Долгие дни плавания по Средиземному морю могли быть скучными для кого угодно, но лишь не для нашего молодого бакалавра с душой поэта, ибо в это первое морское путешествие все восхищало его, и прежде всего удивительная переменчивость моря, которое он ни разу не видел одинаковым, то величественным в застывшем эмалевом спокойствии, словно заимствованном, как и цвет бесподобной синевы, у ясного неба, то искрящимся от горизонта к горизонту серебристой рыбьей чешуей с горящей золотом солнечной дорожкой, то мятущимся, с морщинами бегущих под хмурыми тучами валов, похожих на сорванные неведомой силой холмы родных апеннинских предгорий с вершинами, вздыбленными в неистовом беге пенными гривами, то мертвым, усталым, баюкающим певучей сказкой слепца о далекой, сотрясающей мир битве гороподобных великанов, которым по пояс облака.

— Не угодно ли будет моему молодому спутнику развлечься в сражении за шахматной доской? — услышал увлеченный мечтой поэт голос своего попутчика в офицерском мундире.

Как всегда, а это было уже не раз, бакалавр согласился и стал наблюдать, как юркий слуга офицера Огюст, выполняя приказ господина, принес из каюты клетчатую доску и поставил ее на бочонок между двумя вынесенными для партнеров подушками.

Почтенный Доминик Ферма, с трудом переносивший морское путешествие, увидев, что Огюст подготовляет шахматное сражение, тоже выбрался на палубу и с оханьем и причитаниями, вызванными тошнотой, занял место в стороне от доски, на которой офицер расставлял уже резные фигуры.

— Шахматная игра освящена самим его высокопреосвященством господином кардиналом, поскольку, как известно, его величество и его высокопреосвященство проводят немало времени за этой благородной игрой, что отнюдь не вредит государственным делам, — назидательно заметил метр Ферма.

— Разыгрывая испанскую партию и всячески уклоняясь от столкновения с испанским королем, — весело отозвался молодой бакалавр.

— Солдату не дано судить о политике, если его высокопреосвященство и его величество в великой заботе своей о благе страны направят ее или по стезе мира, или по тропе войны, — заметил офицер, делая ход пешкой от своего короля.

— Могут ли войны приносить благо народам? — спросил Пьер Ферма, делая ответные ходы, кстати сказать, разыгрывая ту же испанскую партию, излюбленную шахматистами того времени.

— Если вы склонны к философии, сударь, — заметил офицер, — то это лишь может порадовать меня, поскольку философия, подобно математике, организующей числа, организует человеческое мышление, каковое следует считать неотъемлемым свойством человеческой души.

— А что мы знаем о ней, кроме обещанного церковью ее бессмертия? — не без некоторого юмора спросил Пьер Ферма.

— Я уже испытан вашей склонностью, юный друг мой, задавать окружающим загадки, но на этот раз должен заметить, что нет вопроса более трудного из всех могущих быть заданными, однако я все же попытаюсь дать ответ на него.

— Неужели? — с улыбкой спросил Пьер Ферма, жертвуя легкую фигуру для начала атаки.

Его партнер задумался, стараясь хоть на этот раз уйти от разгрома и не дать торжествовать над ним юнцу, столь же беспечно веселому, сколь и недостаточно почтительному к более старшему по возрасту спутнику дворянского звания. Но эта мысль не изменила снисходительного тона, избранного офицером в отношении Пьера Ферма, хоть тот и выигрывал у него одну за другой шахматные партии, которые все же скрашивали длительное морское путешествие.

— Если говорить философски, мой юный друг, то душу надо рассматривать как часть двуединого начала, соединяющего душу и тело.

— Извините за незрелые вопросы, сударь, — сказал Пьер Ферма, развивая атаку на шахматной доске, — но как представляете вы себе эти двуединые части целого, душу и тело?

— Премудро, да согласится со мной святой Доминик! — воскликнул Ферма-старший. — Подобные рассуждения впору услышать от их преосвященств во время теологического спора, не говоря уже о самом их высокопреосвященстве господине кардинале!

— Мне приходилось выражать эти свои мысли именно его высокопреосвященству, который, уверяю вас, отнесся с большим вниманием к тому, что именно душа обладает мышлением, служа оживлением мертвого механизма человеческого тела и обладая к тому же и волей. И особенного внимания его высокопреосвященства заслужила формула «Я мыслю — следовательно, существую!».

— Как же так? Как же так? Осел не мыслит, а существует! — воскликнул Доминик Ферма.

Офицер усмехнулся:

— Возможно, вы, метр, согласитесь со мной в том, что человек может быть ослом, но осел не может быть человеком, ибо не обладает душой.

— Вы говорили о войне для блага страны. Но может ли быть война благом для людей? Не служит ли свидетельством обратному море, по которому мы плывем?

— Что именно мыслит ваша душа, юный мой друг? Что подразумеваете под морем, чуть ли не знаменующим войну?

— Если иметь в виду историю ее берегов, то это так.

— Историю? — удивился офицер. — Вы знаете историю его берегов?

— Конечно, недостаточно, но, изучая языки, а у меня к этому большое влечение, я неизменно сталкивался с тем, что ушедшие в прошлое классические языки — следы и завещания погибших в войнах культур. Хотя бы Египет, куда мы держим курс! Надо ли говорить о его древнем величии? А уничтоженный Римом Карфаген, на месте которого ныне, где Алжир, гранича с новой Османской империей, процветает «государство пиратов»!

— Изучение языков, несомненно, пошло вам на пользу, мой юный друг, но я, признавая вашу начитанность в вопросах истории, не рекомендовал бы вам сейчас поминать государство пиратов, вдоль берегов которого мы плывем.

— О каких пиратах изволит говорить господин высокородный офицер? — раздался хриплый голос шкипера; он подошел к играющим, чтобы узнать, на какой заклад они бьются.

Партия закончилась в пользу Пьера Ферма, и он, положив золотую монету в карман, стал помогать офицеру складывать фигуры в коробку с инкрустациями.

Египтянин же, воздев глаза к небу, начал изрыгать хулу на неверных, проигрывающих презренное золото не в благородные кости, вверяясь счастью по воле аллаха, а в языческую игру ума, не упомянутую в коране. Все это египтянин, давая выход своим чувствам, для надежности произнес по-испански, не подозревая, что бакалавр поймет его.

Пьер же Ферма так возмутился, что решил проучить зарвавшегося хозяина фелюги.

— Что ж, любезный шкипер, — начал он, — вы правы, называя золото презренным, хотя и везете его на своей фелюге, в особенности если учесть близость государства алжирских пиратов, где их кровавое ремесло почитается за славное занятие, ничем не худшее, чем военные походы. И не пиратские ли берега можем мы сейчас разглядеть? А что, если пираты осведомлены о том, что в море плывет египетская фелюга с мешками золота, принадлежащего французам? Есть все основания подозревать, что кое-кто, слушая торг на набережной в порту, мог сообщить пиратам о такой доступной и лакомой добыче, как наша фелюга. Не так ли, любезнейший?

— Да запечатает аллах ваши уста, молодой господин! — взмолился шкипер. — Именно этого я боялся, выслушав богохульственные слова вашего почтенного отца, который хотел отнять у меня правую веру, предлагая из-за моих сварливых жен перейти в неверие. И аллах может наказать нас пиратским кораблем, лишив своего верного раба сна и покоя.

Подавленный словами Пьера Ферма, шкипер, опустив голову и свесив руки, пошел к рулю, где нес вахту один из двух чернокожих матросов, как узнал Пьер Ферма, невольников. И он даже остался доволен в душе тем, что «лишил египтянина-рабовладельца сна и покоя».

Шутка молодого бакалавра оказалась вещей, ибо не успел шкипер добраться до руля, как один из его невольников крикнул от борта, что видит корабль со стороны солнца.

Все вскочили, приложив руку к глазам, чтобы солнце не ослепляло. Но именно потому, что солнце светило со стороны страшного пиратского берега, распущенные паруса корабля казались черными, впрочем, может быть, они были действительно сшиты из черной парусины.

— Алла, алла! — завопил шкипер. — Я знал, что великий аллах накажет меня за то, что его правоверный решился якшаться с неверными французами, да будет проклято их золото и да будет проклята их неверная вера, о горе, горе мне, несчастному!

— Любезный, — строго прервал его офицер. — Я предупреждал тебя, что моя шпага не любит шуток.

— Но шутил не я, высокородный господин. Его светлость сами изволили слышать, как этот незрелый француз осмелился вспоминать о береге пиратского государства, о пиратах, которые могли узнать о французском золоте в мешках на моей несчастной фелюге! О горе, горе мне!

— Любезный, попридержи язык, иначе вмешается моя шпага. Если это пираты, то мы должны встретить их достойно. Что же касается моего молодого друга, то он был вправе предположить, что среди твоих приятелей с других фелюг, слышавших ваш торг с метром о тысяче пистолей, оказались предатели, которые вышли из порта вслед за твоей фелюгой, чтобы донести о ней пиратам. Так что не пытайся свалить вину с твоих приятелей на моих соотечественников, иначе… — И он выразительно коснулся рукой шпаги.

— О горе, горе мне! — причитал шкипер.

Меж тем корабль с черными или казавшимися черными парусами приближался. Горячий ветер дул с берега и при большой парусности корабля обеспечивал ему прекрасный ход. Несчастная фелюга со своим ничтожным прямоугольным и косым парусом, казалось, стояла на месте.

Передав руль чернокожему невольнику, шкипер направился к французам.

— Ваша светлость и другие почтенные господа. Не думайте, что я забочусь о своей жизни. Меня ждут в раю гурии, а здесь — сварливые жены. Я беспокоюсь за вас, кого я взялся доставить в Аль-Искандарию.

— Что ты хочешь сказать, любезный? — строго спросил офицер.

— Нужно договориться с отважными пиратами, да спасет нас от них аллах.

— То есть как это договориться? — забеспокоился и сразу обрел на некоторое время потерянный дар речи метр Доминик Ферма.

— Я имею в виду, досточтимый метр, откупиться от них вашим золотом, о котором они прослышали. Пусть они получат этот проклятый металл, вам оставят жизни, а мне — фелюгу с невольниками, если те не перебегут на корабль, чтобы тоже стать пиратами, будучи в душе разбойниками и всегда причиняя мне тем заботы и хлопоты.

— Не болтай, любезный, если не хочешь быть проткнутым, как каплун вертелом.

— Ваша светлость, пощадите, да простит мне аллах!

— Он хочет ограбить нас, клянусь святым Домиником! Ограбить раньше пиратов, недаром он показался мне морским разбойником еще в Тулоне, — вздыхал Ферма-старший.

Пьер Ферма тем временем вглядывался в приближающийся корабль:

— Паруса казались черными из-за находившегося позади них солнца, теперь корабль чуть изменил курс, чтобы пересечь нам дорогу, а паруса его, если заметите, стали кровавыми, отражая свет зари. Право, это прекрасное зрелище.

— Если бы не выброшенный ими флаг, который не заалел от зари, а стал еще чернее, — заметил офицер.

— Неужели это и впрямь пираты? Что нам делать, научи нас святой Доминик.

— Что касается меня, господа, то вот мое слово офицера и вот вам моя шпага. Я сумею защитить своих соотечественников, пока я мыслю, то есть пока существую.

— Но ведь их десятки, сотни, — простонал метр Доминик Ферма.

— Эй, любезный шкипер, ко мне! — скомандовал офицер. — Я принимаю на себя команду во время абордажа, на который, несомненно, пойдут пираты.

Поведение египтянина могло показаться странным, он расстилал перед каютой молитвенный коврик и, неохотно повинуясь, направился к офицеру.

— Какое есть оружие на борту?

— Только старые турецкие сабли, ваша светлость, ятаганы.

— Сам станешь к рулю, твои черные матросы с саблями будут возле меня по обе стороны, Огюст с двумя пистолетами прикроет нас сзади, мой юный друг, поэт и бакалавр, будет заряжать Огюсту пистолеты, а вы, метр, будете перевязывать раненых, заранее приготовив для этого бинты. Огюст сейчас принесет мои тонкие рубашки, чтобы разорвать их на бинты, а также пистолеты, пули и пороху.

— Поистине, ваша светлость, когда вы мыслите, то и мы существуем, да поддержит нас святой Доминик, — проговорил Ферма-старший.

Меж тем Пьер, не обращая внимания на отданные офицером распоряжения, стоял у борта и оценивающе рассматривал паруса приближающегося корабля, на борту которого уже виднелись вооруженные саблями люди в самых разнообразных одеждах. Они размахивали абордажными крючьями и что-то кричали. Голосов их пока слышно не было, но корабль, подгоняемый горячим береговым ветром, рвался к своей маленькой жертве.

Бакалавр стоял, и его губы шевелились, словно он читал стихи или молитву, однако он не делал ни того ни другого, он считал.

Что-то вычислив, он решительно направился к шкиперу.

— Любезный моряк, — сказал он, — мне удалось сейчас высчитать, как ты можешь избежать на своей фелюге встречи с пиратским кораблем.

— О аллах! Зачем же еще издеваться над бедным мусульманином, почтенный человек? Как может фелюга уйти при таком ветре от многопарусного корабля? Лучше убедите своего уважаемого отца и его светлость пожертвовать золотом, и я, уверяю вас, смогу договориться с пиратами, среди которых найдутся правоверные.

— Ты не сможешь уйти на фелюге от корабля при таком ветре, но ты сможешь уйти от него на той же фелюге, идя против ветра.

— Против ветра? — опешил моряк. — Так может говорить лишь человек, впервые оказавшийся в море.

— Да, но я рассчитал сейчас, как надобно менять курс, двигаясь зигзагами.

— О, почтенный господин, некоторые моряки умудряются ходить на парусах против ветра, но самому мне, видит аллах, не приходилось этого делать.

— Так придется! — раздался жесткий голос офицера. — Ты будешь повиноваться молодому господину. Я ведь еще не убедился в том, что ты сам не вызвал пиратов к своей несчастной фелюге в надежде, что и тебе кое-что достанется из нашего золота при дележе добычи с пиратами. — И он угрожающе обнажил шпагу.

— Я повинуюсь, ваша светлость, как можно не повиноваться такому высокородному господину!

— Мой юный друг, вы показываете недюжинные способности. Сможете ли вы давать указания этому предателю, если он действительно предал нас еще в порту, как надо менять курс, чтобы идти против ветра?

— Я попытаюсь, — скромно ответил Пьер Ферма.

— О святой Доминик, помоги моему сыну, и я выстрою тебе часовню в Бомоне-де-Ломань! — воскликнул метр Доминик Ферма.

Огюст, потеряв свою юркость, словно окаменел и лишь дрожал от страха. Оба чернокожих матроса-невольника оставались невозмутимы.

Фелюга резко изменила курс и пошла шнырять по морю, казалось, сама приближаясь к пиратскому кораблю.

— Это не я, это не я, ваша светлость, так приказывает мне молодой господин! — хрипло кричал офицеру шкипер, видя, что тот не вкладывает шпагу в ножны.

На пиратском корабле, видимо, были изумлены поведением суденышка. Теперь уже были слышны торжествующие крики преследователей, которые решили, что жертва сдается и можно скоро поделить добычу.

Но фелюга опять резко изменила курс.

Чернокожие матросы невозмутимо выполняли приказания, перекидывая паруса, чтобы они оказались под нужным углом дующему с берега ветру.

Но как ни маневрировала фелюга, корабль пиратов неотступно надвигался на нее.

Мрачный офицер стоял с обнаженной шпагой, метр Доминик Ферма, обессиленный от дрожи в ногах, сел на бочонок, где стояла недавно шахматная доска, уронив голову на руки. Огюст забился под запасной парус. И он не видел, как фелюга буквально прошмыгнула под носом у пиратского корабля. Оттуда прозвучало несколько пистолетных выстрелов, но лишь единственная пуля достигла цели, попав в закутанного в парус Огюста и оцарапав ему ухо, чем он будет гордиться многие годы.

При полной парусности огромный и неуклюжий по сравнению с верткой фелюгой корабль промчался мимо нее. Требовалось время, чтобы совершить маневр, поставив паруса так, чтобы идти зигзагом вслед за фелюгой против ветра.

Может быть, у пиратов не было столь опытного моряка, или вообще идти такому большому кораблю против ветра было куда сложнее из-за громоздкости при смене курса, но чем яростнее были крики на пиратской палубе, тем менее слышными они становились на фелюге.

— Поистине, мой юный друг, то, чего нельзя сделать при попутном ветре, можно сделать при встречном. Ваши действия убедили меня в правильности того, что человек — это связь безжизненного телесного механизма с душой, обладающей мышлением и волей. Мне не привелось применить шпагу, но я рад, что вы применили то, что сильнее ее.