерской, — разукрасила меня веснушками, „примолодила“, как, смеясь, сказала. Одежонку достали не по мне, но для деревенских ребят обычную — с чужого плеча.

В таком преображенном виде я и отправился в деревню, где гитлеровская часть квартировала.

И до чего просто прошел я вражьи заставы! Никто на меня и внимания не обращал. Иду себе и иду, сапожищами чужими пыль на дороге загребаю.

По деревне шастал как коренной ее житель. Сразу распознал, где кто стоит, какую избу занимает.

С мальчишками местными встретился, покалякал малость. Прикинулся беженцем, потерявшим родителей. Мне и поверили.

Сведения, которые я в отряд принес, пригодились. И повел я боевую группу во главе с Геной Ревичем в деревню, к той самой избе, где штаб части расположился.

Конечно, оружия для меня не нашлось. Мало его в отряде. Но я сам себя вооружил. Наполнил молотым перцем бумажный фунтик с трубкой, из веточки сделанной. И как нажмешь на него — струя перца вылетает, как трассирующая очередь. И на пистолет даже похоже.

Гена Ревич меня вперед послал. И наткнулся я сразу на часового. Здоровый такой бугай. Схватил меня за шиворот и вопит:

— Хальт! Шмуциг кнабе! Руссиш швайн!* (* Стой! Грязный мальчишка! Русская свинья!)

Тут я ему и задал перца, выпустил в глаза струю.

Гитлеровец автомат выронил, взревел и меня отпустил. Начали офицеры из избы выскакивать. Почему часовой ревет, а пальбы нет?

И все — прямо на Гену Ревича. Он их и приканчивал. А трофейное оружие — безоружным бойцам.

И только тогда ворвались наши в избу — разгромили штаб.

В деревне тревога: фашисты носятся, кто в касках, кто в кальсонах. Не знали они еще тогда про партизанскую войну. Блицкриг по нотам разыгрывали.

Наши отошли. А меня в деревне оставили — увидеть, как и что.

Наткнулись на меня разъяренные фрицы, схватили. Ну я реветь как заправский пацан. Они по-своему лопочут. Дали мне пинка…

Я к своимм пробрался.

Так и вооружался помаленьку наш отряд.

Пробыл я в нем неполных два годах, пока с регулярной армией не соединились.

А потом воевал, как и все. Теперь уже в пехоте, не в авиации. Меня в шутку звали „сыном полка“. Бывали такие приставшие к частям мальчуганы.

Гены Ревича я больше не видел. Думал: или погиб он где, а если жив остался, то, может быть, Берлин брал.

Я до Берлина не дошел.

После госпиталя направили меня в тыл, а потом демобилизовали. Кто-то придумал, будто я годы себе прибавил нарочно. Все не верили, что я и впрямь взрослый.

Опять мне до смерти обидно было.

Отправился я на Смоленщину.

Добрался до родной деревни, а там — пепелище. Кое-где печки да трубы торчат. И некому рассказать…

Так один я и остался.

Пробовал в организации обращаться. Помочь не могут. Предлагают — в детдом, а моим рассказам о партизанщине не верят.

Ушел я с родной Смоленщины, поехал в Москву. И посмотрел там Великий Праздник Победы.

Толкался я в толпе на Красной площади. Радость вокруг, все обнимаются, целуются. Кто с орденами и медалями — тех качают.

А я?.. Я радовался. Мало ли подростков здесь терлось, победу праздновали. Словом, за участника Великой Отечественной войны я не сошел.

А счастлив был вместе со всеми».

 

Глава пятая. ТУНДРА

«Но в одном месте меня все-таки признали участником Великой Отечественной войны — в Главсевморпути.

Там набор производился на далекие полярные станции. Я предъявил свои документы (они в полном порядке!). Сказал, что готов куда угодно, на любые условия.

Меня направили в Усть-Кару механиком, потому как научился я кое-чему в армии: при саперах в запасном полку был, потом на походной электростанции работал — все из-за роста. На передовую не направляли, словно там рукопашная велась и при моей малорослости мало пользы будет.

Но нет худа без добра. За время войны специальность получил. А в госпитале отлежал — это после бомбежки. Шальной осколок…

Плыли мы до Усть-Кары из Архангельска на корабле. Впервые тогда ледяные поля увидел. Вроде степь заснеженная — а плывет! Но это уже в Карском море. А в Баренцевом отчаянно качало. Все в лежку валялись, а я между ними похаживал да посматривал. Волна меня не берет.

Усть-Кара. Полярная станция на берегу зеркальной реки, в самом ее устье.

Мостки сделаны около заправочных цистерн с горючим. Летающая лодка „Каталина“ перед ледовой разведкой залетает заправиться. У мостков пришвартовывалась.

Очень мне хотелось на ней полетать, службу в авиачасти припомнить.

Но… Начальник станции — тип пренеприятный, грубый. Встретил не так, как полагается встречать людей, с которыми зимовать впереди. И сострил при первых же словах: здесь, мол, не детдом, работать придется и за механика, и за метеоролога. Я ведь всегда намеки болезненно ощущаю.

Потому на зимовке ни с кем не сошелся, замкнутым, нелюдимым себя показал.

И уже овладела мной „мания самоутверждения“, как я теперь оцениваю. Хотелось во что бы то ни стало людям доказать, что не в росте дело.

И я стал изобретать. Первой пробой, пожалуй, был тот фунтик с толченым перцем, который я вместо оружия в схватке с вражеским часовым применил. И начал я на полярной станции всякое придумывать. То от флюгера в дом привод сделаю, чтобы, не выходя за порог, определить, откуда и какой ветер дует, то самописцы непредусмотренные на приборы устанавливаю. И недовольство начальства вызвал. Скупердяй отчаянный попрекал меня каждой железкой или проволочкой, которые я для устройств своих брал. Я, конечно, тихий, застенчивый, пока дело до моих выдумок не доходит, а тогда становлюсь резким, ядовитым. „Злобным карлом“ меня начальник обозвал после очередной стычки. От обиды сразу после дежурства в тундру я ушел.

И показалась тундра застывшим по волшебству морем с рядами округлых холмов-волн. Покрыты они были пушистыми травами. Удивительно, с какой быстротой вырастают они здесь в короткое арктическое лето, украшенные душистыми цветочками. И юркие зверьки размером с крысу безбоязненно шныряют — лемминги, пестренькие, симпатичные…

И вдруг не поверил глазам. Деревца или кустика нигде не увидишь, а тут со склона холма-волны заросли кустарника сползают. Движутся, а не колышутся.

Но сообразил я, что никакой это не кустарник. За торчащие ветки оленьи рога принял.

Стадо оленей сбегало с холма и, нырнув в ложбину, взбиралось на следующий холм. И за ним скрылось.

Олени малорослые и рога на бегу параллельно земле держат. Сами скачут, а рога будто плывут. Так животные энергию во время бега берегут: без лишней работы на поднятие рогов при каждом скачке.

Из-за холма выехали нарты, запряженные шестеркой оленей — веером. Оленевод правил длинным шестом — хореем.

Увидел меня, остановился, с нарт сошел. И не такого я уж малого роста рядом с ним оказался.

Разговорились мы со старым Ваумом из рода Пиеттамина Неанга. Душевно пригласил к себе в чум, обещал познакомить с внучкой Марией.

Быстроногая, яснолицая, узкоглазая и сразу за душу взяла, едва ее увидел.

Подружился я с этими людьми, как ни с кем прежде.

Старику трофейный немецкий радиоприемник подарил, который Гечка Ревич после первой операции против немцев мне отдал.

Марию стал учить всему, что сам знал. Даже астрономии. В ту пору член-корреспондент Академии наук СССР Гавриил Андрианович Тихон наблюдал вроде бы растения на Марсе, создав науку астроботанику. Этот Марс, красненькую звездочку, я показывал Марии на небосводе.

До зимы мы с ней ликбез прошли. На лету все схватывала, ко всему на свете жадная, любопытная. Я и рассказывал ей обо всем, даже о Древнем Риме, о восстании гладиаторов и вожде их Спартаке. Так стал я одним из первых учителей в тундре.

Начальник полярной станции злился из-за моей дружбы с оленеводами, говорил, что я заразу на станцию занесу.

Пролетело короткое арктическое лето, кончился полярный день, солнце заходить за горизонт стало. Пошли оранжевые зори.

Оленеводы собрались перегонять стада на юг, к северным отрогам Урала.

Заболел старый Ваум, не мог ехать со всеми. Вроде воспаление легких. Так по радио врач с Диксона определил.

Узнал дед, что доктор сказал, и решил здесь, в чуме, зимой помирать.

Но Мария не захотела его бросить.

Зимний чум сама, как выпал снег, сложила из снежных кирпичей. Собак и немного оленей при себе оставила.

Дельной показала себя девушкой, хотя и тихой. Во всем деда слушалась.

Подозревал я, однако, что не только из-за деда она здесь осталась…

Наши с ней занятия продолжались. На следующий курс „тундрового университета“ вроде перешла, а я как бы до „профессора“ дослужился. Известно, что на безрыбье и рак — рыба, а без оленей и лемминг — еда!

Осенние вьюги принесли и снег и стужу.

Зимой наладился я на лыжах к деду с Марией в гости ходить.

В тундре пурга разыгралась, носу не высунешь. А мне дома не сидится.

Начальник злорадствует:

— Вот ведь какой компанейский, скажите на милость! А мы за нелюдима посчитали. Однако выходить в пургу запрещаю!

— Старику заряженные аккумуляторы к радиоприемнику отнести надо. От мира они отрезаны. Пурга мне нипочем.

Начальник знал, что упрямства во мне вполне на великана хватит, а не то что на „Злого карла“.

И пошел я, упрямый и неразумный, искать в снежной тундре чум Марии. Из-за летящего снега конца лыж не видно.

Ну и заплутал. Ветер со всех сторон дует, а откуда дул, не поймешь. Досадно так погибать. Начальник в Главсевморпуть небось радиограмму даст: „Механик станции погиб из-за своей недисциплинированности и упрямства, нарушив прямой запрет выходить в пургу из дома“. А главное — Марии не увижу, не позанимаюсь больше с ней.

Но знал я со слов Ваума и Марии, как оленеводы поступают, когда застает их пурга в тундре. И закопался я, как и они, в сугроб и в воображении своем стал снег сгребать, целую гору снега со всей тундры. Мышцы напрягаю, чтобы пот на лбу выступил.

Не знаю как, но приняла Мария сигнал от меня, теперь это телепатемой бы назвали. Сердцем приняла. Запрягла собак и помчалась мне навстречу.

Собаки почуяли меня в сугробе. Нашли.

Я обессилел совсем, полтундры снега мысленно перебросал, и все согреться не могу.

Она меня откопала и отогрела. Отогрела в своем чуме. Отпаивала горячим чаем и жиром, согревала теплом своего тела. В один спальный мешок вместе с ней пришлось забраться.

Стыдился, конечно, но сил не было сопротивляться. И признаться, не только сил, но и охоты противиться…

А дед Ваум что-то там колдовал над огнем, кашлял и бормотал заклинания. Мария шепнула, что он обряд тундры совершает, чтобы нам с ней теперь вместе жить.

Вместе, вместе! Я тоже так решил. И она согласилась.

На собачьей упряжке поехали мы с Марией к полярной станции. Начальник встретил на крыльце хмуро. Узнал про наше решение и про спальный мешок и велел расписаться в амбарной книге, где учет продуктам вел и каждую подстреленную куропатку приходовал. И появилась там запись о женитьбе Алексея Толстовцева на Марии Евсюгиной из рода Пиеттамина Неанга.

— Жениться-то женились, скажите на милость! — усмехнулся он. — Только жить вам здесь вместе не придется. У меня штат укомплектован и продуктов в обрез.

Бездушный был человек. Я ему говорил, что Мария оленей сюда приведет и он их в свою амбарную книгу заприходует, но он и слышать ничего не желал:

— Олени, олени, скажите на милость! А муки для хлеба у нее нет? Вот то-то!

Но пришлось ему, как радисту, отправить мою радиограмму начальнику Управления полярных станций, Герою Советского Союза Эрнесту Теодоровичу Кренкелю. Просил я перебросить „как бы поскорее“ механика Алексея Толстовцева и его жену Марию (поваром) на любую полярную зимовку, куда угодно, хоть на Марс. Так и написал: „Хоть на Марс!“ Вспомнил, как Марии про марсианские каналы и воображаемые на Марсе растения рассказывал.

Кренкель был человек чуткий и шутливый. Мне потом привелось с ним повстречаться. Получил мой начальник от него радиограмму, что отправляет чету Толстовцевых на Марс зимовать, как только к берегам архипелага Франца Иосифа корабли пробиться смогут».

 

Глава шестая. УЛИЦА ХИБАРОК

Вскоре после посещения Алжира Николай Алексеевич Анисимов, о котором уже говорили как о «враге голода», побывал в Индии, еще не обретшей тогда независимость. Его поразили официальные данные англичан о стране, страдавшей под их владычеством. Так, в период с 1800 по 1825 год, за пять голодных лет, в стране умерли от голода миллион человек! Миллион трупов! Это надо было представить и содрогнуться. В следующую четверть века за два неурожайных года умерли четыреста тысяч человек. Если разобраться, то за каждый голодный год даже больше, чем в предыдущие годы. В следующую же четверть «золотого века» английского колониализма драгоценности короны королевы Виктории пополнились легендарным бриллиантом «Кох-и-нур» в 100 каратов, отнятым у последнего правителя покоренного Пенджаба. А за шесть «голодовок» в это время погибли пять миллионов человек! В последнюю же четверть девятнадцатого века число голодных жертв «благополучной викторианской эпохи» возросло до баснословной цифры в 26 миллионов человек, что равно населению средней европейской страны.

Еще хуже стало в Индии в двадцатом веке, когда бедственное положение голодающей страны бесстыдно использовалось колонизаторами.

Не слишком многим отличалось положение населения в соседней с Индией стране-великане, в Китае. Так, например, в 1927 году, по официальным данным, там голодали девять миллионов человек, в 1929 году — уже 37 миллионов, а в 1931 году — 70 миллионов человек.

В царской России голод называли «народной болезнью». Ежегодно насчитывалось «неблагополучных губерний» от шести до шестидесяти. И положение в них было таким же, как в памятный для Коли год несчастья на Волге.

Но голод не только сам по себе уносил миллионы жизней. Он способствовал появлению опустошительных эпидемий, косивших людей с подорванным здоровьем.

Николай Алексеевич Анисимов, уже став академиком, убедился, что это вовсе не беда недавнего прошлого. Почти половина человечества недоедает в наши дни. Дефицит белка составляет 20 миллионов тонн! Если получать его только от скота, то не хватит миллиарда голов, которых просто нечем прокормить на земле.

Никогда не забыть Анисимову голодающих в Латинской Америке.

Местные ученые отговаривали советского академика от, посещения «грязных кварталов», где жила беднота. Но он все-таки пошел туда, где ютились люди, не имевшие ни заработка, ни даже пособия по безработице. (Были и такие!)

Первым ощущением академика был смрад, шедший отовсюду. Босоногие, углеглазые и чумазые ребятишки бежали по пыли за богатым господином, каким представлялся им Анисимов, и тянули к нему худенькие ручонки.

В пыли копошились пузатые дети с тонкими шеями и непомерно большими качающимися головами. Анисимов знал, отчего они так выглядят.

Он уже раздал всю мелочь, какая была в его карманах.

Сквозь проем, заменявший отсутствующую дверь в сбитую из всякого хлама хижину, виднелось жалкое жилище голодающих бедняков. Страна не страдала от засухи, леса не полыхали пожарами, на растрескавшейся земле не росла щетина. Напротив, природа здесь была с виду невообразимо щедрой. Но люди голодали. Они голодали потому, что не получали непосредственно от природы ее даров, а должны были покупать их у тех, кто ими владел. А покупать не на что, ибо никто не мог предоставить им работы.

Один из несчастных, изможденный, унылый, ко всему безразличный, поникшим комком сидел у порога в свое убогое жилище и пустыми глазами без всякой надежды смотрел на Анисимова.

Николай Алексеевич, с его способностями к языкам, умел объясняться по-испански. Он присел рядом с голодающим на фанерную ступеньку и казался по сравнению с ним седым великаном.

— Добрый день, сеньор.

— Добрый день, почтенный гранд, — отозвался голодающий.

— Я хотел бы расспросить вас о вашей семье.

— Чего ж расспрашивать? Вчера схоронили сынишку. Да завтра родится новый. Жена на последнем месяце ходит. Вот ртов столько же и останется.

— Отчего же он умер?

— Господь так пожелал. Остальных шестерых не прибрал, а этого взял к себе.

— Может быть, ребенок недоедал?

— Все недоедают, добрый сеньор. Нет таких у нас, которые не недоедают. Сытый человек — это недобрый человек. Добрый всегда голодает. Если вы добрый, я бы вам предложил перекусить, да не знаю, найдется ли у жены.

— Вы работаете где-нибудь?

— Редко. Очень редко когда работаю.

Анисимов посмотрел на вздутые жилы на высохших руках.

— Кем вы работаете?

— Как придется, сеньор. Могу делать все, что угодно.

— И вы все умеете?

— Нет, почему же? Я ничего не умею. В этом моя беда. Если бы я умел, было бы легче, но и обиднее, сеньор. Обиднее не иметь работы, если что-то умеешь.

— И вы не получаете пособия?

— Я не член профсоюза. А если бы им стал, то, спаси святая дева, вылетел бы отсюда, вы уж мне поверьте. Никто не позволил бы мне жить в этой вонючей яме со своими отпрысками. А жить надо!..

— Что же вы едите, сеньор?

— Что придется, что придется. Часто — ничего.

— А если вам предложить искусственную пищу?

— Искусственную? А какая она? Если лучше коры деревьев, которую мы обгладываем, то можно и ее. Голод — лучшая реклама даже для любой завали, пусть и искусственной.

— Но искусственная пища не уступает естественной.

— Не пробовал, не пробовал. Но попробовать всегда готов. Вы не коммивояжер, сеньор? Может быть, у вас найдется кое-что из этой искусственной пищи? Только в долг. Идет?

— Я не решался предложить вам. Но, если вы не против, то вот несколько коробочек. Бесплатно.

— Консервы? — Пустые глаза собеседника загорелись.

— Нет, не консервы, просто лабораторная упаковка уже приготовленной пищи. Здесь вот баранина, здесь жареная картошка. Вы можете разогреть ее прямо в банках.

— Бесплатно? Так что же вы молчали, сеньор? Бог да воздаст вам за вашу доброту. Оказывается, и среди сытых есть добрые души. Но все равно мы пир устроим с вами вместе. Мария, — закричал он, — благодари пресвятую деву, разводи огонь! Есть еда!

Сидели за фанерным ящиком, заменявшим стол. Вкусно пахло, аромат плыл по всей улице, и проходившие удивленно останавливались, завистливо заглядывая в дверной проем.

Ребятишки тряслись от жадности, хватая свои куски. Их угольные глаза разгорелись. И грязные ручонки тянулись к Марии, раскладывавшей яства на обрывки газет, заменявшие тарелки.

Хозяин блаженно щурился, пережевывая ароматный кусок.

— Уверяю вас, сеньор, — говорил академик Анисимов. — Это не баранина, хотя на вкус и запах кажется такой. И вовсе не картошка.

— Будет вам смеяться над бедными людьми, добрый сеньор! Или вы думаете, что мы забыли, как пахнет баранина и жареная картошка? Клянусь всеми святыми, года три назад мы ели их.

Анисимов кивнул. Он посмотрел на жену хозяина хибарки. Она ела, и слезы текли по ее ввалившимся щекам из потухших черных глаз. Дети чавкали, повизгивая от восторга.

Анисимов тяжело вздохнул.

 

Глава седьмая. ВЕЧНЫЙ ГОРОД

Инженер Юрий Сергеевич Мелхов вышел в Риме из знаменитого стеклобетонного вокзала, и шум, грохот, итальянская речь, подобно горной лавине, обрушились на него. Он жадно оглядывался вокруг. Он так мечтал об этой минуте.

Его случайный спутник, американский журналист Генри Смит, узнав, что у командированного на химический комбинат под Римом русского есть свободный день, вызвался быть его чичероне.

Еще в поезде он восхитился Юрием Сергеевичем, как он выразился, «импозантным европейцем», даже принял его за англичанина — безукоризненная английская речь и умение элегантно одеваться. Юрий Сергеевич знал за собой эти качества, но не подозревал, что может произвести за рубежом такое впечатление.

Рослый, видный, он действительно умел держаться «с прирожденным, достоинством», и жена его Аэлита еще со студенческих лет считала его красавцем.

Осторожность никогда не покидала Юрия Сергеевича, и он присматривался к новому знакомому, решив про себя, что готов поиграть с ним в предложенную игру.

Добровольный гид, увлекая за собой русского инженера, тараторил:

— Вот он, Вечный город, город тысячелетних парадоксов. Смотрите, одна теснота на улицах чего стоит!

Прямо перед ними столкнулись две автомашины, помяв крылья. Их владельцы, темпераментные итальянцы, обычно так шумно разговаривающие, теперь лишь обменялись визитными карточками.

— Бизнес! — глубокомысленно заметил Смит. — Берегут время.

Около витрины модного магазина с восковыми улыбками манекенов американец указал на яму археологических раскопок напротив:

— Внизу каменные плиты, исхоженные матронами. Были ли среди них вот такие же хорошенькие мордашки? — И он подмигнул витрине.

Новые знакомые бродили по городу два часа, Смит показывал фонтаны:

— Для итальянцев открытие каждого фонтана не только праздник, но и бизнес, завидное зрелище для туристов. А туризм — индустрия!

И чичероне тащил Мелхова дальше по душным от автомобильных газов улицам.

— А вот и древний водопровод! — воскликнул он перед каменными виадуками, странно выглядевшими на фоне стеклобетонных зданий.

— Сработанный рабами Рима, — отозвался Мелхов.

— Браво! Так сказал Маяковский.

Юрий Сергеевич покосился на спутника, а тот продолжал:

— Вот выучусь как следует русскому языку и приеду к вам в Россию корреспондентом своей газеты. Тогда вы покажете мне Москву. Как это у вас говорится: «Долг платежом прекрасен»?

— Не совсем так, но вроде, — усмехнулся Мелхов и подумал: «Видно, не зря прилип этот американец, на связь в Москве рассчитывает».

Они дошли до Ватикана, этого отгороженного древней стеной самостоятельного «государства попов» в центре итальянской столицы.

Смит по-хозяйски показывал опереточно наряженных стражников, охранявших вход в город святого престола. Их средневековые двухцветные камзолы походили на шутовское одеяние скоморохов, но привлекали внимание туристов, плативших валютой за любопытство, охотно Ватиканом удовлетворяемое.

Посещение музеев Ватикана с фресками Микеланджело перенесли на другой день, а сейчас зашли в величественный собор св. Петра, где на полу начерчены размеры всех крупнейших церквей мира, которые могли бы поместиться внутри этого храма. Смит даже отыскал отметку величины Исаакиевского собора в Ленинграде.

Им повезло. «Нельзя побывать в Риме и не видеть римского папу». Совершалась какая-то церемония, и перед наполнявшей собор толпой вынесли в кресле старичка. Служитель в рясе поднес микрофон, и папа заговорил по-итальянски.

— Наплевать, что не понимаем, — шепнул Смит. — Важно, что мы его слышали. Но нам пора!

И американец потащил Мелхова смотреть римский форум.

С почтением разглядывал Юрий Сергеевич тесно поставленные, частью обломанные колонны. «Здесь когда-то толпились люди в тогах и решали судьбы мира». Он сказал об этом Смиту. Тот обрадовался:

— Мы побываем на другом форуме, где люди не столько определяют судьбы мира, сколько пекутся о них…

Этот форум оказался конференцией ООН по вопросам продовольствия. Проходил он не среди тесных колонн, а в огромном современном зале с потолком, напоминавшим стеганое одеяло, за которым скрывалось хитрое акустическое устройство. Однако оценивать его не требовалось, так как Смиту, предъявившему корреспондентскую карточку, и сопровождавшему его Мелхову выдали при входе по радиоприемничку с наушниками. Поставив стрелку на шкале против определенной цифры, можно слышать выступающего на знакомом языке. Передачи принимались из кабин переводчиков.

Когда устроились в ложе прессы, на трибуну поднялся английский профессор Смайльс, демограф и футуролог. Суховатый, седоусый, аристократичный, воплощенная респектабельность. Мелхов мысленно поставил себя рядом с ним, взяв его за образец.

— Мне кажется весьма значительным, что в Вечном городе решаются «вечные проблемы». Нет лишь уверенности в вечности. Я далек от мысли упрекать мужчин и женщин, моих современников, тем более что у меня самого трое детей и мы с женой еще полны жизненных сил, но я искренне сожалею, что слишком много семей как бы подражают мне и тем самым приближают человечество к демографическому взрыву.

Мелхов, слушая оратора по-английски, ради любопытства включил русский перевод и ужаснулся: смысл речей беспардонно искажался. Надо думать, что основные доклады здесь заранее переведены. Впрочем, не мешало бы ввести международный язык: эсперанто или латынь.

Англичанин продолжал свою учтивую речь, смысл которой сводился к тому, что безрассудно размножающееся человечество без войн и былых болезней ныне увеличивается вдвое не за тысячу лет, как прежде, а за тридцать семь лет.

— Нет средств предотвратить цунами, — патетически заканчивал мистер Смайльс, — цунами, которое обрушится на нашу грешную Землю. Я сожалею, но приходится радоваться хоть тому, что мы живем в этом веке, а не через тысячу лет, и все еще плывем среди звезд на перегруженном корабле «Земля». — И, поклонившись, он оставил трибуну.

В следующих выступлениях было меньше учтивости, риторических перлов, но больше убийственных цифр.

Во всем мире дефицит белка в год — 5х10 в 15 степени калорий.* Каждому человеку в день надо 3000 калорий. Значит, питанием не обеспечено по меньшей мере 1,8 миллиарда человек, то есть половина человечества. (* Все приводимые цифры заимствованы из официальных материалов продовольственной конференции ООН в Риме 5-16 ноября 1974 года.)

Положение с зерном удручающее. Резервные запасы пшеницы во всем мире уменьшились к 1974 году с 49 до 39 миллионов тонн. Последующие засухи и недороды еще больше ухудшили положение. Не лучше и с мясом. Когда нет зерна, скот кормить нечем, и его забивают. Тогда появляется избыток мяса, как, например, в Западной Европе. Но потом цена на этот продукт подскакивает, и он становится недоступным. Попытки увеличить засеваемые зерном площади завершились приростом всего лишь в 0,7 процента, но это достижение сводится на нет капризами природы в других районах: засухами или проливными дождями, ураганами или наводнениями. Климатологи объявили, что «наша планета вступила в период растущего непостоянства и резких аномалий в погоде».

Говорили о мировой торговле зерном, как о панацее от всех бед, но оказалось, что Индия и Китай, составляя 36 процентов населения земного шара, получали лишь 9 процентов проданного зерна.

На трибуну поднялась модно одетая энергичная дама в темных очках и обличающим тоном заговорила о детях:

— Нет большего ужаса, чем тот, который я испытала, встречая детей, ослепших из-за нехватки витамина А. Казалось бы, нет ничего проще выращивания моркови, и вместе с тем на одном только Дальнем Востоке, исключая Советский Союз, из-за недостатка витамина А слепнут сто тысяч детей ежегодно. Я видела этих несчастных, и мне страшно представить себе, что за десять лет их наберется достаточно для заселения миллионного города слепых! — Дама жадно выпила стакан воды. — А детская смертность? В развивающихся странах она в десять с лишним раз превысила смертность в развитых. Так не за благо ли надо считать, что программа искусственного ограничения рождаемости дала результат. Там, где ее применяли, 2,2 миллиона детей не появилось на свет.

Оратора прервал возглас кардинала Марителли:

— Анафема всем! Проклятье небес! Да низринется дьявол оттуда!

Возмущенная дама в знак протеста покинула трибуну, но на деле уступила свое место кардиналу.

— Что слышал я? Кровь стынет в жилах от слов, произнесенных здесь, в городе первых христиан! Чем гордиться? Убийством, которое якобы предотвращает будущую смерть? Каждое живое существо имеет право не только жить, но и начать жить! Никакое ограничение рождаемости недопустимо, оно проклято святой церковью!

Кардинал Марителли метал молнии, его глаза горели, словно в них пламенем отражалась кардинальская мантия. Его длинное лицо с неистовым взглядом пророка просилось на полотно. Но рецептов, как выйти человечеству из тупика, он не знал.

Кардинала сменил на трибуне довольно прозаический профессор Мирер, американский специалист по сельскому хозяйству, экономист и демограф — благообразный, сытый джентльмен со сверкающей лысиной, золотыми очками и тонким носом. Он видел выход лишь в полном пересмотре технологии сельского хозяйства, приведя в пример удачливых американских фермеров. В мире, который, по его утверждению, кормят Америка, Канада и Австралия, все определяется спросом и предложением. Цены, цены! Вот показатель нашего хозяйства на земном шаре, закончил он.

Председательствующий объявил, что следующим выступит советский академик Николай Анисимов.

Юрий Сергеевич учился по учебникам Анисимова, но никогда не видел этого прославленного химика и обрадовался, что услышит его. Не меньший интерес к речи Анисимова проявил и Генри Смит, впрочем, как и все сидящие в зале.

Советский ученый сказал, что уверен в возможности выйти из тупика, который, по словам выступавших, якобы грозит человечеству. И этот выход — в использовании так называемой «искусственной пищи», в создании мировой пищевой индустрии. Она может прийти на помощь тем странам, где в отличие от его страны с развитым сельским хозяйством не производится пищевых продуктов в достаточном количестве. Хотя резерв, страхующий сельских тружеников от погодных капризов, был бы полезен повсюду.

 

Глава восьмая. УРОК ЖУРНАЛИСТИКИ

Заседание конференции закончилось, но Генри Смит не отпускал русского инженера, который, оказывается, сам писал в газеты.

— Слушайте, парень! — фамильярно хлопнул он его по плечу. — Если мы коллеги, то я заинтересован в вашей дружбе. — Мелхов и бровью не повел, предоставляя американцу раскрыться. — Но и вы должны быть заинтересованы в ней. Поэтому я дам вам сегодня урок журналистской техники. О'кэй?

Смит был так настойчив, что Мелхов уступил.

Оказалось, что «урок» состоится в одном из шикарных ресторанов, куда Мелхов один не решился бы заглянуть. А Смит был там своим человеком.

Величественный метрдотель, умевший показать, что соткан из одних улыбок, подобострастно проводил их через огромный зал с запахом первоклассных кушаний, ароматом дорогих сигар, тонких духов и приглушенным шепотом. Бесшумные лакеи в белых куртках с черными галстуками-бабочкой проносили подносы, ведра с замороженным шампанским, отодвигали стулья, разливали вино по бокалам и с артистическим изяществом раскладывали заказанные яства по тарелкам.

Столик для мистера Смита оказался в уютной нише, отделенной от зала стеклянной перегородкой с изображением богини, выходящей из пены.

Смит что-то шепнул метрдотелю, и тот понимающе кивнул.

Через несколько минут он так же проводил в нишу за стеклянной перегородкой напротив двух важных особ, в которых Юрий Сергеевич узнал выступавших сегодня на конференции ученых.

Метрдотель с видом полководца перед боем сам принимал заказ, а Мелхов и Смит каким-то чудом слышали каждое его слово. Впрочем, чудес здесь не было, если не считать извлеченный американцем из портфеля аппарат, установленный на столике. Очевидно, он улавливал колебания стеклянной перегородки в нише напротив, усиливал их и превращал в звуки.

— Бифштекс синьору? О сэр! — слышался голос метрдотеля. — У нас, как в Англии, процветает культ бифштексов, поверьте мне, джентльмены! Итальянская кухня — это для мелких туристов. Прикажете с кровью? Ничего не придает мясу такой естественности, как вкус крови. И соответственное вино. Вы разрешите по моему выбору?

— Ну, если мистеру Смайльсу бифштекс, то мне ростбиф, — вступил другой голос. — Только не засушите. И пожалуйста, не из мороженого мяса. А то у нас пока замороженное мясо доставят с чикагских боен в Нью-Йорк, оно теряет весь смак, некую свою неповторимую прелесть.

— О, как верно говорит синьор профессор! — восхитился метрдотель. — Я боюсь проронить хоть одно ваше слово!

— Вам в Риме такого не понять. Не так ли, Смайльс?

— Мне не хотелось бы, мистер Мирер, усомниться в этом, тем более что в Лондоне с мороженым мясом имеют мало дела.

— Вот видите! Кстати, Смайльс, ваша речь на конференции мне показалась впечатляющей. Цунами из человеческих тел! Здорово сказано!

— Мне очень приятно узнать это из столь авторитетных уст. Хотелось бы верить, что некоторые высказанные мной мысли пойдут на пользу человечеству.

— Чепуха, проф! Никто нас не послушает, не перестанет размножаться. Впрочем, как и вы сами. На нашу людскую братию узду не наденешь, как на католических священников.

— Я согрешил бы перед богом, если бы сказал, что не боюсь этого.

— Вот видите! А ростбиф здесь недурен. Должно быть, бойни у них рядом, под Римом. Мясо парное.

— Едва ли я ошибусь, если соглашусь с вами, поскольку вкус крови у бифштекса таков, словно пьешь ее у только что зарезанного теленка.

— Не пробовал, но доверяю вам. И всех этих доступных каждому свободному человеку удовольствий задумал лишить нас своим планом спасения человечества ученый-коммунист из России! Ха! Я не новичок. Знаю, что такое искусственная пища. У нас в Штатах ее делают из сои. Но… Из нефти! Всем! Простите! Тьфу!..

— Я тоже знаком с достижениями в этой области. Но мне кажется, что они нуждаются в основательной научной проверке.

— Проверка никогда в науке не мешает. Но стоит вдуматься в эту «белковую утопию», которая нам преподнесена. Что, если в самом деле маленькие лабораторные достижения распространить на весь мир? Это же «белковая бомба»!

— «Белковая бомба»? — изумился англичанин.

— Она много опаснее ядерной. Позвольте налить вам, проф? Отменный коньяк. Курите сигары. Гаванские. От контрабандистов. С этой Кубой никак не наладить иной торговли.

— Опаснее ядерной? Я следил за исканиями химиков, читал литературу, но такой поворот мысли для меня полная неожиданность. Вы заинтриговали меня, сэр.

— Интриги, именно интриги! Вы правильно вспомнили это слово. Мы с вами образованные люди и должны видеть дальше собственного носа. Если из лаборатории выпускают джинна и он распространяет свое влияние по всему миру, то… Разве это не дьявольский план подрыва мировой экономики?

— Вы так думаете?

— Я экономист. И прихожу к научному выводу. Я не химик. Я не обязан знать, как они это делают. Но я анализирую социальные явления и знаю, к чему это приведет! Они не остановятся перед тем, чтобы лишить нас рычагов стабилизации и гуманизма.

— Вы имеете в виду экспортируемое США, Канадой и Австралией зерно?

— Еще по одной! У нас с вами общие идеалы. Всякой лошади нужна узда. В наше время в глобальном масштабе такой уздой была пшеница. А он хочет пустить по миру всех фермеров Американского континента, разводя в своих чертовых колбах нефтяные выродки. И ему потребуется, как он сказал, для того чтобы накормить весь мир, всего пятьдесят тысяч тонн нефти! Смехотворная цифра! В морях танкеры больше разливают при перевозках. А теперь найден способ превращать нефть в белки! Это ли не «белковая бомба»?

— Мне не хотелось бы выглядеть ретроградом, но я предвижу возражения медиков. Что порождено нефтью — канцерогенно.

— Здорово сказано, старина! Привить всему человечеству рак, и оно вымрет. О'кэй! Вот вам и решение демографической проблемы! Но мы встанем ему поперек дороги, не так ли, проф?

— Возможно, ему и удастся ввести в заблуждение кое-кого, но мне кажется, не тех, кто тверд в своих убеждениях, кто привержен вековым традициям.

— Мы хорошо пообедали, приятель! Выпьем последнюю рюмку за процветание человечества.

И маститые ученые, грозившие миру гибелью, очевидно, выпили теперь за его процветание.

— Ну, мистер Мелхов, — прошептал Генри Смит, вставая из-за стола и одергивая свой клетчатый костюм. — Нам не просто повезло, когда мы слушали папу римского. Считайте, что сейчас мы, как репортеры, вытащили выигрышный билет. И я покажу вам, как надо получать по нему. Аппарат я оставляю, и вы все услышите, пейте кофе. И было бы неплохо кое-что записать. Потом сочтемся.

И он решительно направился через зал к столику двух профессоров, скрытому за стеклянной перегородкой, напоминающей витраж.

Мелхов растерялся, не зная, как вести себя. Хотел было демонстративно уйти, но, поразмыслив, остался на месте. Заказал кофе.

— Это у вас здорово получилось, джентльмены! С «белковой бомбой», — услышал Мелхов голос Смита. — Будь я проклят, здорово получилось. Наш почтенный шеф-редактор запоет псалмы от восхищения. Он высоко блюдет мораль и набил руку на поисках коммунистических «бомб» всякого рода. Мы с вами поладим, о'кэй?

— Простите, сэр. Возможно, я ошибусь, но мне кажется, что ни я, ни мой глубокоуважаемый коллега профессор Мирер не беседовали с вами ни о каких «белковых бомбах». Мы впервые видим вас.

— Зато я не впервые! Я знаю, на кого смотреть, не правда ли? Да, мне вы пока о «белковой бомбе» не говорили, но… разве вы ничего не говорили о ней? — с хитрецой спросил Смит.

— Как мне кажется, вы не могли нас слышать.

— Пустое, проф! В ваше время мир прослушивается вдоль и поперек. И стоит это не так уж дорого… в оборудованных местах.

— Вы подслушивали нашу беседу? — Вопрос американского ученого прозвучал вполне деловито.

— Свобода слова, джентльмены, заключается не только в том, чтобы произносить любые фразы, но и чтобы слышать их. Не правда ли?

Юрий Сергеевич расслышал: кто-то откашливается.

— Во всяком случае, я хочу перевести столь интересную беседу, которую вы вели между собой, на рельсы интервью. Разве не стоит?

— Мы не против прессы, — проворчал Мирер.

— Вот и отлично. О'кэй! Что вы говорили до сих пор, нам известно. — И Генри Смит постучал по столику.

Мелхов видел проходившего мимо метрдотеля. Тот по-прежнему был соткан из улыбок, но старался не смотреть на ниши.

— Чего вы хотите? — послышался голос Мирера.

— Пустое. Ваше мнение по поводу одного проекта: как человечеству, слишком усердно размножающемуся, справиться со своей похотью и всемирным потопом из человеческих тел?

— Построить Ноев ковчег, как сделал библейский Ной, и бежать с Земли? — спросил Мирер.

— Не пойдет. В космосе нет пока звезды обетованной. Дело в другом, джентльмены. Все очень просто. Надо ввести налог ООН, одинаковый для всех стран и народов. Тысячу доларов, а хотите и больше, за каждого третьего ребенка.

— Я готов заплатить, — солидно вставил свое слово англичанин.

— Вы заплатите, проф, я, пожалуй, тоже смогу заплатить, но… миленькие черненькие и желтенькие папаши и мамаши могут и не собрать требуемой суммы. А если ввести еще премию за бездетность? Ха! Неплохо, не правда ли?

— Хочешь иметь большую семью, сумей прокормить ее и заплатить налоги. Это не так уж глупо, — заметил Мирер.

— Я, надеюсь, не отвлеку вас, если проведу некоторую аналогию, — вставил профессор Смайльс. — У некоторых мусульманских народов право каждого магометанина иметь многих жен обусловлено обязательством предоставить каждой новой жене отдельную комнату. Правда, дополнительный налог на жену, кажется, не предусмотрен.

— А зря! — хохотнул Генри Смит. — Я бы заплатил хоть стоимость этого интервью за некую хорошенькую бесовочку, к которой моя благоверная не имела бы права ревновать. Ислам — это вещь! Не правда ли?

— Итак, налог на каждого третьего ребенка, — солидно продолжал мистер Мирер. — Об этом стоит подумать и вашим читателям, и руководителям ООН, а также входящим в ООН странам.

— Браво, джентльмены! Я так и думал, что мы с вами поладим. О'кэй? Не выпить ли нам по этому случаю еще по одной?

Когда Генри Смит, очень довольный собой, вернулся к своему столику, где его должен был ждать этот русский простофиля, то застал лишь официанта, убирающего грязные тарелки.

Русский инженер Мелхов исчез. Смит со злости сбросил на пол тарелку и тут же заплатил за нее.

Зато по счету платить не пришлось. Русский сделал это за него.

 

Часть вторая. БОЛЬШОЕ И МАЛОЕ

 

Глава первая. РОЖДЕННАЯ НА МАРСЕ

«Осуществилась моя мечта. Полетел я на летающей лодке „Каталина“ и притом вместе с Марией. Деда ее мы весной схоронили. Славный был старик, мудрый. Меня жить учил, чтобы не чуждался я людей, потому „человеку без оленя нельзя, а без людей и вовсе плохо“. Понимал он меня, насквозь видел.

Летающая лодка чайкой морской на воду села, буруны вспенила, по речной глади понеслась, разворачиваясь, чтобы подойти к мосткам, где мы с Марией ждали. Волны заплеснулись на доски.

Пилот напомнил моего летчика, которому с парашютом к партизанам спрыгнуть не привелось. Такой же огромный, только в унтах собачьих и смешливый. Но на счет меня никаких острот! Приказано ему в Усть-Каре заправиться и пассажиров забрать.

Во время полета я с его разрешения крышу заднего салона приоткрыл и рассказывал Марии, как с турелью управлялся. Ветер на голове волосы сразу пригладил, вырвать их старался.

Тундра сверху вся в разноцветных пятнах. Это озерца и лужи разной глубины.

Бухта острова Диксон, куда мы направлялись, показалась разграфленным чертежом. Волны на ней разгулялись. При посадке нас так тряхнуло, думал, самолет рассыплется. А он ничего, весело на гребнях подскакивает.

К нам подошел катер и снял нас с Марией. А летающая лодка сразу в ледовую разведку пошла. Кораблю „Георгий Седов“ дорогу высматривать.

На этом корабле Эрнест Теодорович Кренкель в инспекционной поездке все полярные станции обходил и мы вместе с ним до Земли Франца-Иосифа плыли.

Встретил он нас на корабле радушно и шутливо:

— Ну как, марсиане? К полету готовы на другую планету?

Мария смущалась. А мы с Кренкелем коньяк пили.

Побывал „Георгий Седов“ в бухте Тихой. И мы с Марией любовались скалой Рубиновой с птичьим базаром. Одна сторона утеса казалась не красной, как другая, а белой. Столько птиц на ней гнездилось.

На берегу, близ домиков полярной станции, бегали два белых медвежонка. Их там воспитывали.

А потом корабль стал пробиваться дальше на север. Ледовой разведки с воздуха уже не было, приходилось на чутье капитана полагаться.

И добрались мы до края света.

Кренкель усмехался:

— Сам просился хоть на Марс. Вот и выгружайся с семейством на эту неземную планету. И не взыщи, брат. — Губы смеются, а глаза серьезные.

Знает, что зимовать здесь — дело нешуточное.

А выгружаться некуда — прибой такой сильный, что капитан кунгасы не рисковал посылать. Посоветовались они с Кренкелем и решили: пристать кораблю у обрыва ледника, который сползал с острова. Пришвартовался „Георгий Седов“ к нему как к причалу, и прямо на ледник высадили нас с Марией, сгрузили наши вещички, потом ящики разные, бензиновые бочки и гору каменного угля — годовой запас топлива.

Неприветлив был остров, гол и скалист, под стать настоящему Марсу.

В авральную ночь моряки пытались перетащить на полярную станцию доставленный груз… да не успели. Разыгрался шторм, и пришлось „Седову“ убраться восвояси. Беречь надо было корабль.

Теперь это странным может показаться. А в период послевоенного освоения Арктики люди, как недавно в окопах, на комфорт не рассчитывали. Обычным это делом было.

И когда „Георгия Седова“ след простыл, раздался пушечный выстрел, словно кто салютовал ему на прощание. Тут война мне вспомнилась. Только это „отелился“, как здесь говорят, ледник — айсберг отломился и всплыл на чистой воде.

И сразу штормовым ветром его от острова погнало. Стояли втроем на берегу, мы с Марией и наш начальник, опытный полярник Сходов Василий Васильевич, и с горечью смотрели, как уплывают на снежной спине айсберга все наши запасы: и бензиновые бочки — только две успели выкатить, и гора каменного угля, и ящики всякие.

А знатный полярник вопрос задает:

— Ну как, Толстовцев? Вы человек бывалый, войну прошли, а жена ваша нас поучить может, как тут зимовать. Будем самолеты вызывать? Трасса неосвоенная. Риск для летчиков большой. Или вспомним зимовщиков с острова Врангеля? Они добровольно перезимовали без топлива. И не одну зиму.

— Перезимуем, — говорю. — Не надо самолетами рисковать. — И Марию спрашиваю.

А Мария только кивает. Со мной — на все готова.

Тихая Мария была. Никогда нам не указывала, сама у мужчин и жизни и грамоте училась. Но умела так сделать, что мы вдруг догадывались, как надо поступить. Едва выпал снег, мы снежные кирпичи на леднике нарезали и домик ими сверху обложили. Сходов даже вспомнил, как на Аляске эскимосы зимние жилища устраивают. И Мария деду так зимний чум утепляла.

После хорошей пурги домик наш как бы внутри огромного сугроба оказался. Только конек крыши и выступает над ним, а к двери заправский подземный ход ведет.

И в комнатах не такой уж мороз. Мария уверяла, что вода в ведре только сверху замерзает. На покрытые снегом стены показывала и говорила:

— Дед учил: от всякой шкуры тепло. От снежной тоже.

Словом, температура в комнатах не опускалась ниже — 10o С.

Жить можно, если бы… если бы не пришла пора моей Марии разрешиться от бремени. Гадали, конечно, сын или дочь?

И решил я, если дочь будет, то поскольку она вроде бы на Марсе родилась, назвать ее Аэлитой в честь героини романа Алексея Толстого, а если сын — то Спартаком в память вождя восстания гладиаторов в Древнем Риме, о чем я Марии в тундре рассказывал.

И родилась у нас с Марией дочь Аэлита. Врач с Диксона мне указания по радио давал. Теплой воды я в таз налил из радиатора движка, которым заряжал аккумуляторы для радиостанции.

Василий Васильевич праздничный обед приготовил, похлебку сварил в том же радиаторе движка. Сухой он был человек в обращении, но сердечный.

На метеоплощадку мы с ним регулярно по очереди ходили — держались за протянутый канат, чтобы с пути к дому не сбиться.

Помню, после очередных наблюдений, когда на морозе пишешь карандашом показания приборов, добрался я, держась за канат, до дома, через подземный ход в снегу прошел и распахнул дверь в сени. Электрический фонарик выхватил искрящиеся от снега стены, будто белыми шкурами обвешанные.

Да не помогли снежные шкуры!..

Едва вошел в комнату — радиорубкой называлась, — где Сходов стучал ключом очередные радиограммы, слышу легкое перхание.

Коптилка еле светит, а вижу, на Марии лица нет.

Детка наша кашляет, да так, что заходится вся, тельце содрогается.

Я к Василию Васильевичу. Он Диксон вызвал, врача к микрофону просит.

Прикладывал я, по указанию доктора, микрофон то к грудке, то к спинке, под меховым пологом дочку нащупываю.

А сам дрожу, и уж не от холода…

— Воспаление легких, — услышал я в наушниках и боюсь вслух повторить, чтобы Марию не убить. Ведь знает, что такое воспаление легких. Дед-то умер…

— Бойтесь холода, берегите ребенка, — поучает нас врач. — Остерегайтесь открытых форточек.

Забыл доктор, что мы зиму без топлива живем и центральное отопление в нашем домике холоднее льдины.

— Благодарим вас, доктор, — вмешался Василий Васильевич. — Форточку мы не открываем, чтобы не простудить ненароком белых медведей, которые мимо дома пройдут.

— Ах да! — смутился врач. — Вы же без топлива зимуете. Тогда держите ребенка у груди под собственной одеждой.

Словом, Аэль нашу надо было спасать точно так, как уже раз меня Мария спасала…»

 

Глава вторая. ПРОТИВ ВЕТРА

«В большой комнате у нас стояло пианино. И в нем от холода время от времени со стоном рвались струны. От этого жутко становилось на душе. Звук за сердце хватал, подирал по коже…

Аэль нашей становилось все хуже и хуже. Мария говорила, что она ей грудь обжигает, такой жар у малютки!

Как был я в кухлянке, которую Мария подарила, так и вышел на мороз. Дверь из сеней едва открыл. С такой силищей на нее ветер навалился. И подземный ход к ней не спасал. И почему-то вспомнилось, как запускали мотор у самолетов в авиачасти. И какой ветер пропеллер поднимал. Сколько же миллиардов пропеллеров нужно закрутить, чтобы вызвать этот бешеный вихрь, обычный для пурги? И сразу подумал: а сколько пропеллеров закрутятся, если их против ветра поставить? И сам сказал себе: „Эге!“ Это тот случай, когда я изобретал не для самоутверждения, а потому, что изобрести важнее жизни было!

Вернулся в дом к Василию Васильевичу и говорю:

— Эх, ветрище на улице…

— Восемь баллов, — кратко ответил он.

— А силища какая! Вот бы хоть частичку этой силы да в тепло превратить. Баню здесь устроили бы.

— Оставьте праздные разговоры, Алексей Николаевич. Ветряные двигатели делают на хорошо оборудованных заводах.

И снова пошел я на мороз. Идея меня грызет. Глазами надо посмотреть. Нашел я бензиновую бочку и стал прикидывать, как разрубить ее вдоль, а потом из двух полубочек смастерить карусель.

Вернулся и стал все это объяснять Сходову, к окну замерзшему подошел, на стекле нацарапал латинскую букву S и говорю:

— Из двух полубочек вот такая фигура… А если ветер будет на нее дуть сбоку, то одна полубочка окажется к нему повернута выпуклостью, а другая — вогнутостью. Сопротивление разное — выпуклая обтекаема, а вогнутая вроде ковша. Вот и начнет вращаться наша карусель вокруг вертикальной оси, откуда бы ветер ни дул.

— Это фантазия, — обрезал Сходов. — Нельзя портить бочки, они у нас с бензином. Нам все равно не превратить энергии вращения в тепло. Нужны электрические машины и печки, а нашу динамо-машину не дам. Для зарядки аккумуляторов нужна.

Сказал и отвернулся, стал переписывать карандашные записи показаний метеоприборов в тетрадь чернилами, которые на груди хранил, чтобы не замерзали.

Ответить ему вроде нечем, а Мария в своей широкой кухлянке сидит, и, знаю, под мехом прижато к ее телу другое тельце, обжигающее кожу.

Думаю, что Сходов о том же думал, может быть, корил себя за создавшееся положение или по-человечески жалел нас всех троих… хотя и считал здесь, в Арктике, солдатами.

Многое мне привелось потом в жизни изобретать, и всякий раз, как натыкался на непонимание или отповедь, просыпался во мне этакий „зверь изобретательства“, становился я тогда едким на язык, невоздержанным. Но в этот раз спорить без толку было. И я сказал Сходову первое, что в голову пришло:

— А когда поезд тормозит, из-под колес искры летят. Видели?

— Так это колодки к ободам прижимают.

— Ну и мы так сделаем.

— Как же искрами дом отапливать?

— Зачем же, Василий Васильевич? На складе шкив валяется от динамо-машины. Его на водопроводную трубу, как на вертикальную ось, наденем и будем тормозить колодками, утопив все это в котле центрального отопления. Куда силе ветра деться? Закон сохранения энергии! В тепло перейдет! Через трение!

Сходов встал и неожиданно говорит:

— Пойдем, я ледяную кадушку сделаю, чтоб бензин перелить.

Разрубить бочку на две половинки не так уж трудно было, даже радостно. Сделал все так, как сгоряча придумал. Работал я и все больше замахивался. Вот бы всю эту силу ветров Арктики запрячь, использовать, в электрический ток превратить — и по всей стране! Еще тогда в голову втемяшились ветроцентрали по всему побережью.

Колодок сделать не из чего. Пришлось простые камни прилаживать и прижимать их к шкиву, опущенному в бак центрального отопления. А вертушка на оси, пропущенной через потолок, уже над коньком крыши возвышалась. И даже вращалась. Но… ничего с торможением шкива не получалось. То не грелся он вовсе, то сразу останавливался, и никакой ветер не мог свернуть карусель. Трудились и о холоде в комнатах забыли, а тепло только от нашего напряжения.

Обозлился Сходов и буркнул:

— Сомнительное у вас изобретение, Толстовцев.

В других обстоятельствах такое слово мне что кнут лошади, но сейчас я о дочурке прежде всего думал, представлял, какая она взрослая будет, на кого похожей станет, может быть, по ученой части пойдет. Но для этого выжить должна была сейчас, а выжить можно только в тепле.

И услышал над головой знакомый гул. Еще с партизанских времен научился по звуку разбирать, чей самолет летит, — наш или вражеский. А тут наши летели, наши!..

Значит, не выдержал Василий Васильевич, вызвал-таки самолеты, не поверил в мое „изобретение“.

— Они мешки с углем сбросят, — сказал Сходов. — Я сам их найду; вешки у каждого поставлю, из дома не выходите.

А на дворе — пурга. Самая злющая.

— Ну спасибо, — говорю, — Василий Васильевич. Памятник вам надо поставить за спасение новой Марии Кюри, какой непременно станет Аэль.

— Какой еще памятник? — обернулся Сходов.

— Обыкновенный, каменный. Из глыбы вытесать.

Сходов махнул рукой и ушел.

Ох, долго он не приходил, долго! Оказывается, заблудился в пургу, и так же, как я когда-то, в снегу отлеживался, волевой гимнастикой согревался.

А у меня мысль за мысль цепляется. Теперь, через столько лет, даже интересно проследить, как решения рождаются. Про памятник сказал, который из камня вытесать надо, а сам про каменные колодки подумал. Почему не работают? Да потому, что к шкиву не прилегают. И надо их так же вытесать, как статуи делают.

И вытесал я колодки, первые мои „статуи“ в жизни, вытесал и плотно прижал к шкиву, и сразу искры из-под них посыпались. Так приятно кожу жгло! В котел снегу подбрасывать еле успевал — он таял, и вода нагревалась.

А когда Василий Васильевич, отсидев в сугробе, вернулся с первым мешком угля, то вошел в нагретую кухню, где Мария впервые Аэлиту в тепле пеленала.

Но на этом моя схватка с ветром не кончилась. Правильнее сказать — только началась».

 

Глава третья. АЭЛИТА

— Аэлита! Тебя к телефону. Все тот же старческий голос.

Юрий Сергеевич не стал ждать, пока жена подойдет, и раздраженно бросил телефонную трубку на столик.

— И вовсе не старческий, — возразила Аэлита, почему-то оправляя на ходу прическу.

— Стоит ли отрицать, что он старец? Ведь я-то его видел не где-нибудь, а в Риме.

— Пожилой человек с подлинно юной душой.

— Если пренебречь тем, что у него внучка поступила в наш институт, который мы с тобой закончили.

— Прелестная девочка, честное слово! Одни пятерки, — отпарировала жена и взяла трубку. — Да, я слушаю. Здравствуйте, Николай Алексеевич! Очень рада. Конечно, это меня интересует. Как вы можете сомневаться! Взять собаку? Конечно, конечно! Вы предупредите своего секретаря, а то вахтеры, представьте, чего доброго, не пропустят. Большое вам спасибо. До свидания.

— Собаку! — возмущенно поднял соболиные брови Юрий Сергеевич и с высоты своего роста посмотрел на маленькую Аэлиту. — Каков полет! Поднебесье!

— Собака нужна в лаборатории. Я обещала. А поднебесье — это Эльбрус. Если бы ты видел, как он спускается с гор, ты забыл бы слово «старец». Право-право!

— Предпочитаю для спуска лифт, — пожал плечами Юрий Сергеевич. — А в других случаях — иные достижения научно-технической революции. — И он подошел к зеркалу поправить итальянский галстук.

Аэлита не ответила. За последнее время она все чаще предпочитала отмалчиваться.

— Алла! — сердито крикнула из коридора свекровь, молодящаяся старуха с химической завивкой и увядшим, но в незапамятные времена красивым, как и у сына, лицом. — А кто пойдет за мальчиком? Пушкин? Так его на дуэли убили.

Клеопатра Петровна никогда не называла жену сына Аэлитой, считая такое имя неприличным. Придумал же всем на смех чудак, уральский инженеришка! Должно быть, потому, что его самого звали Алексеем Николаевичем Толстовцевым. Вот и считал своим долгом фантастикой всякой и Марсом увлекаться и даже дочь-марсианку иметь.

Свекровь не любила невестку. Она никак не могла примириться с тем, что ее красавец сын, вундеркинд, поражавший всех своими способностями, взял себе в жены эту малявочку с мордочкой японки, неизвестно еще, откуда такие черты лица у дочки уральского инженера! И вцепилась в Юрочку мертвой хваткой, лишь бы в Москве остаться, потому и ребеночка на последнем курсе завела! А теперь самостоятельной себя держит, даже настояла мальчика в ясли отдать, лишь бы дома с ребенком не сидеть, на службу к Юрочке на завод непременно, видите ли, ей надо ездить. Как будто там без такой посредственности не обойдутся. Ведь не Юрочке же чета, перед которым открывается такая карьера, что уже и в заграничную командировку ездил, и статьи его в журналах печатают. Всюду ему уважение, даже прозвище в институте дали Барон фон Мелхов — уважительное, намекающее на то, с каким достоинством всегда себя держит. И теперь радоваться надо этой Алле, радоваться и благодарить всю семью Мелховых, а она позволила себе пошутить, что ей «мелко» в их квартире с полированной мебелью без единой пылинки. Не нравится, что свекровь с тряпкой в руке постоянно ходит. Нос дерет, не хочет понять, кому обязана московской-то пропиской! Мужу и свекру, бухгалтеру мосторгпромовскому, который хоть и «маленький человек», но сумел такого сына воспитать! А не понимает таких вещей, так и указать на это не грех.

Для Клеопатры Петровны вся жизнь сосредоточилась на сыне. Она не просто обожала, обожествляла его, готовая тигрицей броситься на защиту. Но никто не нападал на удачливого инженера Мелхова, недавно вернувшегося из Рима и привезшего жене и матери множество ценных сувениров.

Аэлита поспешно накинула на себя дешевую шубку из синтетики под цигейку и подозвала боксера Бемса, чтобы надеть ошейник. Клеопатра Петровна раз и навсегда заявила, что не мужское это дело за детьми в ясли ходить и собак выводить. После работы Юрочке нужно отдыхать и думать.

Пока на Бемса надевали ошейник, пес смотрел своими огромными глазами, чуть печальными и все понимающими, и от нетерпения подпрыгивал как на пружинах. А Аэлита говорила:

— Теперь будешь штатным самым младшим научным сотрудником в институте у академика Анисимова. Мы еще прославимся, первый научный исследователь из собачьего рода! Оказывается, нет в мире таких приборов, которые с твоим курносым носом могли бы сравниться. А потом по знакомству возьмешь меня в помощницы.

Трехлетний Алеша был счастлив, что мама пришла за ним с Бемсом. Боксера запрягли в санки, и он тащил мальчика по снегу, как заправская ездовая собака. Мускулы, из которых Бемс и состоял весь, помимо костей, натужно перекатывались под гладкой рыжей шкурой.

Пошел снег, сначала мелкий, потом крупными хлопьями. Шапка у Алеши побелела. Бемс подпрыгивал и ловил ртом снежинки, а Алеша заливался смехом.

 

Глава четвертая. НА ФОНЕ ЭЛЬБРУСА

Вот такой же снег шел тогда в Терсколе… С утра было солнце, яркое, доброе. Все казалось необыкновенным: горы, снега, деревья… и небо. А потом пошел снег. Эльбрус затянуло, он словно исчез.

А по ближнему склону, неимоверно крутому, на котором и лыжни-то нет, спускался какой-то смельчак. Аэлита и подумать не могла здесь скатиться. И со смесью зависти и восхищения следила за каждым его поворотом, как наклонялся лыжник, меняя направление и обходя препятствия. И бурлил, вспенивался, поднимался бурунами снег у лыж.

Вот такого человека стоит узнать поближе, не то что всех этих словно «отштампованных» воздыхателей, которые ходят за ней по пятам. Аэлита на этот раз готова была изменить своему правилу не заводить новых знакомств. Ведь в Терсколе, куда съезжаются не только любители горнолыжного спорта, но и любители горного солнца и… горнолыжников, знакомятся легко. Аэлита уже слыла здесь недотрогой, и ее имя давало повод для снежной лавины «марсианских» острот.

Снегопад кончился, снова засияло солнце.

Велико же было изумление Аэлиты, когда отважный лыжник, внушительного сложения, но не громоздкий, а собранный, могучий, снял шапочку. И засверкала на солнце седина.

— Почему вы спускались без лыжни? — с туристской непосредственностью спросила Аэлита. — Ведь вы могли подвести инструктора. Он отвечает за всех. Да и сами, представьте себе, изуродоваться…

— Что вы! — смеясь, ответил лыжник. — Меня тут все знают, я ведь не новичок. Во всех отношениях. Правда, в состязаниях уже не участвую. Но бывало, бывало…

— Окажись я моложе, я решилась бы спросить вас, — не без лукавства сказала она, — это ничего, что я к вам пристала?

— Вы? Еще моложе? Ну тогда я, соответственно менее дряхлый, ответил бы вам: «Помилуйте, если бы не вы ко мне пристали, так я это сделал бы! В порядке самоутверждения!» — Он сказал это с такой шутливой серьезностью, что Аэлита рассмеялась:

— Я вас не видела.

— А я вчера приехал. Можно сказать, первая моя вылазка.

— Тогда признавайтесь, почему вы не воспользовались лыжней?

— Заставляете сразу исповедоваться? Характер у меня, видите ли, несносный. Всегда и во всем ищу не оптимальных решений, а непроторенных путей.

— Вы, наверное, геолог? Все ищете…

— Отыскиваю. Но не геолог. Химик.

— Вот как? Какое совпадение! Я тоже. Честное слово!

— Будем знакомы, коллега. Анисимов Николай Алексеевич.

— То есть как это Анисимов? — нахмурилась Аэлита. — Сразу разыгрывать «по-терскольски»? Я по учебнику Анисимова, представьте себе, курс химии сдавала. Так что мы с ним даже знакомы.

— С учебником или с его автором?

Аэлита смешалась.

— Конечно, с учебником.

— Теперь и автор перед вами. А вас как зовут?

— Аэлита.

— А вы злая. Сразу отплатить розыгрышем за воображаемый розыгрыш хотите.

— Ну что вы! Я на самом деле Аэлита. Честное слово! Аэлита Алексеевна Мелхова. И фамилия у меня самая мелкая. Не правда ли?

— А я думал, какая-нибудь Алькобаси или Кими-тян, японка.

— Многие так думают. И я им помогаю. Представьте, прическу даже научилась делать себе под японскую марумаге. Знаете?

— Знаю. Мне приходилось бывать в Японии.

— Завидую вам светлой завистью. Как же там?

— Как на другой планете. Все не так. От традиций до информации. В их языке даже звука «л» нет.

— Бедные! Как же им приходится говорить «люблю»? Рюбрю? — снова не без лукавства спросила она, поддерживая шутливый тон.

— Что-то в этом роде. Но в любви я там не объяснялся ни по-японски, ни на другом языке, — на полном серьезе ответил он.

— А вы много их знаете?

— Девять, не считая русского.

— Так вы просто полиглот! — искренне восхитилась Аэлита.

— Нет. Те знают и по шестьдесят языков. Специальность у меня иная. Языки я изучал, чтобы самому побывать в разных странах, встретиться с моим старым врагом — с голодом.

— Вот как? Почему он ваш враг? Вы же химик!

— Охотно вам расскажу. Возможно, переведу в свою веру. Я сектант.

— Опять шутите, — обиделась Аэлита.

— Нисколько. Я верю не в бога, а в химию.

— Но химия — это почти ругательное слово у обывателей, когда они говорят о медикаментах, о синтетической одежде, ткани. Право-право! — Аэлита перешла уже с шутливого тона на вполне серьезный.

— Вот нам с вами, поскольку вы тоже химик, и предстоит победить всеобщее сопротивление. Сто лет назад весь мир носил одежду из натуральной кожи, натуральных волокон. А теперь на восемьдесят процентов одет в синтетику.

— И ругает ее.

— Да, за несовершенство. А это, как вы знаете, преодолимо. Вот если бы синтетики не существовало совсем, то человечество наполовину оказалось бы голым.

— Как так голым?

— Людям нечего было бы надеть, даже шкур пещерного века. Словом, естественных ресурсов не хватило бы. Разве сравнить численность населения сейчас и сто лет назад? Каждые тридцать семь лет оно удваивается, а ресурсы остаются прежними.

— Так же и с голодом? — догадалась Аэлита.

— Так же. В Европе за год человек съедает мяса в количестве, равном собственному весу. А в Индии столько же мяса человек потребляет за всю свою жизнь. Почти два миллиарда человек голодают сейчас в мире, Я недавно вернулся из Рима, где на продовольственном конгрессе ООН шел об этом разговор. И я решился сказать там, что накормить можно всех.

— Это уже по-настоящему интересно. Кажется, я тоже стану сектанткой.

— Имейте в виду, что я искатель. Я ищу не только новые пути, но и новых людей, в особенности интересующихся.

— Представьте, что одну интересующуюся вы уже нашли. Но как вы хотите накормить химией весь мир? Удобрениями?

— Нет. Отказаться от сельского хозяйства как пережитка.

— Без хлеба накормить два миллиарда голодающих? Снова разыгрываете?

— Нет, не разыгрываю. Трудность в том, что мы не можем ставить такой крайней задачи в нашей стране с ее традициями. Для нас полный отказ от сельского хозяйства — нонсенс! Говорить надо прежде всего о странах, где продуктивность сельского хозяйства недостаточна, где земледелие неперспективно.

— Но, может быть, и у нас искусственная пища могла быть резервом на случай недорода?

— Могла бы. Этот вопрос и будем ставить. Диалектически.

И химики на сверкающем под солнцем снегу повели оживленный разговор. Он подробно расспрашивал ее о химической специальности, о характере работы, чем она интересуется…

 

Глава пятая. СНЕЖНАЯ ГОЛОВКА

А вечером в холле, в удобных мягких креслах, новые знакомые продолжили свой разговор, и не надо думать, что только о химии. У них оказалось очень много общих интересов: и театр, и музыка, и живопись, и спорт… Аэлита слушала пожилого академика и диву давалась, до чего же он жаден к жизни, ко всем ее проявлениям. И невольно сравнивала со своим Юрием Сергеевичем, который ни о чем и слышать не хотел, кроме своей специальности. Мать хлопотала вокруг него, всячески подчеркивая, что делает то, что обязана делать Алла, законная и нерадивая жена. А Юрий поворачивал «для обожания» то один, то другой бок. Он всегда все знал лучше всех. Спорил всегда с презрительным выражением лица. Да мать и не позволяла ему перечить. Он был производственником и делать вещи считал более важным, чем их «выдумывать». Аэлита же грезила о новом, о науке, об исканиях. Правда, в заводской лаборатории не удалось заняться научными исследованиями, как мечталось на студенческой скамье, но все же ее радовало, когда в колбах менялся цвет, когда химическая реакция проходила на глазах, давала желанный результат или не давала, что тоже считалось результатом.

Сама не зная почему, но она рассказала обо всем этом своему новому знакомому. И он все понимал, решительно все.

Потом снова заговорили о том, как накормить человечество.

— Что такое пища? Каково ее назначение и состав? — говорил академик. — Все элементарно просто. Организму нужна энергия. Она получается от сгорания жиров и углеводов. Но для формирования клеток организма требуется смесь двадцати аминокислот. Из них восемь незаменимых. Остальные могут быть различными. Химическая фабрика нашего организма сама выберет нужный материал и синтезирует внутри нас все необходимые аминокислоты, а из них свой собственный белок, особый для каждого индивидуума. Вот в чем беда несовместимости, вот почему так трудно трансплантировать чужие органы, включая сердце! Организм отторгает его. Нечто вроде биоаннигиляции. Это Великая Тайна Природы.

— Еще недавно это казалось непостижимым! — восхищенно сказала Аэлита.

— Поистине непостижимо! Но нам надлежит постигнуть хотя бы моноистично, пусть в одной части этот удивительный механизм внутренней жизни. Надо понять, что закладывать в бункер.

— В бункер?

— Да, рот человека — бункер его химической фабрики. Фабрика не сможет работать, если не дать ей нужное сырье.

И Анисимов рассказал Аэлите и про съеденное микробами шоссе в Алжире, и про своего французского друга Мишеля Саломака, и про чудо-дрожжи кандиды.

— Так почему же не отказаться от привычных форм пищи, почему не питаться кандидой? — запальчиво спросила Аэлита.

— Все не так просто. Встал первый барьер. Кандида вырастает на отходах нефти. Не окажется ли она канцерогенной, как сама нефть?

— Надеюсь, она не оказалась?

— Кандидой в порядке эксперимента кормили скот.

— И как же?

— Заболеваний раком не установлено.

— Так в чем же дело?

— В инерции, моя дорогая. Есть такой всеобщий закон вселенной, вытекающий, кстати говоря, из закона сохранения энергии. Однако в такой общей форме инерция дуалистична. Если как признак накопления энергии телом — прогрессивна, то в процессе накопления человеческих знаний инерция скорее всего тормоз. Вот и пришлось в Институте Академии наук, которым я руковожу, брать за основу белковой массы не кандиду, а казеин. Получаем из снятого молока, из отходов молочных заводов. И делаем из него всякие виды пищи: и баранину, и черную икру, и картошку…

— Значит, по существу, это не синтетическая пища, не белок из воздуха, а «творожные изделия»?

— Если хотите, то так. Но мы учимся придавать им привычные для человека виды питательных продуктов. Самое простое — делать сосиски, ливерную колбасу, макаронные изделия. Такую форму придать белку нет ничего проще: не надо специальных машин, скажем, ткацких станков…

— Ткацких станков?

— Именно. Казеин превращают в тонкие нити, как в вискозном производстве, а потом ткут из этих нитей волокнистое мясо. Однако нужно придать этой пище еще и вкус и запах мяса.

— И это возможно?

— Без этого мы не смогли бы ничего сделать.

— Как интересно! Честное слово!

— Не только интересно, но и трудно. Предельно трудно. Плохо мы понимаем, что такое запах, и не умеем его измерять.

— Послушайте, Николай Алексеевич, а какой чувствительности приборами вы обладаете?

— Уступающими чувствительности нашего носа, во всяком случае.

— Ой, а что я вам предложу! Смеяться будете.

— Если серьезно, то не рассмеюсь.

— Собаку! Представьте, обыкновенную собаку. Ее обоняние, говорят, в миллион раз острее, чем у человека. Натаскивали же во время войны собак, чтобы они нюхом определяли, где закопаны мины с толом.

— Слушайте, милая марсианка! А у вас на Марсе умеют свежо мыслить. Я понимаю, что там, как в Японии, все не так. Вот вы и предлагаете живые приборы.

— У меня даже есть собака — чудесный боксер Бемс, рыжий, веселый. Честное слово!

— Обязательно познакомьте меня с ним.

— Мой сынишка Алеша его обожает.

— У вас и сынишка есть?

— Да. Три года. Милый мальчик.

— Какой же другой может быть у такой мамы! Но — к делу. В Москве нам придется встретиться, На деловой почве.

— На деловой? — протянула Аэлита. — Хотя да, я понимаю, у вас семья…

— Вообразите себе рака-отшельника. Так это я. Дети разлетелись, кто уже доктор наук, кто капитан дальнего плавания, а дочь — актриса.

— А их мама? — робко поинтересовалась Аэлита.

— Увы. Пять лет назад схоронил. Автомобильная катастрофа. С тех пор ненавижу автомобили. В институт и Академию наук всегда пешком хожу. Только на дачу езжу. Я тоже три месяца в больнице отлежал, но выжил — бурлацкая кость, говорят.

— Бурлацкая?

— Прадед у меня, дед Анисим, бечеву по Волге тянул. Возможно, Репин с него свои этюды к знаменитой картине писал.

— А вы не пишете картин, Николай Алексеевич? Вы обязательно должны что-то такое делать.

— Какая проницательность! Картин я не пишу, но…

Было уже поздно. На необычную парочку, засидевшуюся в холле, многозначительно поглядывал дежурный инструктор, рослый кабардинец в тренировочном костюме с красной повязкой на рукаве. Пора расходиться по своим комнатам.

— Я был очень рад вас узнать, — сказал Анисимов, прощаясь.

— А что же мне тогда говорить? — выпалила Аэлита, заливаясь краской.

Наутро, выйдя на лыжах, она тщетно искала повсюду академика и даже не на шутку расстроилась.

И вдруг увидела высоко на склоне согнувшуюся фигурку. Однако рассмотреть не могла. Что-то толкало ее идти туда.

Это казалось нелепым, потому что, будь то Николай Алексеевич, он уже давно скатился бы со склона. А фигурка оставалась неподвижной. И сердце у Аэлиты захолонуло. Что, если ему плохо? Ведь человек он пожилой, вот и скрючился на снегу. И никто не идет на помощь!

И его новая знакомая помчалась, вернее, довольно неуклюже побежала на лыжах в гору.

Добежала до Николая Алексеевича и совсем выдохлась.

Чутье не обмануло. Она застала его, к счастью, совершенно здоровым, но занятым чем-то странным.

Только приблизившись, Аэлита увидела, что он делал. Увидела и ахнула.

Она словно взглянула в зеркало, видя свей великолепный портрет. Скульптурный портрет, слепленный из снега.

Сходство казалось поразительным: не только воспроизведены черты лица, но схвачено выражение.

На Аэлиту смотрела белоснежная японочка с чуть заметной робкой улыбкой и прищуренными глазами.

— Какая прелесть! — воскликнула Аэлита. — Я должна вас за это поблагодарить.

И, повинуясь невольному чувству, она бросилась Анисимову на шею и расцеловала создателя снежной скульптуры.

Что ж тут особенного? Он ведь на столько лет старше!

 

Глава шестая. ПАПА

Аэлита не могла быть партнершей такого лыжника, как Анисимов, поэтому Николай Алексеевич отказался от своих любимых спусков, чтобы ходить вместе с молодой женщиной.

Вечерами они сидели в холле, где к ним уж привыкли.

— Но все-таки почему же вы Аэлита? — спросил он как-то ее.

— Вас интересует только мое имя или я сама? — насторожилась Аэлита.

— Нет, почему же? Я подозреваю некоторую связь между вашим именем и вами в результате чисто научного наблюдения.

— Ну так знайте! Хоть вы и всемирно известный академик, а наблюдение ваше неправильно! Честное слово!

— Я смирюсь, если вы докажете.

— Аэлита я не потому, что я какая-то особенная, а потому, что у меня папа особенный.

— Тогда расскажите о нем.

— Правда? Вам это интересно?

— Ведь он ваш папа.

— Он удивительный. Вы сейчас поймете. Во-первых, он ростом даже ниже меня. Но он Большой Человек! Он прошел фронт, был у партизан. После войны отправился в Арктику и женился на оленеводке. Понимаете? Вот почему я выгляжу «азиаточкой» и меня даже принимают за японку.

— Значит, «большой человек маленького роста»?

— Представьте, это слова его профессора, когда он заканчивал Томский политехнический институт. Но я перепрыгиваю. Я родилась на Марсе.

— На Марсе? — поднял брови Анисимов.

— Представьте. Так знаменитый полярник Кренкель в шутку назвал отдаленный арктический остров. Корабль «Георгий Седов» доставил туда папу с мамой, потому что папа попросил Кренкеля отправить их на полярную зимовку в любое место, хоть на Марс. Вот на этом острове я и родилась. Поэтому и назвали Аэлитой, считайте крестницей Кренкеля. Потом после арктических зимовок папа перебрался на Урал, на самый северный металлургический завод, чтобы наши родичи на оленях могли маму проведывать. Я очень хорошо помню заводский пруд. Он пылал.

— Пруд пылал?

— Да. Во время плавки. Вечерами. Я сначала боялась горящей воды, а потом подросла и полюбила бегать на берег, когда во время разливки стали по изложницам здания цехов становились ажурными, просвечивали, сияли, отражаясь в воде. И над ними поднималось зарево.

— Представляю.

— Папа работал в машиностроительном цехе. Ну и придумывал там множество всяких новшеств. Но у него была одна идея, которой я обязана жизнью. Право-право!

— Жизнью? Идее?

— Чтобы спасти меня, грудную крошку, заболевшую воспалением легких, когда зимовка осталась без топлива, он придумал особый ветряк и нагревал трением воду в центральном отоплении. В Надеждинске же, так еще до войны назывался тот уральский завод…

— Надеждинск? Хорошее название города. Запомню.

— Потом его переименовали. Папа задумал там сделать огромные ветряки с нефтяной бак величиной, устанавливая их на «водокачках». И не только там, а по всей стране, чтобы энергия была даровая, солнечная…

— Идея перспективная. Ветер где-нибудь да дует. Соединить их все энергетическим кольцом высоковольтной передачи.

— Папа так и задумал… Только у него образования не хватало. Не мог рассчитать, чтобы доказывать.

— Да. Доказывать трудно, — вздохнул академик Анисимов, подумав о собственных проблемах.

— И вот тогда папа, несмотря на свою многосемейность, решил ехать в Томск, учиться в институте, стать инженером. У него были заводские друзья Вахтанг Неидзе, с его дочкой Томкой мы подружки. И Степан Порошенко, литейщик. Его сынишка Остапка с моим братишкой Спартаком ровесники. Дядя Степан говорил, что не пристало человеку семейному, который и фронт и Арктику прошел, рационализатору и изобретателю нашего завода, садиться за одну парту с сопляками. Вы простите, это так дядя Степан сказал.

— Ничего. Все мы такими были. Но это проходит, к сожалению.

— А мама сказала: «Ты, Алеша, не бойся, что среди студентов самым большим будешь. — Она так и сказала, это про папу-то! — Я у тебя в тундре училась. Теперь тебе учиться помогу. Прокормлю и нас обоих, и детишек. Прачкой буду, чертежницей, спасибо Вахтангу — научил». Мама помогла ему кончить институт. Он сделал там уйму изобретений: то прибор термограф, переводящий индикаторную диаграмму из координат давлений и объемов в координаты температур и энтропии, то маятниковый генератор, приводимый в движение непроизвольными движениями человеческого тела, куда он заключен. А имплантированных приборов тогда еще не было. Словом, в самых различных областях. Это плохо?

— Не нахожу. Мне кажется ошибочным мнение, будто изобрести можно лишь в хорошо изученном деле. А вот Кулибин или Эдисон изобретали в любой области, какой касались. Эйнштейн же, тот говорил: «Сидят люди, которые знают, что этого сделать нельзя. Но приходит человек, который этого не знает, и делает открытие или изобретение».

Аэлита обрадовалась:

— Как хорошо вы сказали. Прямо про моего папу.

— Но тот же Эдисон говорил, что «изобрести — это лишь два процента, а реализовать изобретенное — девяносто восемь процентов дела».

— Я знаю. Нужно быть упорным. Мой папа такой. Его иногда называли упрямым. Но это неверно. Профессор, который его любил, поздравляя с окончанием, знаете что сказал? Стихи:

Упрямство — оружие слабых. Упорство — орудие славы!

— Мудрые строчки. Люблю такие. Упрямство — это мелкое чувство, нежелание признать чужую правоту, стремление сделать непременно по-своему. Упрямство подменяет силу, потому им и пользуются слабые. Упорство — великое качество. Это неостывающее желание во что бы то ни стало достичь поставленной цели, преодолеть все трудности. И оно действительно подобно орудию славы. И если ваш папа обладает им, то при его изобретательности это делает его, несомненно, Большим Человеком, какого бы роста он ни был.

— Спасибо вам, Николай Алексеевич.

 

Глава седьмая. МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК ВЫСОКОГО РОСТА

Юрий Сергеевич Мелхов был на два года старше Аэлиты. С раннего детства рос вундеркиндом. В школе уроков не делал, но слыл первым учеником. Восхищение учителей внушило ему, что приемные экзамены для него пустая проформа. И потерпел первое в своей жизни поражение — не набрал проходного балла. Это так потрясло его, что в другие вузы он и поступать не захотел.

Напрасно старалась Клеопатра Петровна убедить военкома, что ее сверходаренный сын лишь по недоразумению не студент и надо дать ему отсрочку от военной службы на год.

Отсрочки Юрий Мелхов не получил и отслужил в армии свои два года, стараясь не отличиться и не получить воинского звания.

Вернувшись из армии, в отместку за свою неудачу, университет он игнорировал.

К приемным экзаменам в институт отнесся уже со всей серьезностью, а поступив, стал первым среди успевающих, не тратя на это особых усилий. Все ему давалось легко.

«Европеец» с виду, он пользовался успехом у многих сокурсниц, но выбор остановил на Аэлите Толстовцевой, которой помог в курсовой работе. Ослепленная его внешностью и обхождением, Аэлита увлеклась им. На последнем курсе они поженились. И Аэлита вошла в семью Мелховых, взрастившую Юрия Сергеевича. В семье этой познакомилась с философией «маленького человека», которую проповедовал отец Юрия.

Сергей Федорович, в отличие от сына щуплый, узкоплечий, ходил бочком и тихим голосом поучал, что фундамент общества — маленький человек и что мир в основном состоит из маленьких людей и существует ради них. Всякие там герои, вожди, гениальные ученые, изобретатели, художники, писатели, артисты — «отклонение от нормы». Правда, со знаком плюс. И одно у них назначение — сфера обслуживания маленького человека, ибо он основа общества.

Юрий Сергеевич, с малых лет впитав эту «философию», своеобразно видоизменил ее, деля общество на людей с высшим образованием и без него. Люди с высшим образованием, по его убеждению, были «белой костью», и несправедливостью он считал, что в нашей стране рабочий может зарабатывать больше инженера, который им руководит.

Вернувшись из Италии, Юрий Сергеевич с восхищением вспоминал несопоставимые заработки итальянских инженеров и рабочих.

Аэлита не выдержала и возразила ему:

— Что ж тут особенного? Мы идем к обществу, где все будут отдавать по способностям, получая по потребностям. Сближение умственного и физического труда по оплате естественно. Право!

— Нелепица! — презрительно отозвался Юрий Сергеевич. — Мы пока что живем в социалистическом обществе, где каждому по труду. Мой труд более квалифицирован благодаря моему высшему образованию, на которое я затратил много усердия. Наконец, нельзя пренебрегать зарубежным опытом, который я перенял, и потому мой ценный труд должен оплачиваться выше, чем работа рукодела.

— Ты не прав. Рабочий теперь интеллигентен, стоит за станком с программным управлением, оператором в химическом производстве, а часто создает вещи как скульптор или художник. Ведь руки рукодела сделали человека человеком. Вспомни Энгельса.

— Оставь, пожалуйста. Слава богу, мне не сдавать политической экономии. Я Институт марксизма-ленинизма, как ты знаешь, закончил дважды. Потому и занимаю свой пост на заводе.

— Должно быть, дважды мало.

— Что ты хочешь этим сказать? — возвысил голос Юрий Сергеевич. — Я не нуждаюсь в помощи для понимания элементарных вещей, в отличие от некоторых, делавших курсовые работы.

Аэлита вспылила:

— Если помощью называть надпись на чертежах, то я опускаю голову, делаю глубокий реверанс, смущаюсь…

— Ладно, ладно, кто считается, — смягчился Юрий Сергеевич. — Какой смысл осложнять семейную жизнь высокими материями. Не дело маленького человека, как говорит отец, искать высшую справедливость. Кстати, надо идти к столу. Мать зовет к обеду. Никто, кроме нее, еду не приготовит. Это тоже помнить надо.

— Конечно, — вздохнула Аэлита. — Но сегодня — исключение! Сегодня обедом угощаю я. Право-право!

Юрий Сергеевич поднял соболиные брови:

— Свежо предание, но верится с трудом.

— Нет, в самом деле. Прошу к столу. Мое кушанье нужно только чуть подогреть. Я уже предупредила Клеопатру Петровну, чтобы она сегодня не хлопотала по хозяйству.

Юрий Сергеевич с высоты своего роста смерил жену взглядом и усмехнулся:

— Посмотрим, посмотрим, шепнул слепой.

Аэлита побежала на кухню.

— Что это сегодня твоя благоверная забеспокоилась? — спросила мать у сына.

В столовую, как всегда, тихо, незаметно, как-то бочком вошел Сергей Федорович, низенький, сутулый и стриженный бобриком. Невестке он едва кивнул, относясь к ней скорее безразлично, чем плохо, сторонясь ее, как полированной мебели в квартире, как бы не задеть.

Сергей Федорович уселся за стол и погрузился в чтение газеты.

— Опять газета за столом? — строго прикрикнула Клеопатра Петровна.

— Только спорт… кто кого.

— Нелепое занятие, — изрек Юрий Сергеевич. — Тратить энергию, гоняя никому не нужный мяч, поднимая огромный груз, и все без видимой пользы для общества! Дикость! Возвращаемся к Древнему Риму. Аппиева дорога, Колизей! Хлеба и зрелищ нужно твоему маленькому человеку, отец. Нет, подлинному члену общества, пусть маленькому, но нормальному, бесплодное напряжение мышц абсолютно ни к чему. Я рационалист и искренне удивляюсь, как люди с высшим образованием могут уделять этому время и силы.

— Но ведь у меня-то высшего образования нет, — робко возразил отец.

— Все равно. Ты должен равняться по сыну с его способностями. Недаром нам удалось дать ему высшее образование.

Клеопатра Петровна не упускала случая упомянуть о способностях сына, освобожденного от всех домашних забот. Она любовалась им.

 

Глава восьмая. КОЛЕСО БЕЗ ОСИ

Обеды в семье Мелховых были семейными «собраниями», на которых обсуждались и домашние и государственные вопросы.

Юрию Сергеевичу отводилось при этом особое место. И если отец развивал свою теорию маленького человека, то Юрий вещал о человеке вообще.

Вот и теперь он произнес:

— Высшее образование — это то, что делает человека человеком. Вот мое добавление к Энгельсу.

— Ты так думаешь? — спросила вошедшая с подносом Аэлита.

От кушаний, которые она внесла, распространялся обещающий аромат. Свекор даже крякнул от удовольствия.

— Вот это баранина так баранина! Звонче, чем в шашлычной.

— Здесь говорят о высшем образовании, а не о шашлычной, — обрезала Клеопатра Петровна.

— А я думаю, что образование еще не все, — продолжала Аэлита, ставя на стол поднос и раскладывая кушанье по тарелкам. — Недавно я услышала такие стихи:

Знай, воспитанье — это ось, Образованье — колес сила. Но колесо с оси снялось - И вмиг винтом заколесило.

— Недурственно, — хмыкнул в усы Сергей Федорович.

— Каламбур, — пожал широкими плечами Юрий Сергеевич.

— И колесо заколесило. Без оси завсегда так. Вроде как без воспитания, — резюмировал Сергей Федорович.

— На что намекаешь? Мы что, плохо своего сына воспитали? Одно только образование дали? — возвысила голос Клеопатра Петровна.

— Афоризм в форме каламбура — про всех. Есть даже академики невоспитанные, — пояснила Аэлита.

— И кто же сочинил этот шедевр морали? — выразительным баритоном осведомился Юрий Сергеевич, уплетая сочный кусок баранины с подрумяненной картошкой.

— Академик Анисимов, Николай Алексеевич.

— Так он еще и стихи пишет, черт возьми! — возмутился почему-то Юрий Сергеевич.

— Других стихов Анисимова я не знаю, но, судя по этому афоризму, он владеет стихотворной формой.

— Владеет, владеет, — проворчал Юрий Сергеевич. — Он много чем владеет, слишком много. И наука, и лыжи, и скульптура. И стихи еще… Ненормально.

— Если нормой считать посредственность, то, конечно, выше нормы.

— Нечего отца обижать. Вступаюсь за него и утверждаю, что маленький человек неадекватен посредственности. Впрочем, посредственность хорошо знакома тебе, если вспомнить твои институтские отметки. Бывало, бывало, чего греха таить.

— Как тебе не стыдно? — покраснела Аэлита. — Почему ты так изменился? Я знала тебя другим!

— Бароном фон Мелховым?

— Да, ты выглядел аристократом, рыцарем, преклоняющимся перед женщиной, готовым помочь.

— Алла! — прервала свекровь. — Нечего секреты строить. В каком магазине ты умудрилась такие роскошные консервы заполучить? Покажи и мне туда дорогу. Семью-то не тебе приходится кормить, на мне одной все заботы.

— Вам, правда, понравилось, Клеопатра Петровна?

— Вкусно, ничего не скажешь. И на консервы непохоже. Сочно. Свежо. Научились-таки. Надо набрать таких банок побольше.

— Это не консервы вовсе. Честное слово!

— Как так не консервы? Я что, не хозяйка?

— Нет, вы отличная хозяйка. Но это вовсе не консервы, а искусственная пища из института академика Анисимова. Кстати, Николай Алексеевич предложил мне у него работать.

— Что? — разом вырвалось у Клеопатры Петровны и ее сына.

Сергей Федорович осторожно отодвинул от себя тарелку и стал вытирать салфеткой губы, ссутулившись более обычного.

— Ну конечно! Искусственная пища, приготовленная в лаборатории. Структура мяса сделана на ткацком станке, а вкус и запах баранины — в лаборатории вкуса и запаха. В ней как раз мне и предлагают работать. Право-право!

— Как? — крикнула Клеопатра Петровна, выскакивая из-за стола. — Ты осмелилась накормить нас такой гадостью? Боже, какая низость! Мне дурно! Ох!.. — И она выбежала из столовой.

— Докормила! — гневно возвысил грудной свой голос Юрий Сергеевич. — Это же обман! Низко, недостойно!

— Юра, что ты!

— Вот теперь Юра, а то все был Николай Алексеевич. Слушал я его в Вечном городе. Только сам он, видно, не вечный. В детство-юность начал впадать. Статуэточки, стишочки — маразматические синдромы!

— Юра, прекрати!

— Нет, я просто не могу прекратить. Оказывается, я изменился! Меня не разглядели! За барона или рыцаря, в самом деле приняли! Но в ответ на подлинно рыцарское отношение на меня и моих родителей совершается покушение! Да, да, покушение с целью отравления, на какое решилась Катерина Измайлова!

— Какая начитанность! Может быть, ты помнишь и купца, на которого покушалась Катерина Измайлова? Не найдется ли общих черт? Как же я была слепа! И как ты можешь осуждать такого человека, как академик Анисимов? Говорить об отраве… Знайте же, что все искусственные кушанья сделаны из молока. Честное слово!

— Из молока? — удивился Сергей Федорович. — Чудно! А я думал — баранина.

— Из казеина, полученного из отходов молочного завода. Словом, творожные изделия. И не из чего огород городить.

— Блевать — по-твоему, огород городить? Хороши творожные изделия, если от них рвота! Впрочем, всем известны отравления плохим творогом. Напрашивается вывод, что твой старец в своей лаборатории за государственный счет творог портит. И наживает научное имя.

Юрий Сергеевич уже не владел собой. Глубоко уязвленный интересом жены к пожилому академику, он ненавидел и самого Анисимова, и его дело, не отдавая себе отчета в словах, которые вырвались у него и за которые он краснел бы в другое время.

Аэлита тоже была возбуждена выше всякой меры.

— Молчи! — воскликнула она. — Ты не смеешь так говорить! Кто ты в сравнении с ним?!

— «Ведь я червяк в сравненьи с ним, с лицом таким, с его сиятельством самим!» — продекламировал Беранже Юрий Сергеевич, словно стараясь разъярить себя еще больше.

Вернулась Клеопатра Петровна.

— Я думала, умру. Какой ужас! Неужели у нас не могут справиться с сельским хозяйством? Куда смотрят правительство, партия?

— Правительство и партия всячески поддерживают начинания академика Анисимова.

— Я не знаю, что там думают наверху, не мое это дело. Там умеют заботиться о нас. Но в моем доме этой гадости никогда не будет.

— А как же, — согласился сразу Сергей Федорович.

— Не знаю, не знаю, как и кто поддерживает эти происки с искусственной пищей, которые могут просто подорвать устои нашего сельского хозяйства, — важно заявил Юрий Сергеевич. — Стоит только понадеяться на этот творог… и прикрыть все земледелие.

— Никто этого не добивается. Искусственная пища нужна в первую очередь народам, у которых нет сельскохозяйственных продуктов в достаточном количестве. Это резерв науки, необходимый человечеству.

— Оставим высшую материю высшим инстанциям, что же касается нашей маленькой семьи, то не вздумай накормить подобной гадостью сына, — пытался снизить накал спора Юрий Сергеевич. — Кстати, что за разговоры о работе в институте академика Анисимова? Ты что, не знаешь порядка? После окончания института три года обязана отработать по распределению.

— Николай Алексеевич заверил, что договорится с министром.

— С министром? — снисходительно переспросил Юрий Сергеевич. — Если министр будет заниматься такими, с позволения сказать, делишками, наша химическая промышленность встанет.

— Напротив, она займется изготовлением искусственной пищи в широком масштабе, создаст пищевую индустрию, станет кормить голодающие страны, увеличит наш экспорт.

Юрий Сергеевич махнул рукой в знак того, что не хочет продолжать перепалки:

— В битве врагов побеждает сильнейший.

В споре друзей уступает мудрейший.

— Остается решить, что это было: битва или спор? — запальчиво спросила Аэлита, но ей никто не ответил.

 

Глава девятая. ОСКОЛКИ

В семье Мелховых появилась трещина, не появилась, а проявилась теперь, существуя уже давно.

Аэлита теперь ужасалась, как могла она попасть девчонкой в эту семью, в которой с самого начала почувствовала себя чужой, боясь в этом признаться.

И трещина начала углубляться.

Юрий Сергеевич с отчаянием убеждался, как отдаляется от него Аэлита. Она стала пропадать вечерами, посещала концерты, бывала в театрах. Юрию Сергеевичу не требовалось спрашивать, с кем она развлекалась. Конечно, с ним, с этим «престарелым сатиром», как мысленно называл он еще недавно так уважаемого им академика. Но Анисимов отнимал у Мелхова самое дорогое, принадлежащее только ему одному, — жену. И самым оскорбительным здесь было то, что ведь этот пожилой человек не мог сравниться с Мелховым ни в возрасте, ни в наружности, наконец!.. И все же…

В довершение всего Аэлита и не думала ничего скрывать. Непринужденно рассказывала о виденных пьесах, о слышанной музыке, о той глубине, которую чувствовал и открывал Анисимов. И делала это так простодушно, словно возраст спутника оправдывал ее поведение. Но именно этот возраст особенно бил по самолюбию Мелхова. Он страдал и от отчуждения жены, но еще больше из-за того, что явилось тому причиной.

И тут еще пренеприятнейший телефонный звонок. Знакомый по Риму журналист Генри Смит умудрился отыскать его в Москве.

— Мы взаимные должники, — говорит он после приветствий. — Вы, мистер Мелхов, заплатили по ресторанному счету, я показал вам Рим. Теперь я плачу в ресторане «Метрополь», где вас жду, а вы покажете мне свою Москву.

Юрий Сергеевич не знал, как отвязаться от настырного американца. Беспокойство не оставляло его.

А тут еще Аэлита принесла домой прелестную статуэтку девушки-японки, подарок Анисимова. Напуганный и взвинченный перед тем звонком Генри Смита, сейчас Юрий Сергеевич был унижен, оскорблен и потерял обычный контроль над собой:

— Я считаю совершенно непристойным принимать от малознакомого пожилого мужчины, с которым у тебя, очевидно, был курортный роман, такие ценные подарки только потому, что случайный знакомый за одно лишь свое ученое звание получает шестьсот рублей в месяц, не считая директорского оклада в институте и всего прочего.

— Статуэтка не куплена на доходы, которые ты подсчитываешь в чужом кармане, а сделана Анисимовым.

Юрий Сергеевич не мог уступить и продолжал:

— Тем более, тем более! Я не могу держать в своем доме бездарные поделки самоучки, пусть даже с академическим званием.

— Ты пытаешься оскорбить человека, который неизмеримо выше тебя.

— Я уже слышал: «Ведь я червяк в сравненьи с ним…»

— Кстати, ему удалось договориться с министром о моем переводе в институт Анисимова.

— Что? — перешел на крик Юрий Сергеевич. — Без согласования со мной? Не бывать тому!

— Перевод уже оформлен. Я начинаю работать.

И тут за выдержанного всегда Юрия Сергеевича стал говорить кто-то другой, кто скрывался в нем и теперь не смог стерпеть боли уязвленного самолюбия:

— Ах так? Тогда считай нашу семью разрушенной. И не моя в том вина. Помни: московскую прописку дал тебе я, я же и выпишу тебя из квартиры Мелховых.

Аэлита, оглушенная, оскорбленная, не находила слов, мало разбираясь в правах на жилплощадь и прописку. Сейчас все это для нее ничего не значило. Здесь нельзя было оставаться ни минуты, переносить унижения, видеть торжествующую Клеопатру Петровну.

Слезы мешали Аэлите, когда она бросала в чемодан свои скомканные вещи и вещички Алеши.

Подруга, уезжая на Север, оставила ей ключи от однокомнатной квартиры — в них спасение!

Увидев, что жена нагружает санки, Юрий Сергеевич встал в дверях и с издевкой объявил:

— Имей в виду, что собаку я тебе не отдам.

— Я заберу сына из яслей. И Бемс, как всегда, повезет Алешу на санках.

— Нет. Можешь воспользоваться академическим автомобилем, «Чайкой» или «мерседесом», не знаю уж, какой у твоего дряхлого принца экипаж. — Юрий Сергеевич думал лишь о том, как бы разрядить атмосферу, успокоиться самому и утешить Аэлиту, но вместо этого говорил совсем другое, подливал нефти в огонь.

— Бемс — мой пес, — возразила Аэлита. — У тебя нет на него никаких прав.

— То есть как это нет прав? А кто за щенка шестьдесят рублей заплатил? — снова занесся Мелхов.

— А кто бегал по магазинам, сыновние деньги тратил, чтобы насытить его чудовищную утробу? — вставила Клеопатра Петровна.

— Вы не смеете! Вы не смеете! — только и могла твердить Аэлита.

— Нет, мы смеем. Я тут прикинул, пока ты мать мою оскорбляла, во что обошлось мне содержание собаки. Одна тысяча шестьсот рублей ноль-ноль копеек. Вот выложи их мне на стол — тогда забирай.

Юрий Сергеевич хотел поставить на пути Аэлиты последнюю преграду. Он отлично знал, что на новую шубку давно откладываются деньги. Так какая женщина отдаст свои сбережения? Но Аэлита открыла шкаф и там, под стопкой белья, нащупала пачку денег.

— Возьми, образованное колесо без оси!

— Ах, так? Тогда все! Тогда все! — теперь уже искренне говорил Юрий Сергеевич.

— Нельзя, никак нельзя больше терпеть, — подсказала Клеопатра Петровна.

— Нельзя терпеть! — согласился сын. — Завтра же подам заявление на развод. Неверность! Спуталась за деньги со стариком. — И Мелхов схватил из открытого чемодана статуэтку японки и с размаху бросил об пол. Осколки разлетелись во все стороны. Юрию Сергеевичу стало легче, иначе он не выдержал и сдался бы. И когда отлегло, он вдруг с ужасом подумал: «Ведь напрасно меня считают умным человеком, напрасно!»

Рыдая, взяла Аэлита любимую собаку, запрягла ее в нагруженные сани и захлопнула за собой дверь. Они жили на первом этаже.

Бемс, весело подпрыгивая, охотно повез санки по свежему снегу, который еще не успели смести с мостовой.

Ехать недалеко — до соседнего дома-башни.

 

Часть третья. НА ПОМОЩЬ ПРИРОДЕ

 

Глава первая. ВСТУПЛЕНИЕ В ХРАМ

Аэлита ничего не сказала Николаю Алексеевичу о своем уходе из дома и спокойно приступила к новой работе.

Заведующая лабораторией «вкуса и запаха», кандидат химических наук Нина Ивановна Окунева, невысокая полнеющая дама, с круглым лицом и двойным подбородком, приветливая и энергичная, встретила Аэлиту душевно.

Окунева уже знала Аэлиту, поскольку та по просьбе Николая Алексеевича приводила сюда Бемса. Пса испытывали тогда на чуткость обоняния.

Нина Ивановна при первой встрече говорила Аэлите:

— Почти все естественные белки пищи в чистом виде безвкусны и не имеют запаха.

— Вот как? — удивилась Аэлита.

— Вы еще многому удивитесь. Имейте в виду, отмытое, вываренное мясо, белок яйца, промытый и обезжиренный творог, то есть казеин совершенно безвкусны и никак не пахнут. Вам не приходилось замечать, когда дома хозяйничали?

— Мне не привелось дома хозяйничать.

— Счастливица!

Аэлита смущенно улыбнулась, вспомнив свою лютую свекровь.

— Придется вам здесь «хозяйствовать» в мировом, так сказать, масштабе. Хорошая хозяйка знает, что приятный вкус и запах содействуют лучшему усвоению приготовленного блюда. Вы привели своего пса? Любопытный эксперимент, впрочем, для милиции давнее прошлое.

— Не только для милиции, Нина Ивановна. В саперных частях собак натаскивали на распознавание заложенных в землю мин. Тол имеет особый запах, которого не ощущает человек.

— Человек способен различать до десяти тысяч запахов. К сожалению, надежно обоснованной теории запаха нет. Кое-что обещает теория «пробоя мембраны», но ее вернее отнести к области наших надежд, чем к подспорью в научной работе.

— Я так мечтаю о научной работе! Честное слово!

— Пока что для нас, химиков, обоняние человека считалось эталоном. Для идентификации ароматических композиций применяются хроматография и масс-спектрометр, ИК-спектроскопия и ЯМР — ядерный магнитный резонанс. Однако чувствительность этих методов к отдельным компонентам запаха иногда в несколько сотен раз меньше, чем наше с вами обоняние.

— Вот видите! — обрадовалась Аэлита. — А у собаки чутье, говорят, чуть ли не в миллион раз острее, чем у человека. Неужели мой Бемс ничем вам не поможет?

— Насчет миллиона не знаю, но Николай Алексеевич просил меня попробовать. Я не против. Кроме того, я вообще люблю собак. Но… имейте в виду, я не уверена, что это новшество будет всеми воспринято с восторгом.

Аэлита не поняла тогда, что имела в виду руководительница лаборатории.

При первом посещении института Бемсу предложили определить образец с пахучим компонентом в количестве, неуловимом для приборов. Аэлита волновалась, но Бемс испытание выдержал. Из четырех деревянных палочек, из которых одну поднесли к пахучему компоненту, он безошибочно вытаскивал именно эту палочку. Аэлита торжествовала.

Окунева обещала продумать систему экспериментов, в которых в качестве одного из контрольных приборов мог бы участвовать Бемс.

После очередного концерта, на который ее пригласил академик, Аэлита рассказывала ему о первых опытах. Он слушал внимательно, чуть улыбался и поощрительно кивал. Тогда-то он и предложил ей перейти на работу в лабораторию Окуневой. Аэлита сразу согласилась, зная, что советоваться с Юрием Сергеевичем бесполезно. Ведь при переходе в академический институт с завода Аэлита не только шла на меньший оклад — ее, не имеющую ученой степени, могли принять лишь на должность младшего научного сотрудника с окладом девяносто рублей в месяц вместо заводских ста тридцати, — но теряла еще и ежеквартальную премию.

Нина Ивановна Окунева все отлично понимала.

— Ничего, милочка. Главное, вы приобщаетесь к науке.

— Я ни о чем другом не думаю.

— Нет, думать надо, дорогая. Имейте это в виду. Думать о теме диссертации. Как вам нравится такая: «Распознавание запаха чувствительными приборами и сравнение их работы с реакцией на запах некоторых биологических систем»?

— Прекрасно! Ведь под биологической системой можно разуметь и человека и собаку?

Окунева кивнула.

Так началась научная деятельность Аэлиты. Ей казалось, что она вырвалась из душного подземелья и дышит свежим воздухом.

Бемсом пока не занимались. Аэлите требовалось освоить все применявшиеся в лаборатории методы. Наиболее совершенный из них, хроматографический, позволял определить содержание пахучего вещества в 10 в мину12 грамма.

Метод, предложенный польским ученым, оказался очень интересным и красивым. Аэлита не слишком обоснованно подсчитывала, что ее Бемс, наверное, сможет определить количество пахучего вещества в 10–20 грамма. Это уже приближалось к нескольким молекулам вещества и на восемь порядков превышало возможности приборов. Если бы это было так!

Все началось хорошо, но Аэлита решила, что теперь не имеет права на такое же внимание со стороны академика, каким пользовалась до перехода в институт. Руководитель института должен считаться с общественным мнением. В глазах Аэлиты Анисимов, как и для всех остальных сотрудников, стал директором института, академиком, непревзойденным научным стратегом, сидящим недосягаемо высоко на Олимпе.

Николай Алексеевич, кажется, все понял и не докучал Аэлите своими предложениями.

На исходе первого месяца работы новой сотрудницы Нина Ивановна разрешила наконец проводить опыты с Бемсом. Впрочем, может быть, потому, что сам академик, зайдя однажды в лабораторию, справился о собаке. Аэлита стояла на своем месте у вытяжного шкафа и боялась поднять глаза.

И Аэлита привела Бемса. Смущенная и гордая, шла по широкому светлому коридору с очень высоким потолком и прекрасно видела, каким взглядом провожают их научные сотрудники: ласковыми, смеющимися, а порой удивленными и даже возмущенными.

Бемс шел на коротком поводке и казался очень важным, словно понимал, какую ответственную миссию ему предстоит здесь выполнить.

Но поработать с Бемсом в лаборатории удалось лишь четыре дня, потому что Нина Ивановна ушла в отпуск, а из отпуска вернулся ее заместитель Геннадий Александрович Ревич, «новоиспеченный» доктор наук, «остепенившийся» раньше Окуневой, слишком занятой общелабораторными делами и запустившей свою докторскую диссертацию. Изысканно одетый, в высшей степени опрятный лысеющий человек лет за пятьдесят, в очках с золотой оправой, с узким носом и тонкими губами.

Войдя в первый раз в лабораторию и увидев Бемса, Ревич брезгливо поморщился.

— Знакомьтесь, Геннадий Александрович. Наша новая младшая научная сотрудница Мелхова Алла Алексеевна. — Окунева почему-то постеснялась назвать Аэлиту настоящим именем. — А вот ее живой прибор, системы боксер, марки Бемс, прекрасно реагирует на исчезающие слабые запахи.

— Очень рад, почтенная Алла Алексеевна, — расшаркался Геннадий Александрович. — Очевидно, научная лексика лаборатории обогатится теперь таким термином, как «Ко мне, Мухтар!». Надеюсь прочитать об этом в Докладах Академии наук СССР.

— Не Мухтар, а Бемс, — робко поправила Аэлита.

Геннадий Александрович смерил новенькую простушку ироническим взглядом. До нее даже не дошел его издевательский тон!

С уходом Нины Ивановны все в лаборатории изменилось. Ревич под предлогом сохранения научных традиций отменил опыты с Бемсом, направил Аэлиту заниматься в библиотеку.

— Надо понимать, что такое вступление в храм, — напутствовал он. — Достаточно того, что вас приняли сюда не на должность старшего лаборанта или инженера. Чтобы стать научным сотрудником, хотя бы и младшим, надо читать, читать и читать. К тому же у нас, Алла Алексеевна, нет возможности превращать лабораторию в собачью площадку. Нет плотников, чтобы соорудить забор, бум, лестницу и Будда его знает что еще. Да и загромоздят такие сооружения лабораторию, точным приборам места не останется. Увы, не коррелирует все это с современным уровнем науки, к которой, почтенная Алла Алексеевна, вам надо бы приобщиться. Вот и начинайте с библиотеки.

— Геннадий Александрович, меня зовут Аэлитой.

— Прелестно, прелестно! Но применительно к сцене, к эстраде, а не к лаборатории. Дозвольте уж вас называть так, как нашла нужным представить Нина Ивановна, заведующая лабораторией. Не будем уж без начальства менять порядки.

Геннадий Александрович решил взять шефство над новенькой.

— Вот вы, дорогая моя, — снисходительно говорил он, — должно быть, вообразили, что все дело в запахе. Нет! Наша лаборатория «вкуса и запаха»! На первом месте вкус! Запах только привлекает, а вкус, вкус — источник наслаждения! Человек создан для наслаждения. По крайней мере, большинство людей так полагает. Будем считать это однозначным, не так ли?

— Может быть, — робко ответила Аэлита, которая чувствовала себя с Ревичем неуютно. Она смотрела, как поблескивают золотые очки Геннадия Александровича, какой белоснежный на нем воротничок, какой модный галстук, со вкусом подобранный к не менее модному костюму, совсем как у Юрия Сергеевича.

Голос Геннадия Александровича приятно рокотал, чувствовалось, что он сам любуется им, наслаждается своей речью.

— Поэтому сейчас ваша задача — вкус. Предстоит превзойти все до сих пор достигнутое лабораторией. Сам академик сообщил о предстоящем «пире знатоков»! Итак, вкус — вот ваша область у нас! Тем более что только вкус превращает женщину в парижанку! Я убедился в этом в Париже. — И он засмеялся, показывая золотые зубы.

 

Глава вторая. ПИСЬМО

Аэлита была переведена на работы, связанные со вкусом, и помощь Бемса временно отпала. Усердно занимаясь в библиотеке, она надеялась на возвращение Нины Ивановны, впутывать же в это дело Николая Алексеевича и думать не смела.

И вдруг в библиотеку с необычайно многозначительным выражением лица вошел Геннадий Александрович. Склонившись к Аэлите, колючим шепотом сказал:

— Вас просит зайти директор института академик Анисимов. Надеюсь, вы не приносили ему жалобы по поводу собаки?

— Я никому ничего не говорила, — вся зардевшись, пролепетала Аэлита. — Честное слово!

Почему-то она взволновалась, никак не могла собрать книги. Потом поправила свою высокую прическу и, превозмогая страх, отправилась к директору.

Предстояло пройти лестницу, по которой шныряли молодые бородатые люди и девушки с распущенными волосами, Аэлите казалось, что все смотрят на нее.

Вот и коридор дирекции. Она проходила здесь, когда в первый раз появилась с Бемсом. Тогда Николай Алексеевич сам провел ее вместе с собакой в лабораторию «вкуса и запаха».

Дама-референт, которую Аэлита когда-то наивно приняла за секретаршу, встала навстречу.

— Николай Алексеевич ждет вас.

Аэлита робко открыла обитую кожей с орнаментом из желтых гвоздиков дверь.

Николай Алексеевич сидел за столом, углубившись в чтение какой-то бумаги. Он поднял на нее глаза и… не улыбнулся, как ждала Аэлита.

Академик встал, вышел из-за стола ей навстречу и сказал приветливо, но очень серьезно:

— Садитесь, Аэлита. Я побеспокоил вас по вопросу, касающемуся нас обоих.

Аэлита удивленно посмотрела на Николая Алексеевича. Нет, он не шутил.

Директор усадил ее в мягкое кресло перед столом, сам сел на стул и подвинулся к креслу.

«Значит, не о Бемсе будет разговор. Так о чем же? — подумала она. — Для приглашения в театр едва ли стоило вызывать к себе в кабинет да еще через заведующего лабораторией».

Несколько секунд молчания показались Аэлите томительными.

— Сегодня я ездил в Президиум Академии наук, и меня пригласил заглянуть к нему президент. Извинился, сказал, что не придает этому никакого значения, и передал полученное им письмо. Я хочу познакомить вас с ним.

— С письмом? — еле слышно спросила Аэлита.

— Да, только с письмом, пока не с президентом, — улыбнулся Николай Алексеевич.

Он встал, прошел к столу и взял то самое письмо, которое, очевидно, просматривал, когда Аэлита входила.

— Прочтите. Вслух не надо. Это не художественное произведение.

Аэлита похолодела. Она узнала почерк мужа.

Письмо было адресовано в Президиум Академии наук СССР.

«Считаю своим долгом обратиться в высший орган советской науки с сигналом о недостойном поведении одного из действительных членов Академии, долженствующего служить примером высокой морали и образцом поведения нам, людям с высшим образованием, но забывшего о своем долге высоко нести звание советского ученого и члена нашей великой партии и распутным своим поведением разрушающего мою семью, семью рядового советского гражданина, счастье которого обеспечено Конституцией, хотя он и не обременен ни высокими научными званиями, ни академическими доходами.

Я обращаю внимание Президиума Академии наук СССР на безнравственное поведение академика Анисимова Николая Алексеевича, соблазнившего, несмотря на сорокалетнюю почти разницу в возрасте, мою неопытную жену и принудившего ее уйти из дома, чтобы наслаждаться с ним противозаконным сожительством.

Я маленький, но честный человек. У меня трехлетний сын, которого я не хочу лишать отца, ибо человек, годящийся ему в прадеды, не может быть адекватен отцу.

Однако во имя воспитания полноценного члена коммунистического общества, думая прежде всего о нем, о моем сыне, я готов простить свою заблудшую, легкомысленную и обманутую жену, дабы она вернулась с сыном домой, если академик Анисимов найдет в себе порядочности не препятствовать этому.

Инженер Ю. С. Мелхов, беспартийный».

Аэлита лишилась дара слова. Она узнала почерк мужа, но не узнала его стиля, манеры выражаться. Он, образованный, умный, сейчас, словно намеренно, «писал под кого-то другого», мелкого, жалкого. Но не жалость вызывало это вычурное письмо, а лишь чувство гадливости.

 

Глава третья. ХОЗЯЙКИ СТОЛА

Зал института, где обычно проходили общие собрания, коллоквиумы, защиты диссертаций, а также просмотры кинофильмов, был пуст. Все кресла вынесли в коридор и поставили там в два ряда.

Вместо них в зале появились два длинных лабораторных стола. Их накрыли белоснежными накрахмаленными скатертями, и приглашенные из одного из лучших московских ресторанов официанты в белых куртках под руководством лысенького суетливого метрдотеля расставляли тарелки, раскладывали ножи, вилки в необычайно большом числе для каждого прибора.

Распоряжалась здесь хлопотливо-солидная Нина Ивановна Окунева, вернувшаяся из отпуска, заботливая и властная.

Себе в помощницы она взяла Аэлиту, которая по ее настоянию явилась сегодня в институт в ярком платье, чем-то напоминавшем кимоно.

Академик Анисимов вошел в зал, увидел Аэлиту в необычайном наряде и нахмурился.

Аэлита вся сжалась в комочек, не зная, куда деться от смущения.

— Не кажется ли вам… — строго начал академик, но при виде беспомощного взгляда Аэлиты отмяк и уже другим тоном продолжал, — что в Японии ваше имя переиначили бы, звали бы вас Аэри-тян?

— Может быть, мне лучше переодеться, сменить прическу? Право? — робко спросила Аэлита.

— И не подумайте! — по-хозяйски вмешалась Нина Ивановна. — Если кто-нибудь не отличит ее от японки, то пусть не отличит также и нашей искусственной пищи от настоящей. Имейте это в виду.

— Считаете, не сразу разоблачат? — спросил Николай Алексеевич, думая и о предлагаемых блюдах, и о внешности Аэлиты.

Нина Ивановна решительно ответила:

— Не скорее, чем отличат наш жюльен от дичи.

— Да, дичь!.. — вздохнул академик и добавил: — Да нет, я не против любого наряда. Тем более что самому-то мне нравится.

Но ни Анисимов, ни Окунева не могли предположить, что вслед за этим произойдет.

Еще звякали на столе приборы, когда в зал вошел, потирая с мороза руки, замминистра рыбной промышленности, бывший капитан дальнего плавания и директор плавучих рыбозаводов, моряк с обветренным лицом, изрезанным крупными морщинами.

Замминистра сопровождал один из референтов, красивый, вылощенный молодой человек с безукоризненным пробором на голове. Специализировался на Японии, окончил институт восточных языков.

При виде Аэлиты он решил блеснуть своими познаниями и обратился к ней по-японски.

Анисимов с трудом сдержал улыбку, готовый превратить в шутку ошибку гостя. Велико же было изумление, когда Аэлита, преодолев застенчивость, вернее, скрыв ее за церемонной восточной вежливостью, ответила гостю на прекрасном японском языке — ведь Анисимов знал его!

Референт пришел в восторг, видя, что вокруг заметили его эрудицию, и со светской развязностью заговорил с «иностранкой» на ее «родном» языке.

Замминистра взял академика под локоть и отвел чуть в сторону:

— Чем вызвано приглашение зарубежной гостьи, Николай Алексеевич? Не смутит ли она наших «испытателей»?

Анисимов рассмеялся.

— Чем рассмешил? — недовольно спросил замминистра. — Откройте. Других смешить стану.

— Считайте, что первую загадку, которую подготовила наша хозяйка стола Нина Ивановна Окунева, вы не разгадали.

— То есть как это? — нахмурился бывалый моряк и строго посмотрел на своего референта.

Тот подскочил к нему.

— С кем говорил? — спросил его начальник.

— О, очаровательной Аэри-тян. Полагаю, со стажеркой из Японии. Договорился с ней о совершенствовании своего японского языка.

— Совершенствовать вам его надо, — заметил Анисимов. — Произношение у вас прямо сказать вятское. Но найдется ли время у нашей научной сотрудницы Аэлиты Алексеевны Толстовцевой?

— Она что? Не японка? — поразился референт.

— И не марсианка, — улыбнулся Анисимов. — Русская, как мы с вами.

— Один-ноль не в твою пользу, — заметил замминистра помощнику и обратился к академику: — Признаем первую ошибку. Но больше, надо думать, их не будет у наших знатоков. — И он многозначительно взглянул на вошедших гостей.

Их было пятеро — три толстяка и два «донкихота» с длинными худыми лицами.

Аэлита же, краснея от смущения, сбивчиво объясняла Анисимову, откуда знает японский язык.

— Это все мой папа! Честное слово! Большой чудак! Не только имя мне такое дал, а еще и, заметив, что я на японку похожа, едва подросла, договорился со старой бухгалтершей нашего завода — из Японии она родом, — чтобы научила меня японскому языку. Представьте, воображал, что я когда-нибудь свершу подвиг, как Рихард Зорге. Дети быстро усваивают языки. Фузи-сан выучила меня не только родному языку, но и многому, что надлежит знать гейше. Вы простите, что тогда, в Терсколе, я ничего об этом не сказала. Помните «рюбрю»? Мне хотелось от вас услышать о Японии. Ведь я-то там никогда не была.

Анисимов улыбался и думал, как бы ему лучше скрыть свой интерес к Аэлите, к ее судьбе, даже детству.

— Хорошо, милая наша гейша, — : шутливо сказал Анисимов, — выполняйте свои общественные обязанности, коль скоро их так определили.

И пошел навстречу замминистра мясной и молочной промышленности.

Аэлита старалась изо всех сил. И не зря надеялась на нее Нина Ивановна — гостям казалось, что они находятся у гостеприимного хозяина на званом обеде или на приеме. Тем более что из-за желания референта из института восточных языков не ударить в грязь лицом за столом не переставала звучать непонятная почти всем иностранная речь.

 

Глава четвертая. ПИР ЗНАТОКОВ

Анисимов назвал Аэлиту Толстовцевой. Она действительно вернула себе фамилию отца.

Вскоре после злополучного письма, переданного президентом Академии наук Анисимову, Аэлита, и не подумавшая возвратиться домой, получила через институт повестку в суд. Оказывается, Ю. С. Мелхов одной рукой отправлял письмо в академию с единственной целью нагадить Анисимову, а другой подал заявление в суд, стремясь возможно скорее оформить развод. И конечно, здесь не обошлось без влияния Клеопатры Петровны, она кричала, что не допустит, чтобы ее сын был обманутым мужем. Не обманутый, а прозревший, карающий муж! Вот каким должен выглядеть ее Юрочка!

И на приеме у судьи, которая с участливой улыбкой привычно произносила слова примирения разводящимся супругам, Юрий Сергеевич объявил, что должен лишь узаконить действительное положение вещей. Бывшей семьи уже нет, место Аэлиты в его доме занято. Он будет честно выполнять судебное решение касательно сына Алеши, но не больше! Ибо с новой своей супругой хочет жить счастливо и иметь детей, ни на каких других не отвлекаясь.

Потом, как полагается, был суд второй инстанции.

И вот по институту академика Анисимова был издан приказ: считать младшую научную сотрудницу Мелхову Аэлиту Алексеевну Толстовцевой.

Анисимов, беседуя с гостями, то и дело с улыбкой поглядывал на яркое пятно, мелькавшее то здесь, то там.

Гости расселись по своим местам.

— Это добрая весть, коль зовут тебя есть! — шутил тучный замминистра.

Его взор манили разнообразные яства.

На множестве блюд и тарелок — каждая со своим номером — лежали тонко нарезанные сочно-заманчивые ломтики балыка, семги, лососины. Расточала зовущий аромат и черная икра в хрустальных заиндевевших от холода баночках, с ней соперничала икра красная, отдельные икринки которой походили на светящиеся крупинки лесной ягоды костяники. Все эти баночки, вазочки, блюдечки выбирались намеренно малых размеров, чтобы больше их понадобилось.

Нина Ивановна и ее помощница угощали всех, уговаривая взять то один, то другой лакомый кусочек.

Гости не заставляли себя упрашивать.

— Не напрасно я сегодня от завтрака отказался, — заметил замминистра мясной и молочной промышленности, завязывая на объемистой шее салфетку. Он походил на гиревика второго тяжелого веса, готового взять рекордный вес.

Конечно, закуску полагалось запивать. И не только минеральной водой.

Но дальний уголок стола, где восседали три толстяка и два «донкихота», отказался от всякого питья. Оказывается, продукт нельзя ни в чем растворять.

Потом принесли паштеты и жульены. Они были так ароматны, что референт-рыбник признался в готовности изменить рыбному промыслу.

Затем официанты предлагали гостям то консоме, то украинский борщ, то бульон с пирожками, то русские щи.

Гостям приходилось пробовать по две-три ложки каждого предложенного блюда, отмечая в специальных карточках одну из пяти цифр, — оценка по пятибалльной системе.

Эти карточки раздавала каждому Азлита и тут же отбирала их, чтобы отправить в вычислительный центр, где ЭВМ подобьет итоги испытания.

Следующие блюда-загадки были так же обильны и разнообразны.

Гостям предлагались разные сорта рыбы: и стерлядь, и осетрина, и форель, но по условию все в разделанном виде — без костей, чтобы по внешнему виду нельзя было отличить искусственной пищи от настоящей.

После рыбы пошло жаркое во всех видах: ароматное, сочное, тающее во рту. Тут был и шашлык, и бастурма, и английский бифштекс с кровью и бефстроганов с картофелем-пай — тоненькими стружечками, поджаренными в масле, антрекоты, филе, ростбифы…

И опять приходилось брать всего понемногу, чтобы отметить в протянутых Аэри-тян карточках.

— Слыхал про Тантала, — сказал моряк. — Тот с голоду и жажды мучился. Но, чтобы голодные муки испытывать, когда ешь, да не доедаешь — такого еще не случалось!..

Гости смеялись.

Но профессионалы-дегустаторы, три толстяка и два «донкихота», не позволяли себе даже улыбнуться.

Они священнодействовали.

Беря на кончик ножа испытуемое лакомство, они подносили его к губам, прикасались к пробе кончиком языка, причмокивали, иные закатывали глаза или прищуривались, словно нужно было целиться из лука в цель.

Карточки заполняли особенно тщательно. Каждый ставил свою фамилию, хорошо известную в соответствующих кругах.

На другой стороне стола становилось все шумнее. Туда громко требовали хозяек стола, за них поднимали тосты.

Подвыпивший Ревич пристроился рядом с Ниной Ивановной и произнес довольно странный тост:

— Предлагаю тост за тех, кто в мере. Ибо мера лежит в основе науки, техники, торговли и поведения людей. Так поднимем же наши мерки. Виват! Аэри-тян!

Пир приближался к концу. На столе появились фрукты, и академик Анисимов объявил, что карточек заполнять больше не надо.

— Фрукты настоящие. И останутся настоящими на все будущие времена. Их имитировать нет никакой нужды. Яблоки и апельсины, груши и вишни будут разводить в огромных садах, которые покроют ныне по-иному используемые пространства.

И не успели «испытатели» полакомиться всласть фруктами, как Нина Ивановна солидно объявила, что сообщит присутствующим результаты «испытания», итоги, подведенные электронно-вычислительной машиной.

Шум в зале стих. Окунева возвестила, что искусственные продукты во всех случаях все знатоки поставили в числе лучших блюд, которыми угощали присутствующих. Только двум естественным блюдам «удалось втиснуться» в лучшие — бастурме, приготовленной в одной из знаменитых московских шашлычных, и лососине, не имевшей на столе «искусственного конкурента».

Академик Анисимов сказал в заключение:

— Прошу извинить нас за некоторую долю шутки в сегодняшнем испытании. Ученые, как известно, любят шутить. Но наша шутка символична. Под маской выступали вовсе не хозяйки нашего стола, которых мы благодарим за хлопоты и радушие, а сами блюда. Вам надлежало угадать, что кроется под такой маской. Однако цель, нашего сегодняшнего испытания отнюдь не шуточная. Мы хотели показать, что наша продукция, если подходить к ней без предвзятости, может оказаться полезной народу. Я далек от мысли, что инерцию вкуса и мышления можно преодолеть сразу. Химия постепенно завоевывает свое место в обществе. Пусть некоторые дамы справедливо сетуют на капрон, он недостаточно пропускает воздух, в нем устают ноги. Однако капрон, нейлон и прочие искусственные ткани все-таки завоевали мир, миллиарды людей одеваются в искусственные одежды, которые должны совершенствоваться. Очередь за продуктами питания. Химия уже вошла в фармацевтическую промышленность, да и в пищевую тоже. Вспомните всякие конфитюры, желе да и многое другое. Химия — друг людей. А больные, которым нечего выбирать? В силу своей болезни или перенесенной операции они какое-то время не могут принимать пищу. Химики приходят им на помощь. Организму, собственно говоря, нужны не просто белки, чей вкус и запах вы здесь оценивали, а аминокислоты, которые из этих белков после их расщепления внутри организма он для себя выделит. Так вот, полный набор аминокислот мы можем вводить больному прямо в кровь, минуя пищеварительный аппарат, чью роль выполнят наши лабораторные установки. Мы достаточно широко применяем уже такую диету и радуемся, что она многим больным сохранила жизнь. Находясь в самом тяжелом состоянии, они даже не теряли в весе. Однако химики не предлагают человечеству перейти на питательные пилюли. В этом нет необходимости. Да и пилюли эти весили бы около восьмидесяти граммов. Довольно увесистые. Мы хотим, чтобы человечество с помощью химии обеспечивало себя полноценными белками, которым придан привычный для пищи вид, как это было сделано на нашем шутливо названном «пире знатоков», чтобы искусственная пища обладала приятным вкусом и возбуждающим аппетит ароматом. Задача науки решить все эти вопросы. Вам же судить о тех первых шагах, которые мы пытались сделать в этом направлении, стремясь не заменить сельское хозяйство (это было бы нонсенсом!), а лишь прийти ему на помощь при неблагоприятной погоде. Цель же наша — помочь человечеству победить голод на Земле, Это может быть. Это должно быть. Это будет!

Замминистра рыбной промышленности подошел к Анисимову и крепко пожал ему руку.

— Слово моряка! Боюсь, что вы отобьете охоту у моих рыбаков заниматься своим промыслом, коль скоро жареных рыб будете получать в колбах. Я ручался, что ошибки больше не будет. Думаю, что не ошибусь, если пообещаю вам всячески содействовать распространению вашей искусственной пищи.

Замминистра мясной и молочной промышленности тоже подошел к академику.

— Буду рад видеть вас в нашем министерстве, хотя вы стараетесь сделать его ненужным. Впрочем, без молока вы все-таки не обходитесь.

— Конечно, и без масла тоже! Создание искусственных жиров — дело предстоящих наших работ, — ответил академик.

Референты тоже жали руку академику, а подходя к хозяйкам стола, Нине Ивановне Окуневой и очаровательной Азритян, прикладывались к ручкам. Словом, все остались довольны.

Нина Ивановна обняла Аэлиту и расцеловала:

— Имей в виду, ты была выше всяких похвал!

— Нет! Среди дегустаторов не хватало кое-кого! — заплетающимся языком вставил Ревич.

— Кого это? — удивилась Окунева.

— Собаки несравненной нашей Аэлиты.

Официанты убирали посуду.

 

Глава пятая. ИГРА В МЯЧ

Аэлита впервые принимала Николая Алексеевича у себя дома, вернее, на квартире уехавших друзей.

Это был ее день рождения, и Николай Алексеевич, оказывается, помнил об этом и сам попросил разрешения навестить ее.

В эту субботу ясли работали, и родители при желании могли привозить туда детей. Аэлита обычно этим не пользовалась, но сейчас, сама не зная почему, отвезла Алешу, вернулась и с непонятным волнением стала прибирать чужую квартиру, где никак не могла почувствовать себя дома. Все здесь казалось чужим, неуютным, холодным. Но хоть не чувствовалось удушья семейки Мелховых!

Совсем в другой обстановке хотелось бы принять Николая Алексеевича, который все больше казался Аэлите человеком замечательным. И он, как и пообещал, приехал к обеду. Никого больше Аэлита не ждала.

Бемс, помня Анисимова по институту, бросился к нему на грудь как к давнему другу. Аэлите пришлось унять бурную радость пса.

Пока Николай Алексеевич раздевался в передней, Аэлита стояла в дверях, смущенная тем, что зачем-то надела свое лучшее платье, такое же яркое, как на «пире знатоков». Она немало потрудилась над высокой прической «марумаге», но обошлась без косметики. И все же, вероятно, от смущения или волнения, щеки ее так пылали, что гость это заметил.

— Вы прекрасно выглядите, Аэлита, — сказал он, целуя ей руку.

— Ну что вы, Николай Алексеевич! — потупилась Аэлита. — Я сегодня состарилась еще на один год. Честное слово!

— Пришел поздравить вас с этим. Но все равно вам меня не догнать, — усмехнулся Анисимов.

— А мне и не надо догонять! — выпалила Аэлита. — Человеку не столько лет, сколько значится в паспорте, а сколько другим кажется.

Анисимов почему-то вздохнул:

— Какой-то мудрец сказал, что беда не в том, что мы стареем, а в том, что остаемся молодыми.

Аэлита задумалась, над скрытым смыслом этих слов. Он, вероятно, имеет в виду конфликт между возрастом и неостывшими желаниями, стремлениями. Конечно, он молод душой и уж, во всяком случае, в этом отношении моложе Юрия Сергеевича Мелхова, хотя и сед и прожил долгую жизнь.

Аэлита повела Николая Алексеевича в комнату, заметив, что в руке он несет сверток.

— Вот приготовил ко дню вашего рождения, — сказал Анисимов, принимаясь его развертывать. — Три поэта — три портрета.

Аэлита рассматривала искусную чеканку на меди.

— Это вы сами? — удивилась она.

— Увлечение молодости! Ради вас вспомнил. Вы меня многое заставляете вспоминать.

— Ну что вы, Николай Алексеевич! Но как похож Александр Сергеевич! А что это за подпись?

— На каждом портрете по две строчки. Тоже для вас написал. Хотел выразить в них свое представление о поэтах. Не знаю, как получилось. Во всяком случае, кратко.

Аэлита громко прочитала первую надпись:

— Лицей. Друг-няня. Сказки. Кружки. Певец зари. Царь. Выстрел. — Пушкин.

Действительно кратко! Но и ясно. Всего несколько слов. А ведь какая жизнь отражена. Право-право!

— Должно быть, чем ярче человек, тем проще о нем надо сказать.

Аэлита взяла в руки второй портрет!

Плетень. Березки. Сени. Любовь и грусть. — Есенин.

Удивительно! — только и сказала она. — А это что? — Она не успела развернуть третий пакет.

— Я прочту на память начало строчек. Может быть, догадаетесь:

Вводил в мир   маяком стих Владимир…

— Мая-ков-ский! — воскликнула Аэлита. — Он, конечно, он! Честное слово! В его поэзии, как и в фамилии, — огонь маяка! Теперь помогите мне развесить портреты. Хотя я тут и временная жиличка, но без ваших портретов уже не могу!

И она засуетилась в поисках молотка и гвоздей. Наконец отыскала и с победным видом принесла.

Когда все портреты были развешаны по стенам, Аэлита сказала:

— Вот теперь вы выдали себя с головой, Николай Алексеевич!

— Вы так думаете?

— Я знала только несколько ваших строчек: афоризмы в форме каламбура. Помните, «колесо заколесило»?

— Еще бы!

— Теперь я знаю, что вы пишете стихи. И никогда, никогда мне их не читали.

— Так ведь однокоренные рифмы допускаю. И только для себя.

— Это еще важнее, если для себя. Пообещайте, что прочитаете.

— Попозже, если позволите. Я ведь только на музыку писал.

— На музыку?

— Да. На классиков.

— А у Маши, в квартире которой я обретаюсь, прекрасная коллекция пластинок. Право-право!..

— Нет ли этюда Скрябина Э 1 из второго сочинения?

— Наверное, есть. У нее все есть. На Север с собой не взяла.

Пока Аэлита разыскивала пластинку и налаживала стереопроигрыватель, Анисимов сидел, углубленный в свои мысли. А пес Бемс доверчиво прилег рядом, привалившись к его ноге. Тотчас захрапев, он олицетворял собой покой и уют.

Анисимов находился под впечатлением «игры в мяч», как он мысленно называл свои недавние посещения министерств и беседы с теми самыми людьми, которые отведали искусственных яств на «пире знатоков».

Сначала он попал к бывалому моряку, который только еще обживал свой просторный, отделанный дубом кабинет. Референт, знавший японский язык, присутствовал при беседе с академиком. Речь шла о производстве черной и красной икры для населения.

— Я понимаю, Николай Алексеевич. Икра ваша действительно морем отдает, рыбой. Это вроде бы и наше дело. Я вот даже о цене думал, какую на банках поставить. Посудите сами, ежели ее продавать в магазинах по вашей пустяковой себестоимости, никто же ее покупать не станет. Подумают, дрянь сбывают. Нет! Цену надо поставить сопоставимую с настоящей икрой. Тогда она пойдет.

— Это уж ваше дело, — заметил Анисимов. — Наука тут ни при чем.

— Это все верно. Было бы нашим делом, кабы не одно обстоятельство. Рыбное-то изделие на поверку, как тут мне подсказали, оказывается вовсе не рыбным. Нет, нет, я понимаю, что это искусственный продукт. Но я о ведомственной принадлежности. Что у вас идет на производство икры? Вы ее не из воздуха делаете, как мечтал Тимирязев, а из казеина.

— Верно. На первых порах из казеина. Но по своим качествам, которые отмечены экспертами, это «казеиновое изделие» не хуже дефицитной икры.

— Вот-вот! Правильно сказали — «казеиновое изделие».

— Федор Семенович имеет в виду, что казеин получается из молока, — вставил прилизанный референт, — а молоко к нам, к рыбной промышленности, никакого отношения не имеет.

— Да, пока что китов доить мы не научились, — рассмеялся замминистра, — но когда-нибудь научимся. И тогда из китового молока будете делать вашу искусственную осетровую икру. По рукам?

— Я не вполне понял вас. Киты нам не требуются.

— Ясно, что не требуются. Но вот у меня появилась мысль. Хочется ведь с вами в ногу идти. Киты чем питаются? Мелочью всякой, планктоном, рачками крохотными. Все это ведь — белки. Так?

— Конечно, белки.

— Так вот. Этих белков мы вам наловить сколько угодно можем. Стряпайте нам из них хоть икру, хоть севрюгу. Вот тогда у нас с вами дело завяжется, а пока…

— А пока Федор Семенович имеет в виду, что ваша продукция из казеина имеет прямое отношение к Министерству мясной и молочной промышленности, — вставил референт.

— Понятно, — буркнул Анисимов, — хотя вы и не по-японски мне это разъяснили.

— Ну какой же тут японский разговор! — воскликнул замминистра. — Мы всей душой за новое, но поймите и нас. Каждый занимается своим делом. Кто рыбой, кто молоком. А вашим белковым резервом на случай непогодных влияний Министерство сельского хозяйства заинтересуется. Очень был рад повидать вас, Николай Алексеевич. Как поживает ваша японочка?

— Благодарю. Определяет, чем это пахнет.

— Рыбой, рыбой! Честное слово, только рыбой! — говорил, улыбаясь, былой моряк, провожая ученого гостя, покидавшего министерство отнюдь не в лучшем расположении духа.

В Министерстве мясной и молочной промышленности академика тотчас принял его недавний гость, замминистра, тот самый, который походил на штангиста второго тяжелого веса.

— Он направил вас к нам? — возмутился толстяк. — Это просто ни в какие ворота не лезет! При чем тут исходный материал? Эдак придется пересматривать любую подчиненность. Скажем, радиопромышленность передать цветной металлургии. Ведь в транзисторах медные проволочки используются. Вы простите меня, Николай Алексеевич. Хотите послушаться делового совета? Поручите вашим лабораториям подумай о замене казеина в искусственной пище рыбным белком. Белок ведь, как вы говорили, в чистом виде вкуса не имеет и ни коровой, ни рыбой не пахнет. Если бы это не называлось «икра», я с радостью поручил бы нашим молочным заводам изготовлять вашу икру, но так… помилуйте! — он развел руками. — Нас же засмеют. Нет! Я просто удивляюсь Федору Семеновичу. Я ему позвоню, постыжу его. Очень рад встрече с вами, Николай Алексеевич. Как поживает ваша японочка?

— Определяет, что чем пахнет.

— Ах вот как! Ну что ж, это тоже научное занятие. Так я непременно позвоню в рыбную. Производство искусственной икры, да и всей прочей синтетической пищи надо налаживать. Вот когда придете с бараниной, милости просим. — Он уже почтительно стоял перед академиком.

Чем же все это было, раздраженно думал Анисимов, как не игрой в мяч? Его перебрасывали через ведомственную сетку, чтобы он ни в коем случае не упал на площадку заинтересованного министерства. Вернее сказать, незаинтересованного министерства, зло заключил Анисимов. В Министерство сельского хозяйства он не поехал. Чего доброго, еще за узурпатора сочтут.

 

Глава шестая. ПАМЯТЬ СЕРДЦА

Аэлита нашла нужную пластинку:

— О чем вы думали, Николай Алексеевич? У вас было такое выразительное лицо.

— Об Эдисоне, о великом изобретателе Эдисоне.

— Почему об Эдисоне?

— Помните, я приводил вам его слова: изобрести — это только два процента дела. Остальные девяносто восемь — реализация изобретения, доведение его до потребителя.

Аэлита сразу догадалась, о чем идет речь.

— Они не хотят налаживать производство?

— Сопротивляются. Не желают начинать новое дело. Инерция — наш лютый враг. Было время, когда комитет по изобретениям признавал, что лишь одна треть самых важных изобретений реализуется, а остальные лежат.

— Как же так лежат?

— Лежат, пока, как говорят сердитые критики, не приедут к нам из-за границы, там реализованные. А все оттого, что в самой основе производства и его старого планирования был заложен корень сопротивления новому.

— Корень зла?

— Представляете себе налаженное производство какого-нибудь изделия, освоенный технологический процесс? Ведь вы на заводе работали, знаете.

— Еще бы!

— Для выполнения плана мобилизованы все усилия коллектива, добивающегося премий, победы в соревновании. И вдруг появляется новая задача. Кто-то что-то изобрел, придумал «всем на беду». Надо ломать привычное, осваивать незнакомое, которое не сразу пойдет. Сорвется план, исчезнут премии. Кому же охота? Сами подумайте. Нонсенс!

— Но ведь это бездумно, близоруко! Честное слово! — возмутилась Аэлита.

— Близоруким удобнее рассматривать рубашку, которая ближе к телу.

— Но почему так было? А теперь?

— К этому приводил волюнтаризм непродуманного планирования, от которого ныне отказались. Решение передавать часть ожидаемой от новшества экономии в виде премии коллективу завода переломило былое отношение к новшествам. Производственники теперь в них заинтересованы.

— А у нас? Как же у нас? Как заинтересовать заводы? Может быть, предложить «мясникам» нашу баранину?

— Вот мне и посоветовали с нею прийти.

— Вот видите! Она у нас замечательная.

— Придем, придем. Лишь бы не разделили к тому времени министерство на два — где молоко и где мясо!

— Нет! Я уверена, что мы восторжествуем. Право-право!

— Это хорошо, что вы сказали «мы». Вы «настоящий парень», как говорят американцы. Таким парням и придется выполнять решение, которое, несомненно, будет принято вверху о создании «белкового резерва» в помощь сельскому хозяйству. Никто свертывать сельское хозяйство не собирается, но подстраховать его на случай предельных погодных трудностей стоит.

— Тогда позвольте одному из этих парней поставить пластинку.

Аэлита, стараясь скрыть смущение, бросилась к проигрывателю.

— Ах да! Я и забыл, что пообещал вам. Очень люблю этот этюд. Помните, мы с вами однажды слушали его в концерте, кажется, в Октябрьском зале или, может быть, в Малом зале консерватории.

— Нет, в зале имени Чайковского.

— Я знаю, что Скрябин не оставил после себя вокального наследства. И мне однажды захотелось написать слова, которые можно было бы спеть, Знаете, как поют третий этюд Шопена или «Грезы любви» Листа?

— Конечно, знаю.

— Вот я и написал. Только не судите строго. Пока что этого никто еще не пел.

— Если бы я умела петь! — непроизвольно воскликнула Аэлита.

— В вас и так все поет. Включайте музыку, я прочитаю вам, что написал там под настроение.

Заиграла музыка.

Память сердца — злая память. Миражами душу манит, В даль минувшую зовет Под вечный лед, Забвенья лед…

Так звучали прочитанные Николаем Алексеевичем под музыку Скрябина стихи. А заканчивались они словами:

В сердце ночь, в душе темно… Но ты со мной, всегда со мной!..

Музыка кончилась.

— Вот видите, — после долгого молчания сказала Аэлита. — Она всегда с вами… Всегда… — И отвернулась.

— Милая девочка, — начал Николай Алексеевич и осторожно коснулся плеча Аэлиты. — Я отражал настроение композитора, как его понимал, а вовсе не исповедовался.

— Нет, нет! Я поняла. Это «память сердца»! Я преклоняюсь…

— Жаль, что не угодил вам, милая Аэлита, да еще в день вашего рождения. Никогда ведь никому не читал стихов, а тут вдруг… — И он махнул рукой.

— Важно не то, что написано, а кем написано. В этом главное! Право-право!

И они посмотрели друг другу в глаза.

— Что же я сижу? Ведь к обеду приглашала! Я, честное слово, старалась приготовить для вас маленький «пир знатоков»! Я обожаю готовить! Во мне пропадает кулинар!

— Смотрите, припомню!

Аэлита упорхнула на кухню, где украдкой вытерла глаза.

 

Глава седьмая. НА БЕРЕГАХ РЕЙНА

Могучий Рейн, воспетый Гейне. Широкий, спокойно-мрачный, с тяжелыми водяными морщинами, словно вздутыми глубинной скрытой силой. Теперь уже не плывет по нему завороженный песней рыбак в челне, а шумят, гудят, бурлят пароходы, буксиры, баржи, катера… даже мчатся водные лыжники.

Вечернее солнце протянуло по воде прерывистую золотистую дорожку. По обе ее стороны встают мыльно-пенные гребни волн и расплываются радужные нефтяные пятна.

Дорога ведет по берегу мимо маленьких городков. Готическая архитектура, острые черепичные крыши, аккуратные бюргерские домики, чистые мостовые, отмытые со стиральным порошком, ухоженные витрины магазинчиков — старательная копия столичных, — и безжалостно подстриженные, выстроенные по ранжиру деревья…

Так вот он какой, Рейн! И где-то здесь скала Лорелеи!.. Зачем, зачем завлекла сюда эта рейнская русалка волжского богатыря!..

Где он? Что он?

Аэлита наклонялась вперед, словно могла прибавить этим скорости мчавшему ее «мерседесу».

Все произошло так неожиданно. Еще не разгорелась над Рейном вечерняя заря, на фоне которой Лорелея расчесывала золотым гребнем золотые кудри, а Аэлита уже здесь. Еще утром она ничего не подозревала: отвела Алешу в ясли, пошла, как всегда, на работу. Но едва встала у своего вытяжного шкафа, как появился Геннадий Александрович Ревич, сверкнул золотом зубом и сказал, что ее вызывает в партком Нина Ивановна.

Окунева принимала там дела у бывшего секретаря парткома. Аэлита подумала о каком-нибудь поручении — Окунева продолжала заведовать лабораторией, — но Нина Ивановна сразу ошеломила ее:

— Николай Алексеевич при смерти. Надо выходить его. Лежит в одном из рейнских городков. Имей в виду, только тебе, Аэлита, можно лететь к нему.

— Мне? — поразилась Аэлита. — Но что с ним? Что?

— Тяжелое состояние. Угрожающее. Неизвестная болезнь, как сказано в телеграмме. Поразила некоторых участников симпозиума, на который он хотел захватить и тебя с собой, да я помешала.

— Вы?

— Да, родная, я. Так нужно было. — И она отвернулась.

Не хотела Нина Ивановна передавать Аэлите разговор с профессором Ревичем, который незадолго до отъезда академика сказал с усмешкой:

— Конечно, Зевсу все доступно: и лебедем стать ради победы над Ледой, и золотым дождем разлиться ради другой дамы. Но он, как гипотетически можно допустить, не знал русской поговорки, что в Тулу не ездят со своим самоваром.

— С каким самоваром? — нахмурилась Окунева.

Ревич показал свои золотые зубы — загадочно улыбнулся:

— Чтобы похитить красавицу Европу, громовержец превратился в быка, не остановился даже перед тем, чтобы стать «рогатым»… Но однозначно можно утверждать, что на Рейн он не отправился бы с домашней Лорелеей.

— Что вы такое говорите, Геннадий Александрович?

— Нехорошие слухи ползут, Нина Ивановна. Ну зачем нашему Зевсу брать с собой в заграничную командировку пастушку со склонов Олимпа? Зачем? У нее же ребенок, собака и все такое прочее. Неужели не нашлось человека с ученой степенью, который мог бы пригодиться на симпозиуме, хоть и меньше напоминает поэтическую сирену.

— Хорошо. Я отговорю Николая Алексеевича, — пообещала Нина Ивановна, сразу оценив ситуацию.

И отговорила.

Аэлита решительно ничего об этом не знала. Два месяца назад, заполняя анкеты, она и не подозревала, что они понадобились отделу кадров для оформления ее заграничной командировки, о которой и мечтать не смела. Не знала она и того, что в последние дни перед отъездом Николай Алексеевич внял совету нового секретаря парткома Окуневой и оставил Аэлиту в Москве, никого не взяв с собой на симпозиум.

И вот пригодились оформленные документы, заграничный паспорт на имя Аэлиты Толстовцевой.

— Черная «Волга» академика у подъезда. Самолет до Франкфурта-на-Майне через час. Там тебя будет ждать машина от симпозиума. Дороги в ФРГ хорошие. Вечером увидишь его, — отрывисто говорила Нина Ивановна, выдавая свое волнение.

— Да. Я готова. Но… как же Алеша?

— Об Алеше и даже о Бемсе не беспокойся. Давай ключи от квартиры. Все беру на себя. С Бемсом мы давние друзья, а с Алешей подружимся — у меня свои внуки есть. Тебе — одно: выходить Николая Алексеевича. Имей в виду, на это все наши надежды. Никто, кроме тебя, отправиться туда не может. Марки немецкие не забудь взять. Заедешь по пути. В банке тебя ждут.

— Я бегу. Халат только сниму.

— Вот паспорт твой. Бери! Да скорей!..

И Аэлита, так и не сняв халат, едва набросив на него пальто, перелетела через всю Европу на реактивном лайнере, чуть даже выиграв во времени на его скорости, после полудня пересела на присланный за нею «мерседес» и мчится теперь по берегу Рейна.

Замелькали узкие в три этажа домики, плотно примыкавшие один к другому, площадь ратуши, фонтан, чей-то памятник… И «мерседес» остановился перед современным стеклобетонным зданием.

Госпиталь!

Аэлиту встречали люди в медицинских халатах. Сразу заговорили по-немецки, а она знала всего лишь несколько фраз и стояла в растерянности.

И вдруг увидела среди врачей одного с резко отличающимся от европейцев чертами лица. Он тоже пристально рассматривал Аэлиту, потом подошел и представился:

— Иесуке Танага, стажер.

— Вы японец? — по-японски спросила Аэлита.

— О! Неужели вижу соотечественницу! — обрадовался стажер. — Я и в мыслях не мог этого допустить, извините, хотя первое впечатление было именно таким.

— Нет. Я не японка, но рада говорить на вашем родном языке. Что с академиком Анисимовым? Расскажите мне и, если можно, проводите меня к нему.

— Все очень серьезно, молодая госпожа. Следуйте за мной. Очень серьезно и загадочно. Положительные эмоции, которые, надеюсь, вызовет у него ваше появление, весьма желательны.

Аэлита шла с японцем по светлому коридору. Встречались медицинские сестры со сложными белыми сооружениями на головах. Они пытливо смотрели на Аэлиту и стажера, быть может, замечая их внешнее сходство. Кого-то катили на носилках с колесиками. Японец ввел Аэлиту в просторную палату. Много света. Все белое. Цветы. Высокий потолок. По стенам какие-то провода, и трубы, очевидно с кислородом, подведены к трем кроватям.

Аэлита в ужасе посмотрела на одного из больных и едва узнала Николая Алексеевича. Во всяком случае, двое других незнакомы: лысый и седой старик и полный бородатый человек средних лет. Все с закрытыми глазами. Без сознания или спят?

Аэлита осторожно села на стульчик в ногах Анисимова, закутанного одеялом под самый подбородок, непривычно небритого. Черты лица его обострились и стали более обычного напоминать иконописный лик, потемневший от времени.

В коридоре японец успел сказать Аэлите, что неизвестная болезнь поразила более десяти участников симпозиума, но никто из жителей городка не пострадал. Ведется расследование, проверяется пища в отеле, где происходил симпозиум.

— Есть смертельные исходы? — в тревоге спросила Аэлита.

— К сожалению, молодая госпожа. Два профессора умерли: бразилец и шотландец. И трое в тяжелейшем состоянии. Все они в особой палате, куда мы идем: немецкий инженер и два академика — французский и ваш.

— Как же он? Как?

— Будем надеяться на его могучее сложение. Если не считать француза господина Саломака, то оба других — тяжеловесы, я полагаю, в прошлом спортсмены. Однако неужели вы никогда не были в Японии, извините? Как вы позволите называть вас?

— Аэри-тян. Японский язык напоминает мне счастливые дни моего детства. Но Японии я не видела.

— Я был бы рад открыть вам свою дверь, отодвинуть ширму и усадить на циновки.

Аэлита кивнула. Они входили в особую палату.

Японец пообещал, что поедет сейчас сам в лабораторию, где проверяют продукты несчастливого, по его словам, обеда ученых.

Николай Алексеевич открыл глаза, увидел Аэлиту. Зрачки его расширились. Он попытался приподняться, но Аэлита бросилась к нему, мягко прижала его голову к подушке и спрятала свое лицо у него на груди. Он высвободил руку из-под одеяла, погладил ее волосы, пахнущие чем-то нежным, свежим…

Двое других больных приоткрыли глаза.

— Николай Алексеевич, родной, что же это вы! Я все, все сделаю, чтобы поднять вас на ноги!

— Гадкое это занятие, — слабым голосом отозвался Анисимов. — Уж больно дурно здесь пахнет.

Аэлита поняла, что Николай Алексеевич хотел бы шутить, но говорит, по существу, вполне серьезно, очевидно, стесняясь проявлений своей болезни. У него был озабоченно-виноватый вид.

— О, добрая фея! — грассируя, сказал на русском языке французский ученый.

— Простите, господин академик, — обернулась к нему Аэлита. — Я не знала, что вы говорите по-русски.

— С русскими дружба в концлагере. А потом ваш дед.

— Увы, Мишель, — вмешался Анисимов. — Это не внучка, а лишь моя ученица.

— Все равно, зависть, мой друг! Мои ученики не доехали из Парижа, который ближе Москвы.

— Если позволите, господин академик, я постараюсь заменить их. Стану ухаживать и за вами… И за вами, — обернулась она к третьему больному, бородатому немцу. И повторила кое-как последнюю фразу по-немецки.

— О, данке шен, данке шен, фрейлейн! — отозвался тот. — Мне очень надо подняться, чтобы разбить кое-какие медные химические лбы!

Анисимов перевел Аэлите слова немца, но смысл их все равно не дошел до нее сейчас. Поняла, но много позднее.

Аэлита вступила в свои новые обязанности.

Приходили сестры, давали лекарства: антибиотики, антибиотики! Аэлита знакомилась с предписаниями врачей и процедурами, за которыми взялась следить.

 

Глава восьмая. СЛЕЗЫ ЛОРЕЛЕИ

С внеочередным обходом пришел сам профессор Шварценберг. Неизвестная болезнь уже была названа его именем. Он был очень важен, толстый, с тремя подбородками, бифокальными очками и снисходительным взглядом больших печальных глаз. Слова профессора были непререкаемы и принимались многочисленной свитой как откровение.

— Антибиотики, антибиотики и антибиотики! — безапелляционно заключил свой осмотр профессор. — Мы задавим этого микроба, сделаем для него стерильную пустыню.

Аэлита почтительно смотрела на важного медика, а тот ее не заметил.

В сопровождении молчаливой свиты медицинское светило удалилось.

Поздно вечером пришел Иесуке Танага и вызвал Аэлиту в коридор:

— Почтенная Аэри-тян, извините. У нас в Японии с особой подозрительностью относятся к рыбе, составляющей немалую долю нашего рациона. На рынках ее проверяют радиометрами. Но здесь радиометров мало. Не так давно Рейн считался мертвой рекой, отравленной сбросовыми водами ближних заводов. Потом взялись за очистку и наконец провозгласили Рейн вновь чистой и населенной рекой. В ней снова стали ловить рыбу, но… Никто не думал о том, что в числе пойманных рыб могут оказаться такие, которые обрели от своих предков, живших в отравленной воде, новые наследственные признаки, небезопасные для человека. Нужен очень тонкий химический анализ. Я воспользовался расположением персонала химических лабораторий тех фирм, которые прежде сбрасывали в реку свои отходы. Результаты проведенных анализов кушанья, поданного в роковой обед нашим пациентам, настораживают.

— Как я вам благодарна, Иесуке-сан! Возможно, вы опишете теперь такую скрытую опасность, как наследственность отравленных организмов. И это будет не болезнью Шварценберга, а синдромом Танаги. Если вам понадобится провести какой-нибудь химический опыт здесь, в больнице, располагайте мной. Я химик, пусть другой специальности, но… помогу.

— О, прекрасно, Аэри-тян! Именно это, извините, я и хотел проделать. Надо знать, как бороться с неизвестным синдромом «отравления по наследству». Но профессор Шварценберг категорически отвергает версию отравления, видя в ней нападки на свою страну. Он убежден, что виной всему скончавшийся бразильский профессор, завезший из джунглей Амазонки неизвестный микроб.

— Так вот почему прописывают антибиотики! Хотят сделать для микроба в организме человека пустыню.

— Я молодой врач, Аэри-тян, извините, но я искренне опасаюсь этой стерильной пустыни. Ведь в стерильной среде кишечного тракта легко развестись опасным грибкам, таким, как кандида.

— Кандида? — воскликнула удивленная Аэлита.

— Да, кандида альбиканс, или кандида тропике. Надо проверить.

Аэлиту потрясло, что кандида может угрожать жизни Николая Алексеевича, который связывал с ее использованием дальнейшую судьбу человечества.

Но больных продолжали лечить согласно предписаниям Шварценберга. Аэлита теперь отлично понимала, что антибиотики могут уничтожить микрофлору кишечного тракта, в том числе и тех микробов, которые не дают развестись грибкам типа дрожжей кандиды, всегда находящимся в организме человека.

И Аэлита решилась.

Когда появился заботливый японец, беспокоящийся о своих подопечных больных, Аэлита попросила его выйти в коридор.

— Иесуке-сан, — начала она, — меня очень тревожит продолжающееся лечение антибиотиками.

— Меня тоже, молодая госпожа, как я вам уже говорил.

— Не могли бы вы уговорить профессора Шварценберга отказаться от этого метода лечения?

— Что вы, Аэри-тян! Господин профессор и слушать меня не хочет. Только вчера я напоминал ему о возможном перенасыщении больных антибиотиками, но он упорно стоит на своем и даже намекнул мне, что срок моей стажировки может быть сокращен. Нетерпимо, чтобы гость страны, борющейся с загрязнением среды обитания, компрометировал своими выводами эти усилия.

— Но я должна спасти господина Анисимова, даже если совершу преступление.

— Я не хотел бы видеть вас на скамье подсудимых.

— Тогда вы должны помочь мне, Иесуке-сан.

— Если бы я мог заменить молодую госпожу в качестве подсудимого, я не задумался бы…

— Но вас не отдадут под суд, если вы скажете сестре, что антибиотики нашему академику из-за его состояния следует давать в виде пилюль, а не инъекциями. Тем более что каждая из них вызывает у него нежелательную реакцию.

— Молодая госпожа изобретательна. Но такое желание, очевидно, связано с каким-то принятым решением?

— Я не хочу связывать вас с моими поступками. Замените инъекции пилюлями, больше ничего я не прошу.

— Я боюсь высказать свои подозрения, извините, но готов вам помочь. Любые инъекции на правах лечащего врача я заменю.

— А пилюли академику буду давать я.

— Или не будете их давать? — пытливо спросил японец.

— Зачем вам знать и принимать на себя ответственность?

И антибиотики начали скапливаться в тумбочке Анисимова. Аэлита скрупулезно выполняла все предписанные больному процедуры, но антибиотики он больше не получал. Вместо них, как бы в виде добавления к ним, доктор Танага прописал ему нистатин, предназначенный для борьбы с возможными дрожжевыми грибками кандиды в сочетании с японскими лекарствами.

Этот комплекс стали получать и остальные больные.

— Как же могут проявиться грибки кандиды в ходе болезни? — спросила Аэлита японца, когда он в очередной раз навестил больных.

— В том-то и дело, молодая госпожа, что особых симптомов не наблюдается. Происходит обострение таких проявлений, как пневмония, энтерит, словом, усиливаются симптомы легочных и желудочно-кишечных заболеваний.

Хотя молодые люди говорили по-японски, француз понял латинское слово «кандида».

— Что я слышу! — по-французски воскликнул он. — Николя! Вспомните парижские фонари и двух подвыпивших молодых ученых! Кандида! Мы пили в честь кандиды шампанское! А теперь, если я верно догадался, кандида проникла в нас, чтобы поживиться нами, как вы тогда пригрозили.

— Полно, Мишель. Моя ученица говорила о возможном нашем отравлении рыбой.

— Судьба платит мне за то, что я не остался верен принципу «и никого не ем», как хотел в подпитии. Съеденная рыба мстит бедному Саломаку. О, великий Гейне! Не колдующей песней опасен теперь воспетый тобою Рейн, а отравленными водами, преступно сбрасываемыми в него. Его воду давно уже не пьют. И Лорелея твоя уже не поет, а плачет, и плачет слезами горючими и ядовитыми. Настолько ядовитыми, что рыбы в реке стали отравой. Нас погубили слезы Лорелеи, господа!

Так прозвучала последняя речь пылкого француза, сохранившего до старости былой задор. Кандида, когда-то сожравшая шоссе, как он установил в своей лаборатории, сжирала теперь его внутренности.

Саломак уже не отзывался на обращения Аэлиты, только смотрел на нее грустными глазами и шевелил бескровными губами. Аэлита поняла, что Саломак просит поцеловать его.

И она выполнила его желание.

Японец на свой страх и риск готов был отменить антибиотики всем больным, но оказалось уже слишком поздно. Более молодой организм бородатого немца, инженера Вальтера Шульца, выдержал, а старый французский академик слабел с каждой минутой.

Он лежал тихо, казалось бы, деликатно, стараясь никого не потревожить. Медицинская сестра пришла для очередного укола, но делать его не стала.

Аэлита обрадовалась, подумала, что опасные антибиотики наконец отменены и для француза, но сестра закрыла Саломака простыней с головой и на цыпочках вышла из палаты.

Через некоторое время явились бесшумные санитары с носилками-каталкой и увезли Саломака.

Анисимов и Шульц находились в полузабытьи и не реагировали на случившееся.

Аэлита выбежала в коридор и украдкой рыдала там у окна.

 

Глава девятая. ЛЕКАРСТВО ОТ СМЕРТИ

Больным сказали, что Саломака перевели в другую палату, чтобы освободить койку для Аэлиты, которая бессменно дежурила здесь.

Теперь добровольная сиделка могла хоть ночью прилечь на считанные минуты.

Анисимов все видел, все понимал.

Он был готов к тому, что последует за своим бедным другом Саломаком, но ничем не выдавал своих предположений.

Труднее всего приходилось мириться с женской заботой Аэлиты, которой чисто по-мужски стыдился. И он не уставал твердить;

— Не знаю, как уж вас благодарить, милая девочка. Но все-таки пощадите меня, не заменяйте здешних нянек. Я и так наберусь сил, глядя на вас.

Но Аэлита оставалась около Николая Алексеевича и сиделкой, и нянькой, и ассистентом-химиком лечащего врача.

Ухаживала она так же и за бородатым Вальтером Шульцем, инженером, приглашенным на симпозиум, автором нескольких статей об энергетике искусственной пищи.

Разница состояний Анисимова и Шульца не ускользнула от педантичного профессора Шварценберга. По своему возрасту Анисимов не мог перенести «болезнь Шварценберга» легче, чем молодой немец. Профессор придирчиво допытывался у Танаги о причине улучшения состояния русского и, когда японец взял на себя ответственность за отмену антибиотиков, рассвирепел. Кровь ударила ему в лицо. Побагровев, он ничего не мог сказать японцу и только махнул рукой, левой, потому что правая повисла. Профессор потерял дар речи. Все надеялись, лишь на время. Беднягу уложили на носилки-каталку и отвезли в отдельную палату.

Потеря Шварценбергом речи на время спасла Танагу. Его не отстранили от лечения больных в особой палате, и он полностью отменил (теперь уже и для Шульца) всякие антибиотики.

Анализы подтвердили его правоту. У обоих больных, так долго подвергавшихся лечению антибиотиками, оказались дрожжевые грибки типа «кандида альбиканс». Их влияние осложняло последствия отравления некоторыми соединениями редких элементов. Но действие опасных соединений оказалось возможным нейтрализовать. Этого добились в больничной лаборатории двое «японцев», стажер и русская «японка», прилетевшая к академику.

Пока Шварценберг приходил в себя и речь постепенно возвращалась к нему, больные участники симпозиума начали поправляться.

И не было большей радости для Аэлиты, когда, придя в палату из химической лаборатории, она застала обоих своих больных за оживленной беседой. Оба сидели на кроватях, свесив ноги.

Они тактично перешли на английский язык, чтобы Аэлита понимала их.

— Я тут говорил, фрейлейн, что покойный академик Саломак… Не делайте большие глаза, мы с господином Анисимовым давно уже обо всем догадались. Но мы солдаты науки. Надо жить, чтобы жить. И жить всем. И всегда. Человеку пора перестать рубить сук, на котором он сидит. Среда обитания — вот что губит человека. Я сказал, что академик Саломак был прав, говоря о слезах Лорелеи, о ядовитых ручьях, стекавших в Рейн, губя все живое. И кто знает, устранен ли этот вред прекращением стока.

— Вальтер касается глобальных вопросов, которые так занимали всегда бедного Мишеля. Наш долг продолжить его борьбу.

— Я говорил господину академику, что рад беде, приведшей меня в одну с ним палату. Ради этого стоило отравиться слезами Лорелеи.

— Вы преувеличиваете, Вальтер, пользу от наших совместных здесь страданий.

— Они окупятся, клянусь бульварами Парижа, как говорил незабвенный Саломак, страдания эти окупятся! Вы только дослушайте меня до конца, господин академик.

— Но я же только химик, не техник.

— Вы обладаете светлой головой. И все поймете, так же, как и наша фрейлейн.

— И я пойму вас? — усомнилась Аэлита.

— Конечно, — оживился Шульц. — Именно сейчас мне хочется сказать всем, что применяемые методы очистки вод, чем, кстати сказать, немало фирм пренебрегает, неэффективны и крайне примитивны. Отстойники! Взвешенные частицы под влиянием земной тяжести оседают на дно бассейна! А растворенные в воде вещества? Они так и остаются в ней, попадая потом в реки, отравляя их не хуже взвесей. Нет, не так надо поступать! Я слишком взрываюсь, когда пытаюсь доказать свою правоту, и от меня отворачиваются. Видимо, слушатели мои должны быть прикованы… к кроватям, как здесь. Я не успел выступить на симпозиуме и сделаю это теперь в палате.

И Шульц потряс в воздухе тяжелым кулаком.

Аэлита, видя, как волнуется ее второй подопечный, старалась уговорить больных быть больными, а не заседать в воображаемом собрании.

Анисимов слабо улыбнулся.

— Родная моя, — ласково сказал он. — Я когда-то читал о некоем изобретателе, повредившем себе позвоночник. Он месяцами лежал на спине и чертил на прилаженной над ним чертежной доске проект своего необычайного сооружения. И, представьте, это вылечило его. Позвольте и нам с Вальтером полечиться по-своему. Мы ведь ищем особое лекарство… — И совсем тихо добавил: — От смерти.

Впрочем, Шульц не понимал по-русски. Но обязательно хотел выучить русский язык.

Аэлита не нашлась, что возразить, и стала прилежно слушать.

— Искусственная пища, господин академик, — увлекаясь, продолжал Шульц, — которую вы так удачно получаете у себя в институте, найдет себе применение, если будет обеспечена энергией и если среда обитания человека не будет вконец отравлена, так что и искусственная пища может не понадобиться. Словом, если человек останется жить на Земле.

— Будем надеяться, — отозвался Анисимов. — Вы хотели рассказать о более эффективном способе очистки.

— Да, да, господин академик. Все очень просто, но вместе с тем кардинально! Не отстаивать надо сточные воды, а временно уничтожать.

— Уничтожать воды? Временно? Как это понять? — спросила Аэлита.

— В этом весь фокус, фрейлейн! Вода превратится в водород и кислород, если пропустить через нее электрический ток. Он разложит ее на составные части.

— Откуда же взять столько электрического тока? — неожиданно для себя вступила в спор Аэлита.

— Мы возьмем энергию взаймы. Только взаймы! Если есть процесс разложения, должен быть и обратный процесс с выделением энергии. И он открыт! Водородные элементы, где водород и кислород снова превращаются в воду, отдавая при этом тот же самый электрический ток, который мы брали взаймы. Пополнить придется лишь энергетические потери!

— Как интересно! Честное слово! — воскликнула Аэлита.

— Моей ученице всегда все интересно, — заметил Анисимов. — Потому она и стала моей ученицей. Заинтересовалась.

— О-о! Она стала больше, чем вашей ученицей! Она стала вашим ангелом-хранителем, как говорят у нас на Западе.

— Но ведь смесь водорода и кислорода — гремучий, взрывоопасный газ, — заметила Аэлита.

— Есть много способов осторожно его использовать, даже в автомобилях! — возразил немецкий инженер. — Разработан технический проект американцев — использовать энергию Гольфстрима, а полученный электрический ток тут же применить для разложения воды на водород и кислород. Потом направлять газы по трубам к материку в специальные энергетические установки: пусть традиционные паровые или более современные с водородными элементами. Изобретать ничего не надо! Все уже изобретено! И если бы не людская тупость…

Аэлита мягко коснулась рукой Шульца. Он не сразу, но успокоился.

 

Глава десятая. МОДЕЛЬ ГРЯДУЩЕГО

Анисимов очень заинтересовался идеями Шульца. Аэлита тогда еще не знала далеко идущих планов Николая Алексеевича, не поняла всего глубокого смысла сказанных им слов, когда он сидел на больничной койке, спустив ноги и откинувшись на заботливо подложенные Аэлитой подушки.

— Модель будущего человечества нужна, чтобы показать, как может и должно оно жить в грядущем: прежде всего в оберегаемой среде обитания, незагрязненной, восстанавливаемой. И конечно, обеспеченное искусственной пищей и энергией. Для этой модели очень пригодятся ваши мысли, Вальтер. Но, дорогой мой, если сердиться на тех, кто не делает возможного, придется сердиться едва ли не на всех. Пусть Город-лаборатория, о котором мы говорили, убедит ныне живущих, как следует жить, обеспечив себе будущее. Возможно, не напрасно поели, мы рейнской рыбы, и слезы Лорелеи, пожалуй, послужат счастью людей.

— Модель грядущего человечества? Великолепная идея! Я представляю себе проект международного Города-лаборатории, где применены во имя грядущего все достижения настоящего. Я немедленно примусь за его разработку.

Больные уже вставали с постели, медленно выздоравливая, и набирались сил.

— Мы бы еще долго валялись, если бы не вы, Аэлита, — говорил Николай Алексеевич. — А вот теперь докучать стали вам всякими прожектами. Сами виноваты. Не надо было нас выхаживать.

— Ну что вы, Николай Алексеевич! Мне самой так интересно слушать о предполагаемой модели. Право-право! Показать на деле в реальном Городе-лаборатории, как надо жить новым поколениям! Показать во всех деталях! Это же замечательно! Честное слово!

— Вот Вальтер Шульц считает, что в таком городе следует пользоваться только солнечной энергией.

— Только солнечная энергия отразит в модели грядущего энергетику, — подтвердил немец.

— Но почему? — интересовалась Аэлита. — Разве термоядерная плоха? Ученые уже вплотную подошли к управляемому синтезу элементарных частиц.

— Найн, фрейлейн, найн! — горячо запротестовал Шульц, потом перешел на более спокойный, то есть более трудный для него английский язык: — Будущее человечество не сможет позволить себе ничего сжигать, будь то каменный уголь, уран, дрова или нефть! Это нарушает тепловой баланс планеты.

— Тепловой баланс? — удивилась Аэлита.

— Наша Земля, сама являясь источником тепла, миллиарды лет получает от Солнца определенное количеству энергии. Часть ее расходуется на биологические процессы, а остальное излучается нашей планетой в космос. Установилось равновесие, определяющее нынешний климат Земли. По мере роста энерговооруженности в энергобаланс вносится новый член уравнения — энергия сожженного топлива (и ядерного тоже). До недавнего времени это было слишком маленькой добавкой, но по мере роста энерговооруженности она становится заметнее. И не исключено, что когда-нибудь средняя температура планеты поднимется на два-три градуса. Достаточно, чтобы нарушить устоявшийся климат Земли. Начнут таять гренландские, арктические и антарктические льды. Уровень воды в океанах поднимется (подсчитано, на пятьдесят метров!). Затопит все порты и индустриально развитые страны. Вот почему, моделируя будущее человечества, надо ориентироваться только на солнечную энергию. Не обязательно солнечные батареи, знакомые нам по космическим объектам. В распоряжении людей на Земле есть другие «термопары».

— Нагретое, холодное? — спросила Аэлита.

— Да, хотя бы теплые поверхностные слои океана и холод его глубин. Французский инженер Клод давно построил действующую установку такого перпетум мобиле особого рода. В наше время осуществить это в широком масштабе не составит труда, как стремятся сделать, несмотря на затраты, например, в Японии.

Аэлита любовалась Вальтером Шульцем, страстной увлеченностью, которая удесятеряла его силы. Она заметила, с каким одобрением слушает его Анисимов.

Аэлита вздохнула. Надо бежать на почту, где заказан очередной телефонный разговор с Ниной Ивановной, сообщить о состоянии Николая Алексеевича, расспросить об Алеше, о доме.

Когда Аэлита возвращалась с почты в больницу, ее повстречал доктор Танага.

— Молодая госпожа, почтенная Аэри-тян! Могу ли рассчитывать на ваше внимание?

— Конечно, Иесуке-сан. Я слушаю. У вас, наверное, хорошие вести? Наши больные все заметно поправляются. Все-таки вы оказались правы, а не профессор Шварценберг.

— Увы, почтенная Аэри-тян. Профессор никогда не может ошибаться. У него европейский авторитет.

— Но ведь не «болезнь Шварценберга» существует, а синдром Танаги, который надо лечить не антибиотиками, а разработанными вами средствами.

— Так было, пока недуг лишил дара слова самого Шварценберга. Теперь речь вернулась к нему. И в первых словах…

— Выразил радость по поводу начавшегося выздоровления участников симпозиума?

— Выздоровление он приписал вовремя примененным антибиотикам. А их отмена, по его мнению, задержала окончательное выздоровление больных, а потому…

— Ну знаете ли, Иесуке-сан! Как говорят по-русски, это «ни в какие ворота не лезет».

— Простите, что означает «ворота» и «лезет»?

— Это идиома. Словом, это не укладывается ни в какие нормы. Я имею в виду научно-этические.

Японец печально усмехнулся:

— Я уже сообщал вам, извините, что уважаемый профессор Шварценберг говорил мне о сокращении срока моего стажирования.

— Иесуке-сан! Не может быть! Чтобы ученый с европейским именем…

— Вот именно, Аэри-тян. Этим именем он и дорожит. Синдром Танаги никогда не будет признан в медицине.

— Но наука будет благодарна вам, доктор Танага, за спасение выдающихся ученых, создающих искусственную пищу.

— Аэри-тян, извините. Очевидно, мне скоро придется вернуться в Японию. И я хотел бы просить вас и господина академика об одном одолжении.

— Я уверена, Николай Алексеевич Анисимов сделает для вас все, что только от него зависит.

— Хотелось бы, чтобы это зависело от него.

— Что вы имеете в виду?

— Мне привелось слышать беседы наших больных на английском языке. Я узнал об их планах создать модель будущего человечества. Очевидно, идет дело о какой-то ячейке, городе, острове, я точно не знаю, где будут смоделированы все условия жизни будущих поколений и испробованы имеющиеся сейчас у науки средства для обеспечения модели грядущего человечества всем необходимым.

— Я не знаю деталей, но что-то о модели я слышала.

— Так вот, извините, но мне кажется, что любой такой ячейке, где бы ее ни создать, могут понадобиться врачи.

— И вы хотите, доктор Танага…

— Я хотел бы, извините… В особенности если в этой ячейке модели будущего окажетесь и вы, Аэри-тян.

— Ах, доктор! Мы стольким вам обязаны, что я уверена в самом лучшем к вам отношении академика. Но я ничего не знаю о себе…

— Ах, Аэри-тян. А мне так хотелось бы знать о вас.

— Но вы еще не покинете нас до выписки ваших больных из больницы?

— Я не уверен, Аэри-тян. Зато я уверен, что господин академик и его коллеги уже скоро выпишутся и приступят к осуществлению своих дерзких замыслов.

— Я не знаю, как поблагодарить вас, Иесуке-сан. У нас в России… Я не знаю, как в Японии, у нас принято женщинам благодарить людей, которым обязаны, вот так… — И Аэлита поцеловала растерянного японца.