Том (9). Клокочущая пустота

Казанцев Александр Петрович

Колокол Солнца

 

 

Научно-фантастический роман-гипотеза в трех частях с прологом и эпилогом об уме, шпаге, философии и коварстве

 

 

Пролог

Летом 1958 года мне привелось посетить Париж почти двадцать лет спустя, после того как перед войной я проезжал через него по пути в Нью-Йорк на Всемирную выставку «Мир будущего». Я был тогда ошеломлен красавцем городом, утопавшим в цветущих каштанах, где каждый камень мостовой казался мне страницей истории.

Теперь советские туристы совершали круиз вокруг Европы на теплоходе «Победа», и я возглавлял одну из групп своих спутников. В их числе был известный поэт и мой друг Владимир Лифшиц и переводчица французских романов Евгения Калашникова, которой мы обязаны «свободным плаванием» по улицам Парижа.

Впрочем, мне повезло еще и в том, что нашим добровольным гидом оказался парижанин Виталий Гальберштадт, которому я позвонил по телефону, известный шахматный композитор. Мы с ним ежегодно встречались на шахматных конгрессах (незадолго до того я был избран вице-президентом Постоянной комиссии по шахматной композиции ФИДЕ).

Виталий всегда выручал меня там, на заседаниях, значительно лучше владея русским языком, чем я немецким, бывшим в ходу между композиторами.

Гальберштадт и знакомил нас с достопримечательностями Парижа, начав с кладбища Пер-Лашез, со Стеной коммунаров, перед которой мы молча стояли с обнаженными головами, смотря на немые, но столь многоречивые выщербленные камни старинной кладки.

И конечно, Лувр!

Еще в первое посещение его меня потрясла Венера Милосская, с тысячелетними отметинами на мраморе, в гордом одиночестве она красовалась в отделанном черным бархатом зале.

Казалось, что рядом с этим шедевром ничему нет места!

Но, увы, после войны Венеру Милосскую почему-то потеснили, и очарование исключительности потускнело.

А вот потускневшие краски «Джоконды» Леонардо да Винчи, на которую тогда еще не было совершено покушение похитителей и которую старательно срисовывал бородатый художник с гривой волнистых волос, – эти потускневшие краски выглядели значительнее и благороднее свежих на копии.

Эйфелева башня, этот дерзостный всплеск в небо ажурного металла, несмотря на протесты в прошлом веке парижской элиты, включая даже Ги де Мопассана, ныне служит символом Парижа.

Ее высь всегда тянет к себе туристов, и мы, чтобы увидеть Париж с высоты птичьего полета, поднимались туда в открытом лифте.

Потом я поднимался в лифте и выше, на 102-й этаж Эмпайр-Стейтс-Билдинг, но там, окруженный тесными стенками кабины, я ничего не ощущал, кроме уходящего из-под ног пола при спуске, а здесь, когда стоишь у невысоких перил и видишь уходящую вниз землю с домами, превращающимися в домики, захватывает дух, и невольно вспоминаются детские сны с волшебным полетом.

Не прошли мы мимо и Нотр-Дам де Пари (собора Парижской богоматери), где монашка проворно взяла с нас плату за право ощутить над собой мрачные, словно уходящие в темное небо своды собора, опиравшиеся на исполинские четырехгранные колонны.

Знаменитым местом Парижа был тогда еще существовавший Центральный рынок, «чрево Парижа», куда мы пришли на рассвете, чтобы застать заполнение его всей привозимой туда в несметном количестве снедью.

Казалось, ничто не может сравниться с тем шумом, гамом темпераментных французов, грохотом грузовиков, толкотней и ароматом свежих овощей, фруктов, расхваливаемых с завидным убеждением продавцами и продавщицами, да и прочей крестьянской продукцией, которую уже спозаранок раскупали заботливые парижанки с цветастыми сумками, быть может утратившие было тонкий стан, но никак не парижский стиль.

Вместе с Лифшицем и Калашниковой я побывал в редакции газеты «Юманите», которая незадолго до того печатала мой роман «Пылающий остров»: изо дня в день, фельетонами, как говорят об «отрывках с продолжением» во Франции, по традиции, заложенной еще Дюма-отцом.

Издатель газеты товарищ Фажон сказал, что с автором «Пылающего острова» и его друзьями хотели бы встретиться некоторые французы, участники Сопротивления, в их числе писатели и издатели.

Свидание было назначено по французскому обычаю в ресторане.

Я надеялся на Женю Калашникову как на переводчицу.

Но когда мы появились в назначенном месте, обходя выставленные на тротуар столики и направляясь в глубь помещения, нам навстречу (русских туристов узнают неведомым образом на расстоянии!) поднялся невысокого роста француз с улыбающимся лицом и на превосходном русском языке пригласил нас сесть за занятый им столик, отрекомендовавшись Жаком Бержье, родом из Одессы.

Я знал этого писателя и редактора по его смелым статьям о самых острых вопросах науки, где он не боялся защищать порой экстравагантные гипотезы. Позже он был издателем и редактором одного из популярных журналов.

Он познакомил меня с молодым человеком, который переводил на французский язык мой «Пылающий остров» для «Юманите». Словом, недостатка в французах, владеющих русским языком, не было.

Вскоре подошел, слегка прихрамывая, еще один участник нашей встречи, которому я обязан всем тем, что предложу дальше читателям.

Это был диктор Парижского радио Эме Мишель.

По-французски через переводчиков он стал рассказывать о книге, над которой работал.

Впоследствии он прислал ее мне в Москву.

Это был скрупулезный труд, опирающийся на статистические данные и строго проверенные наблюдения свидетелей полета неопознанных летающих объектов – НЛО, или УФО (по зарубежной терминологии).

Эме Мишель ни словом не обмолвился об инопланетных кораблях или зондах, какими могли оказаться «летающие тарелки», основное внимание сосредоточивая на фактах их появления, траекториях полета с изменением движения под острыми углами при скоростях до 70 тысяч километров в час, словно они не подчинялись законам инерции!

Показанные чертежи, вошедшие в книгу, поражали.

Разговор вскоре перешел на другую тему, на воспоминания о временах Сопротивления.

Эме Мишель, знаком потребовав особого внимания, достал из внутреннего кармана пиджака завернутый в старую газету сверток и положил его на стол.

– Мы хотели бы, – торжественно начал Жак Бержье, – чтобы русские товарищи передали этот пакет в Москву, в Кремль. Здесь документы русского участника французского Сопротивления, бойца Красной Армии, бежавшего из гитлеровского концлагеря и героически отдавшего свою жизнь в борьбе с фашизмом здесь, во Франции.

Жак Бержье осторожно развернул пакет.

В нем были красноармейская книжка и партийный билет погибшего в бою с нацистами во Франции Иванова Сергея Петровича. Сережей, Сержем звали его французы.

Мы засыпали наших французских друзей вопросами о советском герое, сражавшемся во Франции, но, к нашему сожалению, Жак Бержье сказал:

– Я должен огорчить наших советских товарищей, но нам почти ничего не известно об этом замечательном Серже, нам передали его документы с кратким добавлением, что они принадлежат подлинному герою. Нам не привелось воевать в маки, хотя каждый из нас посильно помогал Сопротивлению. Что касается меня, то мне удавалось чисто математически, зная количество отправляющихся в разные стороны поездов, устанавливать направление гитлеровских военных перевозок, сообщая об этом через подпольную радиостанцию в Россию. Я сожалею, что не привелось воевать рядом с Сержем.

Благоговейно из рук в руки передавали мы бесценные документы с застывшей на них кровью бойца.

И тут мой взгляд упал на газетный заголовок. Я поразился:

«СИРАНО ДЕ БЕРЖЕРАК»!

Я поднял недоуменный взгляд на Жака Бержье.

– Да, да! – улыбнулся он. – Сирано де Бержерак! Не удивляйтесь. Символ отваги и чести для многих участников Сопротивления. Подпольная газета называлась его именем.

– Сирано де Бержерак, – повторил я, вспоминая блистательную комедию Ростана, поставленную у нас в театре имени Вахтангова с Рубеном Симоновым в главной роли. Романтический герой, поэт с уродливым лицом, передававший слова любви той, которую любил, но не от себя, а от избранника, ставшего его другом. Она полюбила автора этих пламенных строк, но слишком поздно узнала, кто он!..

Словно угадав мои мысли, Эме Мишель сказал:

– Если вы думаете о пьесе нашего Ростана, то не его персонаж вдохновлял бойцов Сопротивления, а совсем иной Сирано де Бержерак, легендарный человек, полный загадок, философ, ученый и поэт, виртуозно владевший шпагой. Я хотел бы собрать о нем безупречные сведения, как собираю о неопознанных летающих объектах. Ведь у меня уже есть документы о том, что он действительно одержал победу сразу над ста противниками. Но главное, пожалуй, в тех тайных знаниях, которыми он обладал и которые подтверждаются лишь в наше время. И это современник кардинала Ришелье и д'Артаньяна, прославленного романами Дюма.

– Следовательно, и Пьера Ферма, – вставил я.

– Конечно. И Рене Декарта тоже.

– Как бы хотелось узнать все, что вам удастся выяснить об этом человеке, имя которого как воплощение французского патриотизма взяла ваша подпольная газета.

– Я пришлю вам все, что мне удастся узнать о нем, – пообещал Эме Мишель (и пусть четверть века спустя, но выполнил свое обещание!). Особенно примечательной оказалась меняющаяся внешность Сирано. Дошедшие до нас портреты сделаны лишь после его военной службы, во время которой он получил при осаде Арраса сабельный удар в лицо, изменивший очертания его знаменитого носа, бывшего до ранения еще крупнее, о чем можно лишь догадываться, но что, однако, имело большое значение в его жизни.

Но тогда в ресторане вмешался в наш разговор Жак Бержье:

– Да, конечно, Сирано де Бержерак – фигура столь же примечательная, как и загадочная. Но XVII век богат и другими занимательными загадками. Взять хотя бы того же всесильного правителя Франции, коварного и жестокого кардинала Ришелье. Казалось бы, трудно себе представить более мрачную фигуру. Все силы и недюжинный талант он отдал укреплению абсолютизма, самодержавия, как говорят у вас в России, правда воплощая всю власть в своем лице. Король Людовик XIII был слаб и циничен. Я сейчас прочту вам его подлинное письмо к губернатору Арраса. – И Бержье достал из кармана блокнот с записанной там цитатой. – «Извольте изворачиваться, – пишет король. – Грабьте, умея хоронить концы, поступайте так же, как другие в своих губерниях, вы можете все в нашей империи, вам все дозволено».

– Не этот ли французский король именовал себя Справедливым? – спросил я.

– Вот именно! – рассмеялся Жак Бержье. – Можете поверить, что кардинал Ришелье не во имя «справедливости» забрал у короля всю власть. Так вот, представьте себе, дорогие товарищи, что меня, французского коммуниста, заинтересовал и мучает один необъяснимый поступок кардинала Ришелье, заклятого врага всех противников угнетения, и, живи он в наше время, не было бы злейшего врага коммунизма, и вместе с тем…

– Вместе с тем?

– Мрачный кардинал Ришелье, правитель Франции времен Людовика XIII и угнетатель французского народа, добился освобождения приговоренного к пожизненному заключению итальянского монаха Томазо Кампанеллы, автора утопии «Город Солнца», первого коммуниста-утописта Европы, предоставив ему во Франции убежище и назначив правительственную пенсию.

– Непостижимо! – ахнули мы.

– Очень странно, – согласился и Эме Мишель. – В этом стоило бы разобраться, как и в загадках Сирано де Бержерака.

Мы распрощались с новыми французскими друзьями, чувствуя себя и обогащенными и заинтригованными.

Как величайшее сокровище взяли мы документы погибшего советского героя, передав их в Москве по назначению.

Но газету, старую газету времен французского Сопротивления я заменил новым конвертом, оставив себе потрепанный газетный листок с именем Сирано де Бержерака.

Я тогда еще не знал, что этот легендарный герой, считавшийся непревзойденным по храбрости гасконцем, (но он не был гасконцем), станет мне близок и я посвящу ему роман спустя много лет после парижской встречи, роман, названный научно-фантастическим только потому, что слишком фантастичны знания Сирано трехсотлетней давности, невероятными кажутся события из жизни, столь же бурной, как и короткой, поэта, философа, бойца, страстно протестовавшего против клокочущей вокруг него пустоты.

И вместе с тем человека, обойденного Природой, но страстно жаждущего простого человеческого счастья.

Автор должен предупредить читателя, что, поскольку его герои, и Сирано де Бержерак, и Томазо Кампанелла, были поэтами, то стихотворные произведения их даны в романе в переводе автора (сонеты Кампанеллы) с латинских оригиналов, а Сирано де Бержерака – как сонеты, так и стихотворения, также и стихи его противников – даны в условном «переводе» автора с несуществующих, не дошедших до нас оригиналов, как это делал, в частности, и Э. Ростан.

Я предваряю роман сонетом Сирано де Бержерака, наиболее характерным для раннего периода его жизни, когда он прославился как первый дуэлянт Парижа.

Желанный яд [3]

Как я хотел бы для дуэли Противника себе найти И звездной ночью (без дуэньи!) С ним вместо шпаг скрестить пути. И пусть в мучениях до встречи Волненьем жгучим буду жить. Змеиный яд болезни лечит, Желанный яд кровь освежит. Придет, как гром, мое мгновенье. Смогу счастливцем страстным стать И за одно прикосновенье Полжизни радостно отдать! Хочу сраженным быть не сталью, А приоткрытою вуалью.

 

Часть первая

Тяжелое наследие

 

 

Глава первая. «Владетельный сеньор»

Шато Мовьер, небольшой деревянный домик с мезонином, стоял невдалеке от Парижа, на взгорье, откуда открывался прелестный вид на как бы затянутую утренним туманом, чуть всхолмленную равнину, где между купами деревьев простирались отнюдь не бесконечные, а ограниченные извилистой Сеной поля «имения» господина Абеля де Сирано-де-Мовьера. До приобретения этих земель он именовался просто господином Сирано, происходя, кстати сказать, из рода старинного и даже прославленного несколько необычным образом.

По легенде королевский егерь Карла VI случайно спас на охоте жизнь королю, вошедшему в историю как Безумный. Перепуганный больной король, не зная, чем отблагодарить спасителя, якобы даровал ему на английский манер привилегию для всего их рода не снимать шляпу в присутствии короля. Незадолго перед тем Карл VI подписал с англичанами договор в Труа, признав французским престолонаследником английского короля Генриха V. Бурные события последующих лет, подвиг Жанны д'Арк, изгнание англичан из Орлеана и с большей части Франции, воцарение при содействии Орлеанской девы нового (предавшего ее потом!) короля Карла VII стерли память об этой проанглийской прихоти безумного монарха, однако привилегия эта, по некоторым непроверенным слухам, формально не была отменена, имели ее в королевстве не более трех человек, в том числе и потомок удачливого егеря Жан-Жака господина Абеля де Сирано, который поставил себе целью жизни воспользоваться этой неотмененной привилегией, возвысясь над всеми, кто свысока относился к нему, провинциальному нотариусу, какому-то королевскому писцу, ибо некогда славный род Сирано за два столетия захудал.

Ради выполнения задуманного плана господин Абель де Сирано решил во что бы то ни стало пробиться к королевскому двору, куда господ Сирано уже сто лет не приглашали и где ныне воцарился король Генрих IV, еще недавно Генрих Наваррский, опиравшийся в борьбе за власть на гугенотов и гасконцев, даруя им особые права. Чтобы получить такие права, одновременно обратив на себя всеобщее внимание, Абель де Сирано решил «слыть гасконцем», с каковой целью выгодно женился на приглянувшейся ему девушке из буржуазной семьи, родственной самим Беранже, приобретя на ее приданое поместье Мовьер вблизи столицы, поближе к Лувру, которое, впрочем, больше походило на хутор, но тем не менее новый его владелец мог считаться «владетельным сеньором», именуясь господином поместий Мовьер, то есть господином де Мовьер.

Однако для честолюбивых замыслов господина Абеля главное было в том, что прежде имение это принадлежало гасконцам де Бержеракам, а потому он вправе был присовокупить к своему удлинившемуся имени гасконскую фамилию, став господином Абелем де Сирано-де-Мовьер-де-Бержераком, в расчете, что это впечатляющее сочетание слов наряду с полузабытой английской «шляпной привилегией», дарованной их роду по прихоти хоть и безумца, но короля, откроет ему доступ ко двору и поможет, как «гасконцу», добиться милости властвующего короля-гасконца Генриха IV.

Но на честолюбивом пути владетельного сеньора непреодолимым препятствием встала нужда.

Сеньор постоянно пребывал в дурном расположении духа. Две глубочайшие складки на лбу как бы продолжали линию носа, сидящего на словно вырубленном из песчаника квадратном лице с тяжелым подбородком, с седеющей бородкой и вислыми серыми усами. Доски пола дряхлеющего дома стонали под его тяжестью, когда он расхаживал из угла в угол тесной комнаты, именуемой залом замка, в ожидании, когда его жена Мадлен разрешится от бремени вторым своим ребенком.

Чем больше ожидал Абель Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак свершения предначертанного богом акта, тем нетерпеливее становился.

И когда из спальни жены раздался наконец какой-то странный звук, похожий на скрип половицы, который не сразу был воспринят Абелем как детский крик, он облегченно вздохнул.

В залу вбежала миниатюрная черноволосая кузина его жены, баронесса де Невильет, получившая свой титул не столько за миловидное личико, сколько за весомое приданое (тоже родственница семейства Беранже), и воскликнула, охватив свою хорошенькую головку руками:

– Ах, Абель! Поздравляю, мальчик, мальчик! Ну что за прелесть! Идите смотреть.

Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак направился к двери спальни без особого энтузиазма, ибо вид новорожденных не вызывал в нем восторгов.

Повитуха, старая, прижившаяся здесь испанка, вместе с толстой, подвыпившей по такому важному поводу кухаркой хлопотавшая около роженицы, ахнула при виде хозяина дома. Она закудахтала, и ее сморщенное, как залежалое яблоко, лицо расплылось в улыбке, став похожим на карнавальную маску.

– О, сеньор! Позвольте поздравить вас с сыном! Замечательный мальчик, вы только посмотрите! Весь в отца! Гидальго!

– Покажите, – неохотно приказал Абель.

Откинув кружева платочка, прикрывавшего личико ребенка, она с торжеством поднесла его к отцу.

Тот, брезгливо морщась, пристально посмотрел на крохотного малютку и в ярости отпрянул.

По его искаженному лицу повитуха поняла, что господин разгневан.

– Я тоже думала, что девочка, а оказался мальчик, – словно оправдываясь, пролепетала она.

– Это не мальчик! Это урод! – вне себя от гнева произнес, вернее, прокричал господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак.

В полуоткрытой двери показалась испуганная баронесса.

– Савиньон, непременно назовите его Савиньон, – невпопад заговорила она. – Я буду на его крещении второй матерью.

Господин Абель отмахнулся от родственницы и тяжелым шагом подошел к кровати, на которой лежала в полном изнеможении, стараясь улыбнуться, Мадлен.

– Признайтесь, сударыня, – громовым голосом начал Абель, – где вы нашли такого носатого любовника, чтобы неведомо чьим отродьем осквернить мой славный род?

Баронесса вскрикнула.

Мадлен залилась слезами, бормоча:

– Абель, что с тобой! Клянусь…

– Не богохульствуй, несчастная! Не усугубляй своей вины! У меня не было в роду предков с носом, разделяющим лоб пополам.

– Что вы, владетельный сеньор! – бросилась между супругами повитуха, в то время как окаменевшая от испуга баронесса застыла в дверях. – Это же родовая опухоль, опухоль на личике. Она проходит, вот увидите, да просветит вас Мадонна! И все пройдет, и он будет, как две капли росы на лепестке розы, походить на вас, владетельный сеньор! Вы уж поверьте!

– Я верю только в господа бога и собственным глазам, а не старым цыганским или испанским ведьмам или французским распутным бабам, которые за деньги отцов втираются в старинные дворянские роды.

При этих словах баронесса Женевьева де Невильет, приняв это на свой счет, грохнулась на пол в глубоком обмороке. Сразу протрезвев, кухарка Сюзанна суетливо склонилась над ней, а грозный ревнивец равнодушно перешагнул через груду надушенного шелка и вышел из комнаты, не слыша, как ему вслед кричала перепуганная испанка:

– Опухоль это! Провалиться мне на этом месте, опухоль!

Вообще-то говоря, ей, даже при ее добрых намерениях, следовало бы провалиться сквозь старый пол замка, потому что нос младенца оказался не опухолью, а странной игрой природы, отнюдь не уменьшаясь до самых крестин.

Баронесса, несмотря на нанесенное ей оскорбление, все же не уехала, и самоотверженно ухаживала за кузиной, и присутствовала на крестинах, куда господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, как примерный католик, все же явился в последнюю минуту.

Крестил Савиньона новый деревенский кюре, который был прислан старому в помощники и преемники. Абель смотрел на него мрачно и неодобрительно. И священнику, у которого были нежные голубые, но проницательные глаза, он показался предвещающей град грозовой тучей, повисшей над равниной Сены.

После крещения, когда ревнивый и гневный отец все еще ждал спадания безобразной опухоли с лица новорожденного, мать по совету кузины тайком выбралась на улицу, чтобы добежать в темноте до кюре.

Деревенский священник жил в доме своего предшественника, по которому он недавно справил заупокойную мессу. Домишко этот почти ничем не отличался от остальных крестьянских хижин, разве что очагом, который имел вытяжную трубу, и дым не выходил, как у других жителей деревни, через отверстие в крыше.

Мадлен, смертельно боясь, что муж настигнет ее, добралась до домика кюре и постучала в дверь.

Молодой кюре в деревянных сабо, стуча ими по крыльцу, вышел, недоуменно вглядываясь в позднюю гостью проницательными глазами. Из открывшейся двери пахнуло хлевом, ибо старый кюре держал там вместе с собой козу, оставив ее в наследство своему преемнику, как и кур, почему-то не смастерив для них курятник. А новый жилец, по-видимому, еще не успел ничего сделать.

– Отец мой, – испуганным шепотом начала Мадлен, – я должна исповедаться.

Кюре вздрогнул. Меньше всего он хотел бы стать обладателем какой-нибудь тайны, да еще и связанной с хозяевами поместья.

– Но это можно сделать только в храме, – попытался возразить он. – Нельзя ли подождать до утра?

– Отец мой, я не могу при свете. У всех на глазах. Я боюсь страшных последствий и умоляю вас пройти сейчас со мною в церковь.

В словах несчастной женщины слышались такие нотки, что молодому священнику не осталось ничего другого, как пойти за ключами от церкви.

И пока он отыскивал их, ворча на козу и барахтающихся кур, Мадлен стояла на крыльце и дрожала не столько от вечерней сырости, сколько от волнения. Она боялась, что яростный Абель появится сейчас здесь и даже приревнует к молодому кюре, несмотря на обет того остаться в безбрачии до конца дней.

– Пойдемте, мадам, – пригласил наконец кюре.

С церковной дверью, когда они дошли до нее, ему пришлось повозиться в темноте. Потом – зажигать внутри храма свечи. На вид ему не больше тридцати лет, длинные волосы локонами спадали на плечи, и, не будь на нем сутаны, его можно было бы принять за завсегдатая Латинского квартала, населенного студентами, поэтами и художниками.

Молодой служитель бога вошел в исповедальню, предложив Мадлен встать на колени подле нее так, чтобы их разделяла лишь невысокая перегородка, имитирующая полное одиночество исповедуемой.

– Итак, дочь моя, что привело вас в столь поздний час в храм господний? – ласково начал невидимый исповедник, и Мадлен в ее отчаянном положении показалось, что это сам бог на небесах спрашивает ее.

– Отец мой, – трепетно начала она, – я пришла за спасением. Клянусь господом единым, я не имею за собой вины. – Священник вздохнул облегченно, но она не услышала это, продолжая: – А у меня родился ребенок, нос которого начинается выше бровей, и мой муж, владетельный сеньор Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, грозит убить и его и меня, якобы нарушившую супружескую верность. Но здесь, на исповеди, перед лицом самого господа бога, я клянусь жизнью своего несчастного ребенка, что господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак его отец.

– Верю вам, бедная женщина. Слова ваши звучат так искренне, словно подсказаны вам свыше. Чем же можно помочь вам?

– Я не знаю, отец мой, я взываю об этом к всевышнему. Я не страшусь за свою жизнь, но жизнь малютки, который ни в чем не повинен, впрочем, как и я… – И она залилась слезами.

– Успокойтесь, дочь моя, – произнес участливо кюре. – Господь сейчас вразумил меня, и я знаю, что делать. Идите в замок и ощутите в себе то очищение, которое дает исповедь.

Они вышли из церкви, кюре повозился с ключами и пошел проводить Мадлен до шато, пообещав, что завтра поутру он повидается с владетельным сеньором.

Кюре же, возвратясь в свой полудом-полухлев, засветил свечу, чем на время обеспокоил сидящих на насесте кур, достал приготовленную для церкви гладкую доску и стал набрасывать углем чей-то портрет.

Надо сказать, что Арни Патри не сразу посвятил себя служению богу, а не так уж давно действительно жил в Латинском квартале, носил берет, блузу, бороду и занимался живописью, полный радужных надежд, как и другие завсегдатаи таверн, где он встречался с ними. Но произошла драма, потрясшая молодого художника до глубины души. Его подруга, «ослепительная Лаура», начисто обобрав его, исчезла, даже не простившись и ничего не объяснив ему. Страдания Анри Патри были так невыносимы, что он решил оставить греховную светскую жизнь, навеки отказаться от общения с прекрасным полом и посвятить себя служению единому господу.

Настоятель монастыря, к которому он обратился, взялся устроить его в духовную семинарию при условии, что он бесплатно распишет стены только что выстроенной монастырской часовни. Годы, проведенные в семинарии, были тяжелым испытанием, в котором молитвы, нравоучения и наказания сменяли друг друга.

По окончании семинарии Арни Патри дал обет безбрачия и стал священником. Его сразу же направили помощником кюре в одну из ближайших к Парижу деревень, где он и получил теперь приход.

Всю ночь при свете свечи писал красками деревенский священник отнюдь не икону, а утром, сняв с насеста старую пеструшку и молоденького петуха, засунул их в корзину и отправился к владетельному сеньору в его замок Мовьер-Бержерак.

Владетельный сеньор принял его хмуро, с недоумением косясь на корзину, из которой торчала какая-то доска. Но господин Сирано помнил, что для того, чтобы приблизиться к королевскому двору, нужно слыть истовым католиком, и он провел бедного сельского священника, предвидя его просьбы в пользу церкви, в отдельную комнату, украшенную охотничьими трофеями, унаследованными им еще от предков, занимавшихся в отличие от него охотой, имея на то привилегии.

– Владетельный сеньор, я обеспокоил вас, поскольку имел честь крестить вашего сына Савиньона и заметил на его лице некоторые особенности, о которых и хотел побеседовать с вами.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак покраснел от сдерживаемой ярости, ибо даже служителю церкви не следовало бы лезть в его семейные дела.

К счастью, кюре упомянул лишь о крестинах, а не о ночном посещении церкви женой Абеля Сирано и пробудил в нем лишь недовольство при упоминании об уродстве сына, а не ярость против «неверной жены».

Меж тем странный кюре вынул из корзины сначала облезлую курицу-пеструшку, а вслед за ней бойкого петушка, который сразу замахал крыльями и вспорхнул на спинку дедовского кресла, красовавшегося в этой убогой комнате, будучи единственным ее украшением.

– Что это вы, отец мой, решили превратить мой замок в курятник? – осведомился пораженный хозяин.

– Я хочу обратить ваше внимание, сиятельный сеньор…

Это обращение польстило Абелю, хотя и не разгладило на его лбу двух резких и глубоких морщин над бровями.

– Вглядитесь в этих птиц, находящихся между собой в некотором родстве, но разделенных тридцатью пятью поколениями.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак тупо уставился на священника, по-бычьи нагнув голову.

– Я позволю себе уверить вас, сиятельный сеньор, что этой пеструшке, сохраненной покойным священником нашего прихода, помнящим еще давних владельцев этих земель господ де Бержерак, этой пеструшке, с вашего позволения, исполнилось нынче тридцать шесть лет.

– Что? – обалдело переспросил господин Абель Сирано. – Никогда не слышал о такой долгой куриной жизни.

– Конечно, это так, сиятельный сеньор, поскольку кур никто не держит так долго, они много раньше такого возраста попадают в суп, но, если бы их щадили, они жили бы не меньше этой пеструшки, с которой начал наш старый кюре свой опыт.

– Какой же опыт и какое мне до него дело, отец мой?

– Старый священник обратил внимание на пеструшку, когда она была еще цыпленком. Посмотрите, у нее на правой ноге не три, а четыре пальца.

– И вправду так, – подтвердил Абель де Сирано. – С чего бы это?

– Старый наш кюре тоже задумался над этим и решил выяснить, в каком поколении повторится этот уродливый признак у кур, которые произойдут от странной пеструшки, а ее он сохранил как живое доказательство в его научном исследовании, какие так поощряются у нас в монастырях, давших приют замечательным ученым вроде аббата Мерсенна.

– Слышал, слышал. Так наш кюре же умер.

– Скончался, сиятельный сеньор, так и не дождавшись результата начатого им опыта. И уже после его смерти из яйца вылупился вот этот петушок. Помня заветы старого кюре, я, дав ему слово продлить его опыт, храню теперь и пеструшку и петушка, для которого она тридцать четыре раза бабушка.

– Что-то не пойму, то тридцать шесть лет, то тридцать четыре раза бабушка.

– Так ведь цыплята выводятся и вырастают в течение года, годовалые куры кладут яйца и дают новый выводок. В первый год пеструшка была матерью первых своих цыплят, а в следующие годы – бабушкой, прабабушкой, прапрабабушкой и так тридцать четыре раза бабушкой.

– Мудрено, – покачал своей квадратной головой владетельный сеньор и погладил вислые усы.

– Вот и я хотел задать вопрос вашей светлости: можете ли вы представить себе облик своего предка в тридцать пятом поколении, что-то вроде тысячи лет назад, как бы в шестисотом году после рождения Христова?

– Не могу, – признался названный «вашей светлостью» Абель Сирано.

– А я, вдохновенный господом богом, принес вам портрет этого вашего предка, – сказал священник, доставая из корзины доску, над которой работал всю ночь.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак в немом удивлении уставился на портрет неизвестного человека, очень похожего на него самого, но у которого вместо глубоких вертикальных морщин, продолжающих линии носа, красовался сам нос, разделяющий лоб почти доверху пополам.

– Теперь извольте посмотреть на петушка, владетельный сеньор. У него на правой лапке тоже четыре, а не три пальца, совсем как и у старой пеструшки. Я намерен продемонстрировать это чудо природы в монастыре в Париже, а может быть, и в Сорбонне.

– Уж не хотите ли вы продемонстрировать и моего сына Савиньона этим мудрецам?

Кюре скрыл улыбку. Владетельный сеньор назвал Савиньона своим сыном, одним этим выдав то впечатление, которое вызвало в нем появление странного кюре со своими курами и разрисованной доской.

– Я хочу, ваша светлость, чтобы ваш сын Савиньон отныне почитался вами как подлинное свидетельство древности и знатности вашего благородного рода, берущего, быть может, начало от изображенного мною по наитию свыше вот этого лица, портрет которого я с глубокой преданностью подношу вашей светлости.

И молодой кюре с поклоном передал доску хозяину замка.

«Возьмет или не возьмет?» – звучало у него в мозгу, ибо этим решалась судьба бедной женщины и ее сыночка.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак после некоторого колебания принял подношение, но не потому, что его убедил опыт старого священника, завершенный уже при молодом кюре, ибо он ничего в нем не понял, а потому, что этот молодой кюре сказал о наитии свыше, повелевшем ему изобразить предка Абеля. Может быть, и в самом деле это был первый Сирано? Ведь наитие-то от бога!

Кюре, забрав своих кур, но оставив портрет, щелкая деревянными башмаками по половицам замка, ушел в надежде, что исповедовавшейся у него женщине будет легче.

И когда ему привелось в последующие годы крестить сначала ее дочь и потом еще одного сына, он понял, что совершил в свое время доброе, угодное господу богу дело.

А тогда, глядя ему вслед из окна замка, Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак размышлял, насколько это было доступно ему, принадлежавшему к той части дворянства, о которой говорилось, что «грубость ее равняется невежеству. Нетерпимая и несносная, она тормозит общественную жизнь своими узкими претензиями, ссорами за первенство, ненавистным для всех злоупотреблением своим правом охоты и вымогательством у крестьян, к чему дворян понуждает все увеличивающаяся нищета, не дающая им покоя».

Не знал от нее покоя и Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, хотя и держал в руках портрет своего возможного предка, который отнюдь не сделал его богаче. И он не стал вешать его на стену, как подумал было при кюре, а запрятал в чулан.

Он решил не подавать виду, что изменил отношение к Савиньону, нос которого по-прежнему злил его, хотя, быть может, и отражал внешность далекого предка. Однако неизвестно, был ли тот галл близок к Цезарю, который властвовал над Галлией.

 

Глава вторая. Обиженный природой

В первую пятницу апреля 1625 года одинокий всадник, прославленный впоследствии как баловень «отваги и шпаги», ехал вдоль берега Сены, направляясь в Париж, увы, без монет в кармане, но с отцовским благословением и твердым намерением покорить город своих честолюбивых надежд.

Перед последним перегоном до столицы он решил дать передохнуть своему ленивому коню до смешного редкой желтой масти, да и самому разлечься на траве у воды, течение которой доведет его теперь до самого Лувра, где он найдет старинного друга отца, ныне капитана мушкетеров короля.

Лежа в приятно пахнувшей траве, навевающей сладкие грезы, и наблюдая за полетом легких стрекоз, которым не нужны ни важные встречи, ни поединки, ни рекомендательные письма, наш честолюбивый юноша, ибо не было ему и двадцати лет, заметил на противоположном берегу в тени плакучей ивы, опустившей ветки к воде, толстенького мальчонку лет шести с удочкой. Тот неотрывно смотрел на обтекаемый струйками поплавок.

С присущей отдыхающему всаднику наблюдательностью он заметил и подошедшего к юному рыбаку другого мальчика тех же лет, внешность которого не могла не привлечь внимания, ибо обладал он носом непомерной величины, который походил одновременно и на складку лобной кости черепа, и на птичий клюв.

– А, дятел! – донесся с того берега приветливый голос рыболова, не содержащий, впрочем, и тени насмешки. – Садись, рыбачить будем.

И тут будущий маршал Франции, прославленный не только сверкающим талантом Александра Дюма, но мемуарами, изданными Куртилем де Сандра у Пьера Руже в Амстердаме в 1701 году, когда минула эпоха Ришелье, Мазарини, Людовика XIII с борьбой всех против всех, крестьян против феодалов, феодалов против короля, короля против кардинала Ришелье, Ришелье против Испании и всех непокорных, и шпага наряду с интригой, казалось, решала все, юноша, которого мы повстречали на берегу Сены, приподнялся на локте, увидев, как рыболов судорожно дернул удочку и над водой серебристой звездочкой в лучах солнца сверкнула взлетевшая в воздух рыбка.

– Кола! Кола! Что ты делаешь! Ведь ей больно! – закричал подошедший.

Но рыболов, очевидно, был менее чувствителен и, ухватив добычу, стал освобождать ее от крючка.

– Кола! Кола! – со слезами на глазах и в голосе умолял носатый мальчик. – Давай отпустим ее в воду. У нее, может, тоже есть детки!

При этих словах отдыхающий всадник даже сел на траву, изумленно глядя на тот берег.

– У нее, у нее! – передразнил рыболов. – А может, это не она, а он – отец. А какие отцы бывают, сам знаешь.

При упоминании об отце, которого наш всадник глубоко чтил, он встал, направляясь к пасущемуся коню.

– Ну, Кола, все равно отпусти ее, я подарю тебе нож.

– Нож? – живо отозвался толстенький. – С костяной ручкой?

– Конечно, подарю.

– Нет, не так! Я продам тебе рыбку за твой нож. А лучше сварить бы из нее суп. Давай поймаем еще и разведем костер.

Всадник, занеся ногу в стремя, ждал конца разговора ребят.

– Нет, ты обещал выпустить ее за нож. Смотри, как она дышит! Будто ей сдавили горло. Сам знаешь, каково это!

– Да уж знаю, – проворчал Кола, невольно потерев пальцами шею. – Ну ладно, бери, твоя взяла.

Отъезжая, всадник уже не видел, как мальчик с длинным носом, встав на колени, дотянулся до водной поверхности и опустил в прохладу руку. И там, почувствовав, как сильнее забилось скользкое тельце, он разжал пальцы.

С радостной улыбкой наблюдал мальчуган, как вильнула рыбка хвостиком и исчезла в уже непрозрачной глубине.

А до отъехавшего всадника донеслась последняя фраза:

– Ну с тобой, Сави, рыбьего супа не сваришь, пойдем сходим за моим ножиком.

«Однако, – презрительно подумал всадник, погоняя отнюдь не ретивого коня, – из такого мальчугана толку не выйдет ни для короля, ни для его высокопреосвященства. Не шпагу надобно дать в эти руки, а веретено!»

С таким глубокомысленным заключением он уехал навстречу небывалым приключениям, и пути двух героев столь разных книг, но одной эпохи, разошлись.

Мальчуганы же шагали по улице деревни, если так можно назвать извилистую пыльную тропу вдоль неровного ряда бедных крестьянских хижин.

– Это все мать тебя учит так «добру», – досадливо ворчал толстенький Кола. – И кем только ты, Сави, вырастешь? – по-взрослому вздохнул он.

– Мою мать не тронь, – угрожающе предупредил Савиньон. – Она меня любит.

– Любит, любит, – заверил Кола и добавил: – Я-то знаю за что!

– И ты о том же, Кола! А еще друг!..

– Я всегда за тебя, – заверил Кола.

В следующий миг ему представилась возможность доказать это на деле, ибо ребят догнала ватага босоногих сорванцов, которые, приплясывая, стали петь дразнилку, сочиненную старшим братом Кола по матери, в прошлом госпожи Бриссайль, ныне жены лавочника Лебре.

Носолобый,       Носолобый! Почему твой нос как кость? Носом чтобы,     носом чтобы Заменять в прогулке трость!

В то время как расчетливый рыбак замер на месте, оберегая свою рыболовную снасть, взбешенный нанесенной ему обидой «носолобый» мальчик, подобно вепрю, бесстрашно бросился на обидчиков. Вид его был так ужасен, что все они кинулись врассыпную, но Сави нагнал старшего из них, брата его друга Кола, с размаху налетел на него, сбил с ног и начал тузить с необычайной сноровкой.

Избиваемый не столько вертелся, защищаясь, сколько вопил благим матом, взывая о помощи.

Но никто из перепуганных сорванцов на помощь к нему не пришел, и «носолобый» продолжал свою жестокую расправу до тех пор, пока не ощутил, как кто-то клещами впился в его руку у плеча.

– А ну-ка, бесенок, прекрати молотьбу! Это тебе не ток и не зерно! – послышался тонкий мужской голос, принадлежащий толстому лавочнику Лебре, у которого под круглым румяным лицом с заплывшими глазками имелось по меньшей мере три подбородка. – Опять драка? Снова ты нарушаешь деревенский покой? Я сейчас сведу тебя к твоему отцу, господину Абелю де Сирано-де-Мовьер-де-Бержераку. Он тебя не погладит по головке, какой бы на ней ни красовался клюв.

Сави извернулся и укусил лавочника за руку.

– Ах так! Ты еще и кусаться, бешеный щенок! – взвыл Лебре и ухватил теперь уже обеими вытянутыми руками Сави за плечо, не давая ему дотянуться зубами.

Савиньон упирался, извивался, дергался, стараясь вырваться из цепких рук, но лавочник потащил его по направлению к замку.

Маленький Лебре, держа в одной руке удочку, в другой банку с червями, испуганно смотрел, как волочит отец его друга к шато. Потом он повернулся и помчался домой, чтобы гнев отца не перекинулся на него.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак услышал срывающийся фальцет лавочника и важно вышел на шаткое крыльцо замка, чтобы, как и подобало в прежние времена «владетельному сеньору», вершить суд.

Толстяк голосил, взывая к господу богу, королю и его высокопреосвященству господину кардиналу, а также к «владетельному сеньору», который должен оградить жителей деревни, арендующих его земли, от бесчинств своего отпрыска. Отмеченный чуть ли не самим дьяволом необычным знаком на лице, этот отпрыск неукротимым своим буйством держит в страхе не только детей, но и взрослых, кусаясь, как собака.

При этом пострадавший Лебре представил для обозрения свою руку с явными следами маленьких зубов.

Вслед за доказанной таким способом виной последовал суровый и справедливый приговор, а вслед за тем незамедлительное наказание, когда судья превратился в палача.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак тут же на крыльце снял с сына пояс, удерживающий панталоны, отчего те, естественно, спустились, оголив истязуемое место, и начал порку, ожесточаясь с каждым ударом.

Лебре, с удовлетворением наблюдая за экзекуцией, ожидал криков, слез и мольбы о пощаде, но услышал лишь скрежет зубовный и вызывающие возгласы:

– Ха-ха!

Почтенный лавочник, придя в полное замешательство, предпочел, пятясь, удалиться. Сын владетельного сеньора обладал несносным характером, о чем стоило рассказать всей деревне.

Того же мнения о характере Савиньона был и сам господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак.

Расправляясь сейчас с нелюбимым сыном, он как бы припоминал ему и вызывающее перенесение им в последнее время отцовских щелчков по слишком торчащему носу, от чего господин Абель де Сирано не желал воздерживаться, слыша в ответ вызывающий возглас:

– Ха-ха!

Несомненно, избалованный матерью мальчуган осмеливался таким образом выражать непочтительность к отцу, словно бы гордясь своим уродством, вместо того чтобы стыдиться его.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, решив выбить из Савиньона дурь, заодно внушив ему уважение к отцу, поволок его в дальнюю охотничью комнату замка, где рассчитывал вдоволь наслушаться рыданий маленького стервеца.

Втащив сына, придерживающего спадающие панталоны, в комнату и бросив его на пол, Абель снова взялся за ремень, но опять услышал лишь возмутительное:

– Ха-ха!

Тогда, окончательно озверев, он бросился в соседний с комнатой чулан для охотничьих принадлежностей за палкой, какой добивают подстреленную дичь, чтобы сейчас обломать ее или несносный характер урода.

Однако сам господь бог помешал отцу изувечить сына, ибо в комнату вбежала всегда кроткая и покорная Мадлен, преобразясь сейчас в тигрицу, защищающую своего детеныша.

Когда господин Абель де Сирано занес для удара палку, между им и его жертвой возникла бесстрашная женщина, полубезумная в своей отваге мать, не только заслонив собою сына, но и дерзостно крикнув мужу:

– Вы скорее убьете меня, чем нанесете вред этому несчастному ребенку! И клянусь господом богом, вина за это ляжет на душу католика, о чем благодаря заботе баронессы де Невильет узнает двор его королевского величества!

Конечно, король уже был иной. Генрих IV был убит ударом кинжала фанатика, и воцарившийся после него Людовик XIII, передав власть кардиналу Ришелье, уже не жаловал былых соратников Генриха Наваррского из Гаскони, но все же Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак не оставлял надежды приблизиться ко двору католического монарха или его высокопреосвященства господина кардинала. Угроза жены подействовала на него еще и потому, что он все-таки обладал несомненным человеческим качеством – безгранично любил свою жену, и если тяжело воспринял появление на свет Савиньона, то лишь из-за вызванной этой любовью ревности.

И, проклиная все на свете, господин Абель де Сирано выбежал в чулан и стал громить палкой когда-то подаренную ему кюре доску с изображением носолобого предка, возродившегося в непокорном сыне.

Для шестилетнего Савиньона эта сцена запала на всю жизнь и ожила десятилетия спустя в его саркастическом философском трактате об «Ином мире» (на Луне, где «все наоборот» и порой много лучше, чем на Земле, и где якобы не выжившие из ума старики отцы руководят семьями, а достигшие зрелости сыновья с умом ясным и живым и энергией действенной). Наказание же нерадивых и глупых отцов в семье из гуманных соображений предназначалось их «изображениям» – их и хлестали плетью разгневанные сыновья. Но эта «зеркальная картина» с переменой мест отцов и сыновей возникает у Савиньона Сирано де Бержерака через много, много лет, а пока…

Пока шестилетний уродец вопросительно смотрел на мать, с которой у него были особые отношения.

Мадлен непроизвольно выделила его из числа других своих детей, материнским сердцем жалея обделенного природой и обижаемого людьми малютку.

И все, что она могла передать своим чувством бедному мальчику, вылилось прежде всего в его любовь ко всему живому, в неприятие насилия и несправедливости.

Однажды она показала Савиньону в саду гнездо какой-то птички, неосторожно свившей его на земле, у столешницы упавшего из-за подгнившего стояка стола. День за днем ходили они, любуясь, как набирали силы птенцы, открывая клювики при виде пернатых родителей, которые прилетали накормить их.

И вот в один печальный день в этом гнездышке не оказалось ни одного птенчика, очевидно, всех их до единого сожрал гадкий кот, любимец Абеля де Сирано. Сын и мать плакали оба. И это горе не только сблизило их, но и вложило в сердце Сирано какое-то свое понимание жизни: он возненавидел прожорливого кота, воплотившего в себе насилие, и не мог видеть, как тот ластится к отцу.

Мать учила Савиньона оберегать крохотную сестренку и быть всегда на стороне слабых в мире, где торжествует несправедливость. У мальчика представление о злых людях и хищниках слилось в единый образ, хотя много позже он сумел найти между ними различие, ибо любой хищник не выберет себе больше жертв, чем ему требуется для пропитания, человек же, подобно ненавистному коту (не знал Савиньон тогда, конечно, что по составу крови к человеку кошка ближе, чем обезьяна!), сытому по горло, но все же растерзавшему несчастных птенцов, человек же, злой человек ради славы, власти и собственной выгоды готов уничтожить (или послать на смерть) тысячи, даже миллионы людей!

Конечно, религиозная Мадлен не могла все это объяснить своему сыночку, но сумела пробудить в нем такие чувства, которые впоследствии вылились в философские взгляды.

Обломав палку о портрет своего носолобого предка, задыхаясь от злобы и хватаясь за сердце, господин Абель де Сирано снова вошел в охотничью комнату, чтобы не только проучить непокорного сына, но и наставить восставшую против него жену.

– Сударыня, – мрачно начал он, – пользуясь моим любовным отношением к вам, которое я не скрывал и не скрываю, вы позволили себе только что поставить под сомнение мою преданность святой католической церкви, грозя довести это до сведения двора его величества! Да будет вам известно, что подобных необоснованных угроз я не потерплю, каково бы ни было мое чувство к вам! В роду моем, в который вы имели честь войти, не бывало женщин, которые повелевали бы своими мужьями, подобно вашей кузине баронессе де Невильет, с которой я не советовал бы брать вам пример.

– Достойный рыцарь! Позвольте мне назвать вас так, поскольку ваши предки-рыцари служили французским рыцарям-королям! – начала Мадлен в совершенно несвойственном ей тоне. – Насколько мне известно, одним из главных принципов и достоинств рыцарства было уважение и преданность женщинам, что я и осмеливаюсь напомнить вам сейчас. Шесть лет назад почтенный кюре смирил ваш неправый гнев, и я думаю…

Мадлен не успела договорить, поскольку в дверях появилась толстуха кухарка и сообщила, что господин преподобный кюре просит соизволения у владетельного сеньора побеседовать с ним.

Господин Абель де Сирано поморщился:

– Опять этот кюре! – И подумал, что церкви снова нужны пожертвования, однако он взял себя в руки и приказал Сюзанне: – Попроси господина кюре пройти в зал замка, а вас, сударыня, – обратился он к жене уже более умиротворенно, – попрошу увести сына и должным образом наказать его за непочтение к родителю.

Мадлен улыбнулась мужу и присела в глубоком реверансе. Потом, взяв за плечи Савиньона, увела его к себе.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак набрал в легкие воздух, выпятив при этом не столько грудь, сколько живот, и тяжелыми шагами направился по скрипучим половицам в тесный зал, где его ожидал деревенский священник в деревянных башмаках.

– Чем могу служить святой церкви, отец мой? – важно спросил господин Абель де Сирано, откидывая назад свою кубическую по форме голову.

– Речь пойдет не о церкви, которой вы неустанно помогаете, владетельный сеньор. Я хотел бы просить вас о несколько иной милости.

Господин Абель де Сирано поморщился, а священник продолжал:

– Дело в том, что меня посетила внушенная мне, очевидно, свыше мысль обучать отроков учению божьему и начальным знаниям.

– Благая мысль, отец мой, – с еще большей важностью подтвердил господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак.

– И вы чрезвычайно почтили бы меня и поддержали мое начинание, владетельный сеньор, если бы согласились, чтобы в числе моих учеников был бы ваш сын Савиньон, которого я имел честь крестить шесть лет назад.

Абель де Сирано нахмурился: «Просит сына, значит, попросит и денег».

– Я не собираюсь взимать с учеников сколько-нибудь заметную плату за обучение и содержание, – словно угадав его мысли, продолжал кюре. – Дети будут работать, тем содержа себя и оплачивая трудом учение, ибо лучший учитель – это труд.

– Что-то не пойму. Вам что, и денег не надо, святой отец?

– Плата за обучение не назначается. Жить мальчикам придется у меня, невдалеке от церкви, и петь во время богослужений, служа богу в истинной вере.

– Да будет так, – согласился Абель де Сирано, чувствуя благостное расслабление и в душе и в теле. «Пусть мальчишка поумнеет вблизи служителя церкви, и мир снова воцарится в доме».

Кюре ушел с легкой душой, думая по дороге, что веление свыше снизошло на него, как он сказал об этом Абелю де Сирано, пожалуй, в виде отрока Лебре, прибежавшего к кюре с выпученными глазами, умоляя священника тотчас пойти в замок и спасти от истязаний маленького Савиньона.

И лишь близко к замку кюре осенила мысль взять к себе учеников, того же Кола Лебре и Савиньона Сирано де Бержерака, а там, может быть, и еще кого-нибудь. Козу придется выдворить из дома, благо начинается скоро лето, а к зиме для нее что-нибудь построить с помощью тех же ребят.

 

Глава третья. Пламя гнева

Запах гари пробудил господина Сирано глубокой ночью. Он подумал было, что коптит свеча, но в комнате было темно. Ему не хотелось вставать, рядом, мирно дыша, спала его Мадлен, дети находились в другой комнате, Савиньон вот уже шесть лет как жил у кюре, набираясь ума, кухарка Сюзанна не справлялась со своей пагубной страстью и с вечера, злоупотребив вином, заваливалась спать на кухне.

Окончательно проснулся Абель де Сирано, когда сквозь прикрытые веки ощутил свет, хотя он недавно проверил, что свеча потушена.

Он сел на кровати, увидев в окне, что деревья будто озарены чем-то мерцающим. Абель Сирано вскочил, чтобы открыть окно и убедиться в причине столь странного освещения. Гарь или копоть, которые недавно почудились ему, превратились теперь в удушливый запах дыма. Абель де Сирано распахнул окно, и вместо струи свежего ночного воздуха к нему в комнату ворвалось пламя. Замок горел.

Прежде всего Абель подумал о Мадлен, которая, как бы то ни было, занимала в его жизни первое место.

Мадлен проснулась, почуяв недоброе. Когда же она поняла, что в доме пожар, то крикнула:

– Дети! – вскочила с постели и рванулась было к двери, но, открыв ее, невольно отпрянула. Пламя бушевало и за окном и за дверью.

Тогда Абель де Сирано схватил свою жену на руки и бросился в огонь, как прыгают в воду, его длинные седеющие волосы вспыхнули, но он, прижимая к груди Мадлен, проскочил сквозь пылающую преграду и выбежал на крыльцо.

Сильно запахло паленым волосом. Абель де Сирано замотал своей грузной головой и сбил пламя.

– Дети! – отчаянно кричала Мадлен, заламывая руки и стараясь броситься обратно в горящий дом.

Тут господин Абель де Сирано увидел подбегающего кюре в сопровождении его воспитанников Савиньона и Кола.

– Преподобный! – бросил Абель. – Вверяю вам госпожу Сирано!

С этими словами он снова кинулся в огонь, чтобы спасти детей. В наполненном дымом зале он увидел старшего сына Жозефа, который стоял на коленях, не решаясь пробежать сквозь пылающие двери, кашлял и молился.

Отец схватил юношу за руку, поставил на ноги и вытолкнул сквозь горящий вход наружу, сам же бросился в детскую комнату, где должны были быть семилетняя дочка и самый маленький сынок.

И тут он, к своему удивлению, увидел, что Савиньон ведет за руку кашляющую сестренку, которая, оказывается, с перепугу забилась в охотничий чулан. «Когда только мальчуган успел проникнуть в горящий дом и найти ее?»

Из детской комнаты доносился плач годовалого малыша. Отец вбежал туда, выхватил ребенка из кроватки и, прижимая к себе и сам задыхаясь от кашля, ринулся из дома. И снова встретился с Савиньоном, который успел вывести девочку и снова вернулся к отцу, находчиво воспользовавшись еще не захваченным огнем окном.

Обрушился потолок, горящая балка пролетела перед самым лицом Савиньона и, казалось, не могла не задеть хотя бы его выступающий нос. Сердце остановилось у отца, но, видно, господь миловал Савиньона, каким-то чудом он остался невредим.

Отец передал ему ребенка, чтобы тот выбрался в окно, из которого вслед за тем повалил дым с языками пламени, сам же Абель де Сирано, задыхаясь, ринулся в кабинет, чтобы захватить хранившийся там мешочек с золотом, без чего нельзя было представить дальнейшее существование семейства Сирано.

Савиньон в дымящейся одежде вынес через окно младшего брата и передал ребенка рыдающей матери, которую безуспешно пытался утешить кюре.

Наконец, спалив половину своих волос на голове и бороде, из горящего замка прежним путем выскочил полубезумный его владелец.

Он упал на землю и корчился в судорожном кашле. Кюре поливал его водой.

Встав на колени, Абель де Сирано осмотрелся. Кюре снова утешал жену. Дети, включая Савиньона, были с нею, заветный мешочек Абель вынес, замок пылал, войти в него теперь было уже невозможно, чердак обрушился, когда потолочной балкой едва не задело Савиньона.

А где же Сюзанна, толстуха кухарка? Ее нигде не видно!

Все знали, что к вечеру, когда семья накормлена, она обычно напивалась до такой степени, что для нее уже ничего не существовало, и заваливалась спать, храпя и стеная до утра. Должно быть, даже пожар не смог поднять несчастную, и привычно непробудный сон ее стал поистине непробудным…

Мадлен первая вспомнила о ней и умоляла спасти бедняжку. Кюре хотел броситься на кухню, тоже объятую пламенем, чтобы вывести свою прихожанку, но господин Абель де Сирано силой удержал его. Все равно поздно, стены рухнули вслед за потолком, слишком стар был деревянный, построенный еще когда вокруг росли леса дом, да может быть, Сюзанна и выбежала из него и трясется от страха где-нибудь в кустах.

Но ни под одним кустом ее не оказалось, впоследствии на пожарище нашли ее обугленные кости.

Мадлен рыдала, дети плакали. Даже Савиньон вытирал свой огромный нос, старший сын Сирано Жозеф, стоя на коленях, молился, чего нельзя было сказать о кюре, который метался, не зная, чем помочь несчастью.

Всю эту сцену наблюдал вытаращенными глазами не только перепуганный Кола Лебре, но и стоящие поодаль сбежавшиеся на пожар крестьяне жалостливо смотрели на происходящее и, кстати сказать, даже не пытаясь бороться с огнем, а лишь качая головами.

Это происходило в последний понедельник августа, после уборки урожая, а в предыдущую пятницу, которую крестьяне называли «черной пятницей», в деревушку Мовьер вступил отряд солдат во главе с лейтенантом на хромающем коне, следом за пыльной каретой, влекомой парой невзрачных лошадей, запряженных цугом.

Такое событие, отмеченное лаем немногих деревенских псов, так как в большинстве бедствующих домов из бережливых собак не держали, стало праздником для босоногих мальчишек. Увязавшись за солдатами, они шагали как они, держа палки, как копья и шпаги.

Савиньон с Кола выбежали из дома кюре, присоединившись к ребятам.

Офицер, приказав разбить палатки для ночлега, сам направился к деревенскому лавочнику, заботясь о раскованном коне. Господин Лебре выскочил ему навстречу, стараясь натянуть улыбку на круглое, подпертое тройным подбородком лицо, но на вопрос офицера о кузнице лишь развел руками.

Мрачный офицер помрачнел еще более и, сойдя с коня и бросив лавочнику поводья, по-хозяйски топая ботфортами, вошел в дом (который не был свободным от постоя), распорядясь, чтобы ему отвели одну комнату. Был он суров и имел шрам на бородатом лице – знак мужества и отваги.

Карета же подъехала к замку Мовьер-Бержерак.

Из нее вышел встреченный владельцем замка господином Абелем де Сирано-де-Мовьером-де-Бержераком маленький человечек в огромной шляпе, одетый во все черное, с гусиным пером за ухом и с чернильницей на золотой цепочке вместо украшения камзола. Вид у него, несмотря на малый рост, был строгий и важный, хотя движения порывисты, почтение же, которое ему оказывал местный землевладелец, говорило о высоком положении приехавшего.

Однако обладатель лисьей мордочки и писчих принадлежностей не был ни знатным гостем, ни графом, ни бароном, а просто сборщиком податей в пользу королевской казны.

Оставив карету и церемонно раскланявшись с «владетельным сеньором», освобожденным от всех поборов, сборщик податей немедленно направился дергающимся шагом в деревню, где его уже ждал мрачный офицер во главе своих угрожающе вооруженных солдат.

Мальчишки тоже построились в ряд, как это сделали солдаты, офицера перед ними изображал, гордо вскинув свой нос, Савиньон.

Глядя на него, солдаты косились на лейтенанта со шрамом, не решаясь вслух поиздеваться над «стенобитным» снарядом для взятия крепостей на лице мальчугана. Что же касается той «крепости», для «взятия» которой они прибыли сюда, то им никаких осадных орудий не потребовалось. Вскоре деревня огласилась воплями, мольбами и плачем.

Сборщик податей порывисто заходил по очереди в крестьянские хижины, писал что-то неведомое крестьянам и приказывал солдатам грузить на подоспевшую телегу мешки обмолоченного зерна снятого урожая, круги козьего сыра, живых кур, уток, гусей, визжащих поросят. Свиней и блеющих овец сбили в кучу и погнали по улице вдоль очищаемых хижин.

Подати в пользу короля!

А перед тем были церковные, один перечень их чего стоит: в особенности лепта св. Петра (главный церковный побор), индульгенция (за отпущение грехов), аннат (единовременный годовой сбор в пользу папского двора), симония (плата за предоставленную церковную должность, которую за нищенствующего кюре вынуждены были вносить прихожане).

Словом, крестьянская жатва делилась между королем, придворными, церковью, судебными чиновниками и деревенским дворянством. Крестьянам же оставалось только то, что позволяло им при полуголодном существовании сеять и собирать вновь, дабы отдать жатву снова.

Домик кюре, на правах духовного лица, освобожденного от сборов, стоял последним на улице, а в ближней к нему хижине разыгралась особенно мрачная драма. Больной крестьянин не смог собрать урожай, жене и старшим детям не удалось полностью заменить его, а сборщик податей ничего слышать не хотел. Имеющегося в доме зерна оказалось мало, и сборщик податей распорядился забрать у крестьянина единственную его козу, а она была главной кормилицей многодетной семьи.

Мать семейства рыдала и голосила, хватаясь за козу, которую уводили солдаты.

Кюре вышел из своего дома, Савиньон и Кола вертелись около него, наблюдая душераздирающую сцену.

Кюре сказал своим воспитанникам:

– Если хотите быть настоящими людьми, то исповедуйте главный принцип доброты: «Мне – ничего, а все, что есть, – другим». Приведите мою козу.

– Как, зачем? – запротестовал Кола. – Вы же, отец наш, освобождены от всех поборов!

– От всех, дитя мое, кроме веления сердца. Приведи козу, соседским детям надо чем-то питаться, она у нас дает достаточно молока.

Ребята бросились во двор кюре, где соорудили когда-то сарайчик для козы, и отвели ее к соседке.

Удивленная крестьянка не верила глазам. У нее снова будет коза! Она опустилась на колени перед кюре, уверяя, что это сам господь бог сжалился над ее горем.

А кюре, отведя мальчиков в сторону, чтобы избежать дальнейших изъявлений благодарности, сказал им:

– Я научил вас латыни, сколько знал сам, научил писать и считать, но все это пустяк, ибо храм знания надо строить на фундаменте слова, воспринимаемого сердцем. Вы думаете, что я вам дал пример доброго поступка? Я лишь выполнил завет, данный нам господом, и признаюсь вам, что вразумил меня на это один мудрый монах, вот уж скоро тридцать лет томящийся в темнице. Его светлый ум, не затемненный перенесенными страданиями, позволил ему написать в заключении трактат о стране Солнца, где нет у людей собственности, где все общее, где каждый трудится наравне с другими и где нет знати и священнослужители вроде меня занимаются науками для общей пользы.

Дети слушали, удивленные странной притчей их кюре.

Солдаты закончили свое жестокое дело, угнали отнятый скот, увезли отобранное зерно и другую крестьянскую снедь, чтобы отослать это сильным мира сего, не приложившим ни малейших усилий для получения этих даров земли.

Сборщик податей и офицер спешили в замок Мовьер, где их ждал обед, устроенный «владетельным сеньором», на землях которого трудились практически без вознаграждения нищие крестьяне.

По этому случаю даже Савиньону позволили сопровождать кюре в шато отца, и он стал свидетелем ведшейся за столом беседы.

– Не могу не восхищаться, – поднимал бокал вина его отец, – доблестью королевского отряда, проявленной при сборе податей с этих грязных лентяев. Прикидываясь бедняками, они стараются подальше запрятать и прикарманить выращенное на моих землях добро.

Офицер залпом выпил кубок вина и разгладил мокрые усы:

– Попробовали бы они у меня уклониться от своего долга! – И он грозно ударил кулаком по столу.

– Мы вынуждены, господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, – отрывисто начал сборщик податей, – взымать подати с помощью солдат. Это святое дело вызывает бунты, восстания невежественных людей. Не понимают, что такое священное право собственности на землю! Что такое право короля, властвующего не только над ними, но и над их господами.

Савиньон взглянул на кюре при слове «священное право собственности» и невольно подумал о сказочном крае Солнца, где почему-то нет такого права собственности и где люди счастливы.

Вскоре Мадлен увела детей, включая Савиньона, мужчины остались одни и продолжали бражничать, кроме кюре, конечно, который стойко воздерживался от назойливых угощений хозяина.

Когда винные пары дали себя достаточно знать и у сборщика податей, и у офицера, господин Абель де Сирано приступил к тому щекотливому вопросу, ради которого при своих денежных затруднениях он не пожалел устроить для гостей обед с вином.

– Почтенные служители короны, – начал господин Сирано, – я восхищаюсь слаженностью вашей работы, которую ведете с благословения его высокопреосвященства господина кардинала, и крайне опечален, что вы уже завтра перед воскресным днем покидаете наши места. Однако я все же надеюсь, что просьба верного слуги короля будет услышана такими же верными слугами его величества и его высокопреосвященства господина кардинала.

– Что бы вы хотели, господин Абель де Мовьер-де-Бержерак? – как бы пролаял сборщик податей.

– Задержаться вам назавтра и взыскать с помощью ваших доблестных солдат арендную плату с бессовестных крестьян, которые обогащаются на моих землях, не выплачивая мне уже который год установленной за пользование землей платы.

Сборщик податей и офицер переглянулись. Господин Абель понял их взгляды.

– Разумеется, что, получив с крестьян долг, я не останусь в долгу перед теми, кто столь плодотворно поможет правому делу.

– В какой доле? – отрывисто спросил сборщик податей.

– В десятой! – с трудом выговорил землевладелец.

– В пятой! – выпалил сборщик податей и с присущей ему порывистостью вскочил из-за стола.

– Помилуйте, сударь… – начал было Абель де Сирано.

– Собираем с пятой доли, – тонко пролаял служитель короля и снова переглянулся с офицером, который молча кивнул.

Пришлось кивнуть и владетельному сеньору.

На следующий день солдаты снова прошли деревню от хижины к хижине, забирая то, что осталось от вчерашнего обхода.

У последней хижины, соседней с домом кюре, они задержались. Во дворе и в доме не было ничего, кроме козы, которую вчера отдал беднякам кюре.

Солдатам и сборщику податей, представлявшим сейчас интересы землевладельца, до этого не было никакого дела.

Так коза кюре была забрана в счет арендной платы крестьянина за землю, на которой он выращивал урожай, не принадлежащий ему.

Крестьяне мрачными взглядами провожали солдат с награбленными дарами земли. Многие думали, как будут они теперь жить и кормить детей.

Солдаты ушли вслед за вымытой каретой с парой запряженных в нее цугом лошадей и всадником на хромающем, потерявшем подкову коне.

А ночью в замке Мовьер-Бержерак случился пожар.

На рассвете, глядя на дымящееся пожарище, господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, проклиная крамольных крестьян, которые, несомненно, подожгли его замок в отместку за взимание с них арендной платы, поклялся, что продаст все эти зараженные бунтом земли и переедет с семьей жить в Париж.

– А как же Савиньон? – поинтересовался кюре. – Позволите ли вы ему продолжать учение у меня?

– Нет! – отрезал господин Абель. – Кроме ваших разумных наставлений, отец мой, он наслышится здесь бунтарских мыслей у сверстников и их отцов-поджигателей.

– Хочу заметить вам, господин Абель, что, сочувствуя всем сердцем вашему горю, я бы горевал еще больше, если б такой способный ученик, как ваш Савиньон, не продолжил бы образование, скажем, в коллеже де Бове при университете в Париже.

– Пусть готовится или в монастырь, или в армию какого-нибудь герцога или короля. Жозеф решил стать духовным лицом, это пример и Савиньону. А на коллеж, преподобный кюре, у меня, увы, потерпевшего такие убытки, – он показал на пепелище, – денег нет.

– Тогда дозвольте мне, владетельный сеньор, использовать благодетельное отношение ко мне его преосвященства господина епископа, который изволил похвалить мою роспись церкви, чтобы обратиться к нему с нижайшей просьбой выхлопотать стипендию для вашего Савиньона в коллеже де Бове.

– Это ваше дело, преподобный отец. Я с епископом дел не имел, хотя с радостью приму от него любое благодеяние, а вы, надеюсь, доведете до него сведения о моем несчастье.

Кюре обещал.

 

Глава четвертая. Рана педанта

Аббат Гранже, заведующий коллежем де Бове при университете в Париже, мог быть образцом человека железной воли в слабом теле. Всю свою жизнь он боролся с собой, усердием и воздержанием приобретая те качества, которые стремился передать ученикам, будучи к ним так же требователен, как и к себе.

Худой, с провалившимися щеками и желтым цветом горбоносого аскетического лица, с тонкими губами и горящими глазами фанатика, всегда прямо держащий облаченный в сутану стан, аббат Гранже ястребиным взором следил за образцовым порядком в доверенном ему коллеже, где основой учения ввел зубрежки, перемежающиеся с молитвами и неизбежными наказаниями за малейшие нарушения монастырского устава.

Аббат Гранже считался признанным ученым, уважаемым как среди богословов, так и светских людей. Покровительство его высокопреосвященства господина кардинала Ришелье создало его коллежу де Бове солидную репутацию, и знатные люди наперебой стремились устроить именно в это заведение своих отпрысков, которым сразу же приходилось забыть мальчишеские повадки, баловство и прочие шалости, зная отныне только молитвы и учение. Наказания здесь были просты и строги – карцер и порка.

Надо заметить, что к порке аббат Гранже прибегал лишь в исключительных случаях, не потому, что считал такой способ воспитания несоответственным богобоязненному духу заведения, а из-за своей слабости, терзающей его, как незаживающая рана, ибо он не выносил любых страданий, а при виде крови даже лишался чувств, что считал для себя позорным и недостойным пастыря, долженствующего воспитать образованных дворян, исполненных как религиозного рвения, так и учености и благородства. Скрывать эту свою рану и оставаться строгим было аббату нелегко.

Аббат Гранже продолжал отечески следить за своими воспитанниками даже после окончания ими коллежа, попадали ли они в университет, посвящали ли себя духовной карьере или военной славе. С ними он держался так же приветливо и строго при встречах, как если бы они по-прежнему подчинялись уставу коллежа.

Ученики коллежа, однако, пользовались и некоторыми привилегиями, необходимыми, по мнению аббата Гранже, для усвоения норм дворянского поведения в жизни, а потому они могли общаться со студентами университета и с избранными из них даже посещать Латинский квартал для ознакомления с нравами парижской молодежи и в особенности с законами дворянской чести. Желающие же могли еще и брать книги из университетской библиотеки.

Если первые поблажки привлекали немало учеников, то библиотека представляла для них значительно меньший интерес, поскольку излишнее прилежание и любовь к знаниям в коллеже отнюдь не были распространены. Учителя, да и сам аббат Гранже пристально следили за тем, с кем общаются и что читают воспитанники, помимо обязательных текстов, какие надлежало зазубривать, произнося их в случае надобности слово в слово.

Цитаты аббат Гранже считал основой образованности, но, конечно, цитаты из книг, одобренных им самим, отцами церкви или папой римским.

Савиньон Сирано де Бержерак, отличаясь феноменальными способностями, за годы, проведенные в коллеже де Бове, сумел овладеть не только латынью, но и греческим языком, свободно читая античных авторов.

И он был в числе немногих, кто получал книги древних философов в библиотеке университета, чтобы изучать их, вместо изнурительных молитвенных бдений, которыми многие его сотоварищи старались снискать к себе благосклонность учителей и самого аббата Гранже.

В час, когда большинство учеников находилось на одном из таких бдений, аббат Гранже лично обходил коридоры и дортуары коллежа, чтобы убедиться, кто из учеников не проявляет долженствующего религиозного рвения.

И в своей пастырской заботе он, слабый на ноги, с трудом все же забирался на чердак, где среди старой, покрытой пылью школьной рухляди, поломанных столов, кроватей и стульев обнаружил молодого Сирано.

Юноша так углубился у слухового окна в чтение старинного фолианта, что не заметил, как из-за полуразрушенного шкафа карающей тенью появился аббат Гранже.

Некоторое время слышался лишь шелест перелистываемых страниц. Наконец аббат Гранже, которому из-за слабеющего зрения трудно было рассмотреть, что за книгу с таким увлечением читает его ученик, нарушил тишину:

– Что постигает в таком неподобающем месте воспитанник коллежа де Бове, когда другие возносят в храме молитвы господу богу?

Савиньон вздрогнул, обернулся и увидел высокую фигуру в сутане, узнав самого аббата, Сушеного Педанта, как с его острого языка называли того ученики в коллеже.

Савиньон почтительно вскочил и с готовностью ответил:

– Изучаю философию древних, отец мой.

– Каково имя автора этой книги?

– Демокрит, ваше преподобие, – отвечал Сирано, отнюдь не поникнув головой, а словно бы вскинув свой тяжелый нос.

– Демокрит? Разве кто-либо из воспитателей коллежа принуждал свою паству к подобному чтению?

– Нет, ваше преподобие. Я заинтересовался этим философом сам.

Надо сказать, что при всей учености аббата Гранже он Демокрита не читал, ибо заведомо знал, что взгляды этого грека из Абдеры не совпадали с жившим после него Аристотелем, учение которого для католической церкви использовалось схоластами как каноническое. Аббат Гранже спросил елейным голосом:

– Что же усвоил ты, сын мой, из этого лжеучения язычника?

– Аристотель тоже был язычником, отец мой, но учение его благословляют отцы нашей святой церкви.

– Так почему же ты, сын мой, читаешь не Аристотеля, а какого-то Демокрита?

– Потому что он очень убедительно показывает, как устроен мир, из чего состоят все сущие в нем тела.

– Из чего же, сын мой, создал их господь бог?

– Из атомов, неделимых частиц, находящихся в движении в пространстве, которые при соединении создают тела, а при распаде вызывают их уничтожение.

– Не хочешь ли ты сказать, сын мой, что господь бог создал в шестой день творения не землю, звезды, тварей живых и человека, а лишь неделимые частицы – атомы, а тела и все сущее получалось потом само собой?

– Именно так, ваше преподобие, утверждал греческий философ еще две тысячи лет тому назад.

– Зачем знакомиться с подобной ересью? Разве воспитатели твои не учили тебя находить ответ на любой вопрос в энциклопедическом своде таких ответов, не две тысячи, а двести лет назад составленном Альбертом Великим и учеником и продолжателем его Фомой Аквинским?

– Ответы упомянутого вами, ваше преподобие, энциклопедического свода вызывают сомнения в отношении строения тел.

– Дерзостны твои слова, юноша! Сомнение – первая язва еретической проказы, которой не должен заразиться ни один из воспитанников коллежа де Бове.

– Коллеж учит познанию, и я по мере своих сил, ваше преподобие господин аббат, стараюсь это познание умножить.

– Движение неделимых частиц в пространстве! – возмущенно воскликнул аббат. – Что же разумеет читающий Демокрита воспитанник моего коллежа под пространством? – ехидно спросил он.

– Я понимаю это пространство как пустоту, окружающую все сущее, которая сама по себе тоже суща.

Аббат Гранже схватился за голову:

– О какой пустоте! О какой пустоте глаголешь ты, младенец от ереси? Всем известно, что мир состоит из земли, воды, воздуха и огня!

– Я разумею так, отец мой, что ежели каждое тело состоит из Демокритовых атомов, а не из упомянутых вами элементов, названных, кстати сказать, тоже греками в древности, то и пространство или пустота тоже должны состоять из своих атомов, однако для вещественных тел, проникающих сквозь них, ПРОЗРАЧНЫХ, каковыми они становятся, когда обычные неделимые частицы сочетаются брачными узами, образуя пары, которые и суть атомы пустоты.

– Безумец! О каких браках между неодушевленными телами мелешь ты вслед за язычником своим беспутным языком!

– Но ведь обет безбрачия дается лишь святыми отцами вроде вас, ваше преподобие, и монахами, если они не беглые. Материальных частиц это не касается, они могут свободно соединяться друг с другом, не только образуя тела, но и пустоту, которая тоже есть тело.

– Где ты мог прочитать у Фомы Аквинского столь богохульное представление о мире, созданном всемогущим творцом?

– Нигде, мой отец, только у Демокрита, толкнувшего меня к размышлениям, у Демокрита, который во многом не согласуется с Аристотелем, даже в упомянутом вами язычестве.

– Что же, твой Демокрит не был язычником?

– Какой же он язычник, отец мой, если он смотрел на греческие божества как на порождение фантазии и возникновение религии объяснял суеверными впечатлениями, которые должны были производить на человека некоторые явления природы.

– Умолкни, вольнодумец! Ты и о нашей святой религии осмелишься вымолвить подобное?

– Это не мои слова, ваше преподобие, а только ЦИТАТА. Вы всегда учили нас верно цитировать.

– Дело не в цитировании, а в смысле безбожной, зазубренной тобой фразе, которую осмелились произнести твои уста.

– Я лишь показал, отец мой, что Демокрит не язычник. Что же касается учения Аристотеля, вошедшего в догмы святой нашей церкви, то тот, кто ограничится этим учением, обречен оставаться в мрачном неведении о сути мира и вещей.

– Терпение мое иссякло, блудный сын мрака, забредший, к нашему несчастью, в стены коллежа де Бове! – воскликнул в гневе аббат Гранже. – Следуй за мной, отрок Сирано, дабы принять заслуженное твоей дерзостью наказание.

Аббат Гранже и Савиньон Сирано де Бержерак, который держал под мышкой старинный фолиант в кожаном переплете, спустились по скрипучей лестнице с чердака под сводчатый потолок коридора с выходившими в него дверями дортуаров и классов.

Савиньон в ожидании предстоящего грома с молниями, которые низринутся сейчас на него, по-особенному воспринял это знакомое место, где протекали его последние годы с тех пор, как он вошел сюда двенадцатилетним мальчуганом, который мог спорить с огнем во время пожара, но трепетал при одном лишь имени аббата Гранже.

Как же изменился он с тех пор!

Не сразу сошелся он с товарищами по коллежу, виной прежде всего был его несчастный нос, предмет насмешек и издевательств мальчишек-сверстников, которые, как известно, не обладают бережным отношением к ближнему, а тем более – милосердием.

Однако Савиньон сумел постоять за себя, и не столько с помощью кулаков, сколько острым своим языком и веселым нравом. Он так зло вышучивал своих обидчиков, что они не решались повторить насмешек, а шутки Савиньона, передаваемые по всему коллежу, постепенно сделали его любимцем многих, хотя не было недостатка и в тех, кто не прощал ему его язвительности, правда, ими же вызванной.

Савиньон не раз попадал в карцер, главным образом из-за метких его слов, когда доставалось не только ученикам, но и учителям. Он выдумывал им прозвища, с восторгом подхватываемые его товарищами.

Так, вслед за Сушеным Педантом вошли в обиход: Козел в рясе, Святой бочонок, Змея в сутане и другие столь же колкие клички.

Как и обычно, в среде его товарищей находились ябеды-доносчики, которые, дабы выслужиться в глазах коллежского начальства, сообщали воспитателям, как зовут их за глаза воспитанники и кто эти прозвища выдумал.

Аббат Гранже с удовольствием избавился бы от этого юного острослова, если бы тот не был стипендиатом благодаря хлопотам его преосвященства влиятельного епископа одной из прилегающих к Парижу епархий. Так что Савиньона в коллеже только терпели.

Сам он, особенно вначале, скучал не столько по дому с неприязненно относящимся к нему отцом, сколько по матери и, конечно, о первом своем учителе, деревенском кюре, и о друге детства Кола Лебре. Не принадлежа к дворянскому сословию, тот не мог попасть в желанный коллеж де Бове.

Товарищи привыкли к Савиньону, перестали замечать его нос, который был куда менее опасен, чем его язык. И в конце концов они сблизились с юным Сирано, даже признав его верховодство, запоминая сочиненные им едкие стишки и эпиграммы.

Их совместные вылазки в Латинский квартал в сопровождении выбранных самим аббатом Гранже надежных студентов познакомили Савиньона с бытом студенческой, поэтической и художественной молодежи, с беседами на вольные темы, с тавернами, песнями, с первыми чтениями юношеских стихов и первыми услышанными восторгами в свой адрес.

И женщины! Один вид их смущал и приводил в трепет, прекрасные, созданные для сонетов и серенад, гордые, и недоступные на первый взгляд, и таинственные, загадочные при приближении, – о, их так легко оскорбить своим безобразием!

Но он видел и «веселых девиц», правда, издали, боясь, однако, подойти к ним. Его более смелые в этом деле товарищи потом отмаливали свою отвагу в церкви коллежа.

Привелось Савиньону присутствовать и при двух вызовах на дуэль, и он был околдован благородной, романтической процедурой, изысканной, пропитанной ядом вежливости, неистовой решимостью только что обнимавшихся людей, возымевших вдруг желание убить друг друга, один раз из-за острого словца, употребленного молодым дворянином, в другой – из-за пристального взгляда, направленного на подругу взбешенного этим ревнивца.

Савиньон мысленно представлял себя на месте этих ссорившихся молодых дворян, ставивших выше всего вопросы чести, и у него холодело сердце. Он хотел бы увидеть своими глазами развязку и ради этого хоть всю ночь просидеть на монастырской стене, о которой говорили дуэлянты, но не знал, где ее найти.

Словом, Латинский квартал обогащал Савиньона не меньше, чем античная философия.

Надо заметить, что произошло это в самый неблагоприятный для Савиньона день, ибо по всему коллежу пронесся зловещий слух о появлении у них крещеного индейца племени «майя», вывезенного из Америки испанцами и переданного молодым испанским королем (Габсбургом) своей Кузине французской королеве Анне Австрийской, она же, напуганная раскрашенным лицом индейца и не зная, что с ним делать, направила его в коллеж де Бове в услужение, поскольку считалось, что она это заведение опекает.

Служба индейца, как шепталось, будет связана с присущей ему природной жестокостью, ибо до завоевания Америки испанскими конкистадорами и распространения на полуострове Юкатан христианства там свирепствовала мрачная языческая религия с человеческими жертвоприношениями, когда у обреченного человека жрец вырывал из груди еще бьющееся сердце, а теплый труп сбрасывался с высокой пирамиды для пожирания внизу на священном пиру.

И вот обитатель тех мест, конечно, несмотря на обращение в христинство, несущий в себе дикарское изуверство отцов и дедов, должен был наказывать провинившихся учеников коллежа де Бове, став его экзекутором.

Когда аббат Гранже вошел с провинившимся Савиньоном в коридор. Индеец в испанской одежде, огромный, краснокожий, с безобразным скуластым лицом без всякой растительности на нем, стоял, скрестив руки на груди, в проеме двери «камеры порок» (экзекуторной), сообщавшейся с темным карцером.

При виде юноши, ведомого за руку аббатом, индеец напрягся, вперив колющий взгляд в первую, быть может, свою жертву.

Толпа воспитанников, отстоявших в отличие от Савиньона молитвенное бдение, наполнила коридор и замерла при виде преобразившегося индейца, побледневшего аббата, даже утратившего желтизну лица, и упрямо нагнувшего голову Савиньона, не ждавшего для себя ничего хорошего.

Затаив дыхание, не сводя глаз с заокеанского истязателя, все воспитанники коллежа услышали прерывающийся голос аббата, со злостью выкрикнувшего по-испански индейцу:

– Этот юный идальго приговаривается мной за богопротивные речи к двадцати пяти ударам плетью со свинчаткой и двум суткам карцера.

Услышав это, товарищи Савиньона, как и он, изучавшие здесь испанский язык, ахнули от ужаса. Двадцать пять ударов плетью со свинчаткой! Да после такого истязания, проведенного заморским палачом, Савиньон не встанет! Надо сказать, что воспитывались все они во времена, когда не забылись еще дела святой инквизиции.

Кто-то попробовал заикнуться о пощаде виновного Сирано, но аббат Гранже смерил смельчака таким взглядом, что тот быстро спрятался за спины других юношей. Даже те, кто неприязненно относился к Сирано, были потрясены таким бесчеловечным приказом аббата.

Индеец, не спуская пристального взгляда с наказанного, молча поклонился аббату.

Савиньон крепко сжал губы, припомнив, как в детстве порол его отец, не услышав от него стона. И сейчас, к удивлению всех столпившихся учеников и ярости аббата Гранже, Савиньон вызывающе произнес:

– Ха-ха!

И тут аббат Гранже, забыв о своей незаживающей ране сострадания, повелительно махнул индейцу рукой. Тот неторопливо подошел к Савиньону, грубо схватил за руку и повлек за собой в «камеру порок». Аббат сам захлопнул за ним дверь.

Но что творилось в сердце аббата!

И когда за дверью раздался отчаянный крик истязуемого, аббат опустил глаза, молитвенно сложил руки на груди и медленно пошел прочь, он старался не слышать звонких ударов утяжеленной плети. Крики Сирано хлестали тощее тело аббата некой изуверской плетью. Аббату хотелось зажать уши и бежать, глуша в себе не только ужас перед истязанием живого существа, но и присущую ему в тайниках души нормальную человеческую жалость, которую он готов был воспринять как искушение дьявола, и он, не выдержав криков жертвы и собственных мучений, подобрал сутану и побежал, провожаемый враждебными взглядами учеников. Но если бы знал аббат, что творится за дверью камеры… он лишился бы чувств при виде открывшейся ему картины.

Зловещий дикарь с ярким перышком в черных волосах, испанская одежда которого из-за размалеванного краской лица не делала его более привлекательным, упал ниц перед провинившимся воспитанником коллежа де Бове и, распростершись на каменном полу, произнес шипящим голосом:

– О потомок богов! Мой просить – твой кричать, твой – когти ягуар кричать. Мой бить скамейка.

Савиньон с трудом понял исковерканную испанскую речь краснокожего. Впрочем, он сам не был силен в испанском языке, но, только что выкрикнув перед аббатом дерзостное «ха-ха!» и заподозрив теперь коварство нового экзекутора, он, сжав зубы и с трудом подбирая слова, процедил:

– Когда на скамейке окажусь я, не услышит твое ухо стона.

– Гордый слова! Говорить такой твой иметь знак богов на лицо. – И, поднявшись на колени, экзекутор снова земно поклонился, потом вскочил на ноги, взмахнул оказавшейся у него в руках плетью, хлестанул ею по пустой скамье и визгливо вскрикнул, как от нестерпимой боли.

– Кричать! Кричать визгом! Помогать мой! Такой нужно не твой. Такой нужно мой, – шипел он.

Савиньон Сирано обладал редкой остротой ума и столь же редкой быстротой реакции. После следующего удара плетью по скамье он завопил благим матом, и теперь за дверью его товарищи, да и аббат Гранже, еще не отошедший далеко, узнали голос первого насмешника коллежа, только что дерзившего его настоятелю.

И этот истошный крик не только преследовал аббата, обратив его в бегство, но и разогнал от «камеры порок» перепуганных воспитанников, которые отныне будут всячески стремиться избежать этой ужасной комнаты и истязаний заморского изувера.

А после двадцати пяти ударов плетью по скамейке индеец, тяжело дыша, сказал Савиньону тем же свистящим шепотом:

– Теперь стонать! Горько стонать! Мой переносит твой в карцер. Снимать камзол, снимать рубаха. Спина голый. Надо показывать кровь и мясо.

Савиньон послушно оголил спину и ощутил кожей прикосновение влажных пальцев индейца, очевидно вымазанных краской. Тот раскрашивал спину «своей жертвы», как размалевывал перед тем для красоты собственное лицо.

– Мой уметь делать знак кровь щека. Теперь делать такой знак твой спина. Сеньор аббат, да хранит его господь, хорошо увидеть прийти проверяй.

 

Глава пятая. Экзекутор

Дон Диего Лопес, приговоренный в Андалузии за убийство во время пьяной драки к смертной казни, а до этого в Генуе за грабеж – к каторге, сумел избежать и того и другого, уплыв в третью пятницу марта месяца 1618 года в Новую Испанию на каравелле сеньора Базильо Родригеса, который не интересовался прошлым людей, стремящихся к подвигам.

Эти подвиги дона Диего Лопеса обратили на себя внимание самого губернатора Новой Испании, очередного преемника прославленного своей жестокостью и коварством генерал-капитана Кортеса. Сто лет назад он с горсткой отчаянных конквистадоров, наивно принятых индейцами за вернувшихся к ним с неба белолицых богов, сумел вероломно, без всякого сопротивления захватить и императора Монтесуму, его столицу Теночтитлан и всю его страну. И Кортес успешно добывал там столь необходимое христианнейшим монархам золото (конечно, не из земли, а из дворцов и храмов, а также с запястий, с пальцев, с шей язычников, обращаемых в христианскую веру). Книги их сжигались епископом новой епархии перед построенным христианским собором как богопротивные, написанные варварской письменностью.

Дон Диего приложил к этому свое усердие, показав готовность точно так же служить короне.

И через несколько лет, обретя смуглость кожи и седину в эспаньолке, произведенный в капитаны Диего Лопес был послан губернатором в недоступные дотоле места на розыски укрывающихся в тайных поселениях в сельве дикарей, чтобы изъять у них унесенное ими золото и обратить оставшихся в живых в истинную католическую веру.

Надо сказать, что дона Диего Лопеса нисколько не интересовало, что эти «дикари» до появления бледнолицых создали на полуострове Юкатан и прилегающих землях древнейшую цивилизацию, кое в чем превосходящую цивилизации Испании и других христианских стран и даже Древней Греции, и Рима, и что, например, языческий календарь, вычисленный индейскими звездочетами на основе глубоких знаний движения небесных светил, был яснее и точнее христианского.

Впрочем, ничего этого капитан Диего Лопес по невежеству своему попросту не знал и, ведомый только истовой верой и неукротимой алчностью, стремился вперед за золотом, невзирая ни на какие препятствия.

Идти приходилось сквозь одуряюще пахнущую чащобу, где непреодолимой преградой стояли перевитые лианами разросшиеся деревья с яркими цветами и такими же яркими птицами, начиная с крикливых попугаев, крохотных сереньких колибри, превращающихся при взлете в сверкающие на солнце радужные пятнышки, кончая священной для индейцев птицей кетсаль, царственно восседающей в густой листве над зеленым буйством сельвы. Пройти здесь можно было лишь пробив в ней туннель острыми изогнутыми на конце индийскими ножами мачете.

Шедший впереди капрал Педро Корраско, на год раньше своего капитана приговоренный в Испании к смертной казни, не менее ловко, чем местные индейцы, орудовал мачете, расчетливыми ударами срезая лианы, которые мертвыми змеями падали к его ногам, прокладывал тем путь храбрым солдатам, таким же головорезам, как и он сам.

Никто из них не заметил в чуждой им сельве затаившейся опасности, и с ветки, нависшей над пробиваемым туннелем, метнулась пятнистая молния, свалив Педро Корраско с ног. Но недаром тот в свое время был тореадором, пока рога злосчастного быка не изменили круто его многогрешный жизненный путь, на котором навыки корриды верно служили ему, как и сейчас, когда, падая вместе с ягуаром, он успел вспороть ему кривым ножом живот, а три шедших следом солдата пронзили шпагами тело хищника.

Подошел сам Диего Лопес, посмотрел на убитого зверя, подкрутил лихие свои усы, погладил седеющую бородку и покачал головой, отчего его широкополая шляпа как бы помахала пером.

И отряд снова двинулся в глубь зарослей, однако путь к заветной цели оказался невыносимо долгим, и только клятва Лопеса «поделить желанную добычу между всеми» заставила солдат идти дальше.

Тяжело протекали знойные дни и непроглядно-черные ночи с таинственными, устрашающими звуками и влажной, удушливой жарой.

И так длилось до тех пор, пока заросли внезапно не оборвались и перед взором людей предстало видение залитого ослепительным солнцем белокаменного города дворцов, храмов и ступенчатых пирамид, о котором не знал никто в Новой Испании.

Целый день до заката солнца рыскали испанцы по всем каменным помещениям, роясь в вековой пыли, но не нашли ни единого слитка золота, ни одного драгоценного украшения и даже ни одного человеческого черепа, словно никто не умирал (или не был убит) в этом брошенном городе и все его жители будто разом покинули его, унося слабых и мертвых с собой.

Капитан Диего Лопес, размышляя о столь странном своем открытии, решил, что, видимо, какая-то болезнь вроде чумы ниспослана была всевышним на греховных язычников, заставив их спасаться бегством, сжигая трупы и покидая жилища, и страх заразы преградил им путь обратно на века.

Из осторожности капитан приказал солдатам не оставаться на ночлег в помещениях и на другой же день, подняв всех на рассвете, отправился на поиски беглецов или потомков беглецов, которые, несомненно, унесли из города столь желанные испанцами сокровища.

Через неделю отряд наткнулся на ручей. Капитан Диего Лопес приказал переводчику, которого они вели с собой, испить воды, чтобы убедиться в ее пригодности для питья.

А когда переводчик, невыразимо худой, в болтающейся на нем европейской одежде, но с ярким перышком в черных волосах, утолил жажду и остался жив, Диего Лопес решил идти вдоль ручья, ибо тайное селение индейцев могло оказаться на берегу этого ручья или речки, в которую тот впадает.

Расчет капитана Диего Лопеса оказался верным. Сколь это ни странно, но сотни лет отсидев в запрятанном в сельве селении, индейцы были все-таки обнаружены испанцами.

Хижины, даже отдаленно не напоминая великолепные каменные строения покинутого города, ютились вдоль берега речки, от которой несколько отступили заросли зеленого ада, как назвали уже свой пройденный путь испанцы. Очевидно, лес вдоль берега был выжжен, чтобы очистить поле для возделывания кукурузы.

Навстречу вступившим в поселок солдатам вышел старый вождь в сопровождении носатого жреца. Оба раскрашенные красной краской, делавшей их краснокожими, и в замысловатых головных уборах из птичьих перьев.

Испанцы грубо вытолкнули вперед переводчика, и дон Диего Лопес объявил индейцам, что великий верховный вождь белых – испанский король протянул свою длань через безбрежные воды, чтобы защитить народ отдаленной части своего королевства, обитающий здесь без веры христовой в глуши зарослей среди диких зверей.

Вождь внимательно выслушал заикающегося переводчика и спросил его, что это за люди, утратившие нормальный цвет кожи, побелев, как скалы на одном из обрывов речного берега, и о каком заморском великом вожде с очень длинной рукой говорит их предводитель?

Услышав тревожные слова переводчика, умолявшего вождя не оказывать никакого сопротивления, ибо жестокости белолицых нет предела, старик задумался.

– Что ты там еще болтаешь, кроме того, что я приказал тебе перевести? – гневно закричал на переводчика дон Диего Лопес.

– Вождь воздает тебе хвалу, о славный капитан! И спрашивает о твоих желаниях, – трясясь от страха, ответил переводчик.

– Прикажи им, чтобы принесли сюда все золото, которое они или их предки вынесли из покинутого города в сельве, – велел капитан.

Вождь и жрец, услышав переданный приказ, переглянулись.

– Люди этого поселения, о чужестранец, – сказал вождь, – никогда в жизни не жили в каменном городе, они ловят рыбу, сеют кукурузу и охотятся в сельве, и у них никогда не имелось желтого металла, который ты зовешь золотом, потому что такой металл здесь бесполезен.

– Я не спрашиваю, что есть у этих нищих рыбаков, кроме их грязи, – презрительно сказал капитан Лопес, указывая на собравшуюся толпу боязливо любопытных жителей деревни. – Я говорю о том золоте, которое прячешь ты, вождь, и ты, жрец, – обратился он к спутнику вождя, узнав от переводчика, кто он.

– У меня нет храма, – ответил спокойно жрец. – Ты бледнолицый. И я приветствую тебя. Все мои предки ждали возвращения бледнолицых богов.

– Ну ври, ври дальше! – скривил лицо дон Диего Лопес, картинно опираясь на шпагу.

– Я прожил, бледнолицый чужестранец, много тунов лет, но еще более тунов лет раньше белолицые боги правили нами…

– И мы правим, – перебил дон Диего Лопес. – И будем править.

– При их появлении были отменены насильственные смерти, – невозмутимо продолжал жрец, – даже во имя богов или при ведении войн между племенами.

– Не заговаривай мне клыки, старик! Где золото?

– Белые боги высказали презрение к золоту, требуя, чтобы даже те, у кого его много, трудились бы наравне со всеми, даже с воинами.

– Ну и дурак же ты, жрец! Чтобы воинам трудиться? Смешно!

– Я только говорю то, что слышал от своих дедов, почтенный бледнолицый. Боги ведь тоже были белолицыми и тоже носили бороды, которые не растут на наших лицах.

– Да будь у тебя борода, старикашка, я бы оттаскал тебя за нее, но я доберусь сейчас и до твоей прически. А это что еще за малый осмелился приблизиться к нам?

– Это сын вождя, славнейший капитан. Его зовут Кетсаль. По имени священной птицы сельвы, – объяснил переводчик.

– Вижу, какая это птица!

Рядом с вождем появился могучий краснокожий юноша, и солнечные блики играли на его темном мускулистом теле. На нем было только подобие домотканых штанов и перышко в черных волосах. Он чутко прислушивался к испанской речи, стараясь не только понять переводимые слова, но и почувствовать тон, каким они произнесены.

– Скажи этой дряхлой развалине, считающейся здесь вождем, – приказал капитан переводчику, – что если они со жрецом не отдадут нам золота, принадлежащего испанской короне, то мы казним их обоих, а этого малого заберем с собой как заложника, пока остальные индейцы не выкупят его золотом.

Кетсаль внимательно всматривался в лица испанцев, не находя в них божественного знака, который носили те, в чьих жилах текла кровь улетевших богов. Пришедшие из сельвы бледнолицые, требующие желтый металл, походили на Сынов Солнца только цветом кожи, но у богов нос начинался выше бровей, разделяя лоб на две части. За время своего правления, когда их благие начинания не были поняты глупыми людьми, в те давние времена Сыны Солнца брали себе в жены красивых женщин и оставили после себя сыновей с божественным знаком на лице. И когда боги, поняв неразумие людей, не ценивших собственного блага, улетели с огнем и громом без дождя в небе к другой звезде, пообещав вернуться через шесть тысяч лет, их сыновья стали отцами, потом дедами, и в народе Юкатана появились особо одаренные люди, которых легко было отличить от всех других. Их знака у теперешних пришельцев нет, как и у всех остальных людей Земли, значит, они не боги и не несут людям благо, как их носолобые предшественники.

Все это Кетсаль не произнес вслух, молча размышляя со скрещенными мускулистыми руками на широкой груди.

Жрец был далеким потомком белолицых богов, у него на лице был знак носолобых, он хранил их тайные знания, передаваемые из поколения в поколение, и, готовя Кетсаля себе в замену, успел кое-чему научить его, а главное, передать ему те внутренние качества человека, с какими он мог бы жить при устройстве жизни, которое пытались насадить на Земле Сыны Солнца и какое существует у них на небе у далекой звезды.

Жрец гордо произнес:

– Я стар, ты можешь убить меня, но ни в моей груди, которую ты рассечешь, ни в моей хижине ты не найдешь желанного для тебя золота, которое не ценится у нас. Будь оно здесь, мы с охотой, ничего не теряя, отдали бы его тебе, сильный начальник бледнолицых.

Расправа испанцев с индейцами была самой обычной для того времени и тех мест. Капрал по приказу капитана сам пронзил шпагой сердца обоих стариков, а сына вождя Кетсаля связал, конец веревки держа в руках. Солдаты же согнали пинками и ударами шпаг все население деревни в речку, что означало акт крещения.

Сопровождавший отряд испанцев капуцин в подоткнутой сутане, со шпагой на перевязи поверх опоясывающего сутану вервия, держал сейчас крест в высоко поднятой руке.

Он, как и большинство головорезов Лопеса, тоже удрал из Испании в Америку, чем-то провинившись перед грозными духовными пастырями, пригрозившими ему инквизицией, для которой языческие жрецы, вырывавшие из груди жертв трепещущие сердца, едва ли годились в подручные истязателям в рясах, не допускавших мгновенной, избавляющей от мучений смерти пытаемых еретиков.

И теперь избежавший подобной участи капуцин истово обращал в христианство краснокожих дикарей.

Стоя на берегу и произнося какие-то латинские слова, он называл по новому имени каждого выходящего из воды вновь обращенного христианина. Последним прошел эту процедуру Кетсаль со связанными руками, но гордо поднятой головой.

Капуцин дал ему имя Августин.

Золота в нищенских хижинах новообращенных христиан не оказалось, а потому капитан дон Диего Лопес, верный своему слову, сына вождя Кетсаля-Августина забрал с собой, почти уверенный, что он сбежит по дороге.

Но тот, смотря на испанцев мрачно, не сделал попытки освободиться от державшего его на привязи капрала Педро Корраско и скрыться в сельве. Напротив, он старался быть полезным испанцам в пути, обнаруживал затаившихся в листве ягуаров и чутко прислушивался к испанской речи, проявляя свою сметливость и находчивость.

Скорее всего Кетсаль-Августин понимал, что его бегство может стать причиной гибели многих близких ему людей, если испанцы вернутся в селение в поисках беглеца.

Вообще-то дон Диего Лопес толком не знал, что с ним делать. В пути он заставил его нести тяжести из награбленного имущества индейцев, у которых хоть и не было золота, но оказались дивные ковры из птичьих перьев и другие изделия искусных рук: шкуры ягуаров, ожерелья из их зубов, статуэтки носолобых, вырезанные из камня, который показался невежественному Диего Лопесу драгоценным, но был всего лишь вулканической породой, похожей на цветное стекло.

С такой не слишком богатой добычей вернулся капитан Диего Лопес к губернатору Новой Испании и, чтобы задобрить его, преподнес ему вместо золота Кетсаля-Августина, который уже немного понимал по-испански и даже сам произносил несколько фраз.

Губернатор рассвирепел на своего неудачливого капитана и приказал выпороть привезенного им индейца, дав тем выход своему благородному гневу. После чего Августин поступил в распоряжение капеллана церкви, а тот решил сделать из него проповедника и, помимо исполнявшейся им черной работы, заставлял его познавать Библию.

Смышленый по природе, Кетсаль-Августин не упускал ничего из того, чему могли научить его бледнолицые.

Вскоре он проявил такую сообразительность, что капеллан решил избавиться от него, рекомендовав губернатору отправить строптивого Августина подальше – «в подарок» испанскому королю.

Молодой испанский король, однако, не оценил этого и великодушно подарил заморского индейца французской королеве; Анна Австрийская, в свою очередь, поспешила передать его в качестве экзекутора в коллеж де Бове.

Новый экзекутор, «расправившись» со своей первой жертвой, грозно стоял в проеме двери «камеры порок», скрестив руки на груди. Свисающая плеть была вымазана «кровью».

Одинокие воспитанники, проходя мимо этой зловещей фигуры по коридору, боязливо втягивали головы в плечи, стараясь прошмыгнуть в свои дортуары.

Аббат Гранже, ни о чем не подозревая, достиг все-таки своего – нагнал на воспитанников коллежа де Бове такого страху, что в заведении воцарилась благостная тишина, покорность и усердие как в науках, так и в религиозном рвении.

Если два человека плохо говорят на чужом языке, они скорее и лучше понимают друг друга, чем чужестранец, с которым неумело общались бы на его наречии.

Потому, когда индеец пришел к Савиньону, трепетно ждавшему его на брошенной в углу карцера соломе, он догадался почти обо всем, что силился ему передать по-испански Кетсаль-Августин.

А главное, он понял заблуждение индейца по поводу его родства с легендарными Сынами Солнца, спускавшимися с неба на Американский материк.

Другой человек оставил бы индейца в неведении, использовав столь выгодное его отношение к нему, но только не Савиньон Сирано де Бержерак!

С наивной искренностью он сказал своему спасителю:

– Августин или Кетсаль! Ты ошибся, никто из моих предков не бывал за океаном, на мне не может быть «божественного знака».

– Знай, знай! – улыбнулся краснокожий. – Капеллан учил мой Библия. Читать нет. Сказать, где что написано, могу. Твой читай. Карцер есть книга.

И экзекутор принес из «камеры порок» в карцер латинскую Библию в кожаном переплете, открыл ее в начале Ветхого завета и показал пальцем. Савиньон без труда прочитал:

«Когда сыны неба сходили на землю, то увидели, что женщины там красивы, и входили к ним. С того пошло племя гигантов».

– Гигантов? Это носолобых? – спросил Сирано.

Индеец кивнул:

– ОНИ спускаться на землю не только там за Большой вода. Много-много время назад ОНИ спускаться здесь берег. Твой иметь их знак лицо. Такой люди особый, умный, добрый, гигант духа, давать благо всем. Такой люди Августин-Кетсаль друг. Мой учить твой наука носолобый.

– Конечно, друг, – подтвердил Савиньон, вспомнив слова Эзопа: «Истинный друг познается в несчастье».

 

Глава шестая. Борьба без оружия

В эту ночь, в коллеже де Бове творилось нечто странное – вместо того чтобы спать в положенное время, воспитанники крались по коридору, исчезая не в своих спальнях, а в дортуаре самых старших, где ожидалось событие необыкновенное. Набилось туда народу столько, что все кровати были заняты сидящими вплотную воспитанниками, опоздавшие же, не успев занять места, толпились в дверях, не позволяя им закрыться. О сне никто не помышлял, а вечерний обход воспитателя, заставшего всех на своих местах под одеялами, закончился три часа назад.

Центром события был Савиньон Сирано де Бержерак, который собирался прочитать своим однокашникам сочиненную им комедию под названием «Проученный педант», чем сразу заинтересовал своих товарищей, поскольку данное Савиньоном аббату Гранже прозвище Сушеного Педанта позволяло догадываться, что речь в комедии пойдет именно о нем.

В этом очень скоро убедились не только ученики, но и монах, бывший экзекутор.

Взрыв хохота, донесшийся до его кельи, насторожил монаха.

Отставной экзекутор, заподозрив неладное, натянул на себя рясу и побежал к дортуарам. Он подкрался к столпившимся у открытой двери мальчикам и услышал хорошо знакомый ему голос Савиньона Сирано де Бержерака, которого не раз порол розгами и сажал в карцер еще до появления краснокожего.

Сирано читал какую-то комедию, необычайно веселившую слушателей. При имени аббата Гранже, над которым издевался автор (монах еще не знал, что автором был сам Сирано!), его охватил трепет. А тут еще послышались крики:

– Браво, Сирано, браво! Здорово написал Бержерак! Читай следующий акт. Так ему и надо, твоему проученному Сушеному Педанту!

Монах понял, чью пьесу читает Сирано, и опрометью бросился к настоятелю.

Без стука ворвался он в опочивальню аббата.

– Вставайте, ваше преподобие! Он дерзнул поносить ваше святое имя, мстя вам за справедливые наказания!

– Кто он? За что мстит? Не чудится ли то мне во сне? – бормотал аббат Гранже.

– Скорее, ваше преподобие! Надо застать злодея на месте преступления! Сирано читает всем воспитанникам пасквиль на вас, ваше преподобие! И презлой притом! Воспитанники помирают со смеху! Я и сам едва удержался и спасся лишь крестным знамением, потому что от злого духа идет это глумление над вашим преподобием.

Аббат Гранже уже не слушал отставного экзекутора, который кричал ему вслед не в состоянии при своей тучности догнать сухопарого аббата:

– Плеть со свинчаткой пропишите ему, ваше преподобие! Сорок ударов, не меньше! И мне поручите его проучить! Мне!

Появление аббата Гранже в коридоре совпало с новым взрывом хохота под каменными сводами, так что даже окрик настоятеля не сразу был услышан.

– Индейца сюда! Немедля! – скомандовал аббат.

Но толстяк в рясе успел сделать лишь несколько шагов, столкнувшись с индейцем, который сам спешил на шум.

Перепуганные малыши тотчас исчезли, как маленькие приведения, а старшие воспитанники нырнули под одеяла, словно не они только что сидели рядом на кроватях.

Один Савиньон Сирано остался на своем месте у стола с разложенными на нем листками.

Изжелта-бледный аббат Гранже гневно приказал индейцу:

– Отними у него рукопись!

Индеец не шевелился, вперив в Сирано взгляд.

Савиньон очень хорошо понял состояние своего «тайного друга» и сам протянул ему собранные листки рукописной комедии «Проученный педант».

Поклонившись при этом аббату, он произнес:

– Я сожалею, ваше преподобие, что, зная все стихи своей комедии наизусть, не могу приложить к этой рукописи свой язык.

Аббат позеленел от злости. В душе его было полное смятение. Гнев боролся в нем с тем чувством, которое охватило его, когда он с содроганием лишь издали увидел «изуродованную» после «экзекуции» спину Савиньона Сирано. О своем тайном и греховном осуждении жестокостей святой инквизиции он не рискнул бы говорить и на исповеди. Но человеческая жалость к страданиям людей не позволила ему вынести автору злостной комедии приговор, о котором кричал ему вслед бывший экзекутор. И все же он был взбешен, оскорблен, уничижен выходкой своего воспитанника, так безбожно насмеявшегося над ним.

– Я уничтожу это грязное творение, а тебя, сын греха, я заточу в карцер до самого выпускного акта. Но не думай, что я унижусь до наказания тебя плетью! – Тут аббат несколько кривил душой, не желая выдать своих истинных чувств. – Ты недостоин моей мести, хотя и подверг поруганию мое имя. За это ты сам ощутишь унижение и поругание, даже на выпускных экзаменах оставаясь в карцере!

– Как же я буду отвечать господам экзаменаторам? – не без сарказма спросил Сирано.

Аббата затрясло.

– Через зарешеченное окно, да просветит меня в том господь! – выпалил он.

Так Савиньон надолго попал в карцер «под крылышко» своего краснокожего друга, которому только это и нужно было, чтобы приступить к передаче ему тайных знаний богов, известных Кетсалю от убитого испанцами старого носолобого жреца.

Этими тайнами, к удивлению Савиньона, оказались не какие-нибудь заклятия или удивительные сведения о мире, а искусство борьбы без оружия, равняющее слабых с сильными. Носолобые были великими знатоками человеческого организма и передавали своим избранникам умение пользоваться такими физическими приемами, которые были эффективнее любого холодного оружия, что было так важно для всех угнетенных.

Природная реакция Сирано порадовала индейца, но была совершенно недостаточна. Наступили изнурительные тренировки.

Только ему известными способами индеец добивался того, чтобы быстрота движений его ученика была молниеносной, даже невидимой обычному глазу. В наше время, сотни лет спустя, с немалым удивлением мы встречаемся, например, в цирке с незаметными движениями, отработанными фокусниками, обнаружить которые удается лишь при рапидной киносъемке, с показом на экране снятого в замедленном темпе. Во времена Сирано таких средств не существовало, но он должен был выработать быстроту своих движений не ради их невидимости, а чтобы, увеличив скорость движения руки или ноги при выпаде в три-четыре раза, удесятерить тем силу удара, поскольку, как мы ныне знаем, энергия его пропорциональна квадрату скорости. Помимо этого, индеец знал от носолобых наиболее уязвимые места человеческого организма и способы выводить противника из строя, не нанося ему серьезных увечий и тем более не лишая жизни.

Однажды Кетсаль-Августин принес в карцер обожженный кирпич, взяв его из актового зала, где каменщики по приказу аббата Гранже складывали в углу клетушку с зарешеченным окошком: по-видимому, в ней должен был находиться во время выпускных экзаменов провинившийся и непрощенный Савиньон Сирано.

Индеец предложил своему ученику проверить обретенную силу удара, показать, чему он у него научился.

Так, первым экзаменатором выпускника коллежа де Бове Савиньона Сирано де Бержерака стал краснокожий экзекутор, стоя перед экзаменуемым в привычной позе со скрещенными руками на груди.

Кирпич лежал на скамье для порки. Савиньон размахнулся правой рукой, она мелькнула в воздухе, на миг словно исчезнув, и окостеневшее от тренировок ребро ладони обрушилось на кирпич, разломив его как от удара кувалды.

Сирано даже не потер кисти руки, приученный к таким ударам, от которых, это было очевидно, не устоять на ногах никакому богатырю.

Индеец был доволен.

– Мой говорить, твой – помни. Ударять только защита. Убить нет.

Савиньон подошел к своему краснокожему другу, обнял и поцеловал его, потом сел за чтение книг, необходимых для сдачи выпускных экзаменов коллежа.

На торжественный акт в коллеж де Бове съехались не только титулованные родители заканчивающих коллеж воспитанников, но и знатные гости, придворные и сам епископ, недавно возглавивший местную епархию, кстати сказать, тот самый, который когда-то выхлопотал стипендию сыну дворянина, пострадавшего от поджога.

Гости расселись на жестких лавках. Для епископа и для ожидаемого особо почетного гостя перед лавками стояли два кресла.

Епископ и аббат Гранже встретили почтившего коллеж своим присутствием его высокопреосвященство господина кардинала де Ришелье.

Он вошел, сопровождаемый смиренным епископом и тощим аббатом Гранже, идя быстрой походкой, с развевающимися полами кардинальской мантии, когда пурпуром светилось одеяние прелата. Был он на щегольских, особо высоких каблуках, скрадывающих его невысокий рост. Лихо закрученные усы и острая бородка скорее воина, чем духовного лица, оставленные герцогом Арманом Жаном дю Плесси даже после посвящения его папой в кардиналы, придавали ему действительно воинственный вид, и казалось, что под мантией должна скрываться шпага, обнажавшаяся не так уж давно, при осаде Ла-Рошели. Маленькая круглая шапочка скрывала тонзуру, и властитель Франции в любую минуту мог прикрыть ее боевым шлемом.

Ястребиным взглядом оглядев вскочивших при его появлении знатных гостей, кардинал остановил его на нелепой кирпичной клетушке, сложенной в углу перед скамьями. Не лишенный юмора кардинал Ришелье изволил сострить, обращаясь к аббату Гранже:

– Я вижу, достойный аббат, крепость Бастилии, что так неуклюже выглядит среди парижских домов, не дала вам покоя и вы решили в коллеже соорудить подобное.

Аббат склонил в полупоклоне свое тощее тело, не зная, как принять слова всесильного правителя Франции: как насмешку или как одобрение.

Кардинал пришел к нему на помощь:

– Что ж, его величеству королю приходится терпеть Бастилию у себя под носом, давая тем пример таким верноподданным, как аббат Гранже. Очевидно, настоятель опекаемого королевой Анной коллежа нуждается в своем актовом зале равно и в украшении и в укрощении.

Довольный найденной игрой слов, кардинал опустился в кресло, после чего с ним рядом занял место епископ, а настоятель коллежа сел за стол напротив, у которого экзаменаторы-воспитатели не решались сесть на стулья до того, как его высокопреосвященство епископ и его преподобие господин аббат займут свои места.

Теперь по одному стали входить воспитанники, сыновья герцогов, маркизов, графов, баронов и других дворян, удостоенных принятия их отпрысков в столь знаменитый коллеж.

Воспитанники отвечали экзаменаторам, которые очень ловко ставили свои вопросы, чтобы получить нужный, достойно звучащий для гостей ответ.

Аббат Гранже задал вопрос юному герцогу Анжуйскому, надменно поглядывающему на окружающих, топорща свой пушок на верхней губе:

– Не в Вифлееме ли родился господь наш Иисус Христос?

– В Вифлееме, ваше преподобие, – решительно ответил юноша.

– Не у святого ли Петра хранятся ключи от рая? – снова спросил аббат Гранже.

– У святого Петра, отец мой, наместником которого на святом престоле остался папа римский!

– Глубоки твои знания, сын мой! Коллеж де Бове будет гордиться таким выпускником.

Затем последовало несколько подобных же вопросов на латинском и греческом языках, на которые выпускник ответил с таким ужасным произношением, что кардинал Ришелье поморщился.

Аббат Гранже поторопился пригласить следующего выпускника.

Так, сменяя один другого, юноши демонстрировали перед гостями познания, обретенные в коллеже.

Наконец дошла очередь до последнего экзаменующегося.

Наступила заминка. Все насторожились, кардинал Ришелье посмотрел на дверь, которая слишком долго не открывалась.

И вот в ней показался безобразно разрисованный дикарь в испанской одежде, ведущий за руку юношу с уродливым лицом, которого и втолкнул в дверь кирпичной клетушки. Закрыв ее снаружи на засов, он встал рядом, скрестив руки на груди.

Знатные гости зашептались, смотря на кардинала, который ничем не проявил своего отношения к происходящему.

Аббат Гранже возвестил, что сейчас будет экзаменоваться провинившийся ученик – Савиньон Сирано де Бержерак, еще не освобожденный из карцера, а потому подвергаемый экзамену через зарешеченное окно.

Кардинал чуть оживился, епископ нахмурился, не скрывая своего недовольства, поскольку Савиньон был стипендиатом по его ходатайству.

– Что ты знаешь, Сирано де Бержерак, о древе добра и зла? – задал свой вопрос аббат Гранже.

– Оно было, ваше преподобие, и древом познания, росшим в раю, а потому, вкушая плоды познания во вверенном вам коллеже, я ощущаю здесь райские кущи, находясь даже в карцере.

Знатные гости зашушукались, аббат Гранже закусил тонкие губы, кардинал заинтересовался.

– Кто же из патриархов наших и как именно был взят живым на небо? – снова спросил аббат Гранже.

– Енох ловил рыбу на берегу Иордана, отец мой, поддерживая тем свое праведное существование, и увидел плывущее по течению яблоко. Предположив, что оно упало с райского дерева познания, он съел плод и сразу узнал, где находится рай и как попасть в него, что он и сделал немедля, поскольку, как я сказал, всегда вел праведную жизнь и, кроме рыб, никого не обижал.

– Довольно, – раздраженно остановил Сирано аббат Гранже. – Кого ты знаешь еще?

– Еще пророк Илия, отец мой, который, обретая знания, понимал, что чем больше он узнает, тем меньше знает, ибо любые знания ничтожны по сравнению с истинной мудростью. И тогда во сне к нему явился ангел и научил, как подняться на небо в железной колеснице с помощью подбрасываемого магнита, который подтянет его железный экипаж. Пророк должен был снова и снова подбросить магнит, заставив тем притянутый экипаж подпрыгивать выше и выше. Так он достиг неба, и, надо думать, потому, что ангелы являются во сне лишь праведникам и меня, грешного, пока не посещали, – смиренно закончил Сирано.

Знатные гости переглянулись, ничего не поняв, ибо понимание основ физики они считали ниже своего достоинства, а чудесный подъем колесницы Илии-пророка отнесли к тем знаниям, которые приобретались в коллеже.

Аббат Гранже растерялся, не находя, как реагировать на столь вольные толкования вознесения Илии-пророка на небо, высказанные в присутствии его высокопреосвященства, который может иметь по этому поводу свое мнение. В другой раз аббат за такие вольности засадил бы воспитанника в карцер, но Сирано уже сидел в нем. Пришлось аббату Гранже для сохранения достоинства важно произнести:

– Боюсь, сын мой Бержерак, что твои не вполне ясные толкования не восприняты нашими почтенными гостями, хотя в вознесении Илии-пророка в колеснице на небо никто не сомневается. Однако рассуждения о магните…

– О, это очень просто показать, ваше преподобие господин аббат, если бы вы только разрешили мне воспроизвести гром колесницы и он не обеспокоил бы его высокопреосвященство и остальных сиятельных гостей.

Кардинал Ришелье кивнул в знак того, что он разрешает Сирано дать объяснение, пусть и в сопровождении шума.

И тут случилось невероятное: на глазах у изумленных гостей, к ужасу почтенного аббата Гранже и воспитателей, кирпичная стена наскоро построенной клетушки с грохотом рухнула. Никто не мог заметить, как Сирано, подпрыгнув, ударил изнутри в нее ногами с удесятеренной по методу носолобых Сынов Солнца силой. Через образовавшийся проем он спокойно шагнул в зал, поднял один из кирпичей развалившейся стенки и как ни в чем не бывало продолжал:

– Если почтенные гости представят себе, что в руке я держу не кирпич, вывалившийся из плохой кладки, а магнит, как известно, притягивающий по воле господней всякое железо, то станет понятно, что будь подо мной железная колесница вместо каменного пола, она подпрыгнула бы, приподняв меня на себе, а находившийся в ней пророк Илия успел бы ловко подбросить магнит еще выше, вызвав тем новый прыжок своей железной колесницы. Вполне вероятно, что колесница при этом громыхала, как все мы это знаем, а пророк Илия поднимался на небо по невидимым ступенькам, как научил его тому привидевшийся ему ангел.

Аббат Гранже не прочь был бы объявить случившееся колдовством, но не решался, не зная, может ли колдовство происходить в присутствии кардинала и епископа святой католической церкви и не впадет ли он при этом в наказуемую ересь, тем более что его высокопреосвященство кардинал Ришелье кивком головы дал разрешение на сопровождаемое шумом объяснение, то есть на то, что произошло.

Кардинал Ришелье думал о том же, заботясь, чтобы случившееся не отразилось на его высшем авторитете?

Выручил епископ, который вскочил с кресла, простерев к небу руки, и воскликнул:

– Чудо! Чудо господне! Только по воле господа человек мог пройти сквозь каменную стену!

Ришелье же, овладев собой и сделав вид, что ничего особенного не произошло и он все предвидел, посоветовал аббату выбирать впредь лучших каменщиков и обратился к Сирано с вопросами сначала по-латыни, а потом на греческом языке, как бы взяв на себя завершение выпускного экзамена в коллеже.

Сирано бойко отвечал кардиналу:

– После Сократа, прозванного оводом, не дающим покоя совести людей, самыми здравомыслящими философами, ваше высокопреосвященство, мне представляются Демокрит и Пиррон, однако здравый их смысл беспомощен против наших богословов, вооруженных энциклопедическим сводом ответов на все вопросы, составленным Альбертом Великим и Фомой Аквинским.

– Не могу отказать вашему ученику, аббат Гранже, в начитанности и хорошем произношении, – заключил кардинал Ришелье.

Он поднялся с кресла, давая тем понять, что выпускной акт завершен.

Индеец Кетсаль-Августин ничего не понял из звучавшей латыни, но он твердо знал, что Савиньон – потомок Сынов Солнца.

Знатные гости тоже, как и «невежественный дикарь», ничего не поняли, кроме того, что произошел скандал и что Сирано де Бержерак скандально выпущен из коллежа де Бове, пройдя сквозь каменную стену.

Аббат Гранже жестоко наказал каменщиков за плохую работу, заставив бесплатно разобрать разрушенную клетушку.

 

Послесловие к первой части

Власть кардинала Ришелье неуклонно возрастала. Лишь на ушко друг другу и оглянувшись вокруг шептали французы о том, как добился он, захудалый герцог Арман Жан дю Плесси, такого положения во Франции, вспоминая, что после короля Генриха IV, убитого фанатиком на улице Медников, малолетний Людовик XIII оказался на престоле, а страной правила регентша королева Мария Медичи, любовная связь которой с герцогом Арманом Жаном дю Плесси не могла остаться тайной. И с 1624 года, став уже кардиналом, дерзкий и хитрый герцог занял (не без помощи, надо думать, королевы Марии Медичи) все высшие посты Франции: первого министра, председателя королевского совета, главнокомандующего армией с высоким военным званием генералиссимуса. Его друг и наставник монах отец Жозеф (де Трамбле) отнюдь не был кардиналом, но получил в народе прозвище «серого кардинала», имя которого не произносилось вслух, а замыслы его, редкие по коварству, выполнялись как бы без его участия. Недаром прозвище «серого кардинала» перешло затем к Мазарини, помощнику и преемнику Ришелье, перенявшему методы духовника Ришелье, который и в самом деле сделал его кардиналом. Их время было смутным, крестьянские бунты полыхали по всей Франции, как и пожары, спалившие дом господина Абеля де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерака. Ришелье подавлял беспорядки с небывалой жестокостью. Усмирял он и беспокойных вассалов, особенно гугенотов, получивших от своего былого вождя, впоследствии ставшего католиком, короля Генриха IV всяческие привилегии. Тогда-то и стал известен Ришелье молодой юрист Тулузского парламента Пьер Ферма, склонный к математике. Он применил в судебном процессе математический метод, доказав, что его подзащитный граф Рауль де Лейе, сын одного из соратников Генриха IV, был непричастен к убийству на дуэли маркиза де Вуазье. Такой исход процесса рассердил кардинала, поскольку граф Рауль претендовал на руку незаконной дочери герцога Анжуйского красавицы Генриэтты, которой интересовался Ришелье, отнюдь не утративший из-за духовного звания тяги к прекрасному полу.

Кардинал Ришелье, не чуждый всему человеческому, сочетал в себе редкий ум, образованность, властолюбие с умением пользоваться липкой, парализующей лестью, обволакивая ею короля Людовика XIII.

Нелюбимый сын неудачливого «владетельного синьора» Савиньон де Бержерак, учась на предоставленную ему стипендию в коллеже де Бове, доставлял мало хлопот, а главное, расходов, нести которые Сирано де Мовер де Бержерак, его отец, очень не любил. Но по окончании сыном коллежа отцу пришлось раскошелиться, содержа пока еще не нашедшего пути отпрыска, слоняющегося по тавернам Латинского квартала и не помышляющего о духовной карьере.

Мадлен не соглашалась с мужем, Савиньон вовсе не должен был идти вслед за старшим братом Жозефом. Она мечтала о его славе поэта, восхищаясь его стихами, и попросила свою кузину, крестную мать Савиньона, баронессу Женевьеву де Невельет ввести крестника через свою гостиную в высший свет Парижа.

 

Часть вторая

Две жизни

 

 

Глава первая. Кошмары узника

Тибр капризной извилистой чертой разделял Вечный город на две части. По одну сторону на холме Монте-Ватикано высились крепостные стены средоточия высшей церковной власти католицизма. От тяжелых ворот каменные дороги вели к переброшенным на другой берег мостам.

Из зарешеченного окошка в тюремной стене, обрывающейся к реке, нельзя было рассмотреть наемников (стоявших на страже у ватиканских ворот, как и во многих королевских дворах Европы), в пестрых костюмах разного цвета спереди и со спины, швейцарцев и граубинденцев, к кому в свое время обращался узник со словами сонета:

Тиран заплатит, хоть народ без хлеба, За кровь – вам золото, но честь бедна. Копнешься в совести – она черна.

Вдалеке за мостами виднелся акведук со взлетающими под ним волнами арок древнего римского водопровода, рабами построенного и рабски скопированного римлянами с текущих открытых рек. И поднялось каменное русло водяного потока высоко над землей, без учета, что вода, как давно знали покоренные Римом народы, может течь и по подземным трубам, сама поднимаясь до уровня водоема, питающего водопровод. И просвещенные люди древней империи, оказывается, не имели представления о законе сообщающихся сосудов, обыватели тех времен пользовались отверстиями в ложе виадука, платя за их величину, чтобы получить живительные струйки.

Там у мостов и виадука, у крепостных стен и на дорогах в домах, в лесах, в горах кипел под солнцем мир людей с их страстями и надеждами, горем и счастьем, не запертых в казематах чужой мрачной волей, хотя при всей их кажущейся свободе большая их часть изнемогала от нищеты и непосильного труда, а меньшая утопала в роскоши и пребывала в праздности. Однако все они ЖИЛИ, и ради них погружался узник в науки, размышляя о лучшей жизни и подлинной свободе для всех.

Он обладал впечатляющей внешностью и внутренней силой. Его лицо могло бы показаться хмурым, если не угадать в нем выражение пристального внимания. Пышные седеющие волосы острым «мефистофельским» мыском спускались на лоб мыслителя, увеличенный двумя высокими залысинами по обе стороны этого треугольника. Взгляд из-под темных, резко очерченных бровей был острым и пронизывающим, отражая ищущий пытливый ум. Прямой нос обрамляли две глубокие складки, вертикальными шрамами невзгод и воли оттеняя твердые линии губ. Бритый энергичный подбородок уходил в белый воротник грубой монашеской одежды.

Почти за тридцать лет, проведенных в этой одежде среди тюремных стен, казалось бы, можно привыкнуть к ним, забыть о солнце, звездах, бушующем за решеткой тревожном мире, но не таков был узник!

Насильно вырванный из окружения людей, он остался с ними сердцем и душой, а воображением своим не только возвращался к ним, но и переносил их в созданный им мир Справедливости и Всеобщего счастья.

Неотступно изучая в неволе науки, он писал в темнице трактат за трактатом, заинтересовав ими в конце концов и отцов-тюремщиков, и отцов церкви, качавших головами по поводу его неудержимого стремления помогать страждущим и угнетенным с осуждением при этом сильных мира сего.

Но когда дело касалось звезд, интерес к трудам узника умножался, ему даже дозволяли выходить по ночам на тюремный двор, чтобы наблюдать пророчащие звезды, ибо никто, как он, не умел читать по ним судьбы людей, познав тайны движения небесных светил.

И узник наслаждался, видя звезды над головой, мысленно рисуя рожденные древним вымыслом созвездия и изучая петлеобразно мечущиеся по небосводу планеты. Особую же радость он испытывал при виде красок рассвета, когда всходило могучее животворящее солнце, огонь которого он ощущал в себе для передачи людям.

Но вместе с восходом солнца запиралась и дверь его темницы.

Перед тем как приступить в глухой камере к своим трудам, он забывался тяжким тревожным сном, полным видений, от которых не могла его избавить даже непостижимая для былых его мучителей воля.

С беспощадной ясностью воскрешали сны то, что он хотел забыть, ибо, если он и жил, то лишь для будущего, а не для мрака минувшего.

Видел он себя и пятнадцатилетним Джованни Домиником, которого предназначал отец для юридической карьеры, собираясь отправить к родственнику в Неаполь.

Гневным вставал облик отца, узнавшего о намерении непокорного сына постричься в монахи. Взгляд, унаследованный сыном от отца, у сына был пристальным, а у отца неистово пылающим. Но непреклонным оказался Джованни. Однако ни отец и ни обвиненный им в пагубном влиянии на сына его первый учитель-доминиканец, отец Антонио, не догадывались о том, что руководило юношей.

И в монастыре под прохладным его сводчатым потолком, когда сам настоятель постригал его в монахи, нарекая в монашестве именем Томмазо, не подозревал он, почему тот взял себе это имя, почему ушел из мира суеты.

Ответом на это служили видения узника, бывшие отсветом того, что случилось в другой стране с совсем иным человеком, чье лишь имя он взял себе вместе с факелом, как бы зажженным у Солнца, чтобы освещать им путь людей.

И ощущал во сне узник, что не Томас Мор, а он сам всходит на эшафот и с улыбкой дружески обращается к палачу с секирой, которой тот отсечет сейчас ему голову:

– Любезный, а ведь погода нынче недурна! Не правда ли?

Так расстался с жизнью Томас Мор, друг Эразма Роттердамского, автор не умирающей и в наши дни книги «Утопия», что в переводе с древнегреческого языка означает «НИГДЕЙЯ», рассказывающей о «месте, какого нет на Земле», где живут люди, отказавшись от главного зла всех зол – от частной собственности, власти денег и неравноправия.

Однако не за это светоч мыслящих людей грядущих поколений, не за упорную борьбу против всех форм насильственной смерти, начиная с войн, кончая казнями, не за то, что недавний первый министр английского королевства отважно восстал против собственного короля Генриха VIII и разбойничьей политики «огораживания» с ограблением крестьян, а за то был признан Томас Мор святым, что отказался присягнуть этому королю как главе провозглашенной англиканской церковью, отколовшейся от католической. Но этот шаг был всего лишь каплей, переполнившей горькую чашу протеста несгибаемого философа против мрачного абсолютизма и грубого произвола.

Узник просыпался в холодном поту, словно именно его только что казнили на глазах у ревущей, жадной до таких зрелищ толпы.

Но другие его сны, еще более ранящие, воскрешали и то, что происходило десятилетия назад и с ним самим. Заточенный ум, не получая новых впечатлений, неумолимо воскрешал былое.

И вот он видит себя юным монахом, направленным завершить образование в Сан-Джорджо, но вынужденным заменить заболевшего старца, взойдя вместо него на кафедру собора в Козинце и приняв участие в высоком богословском диспуте доминиканцев с францисканцами.

Узник снова шептал на своей жесткой койке те красноречивые слова и неопровержимые аргументы, которые повергли тогда в прах всех его оппонентов и сделали его признанным победителем-доминиканцем, чего ему не могли простить те, кто стал отныне его врагами.

Их мести ждать пришлось недолго. Святая инквизиция схватила слишком ретивого юного монаха, обвинив его по доносу в пользовании книгами, которые по велению папы были в монастыре под запретом. Ведь только эти книги, цитированные им, могли принести ему победу на диспуте!

Но как изобретательно защищался он, предназначенный отцом в юристы! Как поставил «святых» судей в тупик, приведя все «крамольные цитаты» из других дозволенных книг, доказав, что если кто видел эти цитаты в запрещенных книгах, то незаконно и пользовался ими!

Пришлось столь же начитанного, сколь и находчивого юнца отпустить.

Но неукротимый его нрав вскоре сказался. Томмазо обрушился на вышедшую книгу заметного итальянского юриста и философа Якова Антонио Марта «Крепость Аристотеля против принципов Бернардино Телезия». Томмазо был страстным последователем Телезия, непримиримого борца со схоластами, которые опирались на незыблемые устои учения Аристотеля. Пыл Томмазо оказался столь горяч, аргументация же столь неопровержима, сопровождаемая к тому же угрозой разгромить Марта еще сильнее, если тот рискнет продолжить спор, что Марта отступил перед одержимым противником, в которого «вселился дух Телезия», ибо почтенный философ не предвидел, что осужденный им автор может ответить из могилы.

Но на помощь Марта пришла инквизиция, схватив Томмазо по двойному обвинению: в оскорблении генерала ордена и в сочинении богопротивной книги «О трех обманщиках».

Узник вновь видел во сне вытянувшиеся лица судей в сутанах, когда он доказал им, что генерала ордена нельзя оскорбить, ибо в уставе ордена говорится, что его члены отрекаются от всего суетного и мирского, оскорбление же следует отнести к несомненной суетности, генерал же ордена в своей бесспорной святости нарушить устав не может. Что же касается книги «О трех обманщиках», то, как в этом легко убедиться по ее титульному листу, она издана до его рождения, ибо отцы-судьи святой инквизиции не выразят сомнений в том, что он не достиг еще возраста старца, чтобы быть автором старой книги.

Нет, недаром отец метил его в юристы, немало смог бы он сделать на этом пути!

Но он избрал другой путь, где собственные заблуждения наряду со светлыми стремлениями сыграли в его жизни роковую роль.

Пробуждаясь от своих снов, узник брался за неизменные занятия. Трактаты чередовались с составлением гороскопов для суеверных лиц, которые за деньги проникали к нему через тюремщиков, чтобы узнать по лишь одному узнику известному расположению звезд свои судьбы. Узник был рад любому общению с людьми и никому не отказывал.

Но суеверие, которое в существе своем хуже любой религии, ибо не покоится на моральных кодексах, подобно христианской, мусульманской, даже буддийской, а служит лишь себялюбию людей, верящих ради мелких своих интересов в невежественные приметы, в случайное и якобы влияющее на событие расположение звезд или самообманным гаданиям, когда собственное благополучие даже для священнослужителей становилось более важным, чем каноны слепой веры в бога, так опекаемой церковью крестом и костром.

Но слишком честным воспитал себя узник, чтобы составлять гороскопы, которым не верил бы сам. В этом и была его давняя беда! При всей своей внутренней силе он оставался все же человеком, не лишенным слабостей и предрассудков. Однако в искренности ему никто не смог бы отказать ни теперь, при чтении по звездам судеб неизвестных ему людей, находясь в заточении, ни почти тридцать лет назад, когда коварное расположение звезд подсказало ему, что якобы пора действовать. И это время оживало в его кошмарах. Как живой виделся ему его боевой друг Маурицио де Ринальди, статный, смелый, увлеченный, весь бушующее пламя, рыцарь свободы! С ним вместе возглавляли они заговор против испанской короны, поработившей родную им Калабрию, а звезды подсказали Томмазо в этом дерзком деле успех!

Пламя восстания должно было вспыхнуть от факела, зажженного Томмазо, как он хотел думать, от Солнца, сливающегося у него с образом обожаемой матери.

Недаром написано им такое вступление к сонетам:

Я к матери, что жизнь мне подарила, Любви сыновней обращаю взор. Как в годы детства, так и до сих пор Во мне живет ее родная сила. Со мной, с отцом держалась нежной, милой, Уча добру, без ханжества, без ссор, Теперь мудрец, со Злом затея спор, Меняю мир, что мне она открыла. Огромен он, но познаваем все ж. Когда изучишь его глубже, тоньше, Дорогу к Истине моей найдешь. И зазвучит мой голос правдой звонче. Сгорит пусть спесь, невежество и ложь В огне Добра, что мне отдало Солнце!

Эти зажигательные слова Томмазо вместе с ненавистью к поработителям вдохновили Маурицио де Ринальди на действия дерзкие и решительные.

Если Томмазо сумел через странствующих по всей Калабрии монахов зажигать жаждой восстания умы людей, то Маурицио де Ринальди готовил непримиримый кровавый бой, и, чтобы собрать для него силы, он не останавливался ни перед чем.

Монахи, во главе с первым соратником Томмазо Дионисием Понцио, подготовили крестьян, Маурицио де Ринальди привлек на свою сторону дворян. Не прошли мимо его внимания и отважные, хорошо вооруженные люди. Правда, они были разбойниками, став ими из-за бедственного и беспросветного существования. И они ненавидели испанцев не только за их господство на итальянской земле, но и за то, что те и толкнули былых тружеников на разбой. Маурицио договорился с вожаками шаек (как ни плакала по ним петля), обещая, что свержением испанского владычества они заработают себе прощение и сам папа выдаст им индульгенцию.

Но этого казалось де Ринальди мало. Испанцы держали связь с Испанией по морю и могли получить подкрепление. И тогда Маурицио пошел на сговор… с турками! Ведь Томмазо, его соратник и вдохновитель заговора, относился терпимо к любой религии, так почему же не воспользоваться силой турецкого флота, которым командует перешедший в мусульманство итальянец Синан Цикала, не переставший любить свою родину и готовый помочь ей, выступив против враждебной Турции Испании.

Томмазо вынужден был согласиться с доводами друга.

Но, кроме Маурицио де Ринальди, были еще два друга по заговору, с которыми вместе они выбрали срок восстания – 10 сентября столь памятного Томмазо года!

Он видит во сне лица этих двух «друзей», если бы был он художником, то писал бы с них портрет Иуды.

Кошмарным видением встает трагический день, когда великолепный Маурицио де Ринальди, красавец, созданный для жизни и любви, певец, с редким по тембру тенором, был схвачен на глазах Томмазо, идя к условленному месту встречи с ним.

Испанские солдаты скрутили ему руки, сорвали шпагу, били его алебардами, не считаясь с тем, что он дворянин.

Потом Томмазо видит себя переодетым в крестьянское платье, чтобы пробраться к морю и бежать в Сицилию.

Уже из рыбачьей лодки вытащили его, цепляющегося за борта, грубые испанские солдаты и, избивая, поволокли к городу.

Жуткими вставали дни суда, сулившего Маурицио и Томмазо и всем другим участникам заговора немедленную казнь.

Сон воспроизводит чувство, которое тогда овладело Томмазо при виде крушения всех надежд. Турецкий флот паши Синана Цикала уже не найдет никого, с кем вместе должен был действовать против испанцев. Смерть неизбежна для всех преданных и захваченных.

Необычайный подъем ощущал в себе узник, когда понял, что сошел на него в тот памятный день огонь самого Солнца.

Ради того, чтобы не загасить зажженный светилом факел в его руках, Томмазо выбирает для себя вместо быстрой и легкой казни самые невероятные мучения, которые решает выстоять.

Снова сказался в нем недюжинный юрист, однако он действовал теперь против себя самого.

Холодный кошмар воссоздает картину грозного суда испанской короны. Еще ни одному подсудимому не удавалось избежать уготованной ему кары… кроме Томмазо, который доказывает суду, что он ему неподсуден, ибо… еретик.

Да, еретик!

Томмазо неожиданно объяснил свои действия заговорщика так кощунственно, что у судей, верных католиков, волосы встали дыбом.

И греховного Томмазо тотчас выделяют из числа обвиняемых, как заклятого еретика, подлежащего папскому суду, неизмеримо более жестокому, чем военный суд испанской короны.

Лишь взглядом попрощался Томмазо с Маурицио де Ринальди, понявшим, что друг его идет на нечто более страшное, чем смерть.

Бодрствуя, узник никогда не решился бы вспомнить всего за тем последовавшего, но мозг безучастно воскрешал видения в новых кошмарах. Ринальди уже не было в живых, как и других казненных заговорщиков, а Томмазо должен был вытерпеть нечеловеческие муки, поклявшись самому себе, что не произнесет ни слова. И эти муки, принятые от «святых отцов инквизиции», переживались им снова во сне.

С мрачной тьмой сливался тюремный застенок, оборудованный изуверскими приспособлениями, призванными причинять людям нестерпимые страдания. Снова и снова видел себя в этом застенке узник измученным и искалеченным, подвергнутым всем «христианским» способам мучений, включая дыбу, на которой вздергивали пытаемого, выворачивая ему руки, «испанский сапог», железное вместилище для ног, сжимаемое винтами, дробящими кости, плети со свинчаткой, иглы, загоняемые под ногти, колодки для выламывания суставов, раскаленные прутья, прожигающие живое мясо до костей, – словом, все, все, что даст возможность другому человеку в иной стране сказать:

Умом не поверить, А сердцем вовек, Но хуже нет зверя, Чем зверь-человек!

Но мало показалось его мучителям всего испробованного. Решились они позаимствовать способ истязания у врагов христианской религии, у мусульман, у турок, кощунственно владеющих гробом господним, который столько раз пытались освободить рыцари в крестовых походах. И не погнушались инквизиторы перенять варварскую выдумку противников святой католической церкви, чтобы запугать еретика.

Турки в своем изуверстве придумали самый отвратительный, самый гнусный и мучительный способ казни, по сравнению с которым даже варварское распятие на кресте выглядело гуманным, – сажать живого человека на кол, чтобы, проколотый им насквозь и поднятый наверх (когда орудие казни поставлено стоймя), казненный умирал бы медленно, беспомощно дергая обвисшими руками и ногами, и видел торчащее из собственной груди окровавленное острие, а внизу – ликующую толпу и палачей.

Инквизиторы, злорадно описывая узнику эту мерзкую картину, пытались запугать его позорной для христианина казнью, требуя признания, но не услышали ни слова.

Дальше кошмар был самым страшным. Под улюлюканье и смех специально собранной толпы его подвергли не только особо болезненному, но и унизительному глумлению.

Они подвели к несчастному заостренный кол, запрягли в кровавую упряжку двух мулов, самого же Томмазо крепко привязали к вкопанному в землю стояку, чтобы мулы не могли сдвинуть его с места, а лишь вонзали в его плоть орудие казни.

Покорных животных били бичами, они рвались вперед, а палачи кричали узнику, чтобы он отверз уста, признался бы в колдовстве, ереси. Но он молчал.

Кол инквизиторов все ж не пронзил тогда тело Томмазо, вмешался епископ Антонио, приехавший из Рима по велению папы познакомиться с показаниями еретика-доминиканца его епархии и не узревший в них деяний колдуна, ибо распространял еретик бога на всю природу, как бы растворяя его в ней, что не противоречило истинной вере, но, правда, расходилось с церковными канонами. А потому извлеченный из кровавой ямы, куда он был сброшен после незаконченной казни, Томмазо был приговорен не к сожжению, подобно другому мыслителю того времени – Джордано Бруно, а лишь «к пожизненному заключению».

Десятилетия понадобились, чтобы зажили инквизиторские раны и узник смог снова мыслить и писать трактаты, посвященные благу людей, так упомянув в одном из них свои страдания: «Они (солярии) доказывали, что человек свободен, если даже сорокачасовой жесточайшей пыткой враги не смогли вырвать у почитаемого философа, решившего молчать, ни слова, то и звезды, действуя издалека неощутимо, не заставят нас поступать против собственной воли».

В пятидесяти тюрьмах, куда его из боязни побега перемещали, провел все эти годы Томмазо Кампанелла, чье имя стало именем первого коммуниста Европы, отрицающего первейшее из зол – «священное» право собственности, а фамилия КАМПАНЕЛЛА означала в переводе с его языка – КОЛОКОЛ.

И этот колокол был изображен на титульном листе первого прижизненного издания его знаменитого «Города Солнца», своим поистине колокольным набатом звавшем людей в коммунистическое завтра.

 

Глава вторая. Отец Города Солнца

Из тяжелых ватиканских ворот, открытых граубинденцами в двухцветной форме, сначала вырвался всадник в той же одежде, конь его простучал копытами по каменной дороге, а вслед выехала карета на огромных колесах с загнутыми выше ее крыши рессорами, к которым она была подвешена. Кардинальский знак украшал лакированные дверцы.

При виде кардинальского экипажа прохожие тотчас бросались к нему, и по дороге до моста по обочинам толпились люди, что объяснялось не только религиозным рвением жителей Вечного города, но и тем немаловажным обстоятельством, что монсиньор кардинал Антонио Спадавелли, состоящий при папском дворе, имел обыкновение выбрасывать в толпу из окошка кареты пригоршни звонких монет, которые благоговейно, хотя и не без свалок, подбирались верующими.

Проехав мост, карета резко свернула в сторону, направляясь вдоль берега Тибра. Горожан, приветствующих кардинала, здесь уже не оказалось, но особо ретивые католики, быть может рассчитывающие на поживу, некоторое время бежали от моста вслед за каретой, крича хвалу кардиналу, но, к их огорчению, из-за отсутствия толпы кардинал больше не выбрасывал монет.

Карета минула развалины дворца Нерона, где тиран приказал философу-стоику Сенеке, воспитавшему его и презиравшему человеческие страсти и даже смерть, в доказательство этого вскрыть себе вены.

Глядя на руины, кардинал вздохнул при мысли о мудреце, всю жизнь боровшемся со страстями человеческими. Мысли Сенеки продолжают жить, несмотря на его бессмысленную смерть. И остался от тех языческих времен, кроме руин, лишь «мертвый язык», латынь, на котором говорят не народы, а ученые и священнослужители другой, истинной религии.

Карета приблизилась к тюремным стенам.

Ворота тюрьмы были предусмотрительно открыты, а взмыленный конь граубинденца стоял подле них.

Карета, гремя железными ободьями колес, въехала в тюремный двор, слегка покачиваясь на рессорах.

Сам начальник тюрьмы подобострастно бросился к ней открыть дверцу и спустить подножку.

Поддерживаемый юрким начальником тюрьмы и жирным тюремным священником, кардинал с трудом сошел на землю.

Он с посохом направился к входу, согбенный годами, с высушенным аскетическим лицом, на котором все же былым огнем горели черные глаза старого доминиканца отца Антонио.

С огромным усилием, несколько раз останавливаясь, чтобы отдышаться, поднялся кардинал Спадавелли по каменной лестнице.

Перед ним низкорослый начальник тюрьмы с остреньким лисьим лицом суетился так угодливо, что казалось, он сейчас бросит под ноги кардиналу свой щегольской камзол, поскольку не успел постелить для монсиньора ковра.

Около нужной камеры процессия остановилась. Монах-тюремщик, гремя ключами, отпер замок.

Знаком руки кардинал отпустил всех.

Шум открываемой двери разбудил узника, прервав его сон, который на этот раз не повторял его мучения. Ему чудилось, что в призывном грохоте открылись ворота «Города Солнца», его воплощенной Мечты.

В этом Городе не должно быть собственности, все в нем общее. Никто не угнетает другого, не заставляет работать на себя. Каждый обязан трудиться по четыре часа в день, отдавая остальное время отдыху и самоусовершенствованию, наукам и искусствам. Все жители Города живут в регулярно сменяемых ими помещениях, едят общую пищу в общих трапезных. Они сами выбирают себе руководителей из числа ученых и священнослужителей. В Городе устранены причины, вызывающие зло, там нет денег, их нельзя накоплять, нет смысла иметь больше одежды, чем каждый может сносить, роскошь презирается так же, как почитается мудрость. В Городе нет прелюбодеяний и разврата потому, что люди там не связывают себя семьями на вечные времена. Детей же воспитывает государство, в которое входит не только Город Солнца, но и все города страны Солнца. Она общается с другими странами, никому не навязывая своего устройства, но и не допуская чужеземцев приносить с собой иные порядки, для соляриев непригодные, и солярии овладели военным искусством настолько, чтобы отразить любые набеги. У себя они допускают разные религии, не подвергая никого гонениям за то, что кто-то молится по-другому, чем его соседи. Солярии больше жизни любят свой Город Солнца и его порядки, черпая в том счастье, тех же, кто нарушает устои Города, они, не прибегая к казням, навечно изгоняют из страны.

Во сне открылись ворота чудесного Города, и Томмазо Кампанелла вскочил, чтобы войти в них. Но, открыв глаза, увидел перед собой кардинала в сутане с алой подкладкой, а шум «ворот», разбудивший его, был звуком захлопнувшейся двери в его камеру.

Что-то непостижимо знакомое почудилось узнику в сгорбленной фигуре, опирающейся на посох.

– Джованни, мальчик мой! – сквозь слезы произнес Антонио Спадавелли.

Томмазо упал на колени, стараясь поцеловать иссохшую старческую руку.

– Отец мой! Учитель! Монсиньор кардинал!

– Встань, сын мой. Годы почти сравняли нас с тобой, и каждый из нас стал другому и сыном и отцом. Лишь одному богу известно, как переживал я твои мученья, стараясь хоть молитвою помочь тебе.

Томмазо встал с колен.

– Быть может, потому я и могу говорить: «Мыслю, следовательно, существую», – с горькой иронией произнес узник, потом пододвинул кардиналу табурет, сам присев на край тюремной койки, вместилища вечных кошмаров.

– Да, ты мыслишь и, к счастью, существуешь. Воздаю должное твоей силе, которой ты отразил желание господа спасти тебя. О мыслях же твоих я и хотел поговорить с тобой.

– Боюсь быть плохим собеседником. Эти стены за десятилетия отучили меня от общения с людьми.

– Но ты и мыслил и писал для них. Чего же ты добивался, пытаясь доказать, что не напрасно получил имя «КОЛОКОЛ»?

– Учитель, вы услышали его звон, мой голос? Но мне вспоминать ваш голос – это воскрешать былое, переноситься в блаженные для меня дни детства, любви и свободы, в тепло семьи!

– Семья! Твой отец жестоко обвинил меня, – печально произнес кардинал. – Из-за твоего решения покинуть светский мир я, поверь мне, безвозвратно потерял тогда семью, ставшую мне поистине родной. С тех пор уже около полувека я одинок среди людей. – И Спадавелли вздохнул.

– Я тоже одинок, учитель, но только в каземате, – ответил узник. – Семья! Как странно слышать! Хотя нет ничего для меня дороже образа моей матери, отец мой!

– Не только для тебя, – многозначительно произнес Спадавелли.

Томмазо поднял настороженный взгляд, представив себе, каков был его учитель-доминиканец пятьдесят лет назад.

Тот предостерегающе поднял руку.

– Да, да! Я относился к тебе как к сыну, боготворя твою мать, воплощавшую на земле ангела небесного. Но не смей подумать греховного! Память ее и для меня и для тебя священна! И не нарушен мой обет безбрачия, данный богу. Однако, угадав в тебе вулкан, готовый к извержению, невольно сам же пробудив в тебе готовность встать на бой с всеобщим злом, я, каюсь, испугался и хотел спасти тебя любой ценой, об этом же молила меня и твоя мать.

– Спасти?

– Конечно, так! В своей наивности неискушенного доминиканца я слишком полагался на высоту монастырских стен, стремясь укрыть за ними твой мятущийся неистовый дух, ибо любил тебя, быть может, даже больше, чем твой собственный отец.

– Укрыть меня в монастыре? Но разве это получилось?

– Конечно, нет! Нельзя в темнице спрятать Солнце!

– Вы верите, учитель, в мой факел, зажженный светилом?

– В твой «Город Солнца»? Тогда скажи мне прежде, что ты хотел в нем сказать?

– Учитель, позвольте мне прочесть сонет о сущности всех зол. Он вам ответит лучше, чем я мог бы сам сейчас придумать.

– Твои стихи я ценил еще в твоем детстве. Я выслушаю их и сейчас со вниманием.

Томмазо встал, оперся рукой о стол, глядя на пробивающийся через зарешеченное окно солнечный луч, и прочел:

– Сонет VIII – «О сущности всех зол».

Я в мир пришел порок развеять в прах. Яд себялюбья всех змеиных злее. Я знаю край, где Зло ступить не смеет. Где Мощь, Любовь и Разум сменят Страх. Пусть зреет мысль философов в умах. Пусть Истина людьми так овладеет, Чтоб не осталось на Земле злодеев И ждал их полный неизбежный крах. Мор, голод, войны, алчность, суеверье, Блуд, роскошь, подлость судей, произвол – Невежества отвратные то перья. Пусть безоружен, слаб и даже гол, Но против мрака восстаю теперь я; Власть Зла сразить Мечтой я в мир пришел!

Кардинал низко опустил голову, задумался, потом обратился к узнику:

– Стихи твои, Томмазо, умом и сердцем раскалены. Но разве святая католическая церковь не борется со злом?

– Бороться с ним, монсиньор, мало, замаливая и отпуская грехи. Надобно устранять причины зла.

– Не те ли, что ты изложил в твоем трактате «Город Солнца»?

– Я рад, учитель, что эти мои мысли знакомы вам.

– Тогда побеседуем о них. Начнем с мелочей.

– Истина не знает мелочей, учитель мой. Я с детства запомнил эти ваши слова.

– Джованни, мой Джованни! Твои воспоминания волнуют меня. Но «Город Солнца» написан уже не Джованни, а Томмазо.

– Томмазо Кампанеллой, помнящим заветы недавнего мученика Томаса Мора, монсиньор.

– Причислен он к святым и почитаем церковью. Итак, начнем хотя бы с места, где ты поместил свой Город Солнца. Оно ведь неудобное. У экватора еще ни один народ не достиг расцвета.

– Я думаю, учитель, что культура не расцветала там не оттого, что солнце в полдень жжет над головой, а потому, что неустраненные причины зла позволяли множиться порокам.

– Все это так, но разве не лучше поставить твой город у моря при впадении рек, чтобы удобнее было сообщаться со всем миром? Купцы, торговля издревле способствовали распространению знаний.

– Мой Город, учитель, строит свою жизнь, не отказываясь от общения с другими народами, но не по их правилам. Выкорчевывая причины всех зол, мои солярии заинтересованы не столько в мореплавании и купле-продаже, не в обогащении при удачной торговле, сколько во всеобщем счастье, когда продаются не чужеземные товары, а каждый житель получает из городских богатств все потребное человеку, который по укоренившейся традиции презирает всякое излишество.

– Но кто же им предложит столько товаров?

– Никто, учитель! Они сделают все сами. Ведь трудиться будут все без исключения: ученый, жрец, ваятель, воин, – все выйдут на поля или в мастерские для ремесел. Ведь если посчитать у нас богатства, которые создаются людьми низших сословий, но принадлежащие по праву собственности людям сильным, знатным и богатым, что тратят их на роскошь, пресыщение и войны, и если представить, что эти богатства распределены между всеми, то окажется, что бедных-то и нет совсем! И не от заморских купцов будет счастье у соляриев, а от их собственного труда.

– Труд труду рознь. Всегда найдется работа черная и неприятная для всех, и для невежд и для мудрецов.

– Ее будут выполнять те, кто преступил устав.

– Устав? Ты хочешь всех согнать в единый монастырь?

– По монастырскому уставу жили общины первых христиан, учитель.

– Но как же ты хочешь создать Город с новым укладом, когда не было в истории человечества таких примеров? Безгрешной общины быть не может. Апостол Павел говорил: «Если мы думаем, что не имеем греха, то обманываем самих себя».

– Пусть не было таких уставов в жизни, но это не значит, что их не может быть! Люди не знали о существовании Америки, веря самому святому Августину, считали, что нет ее за океаном. Мореход Колумб из Генуи открыл и новые земли, и глаза людям. Точно так же нельзя отрицать возможность создания «Города Солнца», города без частной собственности.

– Томмазо, ты замахнулся на основу основ! Хочешь срубить сук, на коем зиждется всемирный распорядок. В своем стремлении победить бесправие ты готов лишить людей основных их прав.

– Каких прав, учитель? Права собственности? Но ведь она и есть причина главных зол, порождение богатства одних и бедности других, роскоши сильных и нищеты угнетенных, вынужденных трудиться на богатых, а не на себя!

– Не может существовать того, чего не было на свете!

– Почему же не было, учитель мой? Вернемся снова к первым христианам, у которых в общинах все было общим. И апостолы хранили и восхваляли эту общность имущества.

– Но общины исчезли.

– Однако устав их все же остался… в монастырях.

– Ты хочешь, чтобы весь мир стал одним монастырем?

– А почему бы и нет? Если устав хорош для братии, отчего же всем людям не стать братьями?

– В монастыре – обет безбрачия, а в Городе Солнца – кощунственная общность жен! Тому ли я учил тебя?

– Нет, нет, учитель! Мы привыкли во всем видеть собственность: на землю, дом, на корабли, на скот, на жен! Позорны гаремы, где женщина – рабыня, средство наслаждения, жертва похоти, и даже в наш век женщина, увы, становится рабой своего мужа-господина. А я хотел бы видеть женщин во всем равными мужчинам, и «общими» они там будут лишь для свободного выбора из их числа подруг, такими же «общими» для них станут и мужчины-мужья. Откинуть надо в слове «общее» всякое представление о собственности на женщин и мужчин при вступлении их в брак, когда он считается нерасторжимым до самой смерти, что противоестественно, ибо подобный пагубный обычай и порождает такие пороки, как измена, прелюбодеяние, ревность, ложь, коварство, блуд. Виной тому становится угаснувшее чувство любви, заменяемое принуждением, расчетом, выгодой или привычкой, когда жить вместе приходится под одной кровлей уже чужим, а порой и враждебным людям. Соединение пар должно быть свободным и ни в коем случае не быть «продажей тела», как на невольничьем рынке, к тому же скрепленной церковью!

Кардинал глубоко вздохнул:

– Какое заблуждение! Ты просто не знавал любви, несчастный! Не ведал страстного, бушующего чувства, когда из всех живущих на Земле тебе нужна всего одна, одна! Не знал щемящего томления, не вынужден был подавлять зов сердца!

И снова Кампанелла с тревогой взглянул на Спадавелли, слова которого звучали как стихи, и внезапно прервал его отчужденным голосом:

– Прошу вас, монсиньор, не трогайте памяти моей матери.

Кардинал вздрогнул и поднял глаза к небу.

– Клянусь тебе именем Христовым, что, говоря о сказанном, я вспоминал лишь горькие мученья, которые сам испытал, подавляя чувства и убивая плоть. Ты сын мне названый, сын по привязанности моей к юноше, которого учил. И все же мне жаль, что тебе не удалось испытать тех страданий, которые возвышают душу.

– Страданий я познал, учитель, больше, чем их можно испытать. Но я не знал любви к одной, ее мне заменяла любовь ко всем, учитель! Любовь прекрасна, я согласен, хоть ни в монастырских, ни в тюремных стенах мне не привелось к ней прикоснуться.

– В своем стремлении к счастью всех людей ты готов лишить их той вершины, которой ни тебе, ни мне не привелось достигнуть.

– Нет, почему же! Разве в «Городе Солнца» наложен на любовь запрет?

– Запрет? Скорее замена любви распутством, похотью, развратом!

– Ах нет, нет, мой учитель! Как не были распутными первые христиане, чью святую стойкость мы с удивлением чтим, не будут распутными и солярии. Пусть по взаимному влечению соединятся они в любящие пары и так живут, пока жива любовь, без принуждения, без выгоды, не за деньги, не за знатность! О каком же распутстве здесь может идти речь?

– Но принужденье у тебя все-таки есть. В деторождении.

– Дети – долг каждой пары перед обществом и богом. Но дети, составляя будущее народа, принадлежат государству и воспитываются им.

– Насильно отнятые у родителей?

– Зачем же это так видеть? В древней Спарте детей больных и слабых, неспособных стать красивыми, сильными, мудрыми, жестоко сбрасывали со скалы. В «Городе Солнца» об их здоровье станут заботиться до их рождения, поощряя обещающие пары, как происходит то в природе, там отцом становится всегда сильнейший. И вовсе здесь не будет служить препятствием любовь, если она соединяет лиц, достойных иметь потомство для народа Солнца. Только такие пары и должны дарить стране детей.

– Но не воспитывают их? Не так ли?

– Их воспитывает государство.

– Разве здесь нет насилия?

– Позвольте спросить вас, монсиньор. Допустим, герцог, граф или любой крестьянин, горожанин узнает, что у его ребенка порча мозга, возьмется ли он долотом пробить ребячий череп и срезать опухоль – причину уродства?

– Конечно, нет! Здесь нужен лекарь с его искусством и умением.

– Вот видите! А мозг ребенка подвергать увечью неумелого воспитания любой родитель сочтет себя способным? Вы думаете, что сделать ребенка достойным человеком менее сложно и требует меньшего уменья, чем продолбить ему череп, коснувшись ножом его мозга? Не каждый, кто родить сумеет, способен воспитать. Вот почему воспитывать детей должно лишь Государство, готовя для того столь же искусных ваятелей ума, как и врачей, способных ножом и долотом спасти от порчи мозга.

– Мир отнятых у матерей детей! Мир, где каждый мужчина вправе пожелать любую женщину! Гарем всеобщий! Содом! Гоморра! Нет, сын мой, не знаю, кто рассудит нас!

– Время, монсиньор, время! Чтобы узнать, нашли ли люди верный путь, готов проспать хоть тысячу лет.

– Бедняга, ты в забытье здесь прозябаешь тридцать лет!

– Я не терял времени, монсиньор, иначе не состоялась бы наша встреча! Наш разговор…

– Наш разговор? Он не коснулся еще твоей склонности к звездам.

– Вы хотите осудить меня за это?

– Нет. Ты сам писал, что влияние далеких звезд на нас неощутимо мягко и наша воля может им противостоять. За это церковь тебе многое прощает.

– И хочет знать, чему противопоставить волю?

– Ты почти угадал.

– Я понял вас, учитель! Как жаль, монсиньор, что вас привели ко мне звезды, а не Солнце!

– Напрасно ты противопоставляешь звезды Солнцу. Они все едины – небесные светила.

– Не рознь светил небесных я имел в виду, а лишь причину, заставившую вас найти меня.

– Пусть моя просьба составить гороскоп не оскорбит тебя, защищенного любовью к людям.

– Просьба – это просьба, не приказ. Она взывает к добру, от кого б ни исходила. Ее исполнить – долг. Мне нужно лишь узнать год, месяц и число рождения человека, судьбу которого должно угадать по звездам.

– Так запиши, сын мой.

И кардинал Спадавелли сообщил узнику все, что необходимо было знать астрологу для составления гороскопа.

Кампанелла побледнел, но старался овладеть собой. Он понял, что кардинал приехал, чтобы узнать, что уготовил Рок самому святейшему папе Урбану VIII, хотя имени его не произнес никто из них.

Кампанелла проницательно взглянул на кардинала. Пусть он согнут годами, но взгляд его горит. Неужели он пожелал узнать срок перемен на святом престоле и не назовут ли его имени во время новых возможных выборов, когда всех кардиналов запрут в отдельных комнатах Ватикана и не выпустят до тех пор, пока не совпадут имена, названные кардиналами, в одном имени нового папы.

Кардинал Антонио Спадавелли опустил свои жгучие глаза. Но думал он о другом, о том страшном дне, когда ему, тогда еще епископу Антонио, удалось предотвратить жестокую и позорную казнь турецким колом, казнь мыслителя, чьи мысли он опровергал, не отказывая им в светлом стремлении к благу людей. Тогда несчастный, измученный Томмазо был почти без чувств и не узнал его среди инквизиторов и палачей, вынужденных подчиниться представителю папского престола, наложившего потом на них эпитимью за пользование нехристианскими способами дознания, и отбивших за эту провинность положенное число поклонов.

Но кардинал Антонио Спадавелли ничего не сказал об этом своему бывшему ученику, а ныне несгибаемому противнику в споре.

Благословив опального монаха, он оперся на посох, встал и отворил не запертую пока тюремную дверь.

Кампанелла проводил его до нее, ожидая, когда она закроется за ним и раздастся звон ключей тюремщика, который снова замкнет ее до конца его дней.

 

Глава третья. Скандалист

Савиньон Сирано де Бержерак после окончания коллежа де Бове, обретя полную свободу и даже некоторую известность в связи с необычайными обстоятельствами выпускного акта, был приглашен в салон своей крестной матери баронессы Женевьевы де Невильет, которая намеревалась представить его светскому обществу.

Савиньон очень волновался, не зная, как удастся ему показать себя среди избранных? О чем придется говорить: о Демокрите или Аристотеле, о Платоне и описанной им удивительно исчезнувшей стране Атлантиде или о Сократе, ищущем блага людей? Или речь пойдет о крестовых походах, о рыцарской чести и о гробе господнем, о втором Риме – Византии или, может быть, о римских цезарях или римском сенаторе Катоне-старшем, который не уставал требовать разрушения Карфагена, в конце концов разрушенного, или о поэзии Вергилия, Данте или Петрарки?

Он готовился к предстоящему выходу в свет усерднее, чем к выпускным экзаменам в коллеже.

Большое внимание он уделил туалету, истратив на это последние полученные от матери деньги, приобретя даже шпагу, знак дворянского достоинства, без которого, как ему казалось, не войти в круг аристократов, тонких и умных, изысканно говорящих или возвышенными стихами, или афоризмами.

Но больше всего его волновали предстоящие встречи с красавицами. Он готов был влюбиться в любую из них, лишь бы она улыбнулась ему в ответ. Он ждал, он жаждал таящихся и рвущихся наружу страстных чувств, однако и страшился их.

Он был в отчаянии, что у него не пробились усы и бородка, и, несмотря на свой мужественный наряд со шпагой, которую недоуменно вертел в руках, не зная, как с ней обращаться, он выглядел отнюдь не внушительно. И еще этот ужасный нос! Вся надежда на то, что в обществе воспитанных людей никто не позволит себе заметить этот природный недостаток.

Баронесса Женевьева де Невильет, казалось, ничуть не постарела со времени рождения своего крестника. Все такая же черноволосая, с миловидным личиком, миниатюрная и изящная. Она встретила Савиньона сердечно и, когда он церемонно приложился к крохотной, излучающий запах роз ручке, поцеловала его в лоб выше поднятой переносицы.

Она ввела его в гостиную, отделанную белым шелком и обставленную белой мебелью на гнутых ножках. Там уже находилось несколько знатных гостей, среди которых вполне мог оказаться и какой-нибудь герцог или герцогиня.

Савиньон отвесил почтительный поклон всем, но баронесса подводила его к каждому из гостей, представляя многообещающего юношу.

– Как я рад (или как я рада), – безразлично говорили они, замечая, что сегодня на дворе теплее, чем вчера, и отворачивались, чтобы продолжать светскую беседу, а кое-кто, чтобы скрыть гримасу отвращения, вызванную безобразием нового гостя.

Сирано, раскланиваясь, неуклюже задел концом шпаги столик на тонких ножках, опрокинул его, и стоявшая на нем белая фарфоровая ваза с пастушками с шумом разбилась.

– Ах, это к счастью, к твоему счастью, дорогой Савиньон! – щебетала хозяйка дома, приказав слугам собрать обломки и шепнув, чтобы нашли мастера, который сумел бы все ловко склеить.

Смущенный Сирано опустился на стул. Шпага ужасно мешала ему, а дама, к которой он подсел, была так прелестна!

Молодой аристократ, с которым он так неудачно раскланялся, с усмешкой посмотрел на него и тихо-тихо произнес:

– Ах, эта шпага! Входишь в дом – Она становится врагом!

Сирано все же услышал и закусил безусую губу.

Сидевшая рядом черноокая дама, которая так взволновала его, завела общий разговор:

– Не правда ли, мсье де Бержерак, у мужчин стали модными высокие каблуки. Это делает их выше и мужественнее, не так ли?

– Может быть, не выше, а длиннее? – не сдержал своей язвительности задетый стишком аристократа Сирано.

Молодой аристократ, оказавшийся графом де Вальвером, вспыхнул, ибо, отличаясь малым ростом, явно злоупотреблял высотой каблуков. Он уже с нескрываемой злобой посмотрел на Сирано, которого, подняв с места, к счастью, баронесса отвела к другой группе гостей, где тоже были дамы, одна прекраснее другой.

– Нет, нет, сударыня! – вещал какой-то расфуфыренный старик в парике. – Королева обожает своих собачек. Нести за ней хоть одну из них – величайшая честь, которой удостаивается не каждый. Сам церемониймейстер двора разберется сначала во всех геральдических тонкостях, прежде чем назвать имя счастливца.

– Собачки – это прелестно! – сказала затянутая корсетом дама с кокетливой родинкой на щеке.

– В особенности, когда у некоторых дам собачки служат почтальонами, – вставил молодой хлыщ с крысиным лицом и вкрадчивыми манерами.

– Ах, вы опять хотите острить, невозможный маркиз! – кокетливо отозвалась дама с родинкой.

– Представьте, мадам, это очень удобно, конечно, речь идет лишь о приближенных королевы, ее фрейлинах, а никак не о ней самой, не о ее величестве! Но когда церемониймейстер двора к собачкам не имеет отношения, им в бантик легко засунуть записку, которую вместе с собачкой передать избраннику, жаждущему свидания, разумеется, чисто делового – для обсуждения религиозных тем.

– Вы ужасный сплетник, маркиз, даже когда не называете имен, – жеманно сказала дама, притворно ударяя маркиза по руке веером.

– Если вы хотите, графиня, поговорить об именах, я к вашим услугам. Есть уйма пикантных новинок! Если, конечно, наш новый молодой собеседник не будет иметь ничего против.

Чем больше слушал Сирано де Бержерак салонную болтовню, тем глубже ощущал вокруг себя пустоту. «Неужели у них нет ничего больше за душой?» – думал он.

На любом своем вечере баронесса де Невильет всегда припасала для гостей сюрприз, кого-то из новых гостей, очередную модную знаменитость или забавника, могущего посмешить общество. Сегодня она намеревалась показать Савиньона, чтобы о нем заговорили в салонах Парижа.

Еще перед ужином она вышла на середину гостиной и, хлопнув в свои маленькие ладошки, возвестила:

– Господа! Я уверена, что среди нас нет никого, кто не отдавал бы дань изяществу, и мне хотелось бы, чтобы наш юный гость, уже ставший поэтом, сочинив даже забавную комедию в стихах, порадовал бы нас каким-нибудь своим экспромтом.

Сирано был крайне раздражен проявленным к нему равнодушием присутствующих, надменным, оскорбительным отношением к себе и бессодержательной, выводящей его из себя болтовней, особенно горько ему было полное равнодушие к нему (если не брезгливость!) прекрасных дам, о которых он так пылко мечтал, ощутив теперь вместо красоты, ума и изящества пустоту.

И вместо жарких строк, посвященных «Прекрасной», совсем другие стихи сами собой сложились в его язвительном и уязвленном мозгу, и он, не отдавая себе отчета в последствиях, не подумав даже о баронессе, вышел на середину гостиной и запальчиво произнес, бросая вызов тем, кто выказал ему свое презрительное равнодушие:

Ода пустоте

Конечно, это очень плохо, Когда в кармане – пустота. Но стоит ли стонать и охать? Ведь пустота всегда свята! Она меж звезд, светил небесных, В пустообыденных словах, В салонах дам пустопрелестных И в пустознатных головах! Она вещественна бы вроде, Стоит со шпагою в руке И по пустой последней моде Приподнялась на каблуке. Она и плачет и хохочет, Хоть пустота, а все ж клокочет!

Гости принужденно захлопали в ладоши, недоуменно переглядываясь.

– Разве меж звезд пустота? – наивно спросила графиня с родинкой на щеке. – Ведь господь бог создал там небесную твердь.

И тут граф де Вальвер вскочил на свои высокие каблуки, приняв стихи Сирано на свой счет, встал рядом с ним и произнес, надменно обращаясь к нему:

Своею одой вы задели, Как шпагой вазу, честь дворян, Узнав, и то лишь еле-еле, Кто тут барон, а кто баран! Вам извинением послужит, Пожалуй, ваша простота. Вы все смешали, севши в лужу, Где пустота, где высота!

Сирано, нимало не смутившись, отвесил графу поклон и ответил новым экспромтом:

Я вызов звонкий принимаю, Удары будут пусть в стихах. И сесть вас рядом приглашаю, Жаль, панталоны в кружевах. Но лужей вы не защитили Всего, что мной осуждено, Хотя стихи в победном стиле У вас звучали все равно.

Граф вскипел, оружие своего остроумия он считал превосходным и готов был ответить сопернику. Баронесса же была в восторге. В ее салоне происходит столь модная ныне в высшем свете поэтическая дуэль!

Граф, напыжась, произнес:

Моя победа не в деревне, А в грозном замке родилась И гордой славой отлилась Заветом наших предков древних. Так говорили они сами: «Я душу бога взять молю, Дав жизнь и шпагу королю, Но сердце – только даме!»

И он церемонно поклонился, снискав одобрение прежде всего дам.

Сирано не остался в долгу и остро парировал графу-поэту:

Старинное, скажу вам смело, Не так старо, как устарело. Нужна вам милость короля Да жить беспечно «тру-ля-ля!».

Последние строчки Сирано прямо адресовал своему противнику, не оставляя в том сомнений у присутствующих. Оскорбленный граф затрясся от гнева и, оставив спор на высокие материи о дворянском долге и чести, перешел на личность Сирано, прикрывая это галантным поклоном перед ним:

Вас повстречав на берегу, Не зная, как к вам перейду, Я крикнул бы: «Вам очень просто Нос перебросить вместо моста».

Савиньон, услышав смешки, почувствовал себя тем самым шестилетним мальчишкой, которого изводили «дразнилкой», вынуждая бросаться на обидчиков бешеным вепрем, и он дерзко ответил, смотря на гостей, но протягивая руку к графу:

Сложив стишок, он очень рад, Хотя под шляпой носит зад.

Дамы, кстати сказать, в те времена привычные и к более крепким выражениям, притворно прикрыли свои улыбки веерами, а мужчины дали волю хохоту.

Граф был вне себя от ярости и обернулся к Савиньону:

– Я попрошу вас, господин Сирано де Бержерак, назвать своих секундантов, если обладаете дворянской честью, дабы они договорились с моими секундантами о месте нашей встречи.

– Я могу вам назвать лишь одного моего друга, студента Сорбонны и поэта Шапелля, которого разыщу сейчас в одной из таверн.

– Постарайтесь, чтобы он не был пьян, подобно вам, рискнувшему читать в обществе непристойные стишки.

– Я постараюсь набраться у вас трезвости и с вашей помощью вырасти.

Граф повернулся к Сирано спиной и, не отвечая ему, вышел из гостиной, задержавшись лишь около баронессы, чтобы поцеловать ей ручку.

Баронесса была смущена. Поэтическая дуэль перешла совсем в другой поединок, чего она отнюдь не хотела, тем более что дуэли запрещены королевским указом, за чем следит сам его высокопреосвященство господин кардинал. Правда, мужчины умудряются все же сводить свои счеты, и шпаги по-прежнему звенят у монастырских стен.

Баронесса подошла к своему крестнику и мягко пожурила его за злой язык:

– Но теперь, Сави, тебе надо выдержать испытание дворянской чести, чтобы войти в свет.

Сирано прекрасно понимал это и, распрощавшись с баронессой и поклонившись всем гостям, отправился в Латинский квартал разыскивать Шапелля, чтобы тот связался с маркизом, знатоком сплетен и дамских собачек, названным графом своим секундантом.

Сирано нашел Шапелля в его любимой таверне за стаканом вина, а когда тот услышал, что друг его вызван на дуэль графом де Вальвером, ужаснулся, ибо у того была слава бретера, заядлого дуэлянта, и Сирано, надо думать, не имел против него никаких шансов.

– Я вижу, у тебя есть шпага, – сказал поэт, – но она тебе знакома не больше вязальной спицы.

– Ты прав, Шапелль, и я рассчитываю, что за остаток вечера ты научишь меня хоть одному приему.

– Ты сумасшедший, Савиньон! Фехтование – это наука, искусство, традиция! Первой шпагой Франции считает себя король! О каком приеме ты говоришь?

– Я слышал, что есть такой прием, которым выбивают шпагу противника. Ты знаешь его?

– Разумеется, знаю, но, чтобы он удался, надо ждать, пока противник зазевается, а он успеет до этого проткнуть тебя, и не раз!

– Неважно. Мне надо выучить твой прием.

– Изволь, пойдем ко мне домой, отец уехал в наше поместье, и нам будет где поупражняться, хоть в саду. Впрочем, там темно, лучше в зале, где я прикажу зажечь все светильники.

– Идем, – позвал Сирано.

Шапелль удивился, как быстро усваивает Бержерак первые уроки фехтования. Он очень скоро научился держать шпагу в своей железной кисти, овладел в замедленном темпе выкручивающим движением, когда переданное сталью усилие над эфесом шпаги противника направлено в сторону концов его пальцев, охватывающих рукоятку. Пальцам трудно удержать ее, когда она выскальзывает из них, и шпага может отлететь в сторону.

Сирано прилежно усваивал только один этот прием, хотя Шаппель уговаривал его изучить и выпады, когда можно пронзить грудь противника. Сирано этим не заинтересовался.

Ближе к полуночи в дом Шапелля явился маркиз де Шампань, секундант графа де Вальвера, и договорился с Шапеллем о месте встречи, как всегда, у стены одного из монастырей.

После ухода маркиза друзья сели за стол, но ужина им почему-то не подали. Сирано пришлось воспроизвести слово в слово всю стихотворную дуэль между Савиньоном и графом.

Шапелль был недурным поэтом и мог по достоинству оценить и того и другого противника.

– Мне остается пожелать, Сирано, чтобы завтра на рассвете твое владение шпагой равнялось бы твоему поэтическому искусству, а твои движения были бы такими же быстрыми, как и твоя реакция в гостиной.

Сирано остался ночевать у друга, а перед рассветом они оказались в назначенном месте.

Прошли гвардейцы кардинала, подозрительно оглядывая двух слоняющихся на пустыре молодых людей. Капрал поинтересовался, чем они заняты здесь.

– Подружками, наш храбрый воин! – заверил Шапелль. – И у каждой из них есть по сварливому мужу, которые не рискуют в такую пору показаться в подобном месте, чтобы их не заподозрили в нарушении указа короля и его высокопреосвященства господина кардинала о запрете поединков.

Гвардеец продолжал подозрительно вглядываться, не появятся ли еще двое молодых людей, но Шапелль предусмотрительно передал ему небольшой кошелек с серебром со словами:

– Пожелайте успеха, господин капрал, в наших любовных делах.

Гвардейцы удалились.

Граф де Вальвер и маркиз де Шампань появились и уже стояли наизготове.

– Достаточно ли света для противников? – вкрадчиво начал маркиз с крысиной мордой. – Солнце еще не взошло. Продолжают ли противники считать друг друга врагами?

– Света вполне достаточно, чтобы разглядеть, что носит господин граф под своей шляпой, – ответил Сирано.

Шапелль, отличавшийся веселым нравом и несдержанностью, поняв намек друга, прыснул со смеху.

– Защищайтесь, несчастный школяр, дранный розгами! – завопил граф де Вальвер и обнажил шпагу.

Сирано отскочил и тоже вынул шпагу из ножен.

Секунданты отошли в сторону.

Шпаги скрестились со звоном один, другой раз, и тут произошло нечто странное.

Противники сделали выпад друг к другу, приблизясь лицами, и шпаги их, казалось бы, должны были соприкоснуться рукоятками, но шпага Сирано на миг исчезла в воздухе, а шпага графа вылетела из его рук, словно от удара кувалдой, и отлетела далеко в сторону. Никто ведь не знал отработанной индейцем быстроты движений Сирано и потому ничего не понял.

Савиньон, опустив шпагу, дождался, пока граф подберет свою, лежавшую у ног Шапелля.

И снова со звоном скрестились шпаги и снова неведомо как шпага графа де Вальвера вылетела из его кисти и отлетела теперь к ногам маркиза де Шампань.

– Должно быть, у меня судорога, – пробормотал граф, смотря на свои пальцы.

– У вас родовые судороги, граф, начинающиеся при выкидыше очередных стишков, которые вы имеете наглость сочинять.

Граф де Вальвер потерял над собой всякую власть и, пользуясь тем, что Сирано недвижно стоял на месте, подхватил свою злосчастную шпагу и опять бросился на противника.

На этот раз ему удалось уколоть его в левое плечо, но в следующее мгновение он снова был обезоружен, причем шпага его перелетела через головы секундантов и со звоном ударилась о монастырскую стену. Граф бросился за ней, но взбешенный раной Сирано настиг его, и когда тот, снова держа шпагу в руке, обернулся, то почувствовал стальное острие у своего горла.

– Бросьте шпагу, граф, иначе я проткну ваше горло и вам не придется пользоваться им для чтения стихов.

Граф колебался недолго и послушно выронил шпагу на землю.

– Теперь вы снова можете читать стихи. Повторяйте за мной: «Я, сочинив стишок, был очень рад…» Ну же! – понуждал Сирано, покалывая острием шпаги кожу графа.

– Я… сочинив стишок… был очень… рад… – почти шепотом повторял несчастный граф.

– «Что на плечах имею зад!» – требовательно закончил Сирано.

– Что… на плечах… имею… зад… – покорно повторил граф.

– Теперь можете взять свою шпагу, я удовлетворен, – заявил Сирано де Бержерак.

Граф не стал брать шпаги, а понуро удалился. Шпагу подхватил под мышку маркиз и, по-крысиному вытянув вслед за графом голову, пустился догонять опозоренного дуэлянта.

– Это черт знает что! – воскликнул Шапелль. – Я бы никому не поверил, если бы не видел все своими глазами. И я готов был лопнуть от смеха, если бы не уважение к дворянской чести.

Друзья отправились домой к Шапеллю. Сирано было грустно. Победа не радовала его из-за сознания, что в парижском свете он терпит поражение, ибо такой урод там никому не нужен.

– Теперь, – заявил недавний секундант, – как говорил английский поэт и драматург Вильям Шекспир, кстати, советую тебе его почитать, в особенности его сонеты с великолепной рифмовкой, когда-нибудь он будет признан великим, так вот, как говорил Шекспир: «Поужинаем утром!» Я намеренно не предложил тебе вечером подкрепиться, чтобы возможная рана в живот не была бы опасной.

– Да, я с удовольствием не только поужинаю, но и позавтракаю во славу твоего Шекспира.

– Надеюсь, твоя дуэль уже сегодня будет известна в парижском свете и за тобой установится очень важная для тебя слава скандалиста. Со скандалом закончил коллеж, со скандалом вошел в светское общество, скандально выиграл свой первый поединок.

– Почему же скандально?

– Да потому, что у графа в секундантах был самый первый злословец Парижа. Твоя победа будет объяснена судорогами в руке или еще чем-нибудь. Жди теперь вызова его друзей и родственников.

– Я готов.

– К чему ты готов, безумец? Сегодня же сведу тебя к учителю фехтования. Ты же полный невежда в этом деле!

– Что правда, то правда! Но приему ты меня научил отличному, именно тому, которым я хотел владеть.

Шапелль выполнил свое обещание, и с этого же вечера началось обучение Сирано всем премудростям фехтовального искусства.

Он устроил его к знаменитому мастеру этого дела, который фехтовал с самим королем Людовиком XIII, вселив в того уверенность, будто нет ему равного во владении шпагой.

Король действительно был ловок и удачлив, силен и вынослив.

Но то, с чем встретился учитель фехтования в лице нового ученика, не поддавалось уразумению. Обучение, длившееся изо дня в день, убеждало мастера, что он столкнулся с феноменом, ибо не подозревал, что имел предшественником неграмотного дикаря из Америки, обучившего Сирано «священной борьбе без оружия». А теперь, когда в руке его появилась шпага, он, употребляя ее, повторял любое преподанное ему движение, выпад, финты, парирование в три-четыре раза быстрее, чем мог это проделать сам мастер.

Уследить за этим даже зорким взглядом было невозможно.

А ему еще хотелось верить, что он пробьет себе шпагой путь в жизнь и даже к сердцу еще неизвестной ему возлюбленной, которая за красоту стихов и покоряющую доблесть простит ему его внешность.

 

Глава четвертая. Конфуз

Маркиз де Шампань приехал с утренним визитом к своей любовнице, графине с родинкой, мадам де Ла Морлиер.

Она вышла к маркизу, благоухая цветущим садом, одетая в легкий невесомый пеньюар, позволяющий пылкому воображению обрисовать ее обольстительные формы.

– Ах, маркиз, – сказала она, протягивая руку для поцелуя, – я с утра скучаю. Смотрите, если вы не позаботитесь обо мне, то лишитесь моего расположения.

– Что вы, графиня! – ужаснулся маркиз. – Я лучше объявлю себя еретиком, чтобы меня сожгли на костре.

– Ну зачем же так! Я не люблю запах горелого мяса. И вы все-таки нужны мне.

– Нужен?! Вы заставляете меня задохнуться от счастья!

– Задыхаются от петли на виселице, маркиз, а вы ведь не нарушаете запретов короля и никого не вызываете на дуэль.

– Браво, мадам! Вы сами подсказали мне, чем развлечь вас! Помните того носатого птенца, который читал стишки у баронессы де Невильет?

– Ну конечно! Они поссорились с графом де Вальвером.

– И даже дрались на дуэли, а я был секундантом графа. Этот носатый Сирано ловко отделал графа, сразив его презрительным великодушием, заставив перед тем прочесть непристойные стишки про самого себя. Оскробление неслыханное и безнаказанное!

– И вы решились наказать этого птенца? Ах, маркиз!..

– Устроить ему ловушку, и не где-нибудь, а у вас, мадам.

– У меня? В будуаре? – кокетливо подзадорила маркиза графиня, с улыбкой поднимая свои искусно подведенные брови. – И вы тайком приведете его туда?

– Что вы говорите, сударыня! Лучше убейте меня! Вот моя грудь и бьющееся ради вас сердце. – И маркиз сделал вид, что распахивает камзол, выставляя при этом вперед свою крысиную физиономию.

– Ну полно, полно! Сознавайтесь сразу, что вы придумали. Надеюсь, забавное?

– Граф де Вальвер должен быть отомщен. Для этого надо выбрать достойного противника Сирано де Бержераку. У меня есть такой на примете, капитан армии герцога Анжуйского, барон де Ловелет, первый дуэлянт и забияка. Правда, чуть постарел. Придется вам пригласить на очередной свой вечер этого солдафона. Ботфорты среди башмаков с бантиками! Это будет прелестно! Мы столкнем его с Сирано, и он сделает из этого мальчишки любое блюдо по вашему вкусу.

– Вы просто невозможный человек, маркиз! Я вовсе не людоедка, чтобы заказывать себе блюда из своих гостей. Кроме того, старый солдат и птенец! Фи!..

– Вовсе нет! Это будет пикантнейший бой петухов, или если хотите, коррида! Уверяю вас, мадам, это развлечет вас.

– Ах, я готова на любое развлечение. Пусть будет по-вашему, я приглашу этих двух человек не нашего круга. Пусть позабавят других.

– Я мчусь в казармы, сударыня!

И маркиз, мелкими шажками прошмыгнув в дверь, почти выбежал из дома графини, приказав кучеру своей кареты везти его в казармы войска герцога Анжуйского.

Когда карета остановилась и маркиз, высунувшись из ее окна, обратился с просьбой к солдату найти капитана де Ловелет, тот, рассчитывая на весьма крупную награду важного господина, бегом помчался выполнять его поручение.

Вскоре бравый седоусый воин, идя вразвалку в огромных ботфортах и придерживая на весу за рукоятку длиннейшую шпагу, подошел к карете.

– Чем могу служить? – хрипловатым голосом осведомился он.

– Не откажите в любезности, господин барон, посетить вместе со мной отменный трактир в Латинском квартале, за мой счет, разумеется.

– О таких вещах солдата не спрашивают, – ответил капитан и, распахнув снаружи дверцу кареты, взгромоздился туда, ибо был весьма внушительного телосложения по сравнению с щуплым маркизом.

– Чем обязан? – имея в виду приглашение в трактир, коротко осведомился капитан.

– Одна прелестная особа знатного происхождения, господин капитан, просила меня похитить вас.

Капитан хмыкнул, погладил усы и расхохотался похожим на лай хохотом.

– Однако вы шутник, господин маркиз! Хотел бы посмотреть на интересующуюся мною знатную даму! Я, знаете ли, больше не по знатной части промышлял.

– Вы просто скромны, капитан. В трактире мы все выясним.

Выяснение обстоятельств приглашения капитана в салон графини де Ла Морлиер «вылилось», в буквальном смысле этого слова, потоком доброго вина, наполнившего до краев увесистые кружки, которые поднимали, разумеется, за счет маркиза не только капитан, но и чуткая к таким возможностям студенческая молодежь и неудачливые художники, рисующие на салфетках и скатертях, за неимением других заказов.

Изрядно подвыпив, капитан забыл, для какой цели его сюда привезли, и стал рассказывать о своих несчетных победах в поединках до их запрещения, а также и после.

– Я не проиграл ни одного боя, – хвастливо заявлял он, отхлебывая глоток вина. – У меня их было семьдесят семь! Семьдесят семь и один особый…

– О, расскажите нам о нем, расскажите, – попросили несколько голосов.

– Рассказывайте, – шепнул маркиз, – все это будет известно знатной даме, о которой я вам говорил.

– Какая знатная дама? – удивился капитан. – Ах да! – И он икнул. – Так вот. Дрались мы с полковником лихо, не буду называть его очень известной фамилии. Мне не понравилось, как он взглянул на мою очередную подружку, а у подружек я выиграл больше боев, чем у мужчин. Так вот. Генерал, о котором я сказал, схватился со мной и хотел резким ударом выбить у меня шпагу из рук и с размаху ударил мою шпагу своей сбоку, да так, что разрубил мою пополам, как деревянную. Он хотел уже проткнуть меня, но сабельный удар занес его шпагу в сторону, и я успел особым, только мне известным выпадом проткнуть остатком моей шпаги его маршальский мундир на груди, притом так, что не задел его тела. Маршал прекратил бой, восхитившись моим ударом, и принес мне извинения.

– Не маршал, капитан, а генералиссимус, – на полном серьезе заметил один из молодых художников.

– Молокосос! – огрызнулся капитан. – Генералиссимус во Франции один, это его высокопреосвященство господин кардинал Ришелье. С ним ссориться никому не советую, даже вооруженным кистью.

– Ваше вооружение, капитан, больше подходит для ссоры с менее заметным человеком, – зашептал маркиз де Шампань. – И моя знатная дама рассчитывает на это.

– С кем, с кем я должен поссориться? – удивился опять капитан.

– Может быть, вы боитесь скрестить с ним шпаги?

– А вы, маркиз, не хотите ли скрестить свою шпагу с моей?

– Упаси бог, капитан! У вас слава первого бойца войска герцога Анжуйского. А вызовет вас на дуэль молокосос, вроде того, которого вы сейчас отбрили.

– А с чего это он меня вызовет на поединок?

– Потому что вы прокатитесь по поводу его длинного носа, который, право же, годился бы для ножен хорошего кинжала, а скорей всего похож на птичий клюв.

Капитан лающе расхохотался.

– И вы думаете, что этот «клювоносец» полезет со мной драться? Со мной?

– Он не выносит насмешек над своим носом.

– Не выносит? Какие нежности! Так ему придется вынести, придется, черт меня возьми! Или я не капитан и не провел семьдесят семь поединков и еще один! И пусть еще один будет! – пьяно бормотал барон, силясь подняться из-за стола.

Маркиз отвез его обратно в казарму, обещая завтра прислать за ним карету, чтобы он приехал в салон графини де Ла Морлиер.

Сирано де Бержерак, живя в тесной комнатушке над трактиром «Давид и Голиаф», получил надушенное письмо с графским вензелем, содержащее приглашение графини де Ла Морлиер посетить ее салон в ближайший четверг в вечерние часы, «чтобы провести время в непринужденной обстановке и простоте».

Сирано задумался. Не имеется ли здесь в виду одежда знатных мужчин и драгоценности, украшающие вместе с туалетами их дам? Одна мысль о светских красавицах заставляла его жаждущее сердце трепетать, он еще надеялся, что сила поэтического слова может затмить его внешнее безобразие, которое он так хотел бы забыть.

И он помчался к своему другу Шапеллю рассказать о необыкновенной удаче, об открывшейся ему двери в высший свет Парижа, ибо салон графини славился как один из самых блестящих, где собирались вельможи и люди особо знатные, а дамы дивно прелестные, утонченные и изысканные.

И теперь появлялась надежда быть представленным ко двору.

Что делает всего одна удачная дуэль! Даже дамы, ах, эти жестокосердные дамы, может быть, хоть теперь они заметят его!

Шапелль, завсегдатай дома графов де Ла Морлиер, приглашением графини Савиньону был несколько озадачен.

– Не думаю, Сави, что за этой дверью тебе приоткроются ворота Лувра. Не нравится мне приближенный к очаровательной графине маркиз де Шампань, чье злоязычье соперничает только с его трусостью, мы с ним знакомы по твоей первой дуэли. Помнишь, как он по-крысиному удирал с чужой шпагой под мышкой? Неспроста все это.

– Ну почему же? – запротестовал Сирано, который не хотел упускать случай войти в высший свет, где ему грезились и удачи, а может быть, и счастье. – Я не вижу в этом приглашении никакого подвоха.

– Разумеется, я пойду с тобой, но, бывая там часто, я плохо выношу этого сплетника, для которого шелковые юбки служат синим небом.

Сирано, принимая во внимание «непринужденную простоту», занял у Шапелля на один вечер самую нарядную его одежду, поскольку они одного роста и сложения, а он был безнадежно беден.

Отец отказывал ему в деньгах, живя лишь на ренту от проданного имения и требуя, чтобы он зарабатывал сам, шел бы в священники, как его старший брат Жозеф, или на военную службу.

Сирано внутренне усмехался: уподобиться ханже Жозефу, дать обет безбрачия?

Как бы ему не пришлось дать этот обет самому себе даже без духовной карьеры, если и дальше его внешность будет отталкивать от него всех представительниц прекрасного пола!

К счастью, хлопоты и сборы отвлекали Сирано от этих мыслей.

– Брать ли с собой шпагу? Не зацепиться бы ею опять за какую-нибудь вазу, – беспокоился Сирано.

– Пояс нужен, чтобы не потерять панталоны, шпага – чтобы не потерять честь, – заметил Шапелль, разрушив сразу все сомнения друга.

Собравшееся в салоне графини де Ла Морлиер общество было самым блестящим, предупреждение о «непринужденной простоте» сделало свое дело: как мужчины, так и особенно дамы старались превзойти и самих себя, и своих соперниц по блеску и роскоши. Драгоценные колье и кольца, ожерелья, серьги, диадемы горели в волосах и ушах, на лебединых шеях прекрасных дам, тяжелые золотые цепи, старинные перстни, красочные банты во всех возможных местах украшали кавалеров, старики же назидательно отдавали дань прежним модам, внося в салон дух славных традиций прошлого, заложенных во времена Екатерины Медичи, когда блеск, красота и коварство стали символами знатности.

Появление двух нарядных молодых людей, один из которых бывал здесь частым гостем, было встречено общим вниманием, тем более что только они двое не знали об очередном, обязательном для вечеров графини сюрпризе, связанном с одним из них, вернее, с забавным носом одного из них.

Среди всего выставленного здесь богатства, изящества и парящей скуки грубым пнем в пышном благоухающем саду выделялся армейский капитан в столь неуместных в шелках гостиной тяжелых ботфортах, неуклюжий со своими солдатскими манерами и мешающей ему же самому слишком длинной шпагой.

Капитан де Ловелет мучительно ждал сигнала от маркиза де Шампань, увивавшегося среди дам, рассказывая каждой какую-нибудь пикантную историю. Старый солдат чувствовал себя здесь неуютно и мечтал поскорее поссориться с каким-то носатым молокососом, чтобы «отработать» угощение в трактире и приглашение на этот уж слишком утонченный вечер, где не с кем перекинуться словом о славных походах, боях, лошадях и поединках.

Наконец де Шампань, сделав капитану условный знак, направился к Сирано де Бержераку и с изысканно вежливым поклоном произнес:

– Почтенный господин поэт! Наши прелестные дамы поручили мне передать вам их просьбу прочитать какие-нибудь ваши стихи о красоте и любви.

Сирано, немного смущаясь, встал и, застенчиво оглянувшись, направился на середину гостиной, обдумывая, что бы прочесть столь избранному обществу.

Но дорогу ему внезапно преградил армейский капитан в ботфортах:

– Вы, сударь, намеревались толкнуть меня, торопясь, как юный петушок, прокукарекать свои стишки с помощью вашего носа, который заменил бы в полку призывную трубу, а еще лучше им пахать в поле, что делали, надо думать, не так уж давно, ваши близкие предки из числа грязных крестьян.

Сирано вспыхнул. Присутствующие с интересом следили за тем, что произойдет. Однако «поэтической дуэли», как у баронессы де Невильет, здесь не состоялось. Савиньон с непостижимой ни для капитана, ни для гостей графини ловкостью выбросил вперед руку и схватил барона за нос, притом так сжал его своими железными пальцами, что старый солдат не удержался от возгласа, получившегося, надо сказать, довольно гнусавым.

И Сирано стал водить капитана за нос по великосветской гостиной, уверяя блистательных гостей, что не отпустит почтенного барона до тех пор, пока нос того не сравняется с его собственным.

Дамы хихикали, многих мужчин разбирал хохот. Ведь смешным не сочувствуют!

Лишь один маркиз всполошился и вместе с хозяйкой дома бросился на выручку злосчастному капитану.

– Господин де Бержерак, умоляю, лишь ради меня и нашей будущей дружбы, отпустите моего гостя, – призывала очаровательная графиня с родинкой.

Маркиз же патетически восклицал:

– Господин де Бержерак! Взываю к вашей дворянской чести! – Де Шампань суетился вокруг, приседая и кланяясь и всем своим существом призывая выслушать его. – Если вы считаете себя оскорбленным, то я к вашим услугам как секундант.

– Не думаете ли вы, маркиз, что я унижусь до того, чтобы вызвать на поединок эту неуклюжую дубину? С него хватит и того урока, который я ему задаю на глазах у всех уважаемых мной гостей графини, искренне сожалея, что доставляю ей заботы.

– Боже! Де Бержерак! – завопил маркиз. – Вы унижаете не только его, но и себя этим ярмарочным зрелищем.

– Для ярмарки не хватает карусели, – огрызнулся Сирано.

– Милый юноша! Я понимаю ваши чувства и даже разделяю их, но я не могу себе представить, чтобы рыцарь, каким вы мне представляетесь, не внял просьбе дамы. Отпустите его. Он виноват. Это мы все видели, и все на вашей стороне, – умоляла графиня с родинкой.

Шапелль, подойдя к Савиньону, шепнул:

– Довольно, друг, с него хватит!

Просьбы дамы и друга сделали свое дело.

Сирано отпустил барона. Тот стоял растерянный, с покрасневшим, отекшим и мокрым носом и беспомощно чихал, не в силах остановиться. Да он и не знал, что делать.

Молокосос не вызвал его на поединок, как рассчитывал маркиз, а нанес ему сам неслыханное оскорбление.

Маркиз нырнул между смеющимся Сирано и чихающим капитаном, стремясь скорее прийти на помощь барону.

– Надеюсь, господин Сирано де Бержерак, – высокопарно начал он, – вы понимаете, что нанесенное вами барону оскорбление смывается только кровью?

– Вы собираетесь для этого предоставить собственную кровь? – насмешливо осведомился Сирано.

– Боже упаси! Я говорю от имени оскорбленного барона де Ловелета, капитана армии герцога Анжуйского.

– Но, кроме чихания, я от него ничего не слышу, господин маркиз. К тому же, как всем заметно, нос его припух и почти сравнялся по размерам с моим, что меня удовлетворяет.

Маркиз умоляюще посмотрел на еще недавно столь бравого солдата. И только после этого, умерив чихание, капитан смог промямлить, что удовлетворения потребует он, а не кто-нибудь другой.

– Что ж, – сказал Сирано, – вызов на поединок сделан не мною, пеняйте на себя, господин капитан. Если вы действительно выберете себе в секунданты господина маркиза, то он может договориться с моим другом графом Шапеллем де Луилье о месте и времени встречи.

Поединок состоялся у той же монастырской стены, как и первая дуэль, и с тем же составом секундантов.

Но бой был значительно короче, чем сражение с графом де Вальвером. Результат же его был несколько неожиданным.

Старый солдат к началу боя уже пришел в себя и преисполнен был благородной ярости, решив хорошенько проучить юного нахала.

Со свирепым криком бросился он на тоненького по сравнению с ним юношу и сделал выпад, чтобы пронзить грудь противника, но… шпага его, словно по ней стукнули у рукоятки тяжелым молотом, вылетела из его руки и брякнулась о монастырскую стену.

Взбешенный капитан бросился за нею, чтобы продолжить бой, однако Сирано не стал ждать, пока он снова вооружится, как делал это с графом де Вальвером, а, едва капитан со шпагою в руке обернулся, приставил острие своей шпаги к его сердцу, потребовав, чтобы тот немедленно покаялся или перед ним, или перед господом богом.

Старый солдат выронил подобранную шпагу и решил, что лучше найти смерть на поле боя во славу герцога или короля, чем от этого наверняка прошедшего выучку у самого дьявола юнца.

– Приношу такие же извинения, какие выслушал однажды от самого маршала Франции, не стану называть его фамилии, – пролаял бедный капитан. – Вам чертовски везет, господин де Бержерак, и вы наверняка славный парень! Я взял бы вас в свою роту.

– Благодарю, капитан. Но пока я воздерживаюсь от военной службы, интересуясь науками и поэзией.

– Прискорбно, – вздохнул капитан. – А я, признаться, ударяю больше по другой части.

– Господа! – вмешался прыткий маркиз, смакуя свои будущие рассказы о происшедшем. – Поскольку дело разрешилось миром, то и указ короля можно считать ненарушенным, что я и предлагаю отметить, за мой счет, разумеется, в лучшем трактире Латинского квартала. Согласны ли бывшие противники?

– У солдата таких вещей не спрашивают, – отозвался капитан и разразился заразительным хохотом, похожим на лай престарелого пса.

Из-за раннего часа маркиз поднял трактирщика с постели, и тот обслуживал нежданных гостей в ночном колпаке, не желая упустить изрядной выручки.

Подвыпивший капитан стал умолять Сирано научить его своему волшебному приему, вполголоса добавив:

– Если вы не получили это ценой, о которой не говорят даже шепотом.

– Охотно научу вас, барон, если вы мне дадите слово дворянина, что будете с его помощью лишь разоружать противников, не нанося им ранений.

– За такой прием готов пообещать постричься хоть в монахи или пойти евнухом в гарем турецкого султана, предварительно повышибав шпаги у десятка-другого чистоплюев в кружевах! – пьяным голосом пообещал капитан и полез обниматься с былым своим противником. – Я в своей жизни проиграл только два боя! Тебе, молодой мой друг, и… как бы ты думал? Девчонке! – И он захихикал. – Но какой! В кастраты к папе можно пойти! Не девчонка – факел! Об нее можно было обжечься! Вот я и обжегся. Испугался за свое здоровье, как сегодня, когда ты пощекотал меня у сердца острием шпаги. Словом, каюсь, струсил первый раз в жизни! С тобой второй! – И он снова захохотал своим необычным хохотом.

Так закончился второй поединок Сирано де Бержерака, на миг появившегося в высшем парижском свете. Однако испытания его для вступления в это высшее общество не кончились.

Заботой маркиза де Шампань, графа де Вальвера, преследовавших свои собственные цели, Сирано не раз приглашали в высший парижский свет, но всякий раз ради нового скандала.

Оскорбления, притом взаимные, следовали одно за другим.

Они всякий раз заканчивались вызовом на поединок «оскорбителя», каковым неизменно оказывался более острый на язык, чем любой аристократ, Сирано де Бержерак.

Надо сказать, что дуэли эти так же неизменно выигрывались «оскорбителем» или традиционно заканчивались вышибанием шпаги из рук противника, или его несмертельным ранением.

Слава скандалиста за Сирано закрепилась, а ко двору его не приглашали. И ни одна из прекрасных дам не ответила ему нежным взглядом на его зовущий пламенный взор.

Жажда любви была у него подобна жажде путника в пустыне, а сознание собственного безобразия граничило с тем отчаянием, которое овладевает таким путником, сознающим свою обреченность.

И эти чувства Сирано пытался скрыть за внешней веселостью, непомерной гордостью и язвительностью ко всем, кто скрывал свою безобразную внутреннюю сущность.

 

Глава пятая. Знание силой

Трудно представить себе более прелестное местечко, чем небольшое, утопающее в зелени имение почтенного графа Жермона де Луилье, ибо только в сердце Франции встречаются такие затянутые полупрозрачной дымкой уголки (какие мне приводилось видеть только там!) с извилистым ручейком, протекающим через парк, с изящными дугами мостиков, где так хочется задержаться, любуясь плавающими в тихой заводи кувшинками со сверкающими на солнце стрекозами над ними и раскинутыми вокруг по уснувшей воде влажными листьями, даже с приютившейся на каком-нибудь из них забавной лягушкой.

Все дышало в парке графа де Луилье тишиной, отдохновением и близостью к природе, аллея, берущая начало от аккуратного шато на пригорке, спускалась к пруду, заботливо обсаженная выросшими за столетья деревьями и оттеняющими их величественность кустами роз, которые цвели здесь все лето, как бы олицетворяя собой жизнь человеческую, распускаясь из бутона королевами белого, красного, даже черного (гордость Жермона де Луилье!) цвета, насыщая воздух душистым ароматом, чтобы, увядая затем, уступить место в живом букете красоты новым бутонам, нетерпеливо набухающим, жаждущим своей нежной пышности, столь чудесной и недолгой.

По этой аллее, вдыхая запахи благословенной земли, шли отец с сыном.

– Шапелль, – говорил граф Жермон де Луилье, вельможа старого закала, который сохранил с былых времен не только гордую осанку и аристократическую властность горбоносого, гладко выбритого лица с двумя энергичными складками по углам губ, но и не утратил своего влияния при дворе сменяющихся королей, с чем приходилось считаться даже всесильному кардиналу Ришелье, – мне не хотелось встретить тебя словами упрека, – продолжал отец, – но сейчас, когда ты отдохнул от тряски в почтовой карете, я намерен объяснить тебе, почему вызвал тебя из Парижа.

– Я боялся вашего недомогания!

– Славу богу, я здоров, и если у меня есть боль, то вызвана она тревогой за тебя, родовитого дворянина и обещающего поэта. Я гордился и твоими стихами и твоим пребыванием в Сорбонне, так как образование – это храм знания, построенный на фундаменте воспитания, какое я тебе дал. Так почему же я слышу вдруг о попойках, кутежах, интрижках с женщинами, наконец, о дуэлях, в которых ты принимаешь участие?

– Клянусь, я не дрался ни разу!

– Вот как! – воскликнул вельможа, ударяя своей палкой о землю с такой силой, что едва не вонзил ее в дорожку. – Был только секундантом?

– Совершенно верно, отец! Только секундантом и у весьма порядочного человека.

– Вот как! – почти в гневе повторил отец. – И ты считаешь первого скандалиста Парижа столь порядочным человеком?

– Если вы имеете в виду моего друга Савиньона Сирано де Бержерака, то это именно так.

– Именно так! Я имею в виду господина Сирано де Бержерака, в котором мне не нравится все, начиная с его гасконского имени, присвоенного его отцом, отталкивающей внешности и кончая непристойным поведением в светском обществе! Эти непрекращающиеся дуэли, пренебрежение указом его величества, наконец, дерзкие стишки, порочащие дворянство, и даже комедия – пасквиль с осмеянием не только своего коллежа, но и священнослужителей, даже самой Церкви, все это мне претит!

– Но, отец, вы же не читали его сочинений!

– Мне достаточно слышать о них, чтобы позаботиться о пресечении твоего общения с ним.

Шапелль поник головой, покорно слушая отца. А тот продолжал:

– Вот так! Для того я и вызвал тебя сюда.

– А как же Сорбонна, лекции, профессора, экзамены? – робко спросил сын, добавив: – Но я счастлив быть подле вас.

– Экзамены, степень бакалавра! Я подумал об этом! Вас там слишком сушат догмами господ профессоров, которые еще не очнулись от былого спора, сколько чертей можно уместить на острие иголки. Я не против вольнодумства, даже твоего Сирано, порицая лишь его поведение. Но торжество догм едва ли не хуже! Я убежден, что в наше время нужно мыслить шире, как умели еще в Древней Греции, а не засыхать на корню без поливки свежими идеями, без чего я не вырастил бы ни старых, ни новых сортов роз, которыми мы любуемся с тобой.

– Они прекрасны, как и ваши мысли, отец!

– Твой умасливающий тон убеждает меня в моей правоте. Но чтобы ты не потерял драгоценное для обогащения ума время, ты, гость в нашем имении, вместе с наиболее близкими тебе товарищами, которых я позаботился пригласить сюда, прослушаешь приватный курс лекций по философии, не той мертвечины, которой пичкают ваши головы в Сорбонне в угоду всяким мантиям, а живой, обогащающей философией, растущей из античного веселия ума.

– Кто же прочтет здесь такой курс лекций?

– О! Ты и твои друзья не пожалеете! Пьер Гассенди!

– Гассенди?

– Да, тот самый Гассенди, который после заведования коллежем в Дине, где защитил докторскую диссертацию, преподавал философию в Эксе, обогащая ее жизнелюбивыми идеями Эпикура и развивая их в части понимания сущности вещей, за что подвергся гонению со стороны отцов-иезуитов, что для меня служит высшей рекомендацией ему, и я рад, что он принял мое приглашение на прочтение лекций для тебя и твоих друзей.

– А вот, кажется, идет один из них! – воскликнул Шапелль. – Да это Жан Поклен! Как я рад, отец, твоему выбору!

– Да, это обещающий юноша! Когда-нибудь он обязательно станет видным артистом и сочинителем пьес, имея в виду его теперешнюю склонность к сценическому искусству, с чем я имел возможность познакомиться лично, прежде чем пригласил его учиться в нашем доме у самого Гассенди.

К отцу с сыном впереди группы молодых людей быстрым шагом подошел стройный юноша с волосами до плеч, с выразительным, быстро меняющим выражение лицом.

Он раскланялся с графом Жермоном де Луилье, выказав ему все знаки высшего уважения в стиле и традициях испанских грандов, великолепно скопированных им, а потом обнялся с Шапеллем.

– Я так благодарен графу Жермону де Луилье за приглашение слушать Гассенди рядом с тобой, Шапелль, что не знаю, как это выразить.

– Стихами, друг мой, стихами в одной из задуманных тобой пьес, – посоветовал господин Жермон.

– О если бы мои стихи зазвучали когда-нибудь со сцены! – вздохнул юноша.

– Наблюдай жизнь и пиши о ней! – напутствовал мудрый вельможа и пошел принять выражение почтения и от остальных прибывших «студентов его приватного университета».

– Не подъезжает ли сам профессор? – забеспокоился хозяин.

– Мы обогнали карету, у которой чинили в дороге колесо. С нашей стороны это в высшей степени неучтиво, если в ней ехал сам Гассенди, – сказал Жан Поклен.

– В таком случае я выеду встречать его, – решил господин Жермон.

Однако этого не понадобилось. Пока закладывали его карету, во двор усадьбы въехал запыленный экипаж, доставивший опального профессора из Экса.

Господин Жермон и молодые люди спешили к карете, но Жан Поклен успел раньше других и, открыв ее дверцу и опустив подножку, почтительно протянул руку приехавшему.

Пьер Гассенди, опираясь на нее, сошел с подножки.

Низенького роста, лет уже за сорок, склонный к полноте, в наглухо застегнутом камзоле с вертикальным рядом маленьких пуговок, доходящих до подбородка, с вдумчивым и удивительно спокойным бритым лицом, он снял шляпу перед встречающими, обнажив свой огромный лоб, увеличенный из-за отступивших на полголовы коротко стриженных волос, и приветливо и чуть застенчиво улыбнулся.

Граф Жермон де Луилье вышел вперед и произнес:

– Рады приветствовать вас, ваше преподобие господин профессор, в этом скромном замке, где нет ни башен, ни рвов, ни подъемных мостов, но где вас ожидают устремленные вверх, подобно башням, порывы ваших учеников, жаждущих глубоких, как крепостные рвы, знаний, к которым вы перебросите для них желанные мосты высокой мысли.

– Если вы, уважаемый граф Жермон де Луилье, удостаиваете меня чести читать здесь приватный курс философии, то курс риторики вам надлежало бы с вашим красноречием прочитать молодым людям самому, – почтительно поклонился радушному хозяину гонимый братьями-иезуитами вольнодумный философ.

Занятия начались на следующий день утром после общего завтрака, на котором присутствовал и сам господин Жермон со своей тоненькой, как тростиночка, болезненной супругой, графиней Розой де Луилье, которой муж с любовью посвящал выводимые им сорта удивительных роз.

Для учеников профессора в зале замка на высоких козлах был сооружен из длинных досок стол, у которого они могли писать и читать стоя. Профессор должен был занять место у козел с краю стола.

Но прежде чем он прошел на свое место, его задержал в дверях Шапелль.

– Ваше преподобие господин профессор, могу ли я просить вас об одном одолжении?

– Пожалуйста, сын мой, я рад быть вам полезным.

– Речь идет о непреклонности моего отца в отношении одного из моих друзей, который был бы счастлив слушать ваши лекции.

– Знаю ли я этого стремящегося к знанию юношу?

– Это Савиньон Сирано де Бержерак, окончивший коллеж де Бове в Париже.

– Бог мой! Даже в Эксе слышал о буйствах этого молодого человека, и я должен признаться, что разделяю мнение вашего почтенного родителя, ибо такой слушатель моего приватного курса лекций по философии едва ли поможет их усвоению остальными моими учениками.

Шапелль поник головой, потеряв всякую надежду переубедить своего отца с помощью Гассенди, на что он, как на последнюю надежду, рассчитывал.

Пыль на дороге взметнулась облачком и, превращаясь в длинный шлейф, долго оседала на землю.

Одинокий всадник мчался галопом, не переходя на рысь.

Лошадь покрылась разводами пены на взмокшей шерсти. Казалось, долго ей не выдержать.

Но цель была близка.

На всем скаку конь влетел во двор замка де Луилье, распугивая кур, разлетевшихся в разные стороны, как водяные брызги от брошенного в лужу камня.

Всадник соскочил с коня, почуявшего родную конюшню: конь принадлежал Шапеллю. Небрежно кинув подбежавшему слуге поводья, приехавший, не оглядываясь, бегом направился к крыльцу. Дорогу ему загородил другой слуга, но был отброшен в сторону столь неожиданным движением руки, что, оказавшись на земле, ничего не мог понять, тупо озираясь вокруг.

Порывисто открыв дверь, прибывший столкнулся лицом к лицу с хозяином замка.

– С кем имею честь? – спросил граф Жермон де Луилье.

Молодой человек в запыленной одежде вежливо поклонился.

– Друг вашего сына, ваше сиятельство, почтительно просит вызвать его, если почему-нибудь неудобно незваному гостю войти в дом.

– Именно так. Вызвать сына крайне неудобно, – заметил граф Жермон де Луилье, – хотя б у вас и были на то веские причины.

– Причина более чем веская, ваше сиятельство, поскольку вам, как никому другому, дорога дворянская честь.

– Вот как? У кого же она затронута, молодой человек?

– У меня, ваше сиятельство. Ваш сын должен немедленно мчаться со мной в Париж.

– Но это невозможно, заверяю вас.

– Это вопрос чести и моей и его. У меня нет другого секунданта.

– Опять дуэль, запрещенная королем и его высокопреосвященством господином кардиналом? Если не ошибаюсь, то я вижу перед собой неукротимого дуэлянта Сирано де Бержерака?

– Ваш слуга и друг вашего сына Шапелля Савиньон перед вами, ваше сиятельство, он вызван на дуэль юным герцогом Анжуйским, братом обольстительной Генриэтты, удочеренной его отцом. Он отозвался о ней неучтиво в моем присутствии, как о прижитой отцом на стороне, чем пробудил мой гнев, в ответ на что он вызвал меня на поединок. Мог ли я, судите сами, ваше сиятельство, не принять такого вызова и слыть трусом? А кроме Шапелля, секунданта мне не найти.

– Вот как! А не слишком ли часто вам приходится их искать, дорогой мой Сирано де Бержерак?

– Не чаще, чем меня вызывают на дуэль, ваше сиятельство.

– Я понимаю вашу готовность защищать свою честь и не слыть трусом, но Шапелля с вами не отпущу! Вот так!

– Ваше сиятельство, почтительно склоняя голову перед вами, я не рискнул бы вызвать вас на дуэль, но тот вызов придется принять вашему сыну, если он тотчас не поедет со мной, сохранив тем и нашу дружбу, и свою честь.

– Вы дерзки, молодой человек. В былое время я ответил бы вам согласием драться с вами, но сейчас я не позволю сделать это даже сыну, который слишком занят.

– Хотел бы я знать, что это за занятие?

– Охотно объясню, рассчитывая на ваше уважение к знаниям. Слыхали ль вы о философе Гассенди?

– Гассенди! Ну еще бы! Я преклоняюсь перед ним.

– Так вот, ради этого уважения к нему вам придется отложить все мысли о дуэлях. Гассенди читает лекции по философии Шапеллю и его друзьям.

– О боже, что я слышу! Вы говорите не просто о занятиях, ваша светлость, а о предательстве, которого я не мог ожидать от друга! Чтоб Шапелль смог втайне от меня учиться… у Гассенди!

– Скажу по правде, Бержерак, я вызвал сына с друзьями сюда, чтобы прервать ваше с ним знакомство. Вот так!

– О нет! Прервать знакомство, даже нашу дружбу могу лишь только я! Прошу простить меня, я невменяем и даже неучтив, но вынужден пройти в ваш дом. Я просто не могу, поверьте, остаться в стороне и не слушать мудрых лекций сторонника воззрений Демокрита! Не слушать вместе с Шапеллем!

– Я уступаю не столько силе, сколько благородной жажде знаний, – неожиданно сказал граф Жермон, что-то уловив в лице и голосе гостя. – С условием, что дуэли не будет, – добавил он.

– Конечно! Я извинюсь перед герцогом, ведь он тоже мой друг! – И с этими словами Сирано ворвался в зал.

Там несколько молодых людей стояли чинно за столом на козлах. Прилежные ученики Гассенди уже услышали шум и насторожились. Удивленный философ прервал начатую речь.

Ворвавшийся в зал молодой человек с огромным носом и обнаженной шпагой с размаху ударил ею по столу, разметав листки с записями учеников и воскликнул:

– Граф Шапелль де Луилье! Ты был мне друг, а теперь я должен считать тебя предателем! Как мог ты позабыть обо мне и не позвать сюда, чтобы вместе слушать Гассенди, которому я спешу воздать хвалу и уважение.

– А как прикажете мне, неизвестный молодой человек, отнестись к столь грубому вашему вторжению и учиненной помехе в чтении моей лекции? К размахиванию вами шпагой?

– Шпага Бержерака направлена лишь против зла, предательства и лжи!

– Тогда позвольте, господин де Бержерак, выступить в защиту господина Шапелля. Перед началом лекции он просил меня включить и вас в число моих учеников.

– Тогда другое дело! Мы будем с ним по-прежнему дружить! Клянусь, еще не ошибалась моя шпага, готовая служить и вам!

– Вы не дослушали меня, молодой человек. Вашему другу Шапеллю, так просившему за вас, я ответил решительным отказом, ибо считаю, что знание и насилие, к которому вы постоянно прибегаете, несовместимы.

– Ах вот как, господин аббат! Вы оскорбили мою шпагу!

И Сирано взмахнул своим оружием, отчего листки на столе вновь разлетелись.

– Послушай, Савиньон! Неужели ты поднимешь сталь против каноника кафедрального собора в Эксе? – вскричал Жан Поклен, становясь между Сирано и Гассенди.

– Ах, это ты, Поклен! Ты тоже здесь? Нет, нет! Кюре я уважаю с детства, но сан, однако, для педанта не защита. И ты ведь одобрял мою комедию и сам такую хотел написать.

– Комедия тогда остра, как шпага, когда представит жизнь. Но шпага, молодой человек, не заменит в жизни морали, – заметил Гассенди.

– Я прочту вам, если позволите, свою комедию, – предложил Сирано.

– Вы могли бы это сделать, мой поэт, если бы вам разрешили здесь остаться, – усмехнулся философ.

– Тогда, умоляю, примите меня в число своих учеников, профессор! – пылко и почти по-детски попросил Сирано. – Пусть и я буду среди счастливцев!

– Счастливцев? – повторил Гассенди, тронутый тоном Сирано, и задумался: «Что это за человек, дерзость которого равна искренности? Владелец замка стоит в дверях и ждет от философа мудрости. Как поступил бы здесь Сократ? Конечно, стал бы выявлять вопросами сокровенную суть человека. Вопросами?»

– Ну что ж, – вслух сказал Гассенди. – Уж если в этом вы видите счастье и готовы позабыть обо всем…

– Готов! Готов! – горячо прервал Сирано.

– То я могу вам предложить, как в древности, три испытания. Ответами вы сами все решите.

– Я решу!

– Извольте. Объясните, как вяжется со знанием угроза силы, с которой вы сюда пришли?

– Профессор, я поэт, позвольте отвечать в стихах.

Гассенди улыбнулся, взглянул на старого графа Жермона и заметил у того тоже легкую улыбку на губах: «Ну, если он забыл о поединке, то…» И граф кивнул.

– Я прошу простить, господин профессор, что отвечу вам заготовленным каламбуром. Ведь всякий экспромт тогда хорош, когда старательно подготовлен.

Гассенди пожал плечами.

– Отвечайте, как сможете.

Сирано начал чуть печально, а кончил с усмешкой и даже с вызовом:

Увы, но полюбить Нельзя нас сильно! Увы, но полюбить Нельзя насильно! Кто жизни не любил, Тот сердце нежил, Кто в жизни не любил, Тот сердцем не жил! С умом коль ты живешь, То знанье – сила! С умом ты наживешь То знанье силой!

– Браво! – воскликнул Жан Поклен.

Гассенди внимательно посмотрел на Сирано.

– Я вижу, что ваш ответ вы действительно составили задолго до того, как вам задан мой вопрос. Но, видимо, у вас не так легко на душе, как легки ваши слова, которыми вы играете. Но коль скоро вы собираетесь «наживать знания» не только силой, но и умом, проявите его, поведайте, из чего состоит, на ваш взгляд, мир?

– Из атомов и пустоты, ваше преподобие господин профессор. Недавно сочинил оду о пустоте и начну с одной ее строчки:

Она вещественна бы вроде… На чувства надо нам пенять! Не все, что в мире происходит, Способны мы пока понять. Виденья, призраки, приметы – Увы, невежества поток! Нет ничего на божьем свете, Чего бы ум понять не мог!

И снова задумался Гассенди над третьим вопросом: «Юноша видит не только сущность мироздания, но и мироощущение человека. А как он свяжет разум и чувства?» И он спросил об этом Сирано.

Сирано задумался на миг и ответил:

Ум и сердце

Все пять сочетаний Из двух только слов. Вы спросите сами, Ответ мой готов. – Безумное сердце?   – Бездумны дела! – А ум как без сердца?   – Исчадие зла! – Как умное сердце?   – И лед и расчет! – Сольется ум с сердцем?   – К добру приведет! – Ума нет и сердца?   – То пропасть без дна!   Где в зной не согреться,   Где тень не видна! Умом не поверить, А сердцем вовек! Но хуже нет зверя, Чем зверь-человек!

– Не могу отказать в глубине и верности ваших суждений. Если бы вы всегда заменяли шпагу этой стороной своего ума, ни у кого не возникло бы сомнений в вашем участии в наших занятиях.

– Я вкладываю шпагу в ножны, дабы отныне внимать каждому вашему слову.

– Я смею надеяться, что граф Жермон де Луилье внемлет моей просьбе и дозволит другу его сына Сирано де Бержераку, прошедшему три испытания, быть в числе моих учеников, – обратился Гассенди к хозяину дома. – Хотя я допускаю, что не избежать с ним спора во имя истины.

Граф Жермон де Луилье уже оценил своего незваного гостя, отметив удивительное сочетание в нем болезненного честолюбия, быть может рожденного его физическим недостатком, с несомненной одаренностью, и он увидел в нем не просто бретера, а чем-то глубоко несчастного человека, который хочет казаться другим. И он кратко сказал:

– Вольнодумец Сирано мне больше по душе, чем парижский скандалист.

– Ваша светлость! – воскликнул просиявший Сирано. – Дозвольте мне вручить вам свою шпагу.

– Сави! Иди сюда, становись рядом со мной! – позвал Шапелль.

– А я по другую его руку встану! – заявил Жан Поклен, перебираясь с противоположного конца стола.

– Позволь мне воспользоваться твоими строчками о любви в моей комедии? – прошептал он.

– Я дам тебе еще, – пообещал Сирано.

Ученики подобрали с полу листки и заняли свои места. Гассенди переглянулся с графом Жермоном де Луилье и стал продолжать лекцию, словно она не прерывалась.

– Итак, Аристотель учил…

Для Сирано развитие Пьером Гассенди учения его любимого Демокрита, одного из первых материалистов древности, стало откровением. И не было среди учеников в поместье графов де Луилье более страстного последователя Гассенди, чем неукротимый Сирано де Бержерак.

Жан Поклен старательно записывал рассыпаемые Сирано экспромты, восхищаясь его сарказмом и чувством формы.

По окончании приватного курса лекций Пьера Гассенди Шапелль и Сирано де Бержерак снова появились в Париже.

Как всегда в высшем свете, куда-то пропавший Сирано был уже позабыт, но его появление вернуло ему славу скандалиста с чуть ли не ежедневными злыми эпиграммами и удачными дуэлями, которым, казалось, нет конца.

Единственный человек, который услышал его извинения, был школьный товарищ Савиньона юный герцог Анжуйский.

Однако жажда любви молодого поэта так и осталась неутоленной, любовные стихи не сложились, горечь же от этого была глубоко запрятана под внешним видом весельчака, едкого и злоязычного скандалиста, хватающегося за шпагу, таясь рядом с детским чувством жалости к пойманной рыбке и ненависти к коту, сожравшему птенцов у беспечно свившей гнездо на земле птички.

 

Глава шестая. Честь и коварство

Король считал, что путь в высшее общество прокладывается шпагой, и прекрасно знал, что кардинал уважает тех, кого несет на своих крыльях Удача. К тому же искусники фехтования, к которым без достаточных оснований причислял себя и король, настоятельно требовались Франции, поскольку скорого окончания войны не предвиделось.

Ришелье отлично понимал, что преданность – дитя личной выгоды, потому был так же щедр к тем, кто верно служил ему, как беспощаден к врагам, впрочем, всегда готовый привлечь их на свою сторону.

Кардинальский дворец на площади, куда вливалась улица Сан-Оноре, стал пристанищем тех, кто добился милости всесильного кардинала, карабкаясь по лестнице благополучия.

В богатых залах толпились и пропахшие потом суровые воины с торчащими усами, в пыльных камзолах и грязных ботфортах, и искушенные в дворцовых интригах, надушенные аристократы в богатых одеждах с кружевными панталонами.

Грубая сила сочеталась здесь с искусством лести, солдатские шутки с кичливостью и изяществом манер вельмож.

Среди этой пестрой толпы бесшумными тенями сновали скромные монахи с опущенными глазами, в сутанах, опоясанных вервием, при их отрешенности от всего суетного, мирского, излишне внимательные ко всему, что говорилось вокруг.

По настоятельному совету своего неизменного помощника и итальянского проныры Мазарини кардинал Ришелье решил пополнить ряды своих сторонников из числа отменных дуэлянтов. Ему надоели насмешки короля за вечерней шахматной игрой по поводу очередных побед мушкетеров над гвардейцами в поединках, которые не наказывались королем. Потому и потребовались теперь его высокопреосвященству сорвиголовы, не менее отважные, чем служили в роте мушкетеров.

Мазарини всегда угадывал желания кардинала и позаботился представить ему столь же бездумных, как и отчаянных, дворян, у которых владение шпагой заменяло все остальные забытые достоинства.

Немало бравых забияк, сознающих свои грешки, со страхом, какого не испытывали при скрещении шпаг, побывали в библиотеке среди книг и рыцарских доспехов, «представ пред орлиные очи рыцаря креста и шпаги» герцога Армана Жана дю Плесси, кардинала де Ришелье, который предлагал им выбор между безоглядным служением ему и Бастилией с маячившим за нею эшафотом.

Надо ли говорить, что эти его посетители без колебаний предпочитали шпагу в руках во славу кардинала и Франции, чем петлю на шее за нарушение указа короля.

И вот одним из таких посетителей, которому предстояло сделать подобный выбор, в кабинете Ришелье оказался однажды и самонадеянный юноша, снискавший славу необыкновенного дуэлянта, Савиньон Сирано де Бержерак, «бешеный гасконец», гордо прошедший сквозь толпу гвардейцев в приемной кардинала, уже знавших, что прокатываться насчет носа гасконца небезопасно, ибо он обладал не только этим «украшением» лица, но еще и ядовитым языком, так жалящим дворянское самолюбие, что вызов «оскорбителя» на дуэль становился необходимостью, а результат поединка при его неподражаемом владении шпагой предрешенным.

Мазарини считал, что приглашенный им на этот раз бретер может оказаться весьма полезным, скажем, в роте гасконцев господина де Карбон-де-Костел-Жалу, могущих достойно противостоять не столько враждебным Франции армиям испанцев или англичан, сколько мушкетерам капитана де Тревиля. Знал это и кардинал Ришелье.

Кардиналу Ришелье перевалило за пятьдесят, но он выглядел крепким, бодрым, полным энергии и властолюбия.

Сирано де Бержерак предстал перед всесильным кардиналом, оглядывая убранство кабинета, принадлежащего скорее ученому, чем государственному деятелю, он явственно ощущал на себе испытующий взгляд его высокопреосвященства, облаченного в кардинальскую мантию пурпурного цвета. Лицо первого министра Франции было еще красиво, с подкрученными усами и острой бородкой воина, на груди его красовалась золотая цепь с крестом.

– Сударь, – начал кардинал, опуская веки, – мне горестно напомнить вам, что нарушителям указа короля, запретившего дуэли, уготовано место в Бастилии.

– Воля короля и вашего высокопреосвященства для тех, кто готов отдать жизнь за Францию, священна.

– Не лучше ли отдать ее на поле брани, чем на эшафоте, сын мой? Будем откровенны. Сколько дуэлей на вашем счету?

– Сто, монсиньор, – вставил находившийся тут же, незаметный в серой сутане, но подражающий в своей внешности Ришелье, Мазарини.

– Сто? – переспросил кардинал, сверкнув глазами, что приводило в ужас многих, но не стоявшего перед ним бойца.

– На моем счету нет ни одного вызова на поединок, ваше высокопреосвященство, – сказал, гордо вскинув голову, Савиньон Сирано де Бержерак.

– Как так? Перед отцом церкви и первым министром короля вы утверждаете, что ни разу никого не вызвали на дуэль?

– Ни разу, ваша светлость!

– Но вы участвовали в поединках, нарушив тем волю короля!

– Разве его величеству более угодны трусы, бегающие от противника и пятнающие дворянскую честь? – вместо ответа с задором спросил Сирано.

– Не скрою, господин де Бержерак, дворянская честь дорога королю, как и мне, его слуге. А у вас, как мне кажется, репутация в отношении защиты чести завидная. По части же острословия я и сам убедился в том, задав вам, как припоминаю, несколько вопросов на выпускных экзаменах коллежа де Бове.

– Я готов служить Франции всем, на что способен, если вы только того пожелаете, ваше высокопреосвященство.

– Кому, кому служить? – нахмурился кардинал. Он привык слышать готовность служить ему или хотя бы королю.

– Франции, ваше высокопреосвященство.

– Франции? Это похвально, – недовольно заметил кардинал. – Но служить надобно и Церкви, во имя которой десятилетиями льется кровь истинно верующих.

– Я готов стоять с ними рядом, пока мыслю и существую.

– Если не ошибаюсь, это формула философа Декарта?

– Совершенно так, ваше высокопреосвященство. Декарт считает, что мир познается через наши чувства и душа человека в соединении с его телом позволяет ему обрести способность мыслить, а следовательно, и существовать.

– Не кажется ли вам, молодой человек, что наша святая вера учит нас иному?

– По мнению Декарта, слепая вера слепа, а он своим учением помогает людям прозреть.

– И вы придерживаетесь этого лжеучения?

– Не вполне, ваше высокопреосвященство, ибо Декарт не объясняет всего многообразия мира, но тем не менее я преисполнен уважения к этому титану мысли.

– А известно ли вам, что святейший престол осудил его творения?

– Я не святейший пастырь, чтобы осуждать Декарта, ваше высокопреосвященство, но уважать его считаю за честь.

– Считаете за честь?

– Как и его предшественника Томмазо Кампанеллу, который, будучи предан богу, учит людей жить справедливо и честно.

– Уж не «Город Солнца» ранил вашу буйную голову, которую вы готовы сложить за Францию?

– За Францию и за свои убеждения, ваша светлость.

– Не хотите ли вы также сказать, что убеждены в своей готовности защищать неугодного папе Декарта или Фому Кампанеллу, приговоренного за ересь к пожизненному заключению?

– Готов в равной степени защищать убеждения обоих этих мыслителей, как свои собственные.

– Тогда вам полезно узнать, сын мой, что на основании буллы святого папы римского, запретившего еретические книги Декарта, эти сочинения будут преданы огню сегодня ночью в присутствии истинных католиков вблизи Нельской башни.

– Это недопустимо, ваша светлость!

– Что вы хотите этим сказать? Уж не решитесь ли вы помешать этому благому делу?

– Сочту это своим святым долгом, ваше высокопреосвященство!

– Интересно, как вы это сделаете? – спросил кардинал с усмешкой, откидываясь на спинку кресла. – Готов биться об заклад, что это вам не удастся! Один против целой толпы?

– Вот видите, ваше высокопреосвященство, вы сами ставите меня в такое положение, когда я не смогу не принять ваш вызов, чтобы не слыть трусом!

– Мой вызов? – сделал удивленный вид кардинал.

– Конечно, ваша светлость! Вы только что предложили мне побиться с вами об заклад, что мне не защитить книг уважаемого мной мыслителя Декарта от какой-то там толпы.

– И вооруженных стражников, – добавил кардинал.

– И вооруженных стражников, – согласился Сирано.

– И против всех вы будете в одиночестве?

– Нет, почему же, ваша светлость! Со мной будет моя шпага!

– За меньшие проступки и дерзость я мог бы отправить вас в Бастилию, но я имел неосторожность обмолвиться, что готов побиться с вами об заклад, – сказал кардинал. – А мое слово – слово Председателя Королевского Совета, не уступает королевскому.

– Это известно всей Франции! И буду рад служить тому доказательством!

– Итак, бьемся об заклад? – со скрытым коварством спросил Ришелье. – Что же вы ставите, сударь?

– Свою голову, ваше высокопреосвященство, и завещание, передающее вам мою долю отцовского наследства.

– Благородно, но не густо! – с нескрываемой насмешкой произнес кардинал. – Или вы слишком высоко цените свою голову?

– Даром я ее не отдам, во всяком случае.

Кардинал, будучи в душе игроком, увлекся игрой и, предвидя ее исход, забавлялся с молодым человеком, как кошка с мышкой, подобно его любимому коту, который нацеливался прыгнуть ему на колени.

– В случае моего выигрыша, надо думать, ваша голова не достанется мне (за ненадобностью!), но ваша доля из отцовского наследства, переданная мной одному из монастырей, послужит богу. Так пишите, господин Сирано де Бержерак!

Мазарини по знаку кардинала подвинул Сирано письменные принадлежности. Сирано взял гусиное перо с пышным оперением и попробовал его остроту на язык.

– Пишите, – стал диктовать Ришелье. – «Если я, Сирано де Бержерак, гасконский дворянин, не смогу защитить от толпы сторонников святой католической церкви предназначенных для сожжения книг лжефилософа..»

– Простите, ваше высокопреосвященство, – почтительно перебил Сирано, – но закладную записку пишу я, и в ней недопустим паралогизм.

– Как? Как? – изумился кардинал.

– Противоречия и несоответствия, ваша светлость. Потому, с вашего позволения, поскольку я не могу отстаивать книг лжефилософа, я напишу «философа».

– Пишите хоть дьявола! – гневно воскликнул Ришелье. – У кого вы учились после коллежа де Бове?

– У замечательного философа Пьера Гассенди, ваше высокопреосвященство.

– У того, кто опровергает Аристотеля, опору теологов святой католической церкви?

– Именно у него.

– И все его ученики так же задиристы, как вы?

– Каждый по-своему, ваше высокопреосвященство, например, мой товарищ Жан Поклен под именем Мольера ставит свои едкие комедии.

– Скажи мне, кто твои учителя и товарищи, и я скажу, кто ты, – мудро заметил Ришелье, поморщась при упоминании Мольера.

Мазарини тем временем неслышно покинул кабинет и, войдя в приемную, поманил к себе одного из монахов в сутане с капюшоном на спине.

Он что-то пошептал ему, тот кивнул и, смиренно наклонив голову, стал пробираться к выходу через блестящую толпу посетителей, ждавших окончания важного разговора кардинала.

Мазарини вернулся в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь.

– Каюсь, ваше высокопреосвященство, – говорил меж тем Сирано, – некоторых из своих учителей мне пришлось высмеять в комедии «Проученный педант».

– Я знаком с этой вашей комедией, – с неожиданной улыбкой произнес Ришелье, – и мне хотелось бы, сын мой, направить ваш поэтический талант на более благородную стезю, если бы вы согласились остаться поэтом при мне.

– Никогда, ваша светлость! В ответ я прочту вам единственные строчки, которые в состоянии посвятить вам:

Как дикий конь, брыкаясь в поле, Не станет слушать острых шпор, Так не пойдет поэт в неволю, Чтобы писать придворный вздор!

Кардинал вскипел и даже вскочил на ноги, сбросив с колен забравшегося туда кота:

– Довольно! Ваши несчетные дарования равны лишь вашей дерзости, которую вам придется защищать со шпагой в руке, как вы это делали в отношении других своих особенностей.

– Каждый из нас, ваше высокопреосвященство, в закладе, на который мы бьемся, будет защищать не столько свое лицо, сколько свою честь.

– Решусь заметить вам, молодой… слишком молодой человек, что язык ваш – враг ваш!

– Не спорю, враги появляются у меня из-за моего языка, но я усмиряю их. И так же намерен поступать и впредь.

– Усмиряете? – Кардинал сделал несколько шагов за столом. – Усмиряют и диких коней в поле, сколько бы они ни брыкались.

– Насколько я вас понял, ваша светлость, вам нужны неусмиренные, а бешеные кони, которым вы, как наездник, всегда отдавали предпочтение. И я надеюсь на свои «копыта».

– Всякая надежда хороша, кроме самонадеянности. Но мы слишком отвлеклись, сын мой. Вы не подписали закладную записку.

– Извольте, я заканчиваю, рассчитывая получить такую же закладную записку от вас, ваша светлость, как от защитника высшей дворянской чести прославленного герцога Армана Жана дю Плесси, не только первого министра Франции, но и ее первого генералиссимуса, кардинала де Ришелье! Заклад так заклад!

– Я никогда не откажусь от своего слова, сказанного хотя бы лишь в присутствии одного Мазарини.

Мазарини, успевший вернуться, поклонился.

– Я поставил свою жизнь и отцовское завещание, теперь очередь за вами, ваша светлость! – сказал Сирано, передавая записку Ришелье.

– Надеюсь, этого перстня окажется достаточно? – И кардинал повертел на пальце тяжелый бриллиантовый перстень.

– Я не ношу перстней, не будучи слишком богатым, и не торгую бриллиантами, будучи слишком гордым. Против моей жизни и моего посмертного наследства я просил бы вас, ваше высокопреосвященство, поставить другую жизнь и пенсию.

Ришелье искренне удивился. Что за дьявол сидит в этом большеносом юнце, позволяющем себе так говорить с ним? Но он скрыл свое возмущение за каменным выражением лица.

– Вот как? – с притворным изумлением произнес он. – Чья же жизнь и чья пенсия вас настолько интересует, что вы готовы прозакладывать свою голову?

– Если я ее сохраню, не допустив глумления над творениями философа Декарта, то вы, ваше высокопреосвященство, воспользуетесь своим влиянием при папском дворе и испросите у святейшего папы Урбана VIII освобождения из темницы предшественника Декарта Томмазо Кампанеллы, проведшего там почти тридцать лет.

– Вы с ума сошли, Сирано де Бержерак! Чтобы кардинал Ришелье, посвятивший себя борьбе с бунтарями, стал вызволять из тюрьмы осужденного на пожизненное заключение монаха, написавшего там трактат «Город Солнца»?

– И еще десяток трактатов по философии, медицине, политике, астрономии, а также канцоны, мадригалы и сонеты!

– Одумайтесь, Сирано! О чем вы просите?

– Я вовсе не прошу, ваша светлость. Я называю вашу ставку против своей, если вам угодно будет на нее согласиться.

Кардинал вышел из-за стола и стал расхаживать по кабинету.

Монах, получивший распоряжение Мазарини, прошел от дворца кардинала мимо Лувра, перебрался по мосту на другую сторону Сены, где возвышалась Нельская башня с воротами, и остановился около людей, приготовлявших по приказу кардинала по случаю дня святого Эльма вечерний костер перед нею, огонь которого должен отразиться в реке и быть видным из окон королевского дворца, позабавив тем короля и придворных.

Другой монах, руководивший приготовлениями к этой ночной иллюминации, выслушав переданное ему распоряжение, кивнул и куда-то поспешил, отдав оставшимся распоряжения.

Кардинал же не мог прийти в себя от упоминания о Кампанелле.

– Город Солнца! – гневно воскликнул он. – Вот чему учил вас этот Гассенди! Недаром преследуют его братья-иезуиты! Город, где будто бы не будет ни знатности, ни собственности! Все общее! Даже… дети.

– Они принадлежат государству и воспитываются им. Во главе же государства стоят ученые и священнослужители, как и у нас теперь во Франции, где в лице вашего высокопреосвященства воплощено и то и другое. Позволю себе напомнить, что Кампанелла попал в тюрьму тридцать лет назад за организацию заговора против испанского владычества в Южной Италии, безусловно, вам враждебного. И вы могли бы напомнить святейшему папе Урбану VIII, что, предоставив Кампанелле свободу, он обретет знатнейшего астролога.

Ришелье задумался.

– Астролога? – переспросил он. – А его не винит за это католическая церковь?

– Католическая церковь не может преследовать астрологов, если они пользовались вниманием не только вашего высокопреосвященства, но и святого папы Павла V и самого Урбана VIII.

– Однако вы осведомлены о многом, слишком о многом, – сердито заметил Ришелье. – Пойдет ли это вам на пользу? Впрочем, пишите, Мазарини, – приказал он.

Тот устроился у стола, взяв у Сирано гусиное перо.

– Боюсь, моя закладная записка не доставит удовольствия испанскому королю, – вслух размышлял Ришелье.

– Клянусь вручить ее только вам, ваше высокопреосвященство. И ради одного этого надеюсь остаться в живых!

– «Уполномочиваю гвардейца гасконской роты королевской гвардии господина Савиньона Сирано де Бержерака оказать отцу Фоме Кампанелле, по прибытии его во Францию, в чем содействовать ему, гостеприимство от имени французского правительства, заверив отца Фому, что он получит достойное его убежище, уважение…»

– И пенсию, – добавил Сирано.

– И пенсию, – многозначительно повторил Ришелье.

Мазарини передал ему бумагу, и кардинал поставил под нею размашистую подпись.

Вручив записку Сирано, он движением ладони отпустил его.

Сирано почтительно раскланялся и направился к двери, стараясь не задеть концом своей длинной шпаги за столики с книгами и развернутыми картами.

Уже вслед ему кардинал заметил:

– Помните, господин де Бержерак, что в гасконскую роту королевской гвардии принимают только живых.

Сирано обернулся.

– Обещаю, ваше высокопреосвященство, после усмирения толпы у костра близ Нельской башни вступить в роту благородного господина де Карбон-де-Кастель-Жалу, благодаря вас за оказанную мне честь.

Ришелье, сидя в кресле, величественно наклонил голову, пряча злорадную усмешку.

Когда Сирано вышел, Ришелье деловито сказал Мазарини:

– Постарайтесь, друг мой, чтобы толпа у костра близ Нельских ворот была не меньше…

– …ста человек, – подхватил Мазарини. – Я уже распорядился.

– Вы, как всегда, угадываете мои мысли!

– Даже сам сатана не поможет ему этой ночью, – мрачно заверил Мазарини.

– Да, да! И позаботьтесь, чтобы записку взяли там… Завтра она должна лежать на моем столе.

Пожелание кардинала Ришелье исполнилось. На другой день утром сгоряча написанная им записка действительно оказалась на его столе.

 

Глава седьмая. Костер у Нельской башни

Не надо думать, что двадцатилетний Сирано де Бержерак покидал кардинальский дворец победителем. Напротив, мгновенный подъем духа, овладевший им перед лицом могущественного кардинала, сменился упадком, и он горько размышлял о своем дерзком отказе от благ приближенного к Ришелье поэта и о рискованном мальчишеском споре с ним об заклад, объясняемых непомерной гордостью, которая скорее прикрывала его слабость, нежели отражала силу. Гордыня заставила его отказаться от обеспеченности придворного поэта, оставшись вместе со своей свободой творчества в прежней бедности, не оставляющей ему надежд ни на удачу, ни на любовь.

Франция XVII века виделась Савиньону совсем не такой, какой выглядит из нашего времени, триста с лишним лет спустя. Быть может, великий романист, блистательный Дюма-отец, остривший, что для него «история – гвоздь, на который он вешает свою картину», живописуя на ней дворцовые интриги, любовные похождения и скрещенные шпаги, все-таки ближе был к пониманию молодым Сирано де Бержераком его времени, хотя тот и ощущал чутьем духовную пустоту вокруг себя, клокотавшую несправедливостью, ханжеством, непрерывной борьбой французов против французов, или сводящих между собой мелкие счеты, или защищающих чуждые им интересы враждующих вельмож, а то и направляемых друг на друга пастырями церкви, принуждающими молиться лишь по-своему.

В ту пору Сирано де Бержерак никак не предвидел, что проложит когда-нибудь путь великим французским гуманистам, таким, как Жан Жак Руссо, Вольтер или даже живший до него Рабле, подготовившим умы людей к вулкану французской революции.

У Савиньона же даже его детское воспоминание о поджоге отцовского шато никак не связывалось с полыхавшими по всей Франции крестьянскими бунтами, жестоко подавляемыми тем же Ришелье. Зная лишь философов древности и преклоняясь перед современными ему мыслителями – Кампанеллой, Декартом, Гассенди, в отличие от них он становился вольнодумцем, идя дальше проповедуемой Кампанеллой терпимости к любой религии или попытки Декарта при отрицании слепой веры доказать существование бога математически. Сирано, опираясь на материализм Демокрита, развитый Гассенди, готов был вообще отказаться от веры в бога, допускающего на Земле торжество зла, жестокости, изуверства и преступлений, допускаемых сидящими на святом престоле папами. Некоторые из них причастны были и к отравлению неугодных, к ложным обвинениям в ереси, а один раз даже к скандальному обману, когда после смерти очередного папы выяснилось, что он был… женщиной, которой доступ даже в священники был закрыт. Причастны многие папы и к тягчайшим злодеяниям, творимым от их имени святой инквизицией. И бог их, представителем которого, как наместники святого Петра, они себя провозглашали, никогда не приходил на помощь страждущим и несчастным, обещая им избавление от всех бед лишь в загробной жизни. И велись без конца под сенью креста истребительные войны, даже «столетние», несущие смерть, опустошение, горе и бесправие людям.

Сознание всего этого пока лишь зрело в уме отважного дуэлянта, воспринимавшего жизнь с одной лишь стороны, считая, что шпага, которой он виртуозно владел, решает все. Однако он с горечью подумал, что его успехи могут быть названы «удачами неудачника», да, по существу своему, они и были таковыми.

Трезво размышляя, он уже понимал, что вечером, когда враги в неистовой толпе накинутся на него со всех сторон, сталь едва ли окажется лучше перышка.

Шагая по Парижу мимо карет с гербами на дверцах, цокающих подковами запряженных цугом лошадей, надменных всадников в шляпах с перьями и подобострастно кланяющихся простолюдинов с унылыми, сытыми или веселыми лицами, толстых, переваливающихся с ноги на ногу матрон и куда-то спешащих хорошеньких парижанок, Савиньон, погруженный в себя, ничего этого не замечал, направляясь прямо в былой свой коллеж, где нашел экзекутора и впервые по собственной воле провел вместе с ним три часа в свободном, к счастью, карцере, после чего уснул мертвым сном.

Кетсаль-Августин еле растормошил его, когда начало смеркаться, заставив проделать упражнения на быстроту движений.

Карета кардинала, запряженная бешеными лошадьми, обогнала Савиньона. Кардинал спешил в Лувр сообщить королю важную весть. Но она не касалась, конечно, ведущихся военных действий, отраженных на разложенных в кабинете Ришелье картах, бесед с послами союзных по Тридцатилетней (как впоследствии ее назвали) войне с обескровленными ею странами, в первую очередь с Испанией и Габсбургской династией. Дело на этот раз для короля было куда более важное, способное привести его величество в хорошее расположение духа, которого он со вчерашнего проигрыша в карты пятисот пистолей был лишен, встретив приехавшего в неурочный час кардинала с самым хмурым видом.

Несмотря на стремление короля Людовика XIII выглядеть всегда величественно, все же ему не удавалось скрыть природной пронырливости и своих порывистых движений, чем-то роднивших его с известным нам уже крысоподобным маркизом де Шампань. Выставленная вперед голова с топорщащимися подкрученными усами, тяжелая бурбонская нижняя часть лица, скрашенная остренькой бородкой, создавали впечатление, что королю все время надо что-то выискивать для себя особо приятное, могущее доставить удовольствие.

– Ваше величество, хочу напомнить вам, что сегодня день святого Эльма, – обратился к нему со смиренным, но многозначительным выражением в голосе кардинал Ришелье.

– Да заступится он за нас перед всевышним, – пробормотал король, добавив: – В нашей стране мы чтим его наравне со справедливостью, о которой печемся.

– Это известно всей Франции, и потому я и решился сегодня, ваше величество, предоставить вам удовольствие.

– Удовольствие? – насторожился король, поведя выступающим вперед носом. – Охота, бал или что-нибудь менее людное? – со скрытым значением произнес он, улыбаясь и пряча лукавый взор.

– Зрелище, ваше величество! Еще вчера я приказал привезти к Нельской башне и сложить напротив вашего дворца изрядный запас топлива, и сегодня, когда стемнеет, там будет разложен великолепный костер, который волшебно отразится в Сене и даст возможность и вам, ваше величество, и ее величеству, прекраснейшей из королев, и всем вашим приближенным получить наслаждение от редкой, невиданной дотоле иллюминации.

– Как это вам пришло в голову, Ришелье? Вы радуете меня! Я уже думал, что умру от скуки, вы ведь знаете, как она мучает меня!

– Огни, ваше величество, вспыхивающие в грозовые дни божьего гнева на устремленных в небо остриях церкви святого Эльма, навели меня на мысль, что день этого святого, даже вдали от его церкви, надо отмечать огнем. И это будет красиво!

Король оживился:

– Вы истинно государственный человек, кардинал! Ваши предлагаемые мне решения всегда проникнуты высшей мудростью. Мы с вами будем вместе наблюдать за вашей выдумкой, сидя у окна за шахматным столиком. Вчера я так досадно проигрался в карты!

– Вам, несомненно, удастся взять реванш за шахматной доской, ибо я не знаю другого такого мастера этой игры, как ваше величество.

– Можно подумать, что я никогда вам не проигрываю.

– Только из снисхождения, ваше величество.

– В таком случае мы разыграем испанскую партию, хотя вы и терпеть не можете испанского короля.

– Моя задача освободить вас от этих докучливых политических забот, ваше величество.

– Хорошо, кардинал! Я сам объявлю придворным о предстоящем зрелище, уготовленном нам вашей заботой. Пришлите ко мне церемониймейстера двора.

Кардинал величественно поклонился, но не двинулся с места. Лишь когда какой-то вельможа стал раскланиваться с ним, он послал его, как лакея, за церемониймейстером.

Король усмехнулся. Ему было приятно хоть чем-нибудь досадить кардиналу.

К вечеру по случаю иллюминации, посвященной святому Эльму, о чем прошел слух по всему Парижу, обитатели Лувра во главе с королем и королевой Анной увидели, что к берегу Сены стали съезжаться богатые экипажи.

В их числе карета с графским гербом на дверцах, в окошке которой виднелось прелестное, уже знакомое нам личико очаровательной графини с кокетливой родинкой на щеке.

Ее уже ждал сразу при ее появлении спешившийся всадник, по-крысиному ловко юркнувший к открытому окну остановившейся кареты.

– Что нового у вас, маркиз? – жеманно спросила графиня де Ла Морлиер, ответив на церемонное приветствие своего приближенного. – Вы перестали баловать меня пикантными подробностями, а это грозит вам потерей моего расположения.

– Упаси бог, графиня! Лучше мне попасть в клетку смертника. Но я сумею увильнуть от этого, поскольку у меня припасено нечто особенное!

– Что? Что? – почти высунулась из окна прелестная графиня. – Неужели она и он?.. Ах, это просто ужас!

– О нет, мадам! Еще пикантнее!

– Не мучьте меня, я сгораю от нетерпенья!

– Сгорать будете не вы, а нечто совсем другое, графиня!

– Это связано как-нибудь со святым Эльмом! Говорите же!

– Огни святого Эльма возгораются в дни божьего гнева, громыхающего в небесах. Сегодня можно ждать грома.

– Боже мой! Гром в ясном небе? Мне страшно.

– На этот раз гроза будет особенной. Не в небе, а на земле.

– Может быть, здесь небезопасно и нам лучше уехать?

– Вас отделит от нее река! На том берегу, мадам, произойдет это пикантное, я бы сказал, событие.

– Как? У Нельских ворот, у всех на виду? Срам какой! Вы просто невозможны, маркиз.

– Костер, разложенный для всеобщего удовольствия, будет не простым.

– Ну, ясно не простым. В честь святого Эльма. Я уже поминала его в своей утренней молитве.

– На костре будут сожжены книги осужденного святейшим папой Декарта.

– А кто это такой? Еретик? Так почему же его самого не сожгут на этом костре?

– Он успел укрыться в Нидерландах, мадам.

– Какая жалость! Я никогда не видела сожжения людей! Говорят, они кричат. От одной только мысли об этом у меня мурашки бегут по спине.

– Я хотел бы быть одним из этих «мурашек».

– Оставьте вы! У меня замирает сердце!

– Вашему столь дорогому мне сердцу еще придется замереть сегодня, мадам.

– Неужели? Значит, его все-таки поймают и сожгут?

– Если не его, то кого-то другого вам придется помянуть сегодня в вечерней молитве. Вы видите эту карету?

– Конечно! Кто в ней?

– Баронесса де Невильет. Она явилась сюда ради него…

– Боже мой! Она же стара, у нее столько морщин. И все-таки ради кого-то примчалась сюда? Поистине маленькая собачка до старости щенок!

– Графиня! Вы так же прекрасны, как злы! Она приехала ради своего крестника.

– Вот как? Кто это?

– Если вы помните, на вечере у нее нас забавлял стишками молодой скандалист, который потом отделал шпагой бедного графа де Вальвера.

– Этот, с безобразным носом? Вероятно, он не пользуется успехом у дам. И вряд ли может иметь отношение к чему-нибудь пикантному.

– Если не считать пикантным поединок одного человека со многими.

– Сразу несколько поединков! И на глазах у короля, их запретившего! Это действительно пикантно! – И дама залилась звонким хохотом. – Какой жы вы шутник, однако! Проказник! – И она ударила своим веером маркиза де Шампаня по руке, которой он облокотился на окно кареты.

– Король запретил поединки между двумя дворянами, а мы с вами вместе с королем из Лувра посмотрим, как Сирано де Бержерак будет отбиваться от целой толпы простолюдинов, истинных католиков, возмущенных его намерением вопреки воле святейшего папы помешать сожжению книг.

Именно так рассуждал и король Людовик XIII, когда после дебюта начатой с кардиналом шахматной партии тот сообщил ему о дерзком желании Сирано вмешаться в святое дело, порученное монахам, весь день собиравшим по монастырям книги Декарта.

– Конечно, кардинал, мы с вами запрещали только поединки чести между двумя противниками, – говорил король, – но отнюдь не все виды сражений, иначе нам пришлось бы капитулировать даже перед Испанией.

– Это так же не может случиться, ваше величество, как победа одного безумца над ста противниками.

– Но в шахматах, ваше преосвященство, я люблю пожертвовать вам все фигуры, чтобы последней поставить мат.

– Но перед костром у господина Сирано де Бержерака не будет ни одной фигуры для жертв, кроме собственной.

– Посмотрим, посмотрим, – нетерпеливо завертел выставленной вперед головой король. – Не пора ли закрывать Нельские ворота и зажигать костер?

– Все придет в свое время, если господин Сирано де Бержерак не опомнится и не опоздает.

– Вы допускаете, что он может струсить?

– Это его единственный путь к спасению, но ведущий, увы, в Бастилию за стократное нарушение вашего запрета на дуэли, ваше величество.

– Неужели стократного? Ну и молодец! – не удержался король от возгласа. – Кстати, не ваши ли это монахи выстроились чуть ли не солдатским строем перед сваленными дровами и хворостом?

– У каждого из них к груди прижато по два-три тома сочинений Декарта.

– Полили ли костер маслом? – осведомился король.

– Уже зажгли факелы, ваше величество.

– Кажется, я прозевал вам фигуру, – рассердился король. – Вы заговорили меня. Впрочем, не Сирано ли это появился между костром и толпой монахов? Вооруженный против безоружных? Где ж тут равенство сил, скажите-ка мне.

– Но за монахами вы можете увидеть толпу истинных католиков. У них найдется чем сломать даже лучшую шпагу.

– Надеюсь, и шею еретика?

– Да, – задумчиво заметил кардинал, – его действия можно расценить и как еретические, направленные против буллы папы.

Монахи меж тем подошли к просмоленным поленьям и предусмотрительно политому маслом хворосту и подожгли костер.

Пламя взвилось к небу, вызвав вопль восторга у всех, кто находился по обе стороны Сены.

Огонь отразился в воде и заплясал бегущими отсветами и бликами, словно на водную твердь рассыпали воз бриллиантов.

Осветились мрачные контуры Нельской башни с запертыми на ночь воротами.

– Какая прелесть! – воскликнула графиня де Ла Морлиер. – Маркиз, вы заслуживаете награды!

– Зрелище еще впереди, – пообещал маркиз.

И тогда между столпившимися монахами и костром возникла одинокая фигура стройного, совсем еще юного человека.

Не обнажая шпаги, он громко крикнул, так, что его было слышно не только на обоих берегах Сены, но и во дворце с открытыми окнами:

– Всякий, кто приблизится к костру, чтобы бросить в него книги Декарта, сам окажется в костре, познав гнев огня. Это говорю я, Сирано де Бержерак. Берегитесь!

Замешательство среди монахов было недолгим.

Первый из них, творя крестное знамение и шепча молитвы, приблизился к костру, неся книгу в вытянутой руке.

Никто не мог дать себе отчета, каким образом он вдруг взмахнул своей сутаной, указывая ногами на звезды, и полетел в трескучее пламя костра.

Раздался поросячий визг, и через мгновение живой факел ринулся от костра к группе монахов.

– Какая прелесть! – снова воскликнула графиня с родинкой. – Ведь он, наверное, обжегся, бедненький!

– Кто следующий? – крикнул Сирано.

– Вы заметили, ваше преосвященство, он не обнажает шпаги.

– Пока, пока, ваше величество. Я послал туда стражников.

– Тогда другое дело! – И король шмыгнул носом.

Меж тем группа монахов как по команде пришла в движение. Однако нельзя даже передать быстроту происходившего. Руки Сирано от неповторимых по молниеносности движений, да и сам он, мечущийся исчезающим призраком, может быть из-за капризов освещения, становились порой невидимыми, но сутаны, задранные ноги дерзнувших приблизиться к костру монахов мелькали в воздухе, а горящие факелы, вырываясь из костра, отчетливо видные, разбегались от «огня святого Эльма».

В отсветах его пламени виднелись разбросанные по земле книги в кожаных переплетах.

– Несчастные монахи, – заметил король.

– Они страдают за веру, – ответил кардинал.

Тогда на Сирано двинулась толпа, кстати сказать, наспех набранная монахами по трактирам.

Сирано так и не обнажил шпаги, но, если бы индеец Августин мог видеть, как он расправлялся с полупьяными погромщиками, привыкшими к тому, чтобы их боялись, и понятия не имевшими о тех невероятных приемах Сынов Солнца, которые освоил Сирано, угощая каждого, кто приближался к нему, ударами «живой кувалды» в самые болевые места.

Через некоторое время земля была усеяна корчащимися людьми, и берег Сены огласился криками и стонами. Но пьянчужки продолжали лезть на Сирано, отбрасываемые его ударами, падали на уже лежащих.

А над поверженными в позе ягуара, готового к прыжку, стоял ученик индейца из племени майя, готовый отразить любое нападение.

Но теперь в дело вступили стражники со шпагами в руках.

Пришлось и Сирано выхватить шпагу.

– Кажется, дело дошло до настоящего сражения, – заметил король.

– Они убьют его! Столько на одного! – воскликнула графиня де Ла Морлиер.

Баронесса де Невильет, затаив дыхание следившая за всем происходящим, упала в обморок.

В обморок упали и еще две дамы из окружения королевы, но, убедившись, что никто не спешит к ним на помощь, пришли в себя и бросились снова к окну, где их места были уже заняты другими дамами.

Стражники никак не могли сблизиться с Сирано, им мешали преграждавшие путь стонущие и корчащиеся от боли тела пьянчуг.

Но Сирано сам бросился на противников, и тут пошел в дело его излюбленный прием. В воздух, сверкая в отблесках костра, полетели одна за другой шпаги стражников, которые сразу же обращались в бегство. Пытавшихся оказать ему сопротивление офицеров Сирано неуловимым движением своей разящей шпаги ранил (хотя были и убитые!), отражая с непостижимой сноровкой все направленные на него удары. Впрочем, неверно думать, что он не получил ни одной раны. Камзол его покрылся кровавыми пятнами, но он продолжал биться с противниками, превосходя их в сноровке боя в несколько раз. Если говорить, что бой был неравным, то неравным он был обоюдно. Стражников было больше, но Сирано де Бержерак владел шпагой как никто из них.

Как и в большинстве сражений, исход боя решила паника.

Кто-то крикнул, что сам господь вложил в руку безумца его шпагу, ибо в булле папы не сказано о сожжении книг Декарта.

Монахи стали подбирать и уносить книги, не стараясь больше их сжечь, стражники подбирали убитых и раненых, число которых точно так и не было установлено, доходя в общей сложности до нескольких десятков, если считать и поверженных пьянчуг.

Полупьяная толпа разбежалась, стражники удалились.

Сирано остался один, готовый отразить новую попытку штурмовать костер святого Эльма.

– Это необыкновенно, маркиз! Я думала, что умру от волнения! – вздохнула графиня с родинкой. – Но я смертельно устала, будто сама билась с этими ничтожествами. Садитесь в карету и отвезите меня домой. Граф уехал с поручением его высокопреосвященства в армию. Садитесь, пока я не передумала и не пригласила этого неистового демона, который, быть может, кое в чем и вам не уступит.

– Как можно, графиня! Уж позвольте мне не допустить до вашей обворожительной родинки его безобразный клюв.

– Но все-таки вам придется привезти его ко мне на следующий же раут. Он совсем недурной поэт. Пока, пожалуйста, не ревнуйте. Я просто хочу посмотреть на него вблизи.

– Предпочел бы, чтобы вблизи вы смотрели лишь на меня.

С этими словами маркиз юркнул в карету, поручив свою лошадь слуге графини.

Карета графини поехала следом за каретой баронессы де Невильет, которая после обморока наконец пришла в себя.

Ришелье смешал шахматные фигуры и сказал королю:

– На этот раз, ваше величество, я проиграл не только вам.

– Но каков молодец! – усмехнулся король. – Впрочем, и мат вы получили изящный.

Невыспавшийся кардинал, войдя в свой кабинет, увидел на столе свою закладную записку, как он того пожелал накануне.

Ее положил туда стоявший перед ним Сирано в изорванном и покрытом пятнами камзоле.

 

Послесловие ко второй части

Сражение Сирано де Бержерака со ста противниками кажется невероятным и выглядит легендой. Но ознакомление с подлинными документами и утверждениями как современников Сирано, так и более поздних исследователей, казалось бы, снимало сомнения.

Такая невероятная битва действительно имела место у Нельской башни в Париже, и к ней следует отнестись не как к вымыслу, а как к подлинному событию.

Расхождения между свидетельствами Э. Ростана в XIX веке и Николая Лебре, современника и друга Сирано, лишь в названном числе убитых и раненых в этой небывалой битве. Ростан допускал, что убитых было восемь, а раненых семнадцать. Николай же Лебре говорил лишь об одном убитом, не называя числа раненых.

Однако во всех свидетельствах приводится смехотворный повод вооруженного столкновения с отрядом в сто человек – видите ли, Сирано хотел заступиться за своего пьянчужку-приятеля.

Надо ли говорить, что такой пьянчужка вряд ли собрал бы против себя целых сто человек.

Нет, дело было в ином, что тщательно скрывалось и что интересно было бы понять. Кстати, трудно представить себе и механизм подобного сражения – один против ста!

И здесь на помощь приходит воображение, которое, основываясь на сопоставлении различных совпадений и неясностей, позволяет предложить нарисованную в романе картину, дающую ответ на все недоуменные вопросы. Очевидно, действительность была близка к самому фантастическому вымыслу.

 

Часть третья

Колокол солнца

 

 

Глава первая. Удачи неудачника

В этот день парижане были удивлены странным прохожим, нетвердой походкой пересекавшим весь город, его видели и близ кардинальского дворца, откуда он, видимо, вышел, и на улице Сан-Оноре, и на набережной Железного Лома, и на улице Могильщиков, бледного от потери крови, в изодранном камзоле, покрытом темными пятнами, слегка покачивающимся от усталости (или от непомерного с утра возлияния, что было неверно!). Сопровождаемый любопытными взглядами, он привлек к себе внимание и городских стражников, заподозривших в нем одного из тех неудачников, которые, потеряв веру во все на свете, начали промышлять разбоем, однако какая-то бумага, показанная стражам порядка, вызвала у них к прохожему столько же уважения, сколько и удивления.

Надо ли говорить, что этим прохожим был наш Савиньон Сирано де Бержерак, получивший от кардинала Ришелье подтвержденное им поручение, суть которого была изложена в закладной записке, в дополнение к которой он получил для доставки в Рим и личное послание кардинала Ришелье к папе Урбану VIII. Ради этого Сирано и пошел на свой невероятный, неправдоподобный, но вошедший в историю как действительно совершенный (правда, якобы по другому, нелепому и незначительному, поводу!) подвиг, ставший легендой, вызывая спустя столетия улыбку.

Однако Савиньону тогда было не до улыбок. Имея в кармане записку кардинала и его письмо в Ватикан, Сирано сознавал, что обязан вступить в роту гасконских гвардейцев капитана де Карбон-де-Кастель-Жалу, а для этого ему надлежало явиться в полк на лошади, в полном обмундировании и надлежащим образом вооруженным (по традиции тех времен!), а стоило все это по меньшей мере восемьсот, а то и тысячу ливров. В то же время в кармане у Сирано была та самая пустота, которой он посвятил свою «Оду о пустоте».

Вся надежда оставалась на отца, отношения с которым, говоря уклончиво, у него не сложились, будучи взаимно неприязненными. Скупой отец уже давно отказал ему в деньгах, ссылаясь на то, что в коллеже Савиньон имеет стипендию, а после коллежа должен сам зарабатывать себе на жизнь, поскольку не избрал, по совету отца, подобно старшему брату, духовной карьеры. Савиньон не подчинился и не посвятил себя церкви, как не пошел и в услужение к кому бы то ни было, надеясь, что первая его комедия «Проученный педант», принятая к постановке в одном из парижских театров, принесет ему и славу, и деньги. На деле получилось совсем иначе. И он был не менее беден, чем крестьянин, которого вышвырнул с земли землевладелец, отказав в аренде.

Д. Дидро скажет впоследствии: «Чем больше человек говорит, тем меньше он знает». О Сирано можно было бы заметить, что чем меньше у него было оснований для хорошего настроения, тем больше владела им веселость, непомерная гордыня и готовность к поединкам. Все это скорее всего скрывало внутренний мир неудачника, ибо даже легендарная шпага не провела его к обильному милостями двору, и если он и был принят в некоторых парижских гостиных, то, пожалуй, как забавный персонаж «с накладным носом», способный острым словом или скандалом развлечь скучающее общество. И все-таки Савиньон продолжал надевать на себя одолженную у друга Шапелля одежду и снова окунаться в осмеянную им пустоту парижского общества.

Эти противоречия терзали Савиньона, который, однако, отверг даже предложение Ришелье остаться при нем дворцовым поэтом. Пожалуй, во всех этих несоответствиях и была необычная сущность Савиньона. И теперь ему не оставалось ничего другого, как явиться к отцу с повинной, ни перед кем не склонявшейся головой. И сделать это он должен был уже не для себя (что он с презрением отверг бы!), а ради освобождения томящегося в темнице любимого философа.

Господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак скупо жил на ренту с капитала, вырученного от продажи имения Мовьер, поскольку его деятельность нотариуса, имеющего звание королевского писца, на новом месте не принесла ему желанного дохода. Обыватели не приняли пришлого чужака, предпочитая своих старых нотариусов. Так что ни землевладение, ни нотариальное дело королевского писца, ни переезд в Париж не принесли господину Абелю успеха и не приблизили его к королевскому двору, что осталось его болезненной мечтой.

Потому семья господина Абеля ютилась в убогой квартире, в которую вели показавшиеся Савиньону особенно грязными и обветшалыми ступени (ведь он только что сошел с мраморной лестницы кардинальского дворца!).

В первой же тесной, полутемной комнате Савиньон увидел старшего брата Жозефа. Тот молился.

При виде Савиньона в таком непотребном виде будущий служитель церкви поднялся с колен и воскликнул:

– Умоляю тебя, вольнодумец, уйди, не береди сердце родителя нашего, не убеждай его в том, что окончательно опустился и погиб, дабы гореть в геенне огненной, отрицая божественную благость нашей святой католической церкви!

– Умолкни, ханжа пустопослушная! – огрызнулся Савиньон. – Я не к тебе пришел за благословением, да ты еще и не стал аббатом, хотя по низости и лживости своей уже готов к этому званию.

– Ты остался прежним с кощунством змеиного языка на устах! – смиренно вздохнул Жозеф. – Чего тебе надобно? Уйди, не показывайся хоть святой нашей матери на глаза. Попадешься отцу – он сам тебя выгонит!

– Это мы еще посмотрим! – запальчиво произнес Савиньон, закидывая назад голову, словно намереваясь клюнуть кого-то своим непомерным носом.

В комнату вбежала шестнадцатилетняя Жаннетта, тоненькая, легкая, порывистая, как ласточка, и бросилась Савиньону на шею.

– Ах, Сави! – прошептала она ему на ухо. – У меня такое горе, такое горе! Как хорошо, что ты пришел!

– Что случилось, сестренка? – весело спросил Савиньон.

– Я ухожу, – с угрозой в голосе произнес Жозеф. – Не желаю слышать наветы на нашего благочестивого отца из уст этой девчонки.

– Иди, иди, молись, замаливай грехи! Если не хватит своих, возьми мои! – насмешливо напутствовал его Савиньон.

Возмущенный Жозеф, шепча молитвы, удалился.

– Так что? – спросил Савиньон сестру.

– Отец сказал, что не даст денег мне на приданое и чтобы я не помышляла о замужестве, а готовилась уйти в монастырь.

– Он хочет упечь тебя туда?

Жаннетта кивнула и заплакала, уткнувшись лицом в грудь брата.

На звук голосов в комнату вошла мать.

Время и заботы наложили отпечаток на ее когда-то красивое лицо, побелели черные волосы, наложили веера морщинок у глаз. Но при виде любимого, обиженного судьбой сына она сразу воспрянула и словно помолодела, любовно глядя на Савиньона.

Как и дочь, она бросилась на шею сына, потом отступила на шаг, говоря:

– Сави! Что за вид? Тебе надо переодеться. Ты не ранен? Пойдем ко мне. Голоден? Дать тебе хлеба, сыра? Как я счастлива тебя видеть, хотя, боюсь, не радость привела тебя сюда. О тебе ходят по Парижу такие слухи! Будто ты чуть ли не каждый день дерешься с кем-нибудь на шпагах! Как ты можешь? Ты ли это? – с упреком закончила она, уводя его к себе.

– Мама! Я только защищаюсь от тех, кому моя внешность не дает покоя. Но, поверьте, я никого не убил на дуэли, даже не ранил серьезно. Я остался прежним, каким вы хотели меня видеть.

– Жалеешь пойманных рыбок, вымениваешь их на перочинный ножик?

Савиньон кивнул.

– Вот это приходится тщательно скрывать, впрочем, как и многое другое. – И он усмехнулся.

– Я знаю, я все знаю, что у тебя на сердце, догадываюсь, чего ты жаждешь, – говорила мать, подавая сыну отцовскую одежду.

– От вас я ничего не хотел бы скрыть, и потому позвольте прочесть вам новый сонет.

– Читай, Сави, я так люблю твои стихи и всегда гордилась ими.

– Не знаю, можно ли гордиться мечтой о ЖЕЛАННОМ ЯДЕ, которым я, поверьте, словно весь пропитан.

– Читай, я все пойму.

Савиньон поцеловал матери руку и прочел стих:

Желанный яд

Как я хотел бы для дуэли Противника себе найти И звездной ночью (без дуэньи) С ним вместо шпаг скрестить пути! И пусть в мучениях до встречи, В волненье жгучем буду жить. Змеиный яд болезни лечит, Желанный яд кровь освежит. Придет, как гром, мое мгновенье, Смогу счастливцем страстным стать И за одно прикосновенье Полжизни радостно отдать! Хочу сраженным быть не сталью, А приоткрытою вуалью!

Мадлен подошла к сыну и, приподнявшись на носочки, поцеловала его в лоб над бровями, где начиналась у него переносица.

– Лучше о самом своем сокровенном ты и сказать бы не смог! – произнесла она, вытирая передником слезы.

– Я знал, что вы поймете, – сказал Савиньон, снова целуя матери натруженную домашней работой руку.

– А как твоя комедия? Я все ждала, что ты нас пригласишь в театр, хотя не знаю, в чем могла бы пойти.

– Увы! На первом же спектакле по наущению церковного начальства ее освистали.

– Освистали? Не может быть! Я ведь читала и так смеялась от души.

– Душа в театре не нужна, о ней печется церковь, усмотревшая в моей пьесе оскорбление ее уставов. Пастыри не позволили довести представление до конца. О новых спектаклях не могло быть и речи, так же как и об ожидаемых доходах. – И Савиньон горько усмехнулся.

– Что же теперь?

– Я напишу новую пьесу. И так, чтобы зал и смеялся и рыдал!

– Я верю в тебя, но переоденься, не то отец…

Но переодеться Савиньон не успел.

Жозеф уже донес отцу о приходе брата, и господин Абель де Мовьер-де-Сирано-де-Бержерак, уже тучный и седой, с багровым лицом, словно вырубленным из красного песчаника, ворвался в комнату жены.

– Что это за проходимец? – закричал он. – Лохмотья? Посмел в них явиться сюда после драки, непутевый!

Савиньон, покорно склонив голову, подошел к отцу, чтобы поцеловать ему руку.

– Прочь, нечестивый! – брезгливо отпрянул отец. – Ты можешь вызвать только омерзение! Чего пришел? Бездельник! Тунеядец! Таверны, женщины, вино, дуэли! И вид бродяги! О подвигах беспутных слышал, обливался слезами, которые от гнева высыхали у меня еще на глазах.

– Абель, я умоляю! Ведь это сын наш!

– Молчите, сударыня! Нас этим сыном наказал господь!

– Я старался, отец, не доставлять вам хлопот.

– А теперь решился. Не только камзол, но и совесть износилась?

– Как бы ни изодран камзол, но в нем я только что стоял перед его высокопреосвященством господином кардиналом Ришелье.

– Не лги! – вскипел отец. – Последние лакеи вытолкали бы тебя, спустили с лестницы дворца.

– Сам Ришелье предлагал мне остаться при нем поэтом.

– И ты отказался? Не смеши родителей и Жозефа, который, конечно, подслушивает у дверей.

– Да, отказался, ибо не хочу никому служить.

– Единственные слова правды, которые я слышу: «не хочу служить»! Не хочу зарабатывать деньги.

– Я не отказываюсь от службы, я не хотел лишь бить при этом поклоны. Но когда кардинал предложил мне вступить в полк, я согласился.

– Опять вранье? Сам кардинал!.. Ха-ха! Да как ты до него добрался?

– Решение его высокопреосвященства и привело меня к вам, почтенный мой отец. Я в самом деле зачислен в роту гасконских гвардейцев.

– К капитану де Карбону? Не верю!

– Тогда, пожалуйста, взгляните на этот документ. Быть может, глаза нотариуса не откажут вам?

И Савиньон вынул из кармана рваного камзола заветную записку кардинала.

– Жозеф! Очки! – крикнул господин Абель.

Жозеф тихо открыл дверь, за которой он действительно стоял, и передал отцу очки в железной оправе. Тот напялил их на нос.

– Что вижу! – вне себя от изумления воскликнул господин Абель. – Сам Ришелье, письмо к папе, какой-то Кампанелла! Рука самого кардинала, сомнений нет! Но как это поручение досталось тебе?

– Быть может, кардинал объяснит это вам при личной встрече.

– При личной встрече? И ты можешь устроить это мне? О боже! Неужели обо мне могут вспомнить только из-за этого бретера, моего сына?

– Вы сами же спросили, могу ли я устроить вам встречу с кардиналом.

– Жозеф! Ты слышишь, он вхож туда!.. О боже!

– Я вхож, как видите, но теперь лишь как гвардеец роты капитана де Карбон-де-Костель-Жалу.

– Но ведь это же конь, мундир, вооружение! Не меньше тысячи ливров!..

– Но иначе мне не выполнить поручение кардинала, а следовательно, не явиться снова к нему, как вы в том заинтересованы.

– Это уже совсем другое дело! Но ты разоряешь меня! Я вынужден буду затронуть основной капитал, уменьшить ренту.

– Я возмещу затраты, как только театр заплатит мне за принятую пьесу.

– Ее освистали и денег не заплатят, – тихо вставил Жозеф.

– Снимай скорей эти лохмотья, они мне выворачивают душу. Но подпись кардинала! Лишь она заставит меня помочь тебе для вступления на военную службу. По крайней мере, все-таки будешь служить. Но кому? Кардиналу или королю?

– Франции!

– Отец, неужели вы решитесь разорить нас всех? – спросил Жозеф.

– Молчи! – прервал отец. – Не понимаешь, чего стоит эта подпись!

Так королевскому писцу господину Абелю де Сирано-де-Мовьер-де-Бержераку пришлось согласиться на трату части основного капитала, кстати сказать, полученного им в приданое за женой.

Савиньон почувствовал, что он выиграл сражение, попробовал было «развить наступление» и оговорить интересы сестренки, но, услышав лишь первые слова Савиньона, господин Абель сердито замахал руками.

– Нет, нет! И слышать не хочу. Ты – на войну, а эти двое, – он махнул рукой в сторону Жозефа, – в монастырь!

Сирано ошибся бы, думая, что его отец согласился дать деньги ему. Нет, потомком Жан-Жака де Сирано, королевского егеря при Людовике Безумном, владела идея использовать привилегию, дарованную его предку больным королем, и только ради этого, чтобы приблизиться пусть хоть через нелюбимого сына, ко двору, быть принятым там и когда-нибудь показать всем придворным, что он, простой королевский писец, кое в чем превосходит всех графов и герцогов, согласен был господин Абель на расточительную трату.

Как бы то ни было, но коня и снаряжение гвардейца Савиньон получил.

Мать заботливо собрала его в дальний путь.

На восточных границах Франции, в особенности близ города Музона, шла война с испанцами, которую следовало избежать.

Савиньон, пробыв у матери несколько дней, полностью оправился и готов был к любым испытаниям, которые не заставили себя ждать.

 

Глава вторая. Закладная записка

Всадник на усталом, еле передвигающем ноги коне, оставив позади не одну сотню миль, остановился у ватиканских ворот. Конь поник головой, готовый упасть. Всадник соскочил на землю и любовно похлопал его по взмыленной шее.

Граубинденец с длинной шпагой на боку направился к приехавшему с наглым, угрожающим видом.

– Пакет! Его святейшеству папе! – по-французски произнес путник.

– Чего бормочешь, будто сопли нос забили, – грубо по-немецки крикнул граубинденец.

Приехавший не знаком был с этим языком, а страж, видимо, хоть и знал французский, как все швейцарцы, не желал на нем говорить.

– Немедленно пропусти меня к его святейшеству, я – гонец самого его высокопреосвященства кардинала Ришелье.

– А что мне твой Ришелье? – заявил страж, протягивая руку для приема обычного подношения, пусть и не слишком тяжелого кошелька, но приезжий или не понимал этого, или не желал понять.

Запыленный, усталый с дороги, он не хотел терять времени и, считая, что упоминание кардинала Ришелье служит достаточным аргументом, отодвинул стража в сторону, чтобы пройти в ворота в ватиканской стене, но страж вздыбил усы, оскалил желтые зубы, прокричал немецкое ругательство и обнажил шпагу.

Происшедшее затем надолго запомнилось граубинденцу. Шпага его неведомо как вылетела из его руки и взвилась к небу, потом со звоном ударилась о камень дороги.

Испуганный страж, уверенный, что сейчас его проткнет шпагой проклятый француз, бросился бежать, взывая о помощи.

К нему уже спешили два граубинденца, на ходу выхватывая шпаги.

Приехавший тем же непостижимым приемом выбил одну за другой шпаги поочередно вступивших с ним в бой стражников, но не ранил ни одного из них. Теперь к нему с алебардами наперевес бежало еще несколько наемников.

Но властный голос остановил их.

К приехавшему направился офицер-швейцарец, командовавший охраной ватиканского дворца.

Он видел необычайное искусство гонца и, имея на это свои виды, почтительно приветствовал его:

– Прошу извинения, синьор, за доставленное вам беспокойство моими солдатами, но надо учесть, что именно за это им выплачивают жалованье из ватиканской казны. Так о чем вы не смогли договориться с моими молодцами, заставив теперь меня наложить на них серьезные взыскания? Денежные, конечно, ибо все мы работаем за деньги, и они служат нам и средством существования, и дисциплинарного воздействия. Какой смысл сажать их на гауптвахту и бесплатно кормить? Не лучше ли за неуменье фехтовать оштрафовать? Не так ли, синьор?

Офицер говорил на французском языке с швейцарским акцентом, вставляя некоторые итальянские слова, когда дело касалось обращения к собеседнику.

Приехавший сообщил, что привез срочное послание святейшему папе от кардинала Ришелье.

– Из Франции? И вы проделали такой путь на этом бедняге коне?

– Увы, я не мог менять лошадей, как это делают обычные гонцы. У меня поручение личное.

– Мы договоримся с вами об этом, синьор. Я проведу вас в папские хоромы, при одном условии, однако, – если вы обучите меня своему превосходному приему обезоруживания противника.

– Охотно, приятель! – согласился приехавший. – Где мы можем заняться уроком фехтования?

– Во дворе за крепостной стеной, синьор, если это вас не слишком затруднит.

– Лишь бы не затратить на это излишне много времени, господин офицер.

– Я постараюсь быть прилежным учеником.

Стражи-граубинденцы изумленно смотрели, как их офицер провел приехавшего, который, безусловно, не передал ему кошелька с монетами, они за этим следили, чтобы не прозевать своей доли. Оба прошли через приоткрытые для них ворота и сразу же обнажили шпаги.

Граубинденцы, свободные от караула, сбежались посмотреть, что это будет за дуэль.

Но дуэли, оказывается, не предполагалось.

Офицер был обезоружен при первом же скрещении шпаг.

Затем началось скрупулезное обучение приему. Офицер прикрикнул на своих подчиненных, чтобы они, несмотря на святое место, убирались ко всем чертям. Он не собирался приобщать их к секрету, которым хотел овладеть.

Офицер оказался смышленым. Впрочем, выбить шпагу из железной руки своего учителя он все же не смог, но, подозвав к себе одного из своих солдат, разоружил его, едва тот выхватил по его приказу шпагу.

Учитель похвалил своего ученика и дал ему еще несколько советов, после чего они вдвоем поднялись в ватиканский дворец.

– Меня зовут Вильгельм Бернард, я пока служу его святейшеству, чтобы войти в наследство. Буду владеть заемной конторой. Если вам понадобится взаймы некоторая сумма, буду к вашим услугам.

– Я благодарю вас, господин лейтенант. Я слишком беден, чтобы отдавать долги, и слишком горд, чтобы брать взаймы без отдачи.

– Как? Неужели кардинал Ришелье так мало платит вам?

– Он ничего не платит мне, дорогой Бернард, хотя я и выполняю его поручение как гвардеец роты гасконцев господина де Карбон-де-Кастель-Жалу, куда обязан явиться после выполнения поручения кардинала. И солдатского жалованья пока не получал.

– Обратите внимание, дорогой гвардеец, на эту мозаику, я сказал бы, замечательного мастера, которому не зря доверили дело украшения дворца. Его имя Микеланджело, говорят, веселый был человек и вместе с тем неуживчивый. Разные у людей характеры, не правда ли? Вот я сразу увидел в вас человека достойного, едва вы вышибли шпаги у троих моих солдат. Я решил, что иметь дело с вами выгодно. Не правда ли?

– Где же я смогу вручить святейшему папе Урбану VIII послание его высокопреосвященства кардинала Ришелье?

– Кардинал Ришелье высок у вас во Франции. Святой престол по высоте своей недосягаем, дорогой мой гвардеец. Я проведу вас тоже к его высокопреосвященству, такому же, как и ваш Ришелье, монсиньору кардиналу Антонио Спадавелли, состоящему при особе святейшего папы.

– Но я должен передать послание в руки самого папы.

– Надеюсь, вас не снабдили посланием к самому господу богу? Верьте, я знаю, что делаю, ведя вас к монсиньору Спадавелли.

Комната, в которую ввел офицер приезжего, казалась тесной по сравнению с пройденными ими богатыми залами и отличалась скромным убранством.

– Монсиньор, – обратился к сгорбленному старику швейцарец. – К вам прибыл с письмом к его святейшеству гонец от кардинала Ришелье.

– Ришелье? Вот как? – удивился кардинал. – Давайте. Как вас зовут, гонец?

– Сирано де Бержерак, ваше высокопреосвященство. Но послание я обязан передать из рук в руки его святейшеству.

– Вы внушаете мне уважение и доверие, господин Сирано де Бержерак. Хотел бы, чтобы вы ответили мне тем же. Послание кардинала Ришелье будет доведено до сведения его святейшества немедленно.

– Я верю вам, ваше высокопреосвященство, – на прекрасной латыни произнес Сирано, передавая запечатанный личной печатью Ришелье пакет.

Кардинал Спадавелли вскрыл его, пробежал глазами и не мог подавить своего волнения.

– Прошу простить меня, сын мой, – обратился тоже по-латыни кардинал к Сирано, – но содержание этого письма настолько касается и меня лично, что я не могу не выразить вам особой благодарности. Однако я опасаюсь за вашу безопасность. Увы, но в Папской области слишком много испанских войск, а ваша Франция вступила в войну на стороне государств, противостоящих Испании и Габсбургам.

– Любому, кто заинтересуется мной из числа испанских солдат или офицеров, придется посчитаться с моей шпагой! – запальчиво воскликнул Сирано.

– Нет, сын мой, – перешел на французский язык кардинал. – Для вашей же безопасности я попрошу вас передать свою шпагу вот этому славному офицеру, которому я поручу препроводить вас, как задержанного папской охраной, до дома французского посланника господина Ноаля. Ждите меня там. Вам понятна ваша задача, господин лейтенант Бернард?

– Совершенно ясна, монсиньор! – отозвался швейцарец. – Я бережно доставлю в сопровождении моих солдат гонца кардинала Ришелье до резиденции французского посланника. Ни один испанец не заинтересуется, что мы делаем.

– Поверьте, ваше высокопреосвященство, – снова перешел на латынь Сирано, – это совершенно не похоже на меня, но я вверяюсь вам.

– Это не останется безответным, – произнес кардинал, жестом руки отпуская обоих.

– Давайте вашу шпагу, дорогой де Бержерак. Пусть она будет залогом нашей дружбы, – предложил лейтенант Бернард.

Сирано без всякой охоты отдал шпагу вместе с перевязью своему новому знакомому и ученику, который лет на десять был старше его.

Уже через несколько минут оба они ехали рядом на лошадях, сопровождаемые эскортом ватиканских стражников в двухцветной форме.

– Знаете, де Бержерак, я решил не служить больше в наемниках по двум причинам.

– Буду рад узнать, – отозвался Сирано.

– Я получил наследство, а к тому же прочитал сонет, написанный каким-то узником и доставленный мне тюремным стражем из нашего кантона, который многое изменил в моих взглядах. Я вам прочту сонет.

Швейцарцам и граубинденцам

Не только Альпы вознесли вас в небо, Раз вольность там людьми обретена, Зачем нужна чужая им война? Ведь в той стране никто из них и не был! Тиран заплатит, хоть народ без хлеба, За кровь вам – золото, а честь бедна. Копнешься в совести – она черна. Молю, чтоб торг собой отвергли все бы! Не лучше ли добившимся свобод Освободиться дома от господ? Мальтийский крест не ждет их на чужбине. Свергайте же паучий тяжкий гнет Всех тех, кто труд ваш жадно продает, В пороках, в роскоши погряз, как в тине.

– Что за узник?

– Не то Канапелли, не то Кампанелла.

Сирано невольно пришпорил коня, и тот, забыв про усталость, взбрыкнул.

– Что это с ним? Или отдохнул? За такие сонеты упрятывают в темницу, да он уже в ней находится пожизненно. Пишет сонеты, взывая к нашей совести, а она, поверьте, у нас есть. Меня, во всяком случае, он разбередил. К тому же он составляет гороскопы. У меня растет сын, и я просил раз своего земляка составить на Анри гороскоп. И оказывается, сын мой пойдет по военной части, станет генералом и погибнет со славой в бою.

– Я бы не стал заказывать свой гороскоп, – заметил Сирано, – уверен, он не осветил бы моего будущего. Я вольнодумец даже в суеверии.

Вместе с новым приятелем он благополучно доехал до дома французского посланника в Риме господина Ноаля, получил обратно свою шпагу, заверения в дружбе, благодарность за обучение фехтованию и вошел в дом.

Посланник Ноаль, тонкий дипломат, видом своим напоминал маркиза с фарфоровой вазы королевского дворца, в парике и кружевах, с утонченным изяществом манер. Едва узнав, что гость – гонец самого кардинала Ришелье, он стал рассыпаться перед ним в любезностях, предложив откушать и отдохнуть с дороги.

За еду Сирано принялся с завидным аппетитом, позаботясь и о том, чтобы слуги хозяина не забыли о его коне, но от предложенной постели отказался, ожидая, что кардинал Спадавелли выполнит обещание и скоро будет здесь.

И вновь из тяжелых открытых граубинденцами ворот выехала кардинальская карета на огромных колесах, и снова толпа верующих выстроилась по обочинам дороги, жадно подбирая звонкие символы кардинальской щедрости.

И, как незадолго до того, карета снова свернула с моста и поехала вдоль Тибра, достигнув тюремных стен.

Всадник не был послан вперед, потому у ворот получилась заминка, пока сам суетливый и подобострастный начальник тюрьмы синьор Парца не выбежал навстречу, не зная, как выразить свое почтение к приближенному святейшего папы Урбана VIII.

Тюремные ворота открылись, карета въехала во двор, распахнулась ее дверца, спущена была подножка, и престарелый кардинал сошел на камни тюремного двора. Опоздавший тюремный священник, невзирая на годы, бежал навстречу монсиньору, а тот, опираясь на посох, в сопровождении полусогнутого в поклоне синьора Парца шел уже знакомой дорогой к камере пожизненного узника.

Загремели ключи, открылась дверь.

Ошеломленный синьор Парца с врученной ему бумагою папского двора в руке поспешно удалился, а кардинал вошел в полутемный каземат.

Томмазо радостно поднялся, узнав учителя.

– Ваш гороскоп готов, – сказал он после приветствия.

– Пока не нужен гороскоп. Вот здесь адресованное кардиналу Ришелье письмо от папы, святейшего из пап. Ты свободен, мой Джованни!

Ошеломленный Кампанелла смотрел на Спадавелли, не веря ушам.

– Ты отвезешь письмо от папы в Париж.

– О боже! – воскликнул вечный узник. – Так вот каков тот Ришелье, о котором так несправедливо болтают! – Он встал на колени и поцеловал письмо в руке кардинала. – Благословенны будут имя папы и кардинала Ришелье, – растроганно произнес он.

– Вставай, Томмазо. Я отвезу тебя к посланнику Франции Ноалю. Там ждет тебя гонец из Франции.

– Тогда зачем же ехать во Францию мне самому, учитель? Уж если не Неаполь, не Калабрия родная, то хоть Венеция! Позвольте!

– Молчи, сын мой! Ты ничего не знаешь. Папа даровал тебе свободу, но Папская область наводнена испанцами, и я не знаю, понравится ли им твое освобождение. Собирайся.

– Багаж мой прост, одни бумаги. Быть может, удастся на свободе издать собрание сочинений.

– Аминь!

Карета кардинала выехала из тюремных ворот и направилась через Вечный город к дому французского посланника. Вчерашний узник не мог сдержаться. Он почти наполовину высунулся из окна кареты и наслаждался впервые почти за тридцать лет видом домов, прохожих, синим небом, ярким солнцем! Сердце его, вынесшее в неволе такие испытания, сейчас готово было разорваться от счастья! Он свободен, он подобен всем людям, может жить, дышать, творить для них!

При виде кардинальского экипажа верующие выстраивались по обе стороны улицы, и кардинал Антонио Спадавелли, верный своим традициям, выбрасывал в толпу пригоршни монет.

Кампанелла поморщился, заметив, как борются истовые католики из-за кардинальской милостыни.

– А все-таки, учитель, – сказал он, – подлинное счастье людей будет не в деньгах, а в отмене их.

– Твой предшественник Томас Мор остроумно назвал свою вымышленную страну Утопией, что в переводе означает «Нигдейя». Он сам как бы предвещал, что нигде на Земле не осуществиться ни его, ни твоим мечтам.

– Как знать, учитель. Христианство при тиранах казалось тоже невозможным.

– Не будем спорить, сын мой, насладимся счастьем твоего освобождения.

– Благодарение богу, светлейшему папе Урбану VIII и кардиналу Ришелье. И вам, учитель. Без вас не сделать мне и шага за пределами тюремных стен.

– Ну почему!..

– Хотя бы потому, что я отвык ходить под синим небом.

Карета остановилась. Кардинал и Кампанелла вышли из нее. Их встречал, помогая обоим выйти, французский посланник господин Ноаль в парике, в камзоле и панталонах с кружевами, в туфлях на высоких каблуках с красивыми бантами.

– О, ваше высокопреосвященство господин кардинал, как мне благодарить за высокую честь, которую вы оказали мне своим посещением!

– Цель моего посещения, синьор, передать вам из рук в руки бесценного философа, прошедшего все бездны ада, Томмазо Кампанеллу.

– Прошу войти в мой дом, он будет освящен пребыванием в нем таких людей.

– У вас ли гонец кардинала?

– Он здесь, монсиньор, поел, спать лечь не захотел, но за столом уснул. Почти совсем ведь мальчик.

– Представьте нам его.

Посланник и его гости вошли в дом. Сирано, до плеча которого коснулся друг Ноаля французский писатель Ноде, толстенький благодушный француз с веселыми глазами, вскочил, хватаясь за шпагу.

При виде Кампанеллы и кардинала он бросился на колени.

– Встань, сын мой, – сказал кардинал.

– Нет, ваше высокопреосвященство, я на коленях перед тем, кто воплощает для меня и тьму темниц, и солнца свет.

Кампанелла ласково положил ему руку на плечо.

– Я не хотел бы принять эти поэтические слова на свой счет, юноша. Для меня вы не только посланник, но и избранник высокого и далекого друга, которого я так ошибочно корил, монсиньора Ришелье.

– Вот, отец мой, его записка. Я должен проводить вас к нему во Францию.

«Уполномочиваю гвардейца гасконской роты королевской гвардии господина Сирано де Бержерака оказать отцу Фоме Кампанелле по прибытии его во Францию содействие, гостеприимство от имени французского правительства, заверив отца Фому, что он получит достойное его убежище, уважение и пенсию.

Ришелье».

Кампанелла, отлично владея и французским языком, дважды перечитал эту «закладную записку».

Потом передал ее кардиналу Спадавелли, который тоже с интересом ознакомился с ней.

– Вот видишь, Томмазо. Сам Ришелье ждет тебя, назначив сопровождающим этого славного гвардейца.

– Я, право, не пойму, учитель. Ведь я недавно снова провинился, встав на защиту Галилея.

– Да, ты хотел быть большим католиком, чем сам папа. Взялся защищать право Галилея высказывать ересь о вращении Земли вокруг Солнца, а он, Галилей, сам же от этой пагубной выдумки Коперника отказался.

– За каждым, мой учитель, нужно признать право на высказывание в науке любой мысли и отказа от нее.

– Итак, молодой человек, вручаю вам, как пожелал того сам Ришелье, заботу о Томмазо Кампанелле. Я вынужден покинуть вас.

– Надеюсь, все устроится, монсиньор, – сказал Ноаль. – Мой дом, как дом посланника, неприкосновенен.

– Мой юный друг, – обратился Кампанелла к Сирано. – Я хотел бы вас поздравить с доверием, оказанным вам Ришелье, его забота о моей судьбе несказанно меня волнует.

Сирано де Бержерак ему не сказал, что записка Ришелье была «закладной», продиктованной им, и право воспользоваться ею было отвоевано в бою со ста противниками. Он лишь почтительно смотрел на Кампанеллу, который был для него живой легендой.

 

Глава третья. Два гроба

Синьор Бенито Парца, начальник тюрьмы, едва из ее ворот выехала карета кардинала с «вечным узником», засеменил через улицу к стоявшему неподалеку каменному дому с колоннами, где разместился командир испанского гарнизона в вечном городе Педро Гарсиа, недавно смещенный испанским королем с поста губернатора Новой Испании, впав в немилость из-за неспособности выкачивать из колонии прежние потоки золота. Пониженный в должности и уязвленный этим, генерал Гарсиа готов был выместить свое настроение на местных жителях, которые в его глазах ничем не были лучше заокеанских индейцев, хоть и выглядели белолицыми и считались католиками. К испанским войскам, во всяком случае, они должного почтения, как и индейцы, не проявляли, оскорбляя тем испанскую корону.

Бенито Парца так настойчиво добивался свидания с генералом, что обозлил дежурного офицера, каковым оказался знакомый нам уже капитан Лопес, взятый бывшим губернатором с собой как наиболее преданный человек. Правда, его надо было держать подальше от Андалусии и Генуи, где герою Новой Испании все еще угрожали былые вынесенные ему приговоры уголовного суда. Но, раздраженный подобострастным итальяшкой, Лопес все же понял, что речь идет об антииспанском заговоре, в котором принимает участие когда-то брошенный в тюрьму по тому же поводу узник и освободивший его кардинал Спадавелли. Пришлось допустить доносчика к генералу.

Тучный генерал Гарсиа готовился обедать и скорчил недовольную гримасу на своем оплывшем лице, услышав, что ему предстоит заняться делами на голодный желудок. Желая скорее отделаться от назойливого итальянца, он приказал ввести его.

– О, синьор генерал! Да продлятся ваши дни, как и дни его величества короля Испании, самого католического из всех королей! – заискивающе начал Парца.

– Дальше, дальше! – не отвечая на приветствие, буркнул генерал, плохо разобравшись в испорченной испанской речи Парца.

Капитан Лопес, долго живший в Генуе, где оставил уже известный нам след, взялся переводить невнятную болтовню начальника тюрьмы.

Оказывается, в его тюрьме под видом посещения вечного узника, монаха Кампанеллы, еще тридцать лет назад готовившего восстание против испанской короны и приговоренного к пожизненному заключению, побывали посетители, опять же заговорщики против благодетельных испанских войск, помогавших святейшему папе поддерживать в его области порядок. Но эти заговорщики вовлекли в свой заговор даже кардинала Спадавелли, приближенного к самому папе, и этот кардинал умудрился обманом выцарапать у доверчивого святейшего отца всей католической церкви помилование закоренелому заговорщику, который вместе с коварным монсиньором Спадавелли покинул теперь тюрьму, чтобы поднять восстание в Папской области против испанцев.

Генерал Педро Гарсиа отличался вспыльчивостью. Сообщение Бенито Парца вывело его из себя, и у него даже разлилась желчь, что сказалось на пожелтевшем от ярости лице.

– Капитан Лопес! – хрипло скомандовал он. – Тотчас узнай, куда монсиньор кардинал запрятал преступника, обманувшего самого папу. Наш долг – оказать святейшему папе услугу и тотчас пресечь все подлые замыслы заговорщиков.

– Они собирались у него в камере, синьор генерал, под видом составления запрещенных святой церковью гороскопов. Это близко к колдовству, а за него, как известно, карают не тюрьмой, а костром, синьор генерал.

– Пусть перестанет болтать! – крикнул генерал Лопесу. – Вели ему сказать, куда спрятали монаха.

– Мне удалось подслушать, как кардинал приказал кучеру кареты ехать к французскому посланнику.

– Ага! – воскликнул генерал, так надуваясь от ярости, что мундир затрещал на животе. – Запрятать негодяя в логовище исконного врага Испании, которая ведет с Францией войну! Капитан Лопес, приказываю взять солдат не только со шпагами, но и с мушкетами и без лишних разговоров ворваться в дом, где засел преступник. При сопротивлении действовать, как в Мексике. Ты понял?

– Понял все, мой генерал!

Гарсиа, поморщившись, бросил Парца кошелек, из которого предварительно переложил в карман половину монет. Начальник тюрьмы, низко кланяясь и пятясь, стал удаляться, бормоча благодарность от имени всех своих тринадцати детей.

Генерал сел обедать, повязал салфетку, но аппетит пропал от одной только мысли, что надо сообщить святейшему папе о принятых мерах, упомянув при том имя кардинала Спадавелли. Но как это сделать, он решить не мог, ибо не привык в Новой Испании к дипломатическим уверткам, действуя лишь по своему усмотрению.

– Эй, Лопес! Ты не ушел? На случай, если придется извиняться перед папой, учти, что монах не должен быть «схвачен».

– Как? – удивился заглянувший вновь к генералу Лопес.

– Ты вконец оглупел! Как расправлялся ты со жрецами?

– Понял все, – поклонился Лопес, помахав перед собой шляпой с пером, и вышел.

Конный отряд испанцев под командованием капитана Лопеса в составе десяти человек промчался по улицам Рима, разгоняя испуганных прохожих и переходящих местами улицу гусей, которые, как известно, когда-то спасли Рим.

Сейчас они сами, подобно осаждавшим тогда Рим варварам, обращались в бегство, раскрывая крылья и громко гогоча.

У дома французского посланника отряд остановился и спешился.

Лопес размещал солдат группами. Увидев заросли кустарника напротив дома, он приказал там засесть двоим солдатам с мушкетами и взять на прицел дверь и окна, если преступник попытается спастись бегством.

Сам Лопес в шляпе со свисающими полями, которые защищали его от тропического солнца в Америке, с цветастым пером птицы кетсаль из сельвы, резко отличающим его от всех остальных испанских воинов, решительно взошел на крыльцо и постучал в дверь ногой, встав к ней спиной.

Он не успел среагировать на мгновенно открытые створки и не увернулся от весьма чувствительного пинка, который он получил ниже спины.

Капитан невольно пробежал, теряя равновесие, несколько шагов, пересчитав ступеньки крыльца, и растянулся в пыли под громкий хохот не только вышедшего на крыльцо человека, но и своих же собственных солдат.

Вне себя от ярости, капитан вскочил на ноги, обнажил шпагу и бросился к обидчику, который тоже с обнаженной шпагой стоял в проеме открытой двери.

– Прочь с дороги! – заорал Лопес. – Именем испанского короля я требую выдачи преступного монаха Кампанеллы.

– Эта территория, сеньор испанец, по международным законам, принадлежит не испанскому, а французскому королю, именем которого я предлагаю вам убраться отсюда к дьяволу.

– Мне плевать на твои международные законы. По велению моего короля я и мои солдаты войдем в дом, кому бы он ни принадлежал, и выволочем оттуда заговорщика.

– Вам придется убедиться в своей неспособности пройти мимо меня, сеньор! – на приличном испанском языке продолжил незнакомец.

– Кто ты такой, – заорал Лопес, – чтобы вставать у меня на дороге?

– Тот самый камень, о который вы споткнетесь, сеньор.

Сзади защитника дома показался французский посланник.

– Сеньоры! – воскликнул он тоже по-испански, ибо, как дипломат, знал несколько языков. – Умоляю вас не прибегать к силе оружия. Все мы одинаково чтим власть святейшего папы Урбана VIII, и я честью дворянина заверяю вас, что в моем доме нет никого, появившегося там помимо воли святейшего папы.

– А я тебе покажу, где ожидают тебя и твой папа, и твоя мама, которые наверняка уже сдохли! – закричал Лопес, одновременно давая сигнал солдатам штурмовать дверь.

Сам он ринулся на защитника дома вперед всех и первый получил отпор, еще не понимая, что произошло. Он стоял перед молодым французом без шпаги в руке, которой он только что собирался проткнуть наглеца.

Лопес непроизвольно отскочил в сторону, давая солдатам дорогу к противнику.

Но противник сам перешел в атаку и уже не применял того излюбленного приема, с которого когда-то начал в Париже весьма блистательную карьеру известного дуэлянта.

Первого же солдата молниеносным, неуловимым движением он сразил ударом в грудь, и тот со стоном повалился к его ногам.

Второй солдат был также поражен ударом шпаги, получив тяжелое ранение.

Третий упал рядом.

Лопес меж тем подобрал свою шпагу, не решаясь ринуться в бой. Мексиканский сподвижник Лопеса капрал Педро Карраско, державший лошадей, был последним, если не считать двух засевших в засаде солдат, и также не решился, несмотря на свою былую карьеру тореадора, сразиться со страшным противником.

Капитан Лопес оглянулся на кусты и дал сигнал.

Раздались почти одновременно два выстрела, дымки ружей слились в один, а стоящий на крыльце Сирано де Бержерак с пронзенной навылет грудью замертво повалился назад на французского посланника, который вежливо посторонился, дав ему упасть навзничь.

– Вперед! За монахом! – крикнул Лопес и ринулся в дом, оттолкнув изящного французского посланника.

Капрал Карраско ворвался в дверь следом за капитаном.

По улице вскачь неслись запряженные цугом кони, карета, громыхая огромными колесами, подпрыгивала на неровных камнях.

Трудно было поверить, что столь старый кардинал может распахнуть дверцу и на ходу выскочить из кареты и, держа крест в поднятой руке, взбежать на крыльцо.

– Господом богом заклинаю от имени святейшего папы Урбана VIII прекратить насилие!

Как ни был Лопес воспитан в духе силы, жестокости и произвола, но вид старца с поднятым крестом, в развевающейся мантии с алой подкладкой остановил его.

Он крикнул, чтобы капрал вернулся.

– Монсиньор! Мы только защищались. Видите – шесть убитых. Мы лишь воздали должное убийце, – говорил Лопес, кланяясь кардиналу, как он привык делать в церкви перед мексиканским епископом.

Смущенный капрал вышел из дома и, прежде чем вложить шпагу в ножны, вытер ее о край камзола.

Капитан переглянулся с ним.

Сидевшие в засаде солдаты с мушкетами вышли, не успев перезарядить ружья. Они стали за ноги стаскивать к коням убитых, хотя двое подавали признаки жизни, и перебрасывали их через седла лошадей, на которых недавно прискакали сюда.

Капрал Карраско подвел капитану его коня.

– Дело сделано, – сказал Лопес, – скачем к генералу Гарсиа.

– Вашему генералу придется явиться на аудиенцию к святейшему папе Урбану VIII, которую он назначает ему завтра в восемь часов утра, сеньор капитан! – тоном приказа произнес кардинал.

Лопес поклонился, хотя с большим удовольствием пронзил бы и этого дряхлого жреца своей доброй шпагой, но кто знает, как это может обернуться. Здесь все-таки не славная Америка, где знаешь, как надо себя вести.

Солдаты повезли павших на поле боя, а капитан Лопес помчался к тюрьме, напротив которой квартировал генерал Педро Гарсиа, не предвидя с его стороны особых похвал, хотя собирался доложить ему, что «дело сделано», с монахом покончено. По крайней мере, он так понял своего побывавшего в доме капрала Карраско, с кем вместе они захватили когда-то сына вождя племени майя Августина-Кетсаля.

Когда Лопес докладывал генералу о сражении, то единственный защитник дома у него превратился в засевший там отряд отборных французских солдат, которых удалось одолеть благодаря его военной хитрости, связанной с засадой и применением мушкетов, взять которые мудро приказал генерал.

– Все-таки пуля, мой генерал, сильнее шпаги, – закончил он свой доклад, в котором упомянул, что все защитники дома, а также заговорщик-монах, бежавший из тюрьмы, уничтожены.

Появление кардинала он изобразил как Злой Рок, помешавший ему из боязни за его превосходительство генерала Педро Гарсиа должным образом отметить победу.

На следующее утро в восемь часов страдающему одышкой генералу Гарсиа пришлось подняться по лестнице ватиканского дворца и, сдерживая тяжелое дыхание, выслушать стоя наставительные упреки святейшего папы Урбана VIII, на аудиенцию которого он в других условиях и не смел рассчитывать.

Вернувшись от папы, генерал Гарсиа слег, он был почти уверен, что ватиканский гонец уже скачет в Испанию с посланием папы к королю.

И был прав. Гонец в двухцветной форме скакал, меняя лошадей, чтобы не морским, а сухопутным путем, через Апеннины, добраться до Испании.

Пока скакал гонец в одном направлении и другой гонец с ответом испанского короля и приказом по испанскому гарнизону в Вечном городе еще не выехал на каравелле, в Риме, по его улицам, двигалась печальная процессия.

Ее возглавлял сам кардинал Спадавелли, правда, почему-то не в полном облачении, подобающем в таком случае, и не пешком, а в карете, за которой двигались профессиональные плакальщицы, оглашая улицы вечного города отработанными рыданиями, затем граубинденцы во главе с лейтенантом Вильгельмом Бернардом несли два гроба. Процессию замыкали ехавшие в карете французский посланник Ноаль в самой парадной форме с черной повязкой на рукаве камзола, отороченной черными кружевами, и его друг писатель Ноде, роль которого в двигающейся по улицам Рима процессии была отнюдь не последней.

Похоронная процессия, как могло со стороны показаться, направлялась не на кладбище, а вышла на Аппиеву дорогу, которая была знаменита не только своей древностью, впервые вымощенная камнем во времена Аппия Клавдия, но и тем, что после подавления восстания рабов и гладиаторов на всем ее протяжении расставлены были столбы с распятыми на них соратниками Спартака. Она вела куда-то до Капуи и дальше до древней Брундизии. Однако процессия, миновав старинные мраморные виллы, перед пересечением с второстепенной, уже современной дорогой остановилась. Плакальщицы были отпущены, карета кардинала, выполнившая свой долг, заставляя встречных испанских солдат сторониться, вернулась назад к Ватикану, а граубинденцы вместе со своим лейтенантом, сопровождаемые каретой французского посланника, свернули на запад, выйдя к Тибру. Дальше странная процессия двигалась вдоль его берега до самого устья, где еще задолго до порта остановилась перед невзрачной египетской фелюгой.

Здесь господин Ноде, очевидно уже знавший владельца фелюги, старого египтянина, командовавшего двумя темнокожими матросами, возможно продолжавшими считать себя его невольниками, вступил с египтянином в громкий, переходящий в крик разговор, который больше всего напоминал торг. Речь шла о том, чтобы доставить два гроба с усопшими в сопровождении господина Ноде в Тулон.

К первоначально назначенной сумме в тысячу пистолей египтянин, вспоминая о трех своих сварливых женах и несметном числе принесенных ему ими детей, просил надбавки «за запах», который будет исходить от гробов во время пути.

Ноде, весело поблескивая озорными глазами, склонный к шуткам, несмотря на взятую на себя печальную обязанность, договорился с египтянином, что надбавит к назначенной сумме еще столько же, если аллах подскажет тому то же, что и его обоняние.

Гробы были водружены на фелюгу, господин Ноде перешел на борт суденышка, негры-матросы поставили паруса, а посланник Франции в Папской области господин Ноаль еще долго стоял на берегу Тибра, почти у самого его устья, наблюдая, как становятся все меньше и меньше косой и четырехугольный, оба паруса фелюги.

Лейтенант Вильгельм Бернард с непроницаемым лицом ждал, когда господин посланник перестанет махать кружевным платком и сядет в карету, чтобы с отрядом граубинденцев проводить его обратно в Рим во избежание новых столкновений с недружелюбными Франции испанцами.

Карете Ноаля пришлось ехать шагом, ибо только у лейтенанта Бернарда была лошадь, остальные же граубинденцы были пешими.

Спустя несколько дней в порт в устье Тибра, ловко лавируя, вошла испанская каравелла. С фелюгой она разминулась, очевидно, далеко в море.

На ней прибыл вместе со своим конем гонец его католического величества короля Испании с приказом о смещении генерала Гарсиа с поста начальника испанского гарнизона в Папской области и переводе его в действующую армию в районе Арраса, где ему придется вступить в военные действия с французами.

Генерал Педро Гарсиа, проклиная тот миг, когда к нему явился этот доносчик из римской тюрьмы, потребовал к себе капитана Лопеса и объявил тому, что тот будет сопровождать его в этот проклятый Аррас, где придется столкнуться с противником более опасным, чем ничтожные индейцы его любимой Мексики, готовые признать их за сынов божьих. Эти французишки скорее сочтут их, испанцев, исчадиями ада, куда рады будут их всех отправить.

Капитан Лопес без всякого энтузиазма пошел собираться в дальний путь, решив взять с собой своего верного капрала Карраско. Все-таки тот умел, когда надо, использовать свою шпагу не только против быков.

Об отправке двух гробов во Францию Лопес уже знал и успел сообщить об этом со слов доносчиков генералу Гарсиа, но того даже это сообщение мало утешило, хотя подтверждало успех проведенной по его приказу операции против заговорщиков.

 

Глава четвертая. Бог тот, покровитель наук

Жозеф Ноде, французский писатель, стоял на борту фелюги, качаясь на волнах, и побаивался приступов морской болезни. Толстенький, благообразный, склонный, как истый француз, к юмору, он как бы противостоял самому себе, ибо расположен был к домашнему уюту, покою, а никак не к приключениям собственных героев, что теперь ему предстояло претерпеть самому.

Берег Италии скрывался за горизонтом, когда хозяин фелюги, правоверный египтянин, почтительно приблизился к сопровождавшему печальный груз французу.

Писатель Ноде, страдая морской болезнью, не любовался красотами моря, как некогда стоявший на этой же палубе молодой бакалавр Пьер Ферма, прославивший Францию своими математическими открытиями. Ему виделись нависшие тучи над бегущими с бычьей яростью седогривыми холмами, грозящими разнести в щепы суденышко.

А хозяин этого суденышка, вспоминая, как он много лет назад вез на фелюге тоже французов (Пьера Ферма с отцом и Рене Декарта), с ухмылкой поглядел на полного француза, направляясь к нему с затаенной надеждой, и на недурном французском языке с поклоном обратился к нему, единственному своему живому пассажиру:

– Да продлит аллах благословенную жизнь почтенного господина и да увеличит он его щедрость, чтобы сравнялась она с милостью, каковую по Корану надлежит проявить к несчастному моряку, изнемогающему от трех старых и сварливых жен, от требований детей, столь же наглых, сколь и неблагодарных, не считая милых просьб толпы внуков!

– Не слишком ли красочно, почтенный последователь Корана, живописуешь ты свои невзгоды?

– Я лишь решаюсь напомнить почтенному господину о нашей договоренности: сам аллах услышал не только мои мольбы, но и ощущения моего носа, вынужденного мириться с почитаемыми мною гробами, еще не преданными земле.

– В таком случае проверим тебя на запах и поднимем крышку гроба, если испанские корабли достаточно далеко.

Несколько удивленный шкипер крикнул седого негра-матроса, свободного от вахты у руля, и вместе с ним приподнял крышку ближнего гроба.

«Покойник» в монашеской одежде открыл агатовые, пронизывающие, жгучие глаза и оперся на локоть.

– Можно подняться? – спросил он.

Египтянин пал на колени, негр отскочил в сторону.

– Как ваша рана, отец Фома? – спросил Ноде.

– Царапина, синьор, сущая царапина!

– Однако вы искусно упали, отец Фома. Не только этот негодяй, хвалившийся, что был тореадором, но даже я подумал, что он сразил вас.

– На месте быка я поднял бы его на рога. Но как наш защитник?

И они перешли к другому гробу. Негр в суеверном страхе спрятался за парус. Крышку подняли без него, но из гроба никто не встал. Пришлось Ноде, монаху и шкиперу втроем поднять оттуда молодого человека без чувств и перенести его в единственную каюту.

Монах расстегнул на нем камзол.

– Сквозное ранение в грудь, большая потеря крови, несмотря на сделанную мной еще в доме посланника перевязку. Надо ее менять. Видно, недаром я писал в темнице медицинский трактат.

И Кампанелла принялся старательно ухаживать за раненым Сирано де Бержераком.

Египтянин с хитрецой заметил Ноде, когда тот вышел из каюты:

– Аллах все видит, почтенный господин! И если мне нельзя доплатить за непослушный мой нос, которому ничего не удалось учуять, то сам аллах велит заплатить за послушный мой язык, которому есть что рассказать.

Ноде расхохотался, ибо был смешлив по натуре.

– Хорошо, я добавлю тебе пятьсот пистолей, чтобы твой язык не произнес излишнего, как твой нос не учуял необычного.

Египтянин хитровато посмотрел на гробы и низко поклонился.

Маленькая фелюга ловко шныряла между высокими бортами стоящих на рейде каравелл, шхун, бригов, барок и гордо проплывала мимо мелких по сравнению с нею рыбачьих лодок, заполнявших подступы к набережной Тулона. Многие из них были вытащены на берег, лишь задеваемые набегающей пенной волной. Египетская фелюга завершила наконец свое плавание, проскользнув в открытом море мимо всех испанских кораблей, и покойно застыла теперь, закрепленная к медному кольцу мола просмоленным канатом.

Господин Ноде, оставив раненого на попечении монаха-лекаря и египтянина, отправился за телегой для перевозки раненого на постоялый двор, прежде чем отправиться в более далекий путь.

Господину Ноде пришлось проталкиваться через толпы слоняющихся в поисках найма матросов, подвыпивших после плавания моряков, хрипло предлагающих заманчивую любовь женщин, назойливых продавцов овощей и фруктов. Он пробирался между ящиками, тюками, плетеными корзинами или сваленными в беспорядке грузами, вдыхая всевозможные запахи: смолы, ворвани, чеснока, человеческого пота, живой и жареной рыбы, душистых апельсинов, дурманящих цветов, разрезанных дынь и арбузов. Он был оглушен разноязычным говором, его истолкали, намяли ему бока, не раз наступили на любимые мозоли, прежде чем он достиг знакомого трактира «Пьяный шкипер».

Добраться в нанятой им телеге до мола, где пришвартовалась фелюга, можно было, лишь имея невероятный запас изощренных ругательств, которыми виртуозно владел нанявшийся усатый возница из бывших солдат, хлестая кнутом не только свою клячу, но и толпу, мешающую проехать.

С большими предосторожностями Сирано де Бержерак был перенесен в телегу и проделал, лежа в таком экипаже, путь по Тулону из порта до трактира «Пьяный шкипер», где ему пришлось задержаться, пока его лекарь-монах не дал наконец согласия отправиться всем вместе в далекий путь.

К этому времени предприимчивый Ноде уже сыскал нужную карету.

Случилось так, что Мазарини, выполняя указание Ришелье, приобрел для пребывания во Франции Кампанеллы построенный на пепелище поместья Мовьер домик, куда и прибыла карета путешественников из Тулона.

Сирано узнал свои родные места, и это обрадовало и взбодрило его, он даже пытался сам войти в сложенный из камней домик, появившийся на месте их старенького деревянного шато, сгоревшего в огне крестьянского гнева.

Приехавших уже ждали: философ Декарт со своим другом-противником, советником тулузского парламента Пьером Ферма и профессор-философ Пьер Гассенди. Кардинал Ришелье решил продемонстрировать свою заботу об освобожденном узнике и позаботился пригласить в его убежище во Франции людей, ближе всего стоящих по своим взглядам к Кампанелле, который должен был оказаться здесь в кругу друзей. Ришелье никогда ничего не делал без умысла.

Рене Декарт, приглашенный Ришелье вернуться во Францию для встречи с Кампанеллой, был в плаще, прикрывающем мундир нидерландской армии, где он, воюя против Испании, служил, укрывшись от гонений католической церкви. Был он горделив, представителен, с лицом не столь красивым, сколь мужественным, полным энергии и благородства, но идущего не от знатности, которую он отвергал, а от глубокого, самобытного ума, оставившего след и спустя три столетия в сознании его последователей, картезианцев.

Его противоположностью, при той же остроте ума, выглядел юрист, поэт и математик Пьер Ферма, спокойный, дружелюбный, с полноватым, чисто выбритым лицом, с блуждающей улыбкой в уголках чуть насмешливых губ и еще темными волосами до плеч.

И наконец, Пьер Гассенди, которого мы помним по приватным занятиям с молодыми людьми, в числе которых наряду с Жаном Покленом – Мольером был и Сирано де Бержерак.

Сирано, узнав, что, кроме обрадовавшего его своим присутствием Гассенди, здесь и сам Рене Декарт, книги которого он защищал от костра у Нельских ворот, и загадочный Пьер Ферма, делающий, как говорят, удивительные математические открытия, не указывая путей к ним, а предлагая современникам самим их найти, сразу почувствовал себя лучше, предвкушая беседы с такими людьми.

Жозеф Ноде, как бы захлопнув исписанную им страницу очередной книги, любезно улыбаясь, распрощался со всеми и укатил в Париж в той же карете, чтобы известить его высокопреосвященство господина кардинала Ришелье о прибытии сопровождаемых Ноде по поручению посланника Франции при папском дворе Ноаля лиц, имеющих на руках письмо самого святейшего папы Урбана VIII для передачи его кардиналу Ришелье.

Сирано был помещен в отдельную комнату и не принял участия, как о том мечтал, в беседе философов с Кампанеллой. Однако огорчение Сирано смягчилось появлением местного кюре, его первого учителя, в сопровождении друга детства Кола Лебре.

Они вошли к Сирано, когда тот полулежал в кресле, пытаясь при виде их встать.

Кюре движением руки остановил его. Лебре расплылся в добродушной сияющей улыбке и, подойдя к давнему другу, обнял его за плечи.

– Сави, дружище! Как же я рад тебя видеть!

– Сын мой, я горжусь, что сам его высокопреосвященство кардинал Ришелье в своей мудрой милости поручил тебе сопровождать сюда вызволенного им из заключения мученика философа Фому Кампанеллу, он найдет здесь, во Франции, много расположенных к нему сердец, пробуждая в них надежду на светлое будущее людей на Земле.

– Ах, кюре! Друг мой, Кола! Вы для меня будете здесь лучше всех лекарств. Отец Фома – изумительный лекарь. Я бы совсем встал на ноги, если бы решился принять его предложенную им мне кровь взамен моей потерянной при бесчестном, предательском пулевом ранении из-за угла.

– А что значит, Сави, принять его кровь? – наивно спросил Лебре.

– Наши лекари лечат многие болезни, «отворяя кровь», выпуская дурную, но ничего не оставляя взамен. Тело должно само восполнить потерю. Отец Фома Кампанелла, перенеся тяжкие мучения, как никто другой, познал, что такое потеря крови, и, находясь в темнице, написал медицинский трактат на опыте лечения самого себя, что позволило ему выжить. В этом трактате наряду с другими способами лечения он высказал мысль, что кровь другого здорового человека с успехом восполнит потерянную кровь больного. Но применить этот свой способ, отдав мне собственную кровь, отцу Фоме не удалось, ибо я не мог принять его жертвы, поскольку он для всего мира во много раз важнее, чем я, ничем не прославившийся, кроме вызывающих драк.

– Ты сурово судишь себя, сын мой, – заметил кюре. – Это и хорошо и плохо. Не всем в твои годы удалось написать пусть злую, но призывающую людей к исправлению комедию о педанте.

– Вы читали ее, отец мой? Я рад! Но ведь ее никто не издал.

– Пока мне попалась она в списках. И то, что ее прилежно переписывают, говорит в ее пользу.

– А ведь отцы иезуиты подослали в театр людей, чтобы ее освистали.

– Подождите! – прервал что-то надумавший Кола Лебре. – Если тебе нужна кровь здорового человека, то здоровее меня не найдешь во всей деревне. Давай попросим отца Фому Кампанеллу «отворить» мне кровь и перелить ее, как он того хотел, в твои жилы.

– Что ты, Кола! Я и так поправлюсь.

– Да таких, как ты, в гроб кладут.

Сирано загадочно усмехнулся, но о гробах ничего не рассказал, связанный взятым с него Ноалем словом дворянина.

После первой встречи с почтившими его приезд философами Кампанелла, придя к своему подопечному Сирано, узнал о готовности его друга детства предоставить ему свою кровь. Превратившись в лекаря, философ вооружился острым ножом и необрезанным бычьим пузырем, за которыми сбегал в свою лавочку Кола Лебре. С помощью кюре, который оказался не только способным художником, но и прекрасным ассистентом, Кампанелла артистически проделал неизвестную до той поры операцию. «Отворив» обычным способом кровь Лебре, он направил ее по отросткам бычьего пузыря, как во вскрытую вену Сирано, расположив Лебре выше его друга, чтобы кровь к нему шла самотеком. Тогда, конечно, еще не знали, что не всякую кровь можно переливать любому человеку, но кровь Лебре и Сирано, к счастью, оказалась, как ныне сказали бы, одной группы. Изрядно пополневший со времени наследования отцовской лавочки здоровяк Кола Лебре даже не почувствовал потери своей «избыточной», как он сам сказал, крови, которую полезно для него спустить. И он был искренне рад помочь старому другу.

Результат сказался быстро, щеки Сирано порозовели. Кюре смотрел на Фому Кампанеллу как на волшебника.

– Я преклоняюсь перед вашим искусством, святой отец, как преклонялся перед вашим трактатом о Городе Солнца, – сказал кюре.

– Это всего лишь долг человека, друг мой, – ответил Кампанелла. – Лечение человека и лечение человечества.

После чего они вместе тактично оставили Сирано и Лебре вдвоем, дав им вдоволь наговориться: «А ты помнишь?», «А как тогда было?».

Когда кюре вернулся, они вспоминали как раз его козу, которая перешла сперва к соседу-крестьянину, а потом была отобрана солдатами сборщика податей.

– Мог ли кто-нибудь из нас тогда думать, – воскликнул кюре, – что мудрый философ, указавший на зло собственности, сам будет у нас в Мовьере! Поистине господь руководит нашими поступками и сводит воедино неисповедимые пути!

– Это не совсем так, дорогой учитель, – отозвался Сирано. – В том, что Фома Кампанелла здесь, виновны прежде всего вы, кюре. Если бы вы не внушили тогда мне, мальчишке, святость его идей отрицания такого зла, как собственность, кардиналу Ришелье не пришлось бы содействовать его освобождению… – На этом Сирано оборвал себя, и кюре так и не понял, каким образом тот причастен к освобождению Кампанеллы, как не понимали этого в течение столетий историки Франции, ибо те, кто это знал, не обмолвились и словом, а кардинал Ришелье сумел повернуть приезд Кампанеллы во Францию в выгодную для себя сторону.

Меж тем новые друзья Кампанеллы решили дать тому отдохнуть после дороги, беседы с ними и диковинного лечения.

Рене Декарт и Пьер Гассенди вышли в сад и завели между собой учтивый философский спор о сущности материи.

Гассенди во всем видел только материальную суть мира, Декарт же настаивал, что материальная основа становится человеком лишь при ее совмещении с душой, превращающей неодушевленное тело в мыслящее существо. Однако оба сходились на том, что мир воспринять можно, лишь наблюдая его с помощью реальных чувств, а не слепо представляя по канонам веры.

Пьер же Ферма направился к раненому молодому человеку, внешность которого навела его на некоторые мысли, о которых он хотел говорить с ним лишь наедине. Случилось это на другой день.

Умный кюре понял Ферма с полуслова, решив, что беседа с таким человеком, как этот юрист, поэт и математик, будет целительной для Сирано, и он увел с собой ничего не понимающего Лебре, который никак не хотел оставлять друга.

Пьер Ферма сел у кресла Сирано.

– Друг мой, – начал он, – ваша особенность лица, насколько я понимаю, приносила вам до сих пор лишь одни огорчения, а я зашел к вам именно потому, что отныне ваше «отличие» от всех нас, «приземленных», должно направить вашу жизнь совершенно по-иному.

Сирано при одном лишь намеке на свой нос насторожился, но ласковый и убежденный тон математика, о котором он столько слышал, по возрасту своему годившегося ему в отцы, успокоил его.

– Я хочу рассказать вам, молодой человек, что в вашем возрасте мне привелось совершить путешествие в Египет и побывать в подземном храме бога Тота, покровителя наук и мудрецов, принесшего людям знания с далекой звезды Сириус. Я заговорил с вами об этом потому, что этот бог древних, как мне кажется, имеет к вам некоторое отношение. Его называли «Носатым» и изображали с клювом птицы ибиса, начинавшимся выше бровей, как у вас.

Сирано улыбнулся.

– Мне придется удивить вас, уважаемый господин Ферма, но о моем «родстве» с языческими «богами», якобы прилетевшими со звезды, мне приходилось слышать еще в коллежские годы от одного индейца племени майя.

– В пользу правдивости легенды о боге Тоте, прилетевшем с Сириуса, говорит, например, то, – спокойно продолжал Ферма, – что древние египетские календари почему-то были связаны с Сириусом и периодом обращения этой двойной звезды в пятьдесят лет.

– Признаться, господин Ферма, я ничего не слышал о древнеегипетском боге Тоте. Однако я пытался возразить индейцу, доказывая, что мои предки не могли до Колумба побывать за океаном. И, представьте, он привел мне цитату из Библии, хотя и был неграмотным, указав место, где говорится о сынах неба, которые входили к дочерям человеческим (очевидно, не будучи сынами человеческими) и те рождали им гигантов.

– Весьма важное дополнение. Я – математик. Истина, если она такова, доказывается разными путями. Я рад, что различные доказательства о возможном вашем родстве с небожителями, как условно назовем их, сходятся и «гипотеза» о «звездных жителях» доказуема, как теорема. Кстати, эти «небожители», по мнению мыслителя Джордано Бруно, должны существовать у многих звезд, подобных нашему Солнцу. Даже на костре инквизиции он не отказался от этой дерзкой мысли. Позвольте же мне эту гениальную догадку ученого-мученика доказать вам.

– Как так? – удивился Сирано.

– Фактами, ибо нет ничего достовернее факта. Дело в том, дорогой Сирано, что такими фактами обладает один «сын Солнца», как он себя называет. (Впрочем, все мы «сыны Солнца».) И он крайне заинтересован встретиться с вами.

– Кто же это? Почему я о нем ничего не знаю?

– Потому что он живет в Англии и пишет приключенческие романы. Зовут его Тристан Лоремет.

– Где я могу увидеть его?

– Это не так легко, имея в виду непрекращающуюся враждебность между Францией и Англией. Однако это необходимо. Я имею о вас некоторое представление, побеседовав с местным кюре, который не только учил вас в детстве латыни, но и следил потом за вашей судьбой. Мне кажется, что вы могли бы на правах «ищущего» вступить в «общество доброносцев».

– Я? В такое общество? Я же буян и вольнодумец!

– Вы – вольнодумец, поклоняющийся Добру, и это сближает вас с доброносцами, объединенными в тайное общество.

– Но ведь они противостоят государственной власти!

– Это не так. Носители добра помимо, а порой и вопреки государственной власти в любой стране содействуют благу людей, как стремился к этому, скажем, Сократ. Я не случайно упомянул имя этого древнего философа. Вам еще придется столкнуться с ним.

– С Сократом? Мне? Вы шутите, метр Ферма!

– Ничуть. Но я не имею права забегать вперед. Помимо того, это связано с весьма сложными математическими представлениями. Я убежден, что вам, прирожденному бойцу, надлежит коренным образом изменить свой жизненный путь, если вы хотите посвятить себя служению Добру.

– Я склонен скорее к служению против Зла.

– Это тождественно, говоря математическим языком. Цветок и Весы. Два символа: Красоты и Справедливости. Или Жизни и Искупления во имя Добра. В «обществе доброносцев», не знающих ни государственных, ни религиозных границ, вы сможете встретиться с Тристаном Лореметом, прославленным англичанином-чудаком, который, как все считают, скрывая некий изъян лица, всегда носит полумаску. Но для вас он ее снимет, чтобы вы выглядели, стоя рядом, как братья, два сына Солнца, а это позволит вам узнать многое.

– Но кто меня примет в «общество доброносцев»? У меня дурная слава.

– Ваш подвиг с освобождением Кампанеллы говорит за вас, ваша защита книг Декарта от сожжения говорит за вас, ваша сатирическая комедия против ханжей-педантов говорит за вас. Я мог бы стать вашим поручителем…

В доме послышался шум. Во двор въехала карета. Захлопали двери. В комнату вслед за Кампанеллой вошел Мазарини в скромной серой сутане, с опущенными глазами, но решительными движениями.

– Его высокопреосвященство, – жестко заговорил он, – господин кардинал Ришелье, осведомленный о вашем прибытии, господин Сирано де Бержерак, выражает вам благодарность за выполнение его поручения и как главнокомандующий французскими войсками приказывает вам немедленно отправиться в полк, в роту гасконцев господина де Карбон-де-Кастель-Жалу и принять участие в боевых действиях против испанцев близ Арраса. Кстати, имейте в виду, что пулевая рана получена вами в нашей действующей армии, а не в Италии, где вы, слышите ли, никогда не были.

– Монсиньор, – обратился к Мазарини Кампанелла, – я тревожусь за состояние здоровья своего пациента, которому едва ли следует садиться в седло и брать шпагу.

– У его высокопреосвященства, отец Фома, иное мнение, суть которого мной изложена. Что же касается вас и письма святейшего папы Урбана VIII, каковое вам надлежит вручить его высокопреосвященству господину кардиналу Ришелье, то он позаботился о том, чтобы это было сделано в подобающей обстановке в Лувре, где его величество король Людовик XIII даст вам особую аудиенцию в присутствии его двора.

Сирано вскочил:

– Я готов оказаться в рядах гасконцев и посчитаться с испанцами, которым я не намерен простить пущенной в меня из-за угла пули в Вечном городе.

– Не забывайте, Бержерак, не там, а «на восточной границе Франции», – перебил Мазарини. – В боях близ Музона.

– К востоку от Франции, – повторил Сирано. – За Музоном.

– Решено! – внезапно воскликнул появившийся Лебре. – Мы едем вместе. Я вступаю в роту гасконцев вместе с тобой!

 

Глава пятая. Гасконцы

Испанцы крепко держались за завоеванную ими часть Нидерландов. Одной из важнейших крепостей был Аррас.

Высокие каменные стены с зубцами и выступающими за ними красными черепичными крышами поднимались над равниной, представ перед Сирано и Лебре, когда они подъезжали к району осады на приобретенных Лебре для их похода конях.

На переднем плане виднелись французские, огибавшие город лагерем, войска, целый город палаток белых, серых, голубых, повозки маркитанток с полукруглым цветастым верхом, кухни, источающие дымные ароматы костров и солдатской пищи. От лагеря к крепостным стенам тянулись свеженасыпанные валы, а на стенах крепости нет-нет да и появлялись дымки, после чего перед французским лагерем вздымался столб черного дыма от упавшего ядра, и лишь после этого доносился звук выстрела и грохот взрыва. В ответ начинали грохотать и французские пушки на колесах, выкаченные на край поля, изрытого почти до крепости осадными работами: траншеями, валами, подкопами и ямами от пушечных ядер, словом, перепаханного мертвящей сохой войны.

Гасконцев капитана де Карбон-де-Кастель-Жалу удалось найти не сразу. Всадники долго ехали мимо колесных пушек, еще не выдвинутых для стрельбы, дымящихся костров, зачем-то марширующих то в одну, то в другую сторону солдат в мундирах разных полков, коновязей с унылыми, опустившими головы лошадьми. Хорошенькие маркитантки зазывали всадников в свои повозки, обещая отменное угощение, перебрасываясь при этом с солдатами вольными шутками.

Наконец какой-то часовой на валу окрикнул всадников с характерным беарнским акцентом, несказанно обрадовав друзей.

– Свои, друг, свои! – закричал Лебре. – Господин Савиньон Сирано де Бержерак, первая шпага Парижа, и его старый друг Кола Лебре спешат пополнить ваши гасконские ряды славных гвардейцев.

– Проезжайте, – указал часовой. – Вот в той палатке найдете капитана. – И часовой с интересом стал рассматривать необычное лицо де Бержерака, о скандальных подвигах которого наслышался от своих товарищей, из-за фамилии считавших его гасконцем.

Капитан де Карбон-де-Кастель-Жалу, лихой рубака с двумя шрамами, крест-накрест пересекавшими лицо бравого воина, превыше всего после короля и кардинала ставил своих гасконцев и, узнав, что к нему в отряд прибыл сам Сирано де Бержерак, искренне обрадовался.

– Браво, господа! Именно вас и не хватало в этом лагерном болоте, где мухи на лету дохнут от скуки. И особенно не хватало вас испанцам, которые, несомненно, мечтают испробовать на себе прославленную шпагу знаменитого де Бержерака. Входите в палатку, прошу вас, господа гвардейцы! Я полагаю, вам не повредит подкрепиться с дороги?

– Добрая фляга вина, а то и две всегда к месту, высокочтимый наш капитан, – заверил и за себя и за друга Кола Лебре, с трудом и нескрываемым удовольствием сползая с коня на землю. – Скажу вам откровенно, господин капитан, что между стулом и седлом предпочтение охотнее всего я сделал бы креслу.

Старый вояка, взявшись за бока, оглушительно захохотал.

– Не судите строго добряка Лебре, господин капитан, – сказал Сирано. – Он решил вступить в ваш отряд, чтобы сопровождать меня, беспокоясь за мою пустяковую рану пулей навылет, которую я не собираюсь прощать испанцам.

– Сирано де Бержерак, да еще обозленный на испанцев! Это немалое для нас приобретение! Но… я позволю себе вспомнить, что имею дело не только с отважным бойцом, о котором не смолкает слава, но и с поэтом-острословом. Нашим гасконцам, вернее теперь сказать, в а ш и м гасконцам, очень не хватает собственной песни, с которой они могли бы пойти рядом с вами в бой, господин Сирано де Бержерак.

– Вы хотите, капитан, чтобы я сочинил такую песню?

– Это будет вашим первым боевым ударом по враждебным вам испанцам! – с надеждой глядя на Сирано, сказал капитан.

– Идет! – весело отозвался Сирано. – Песня будет завтра же к утру. И мы вместе будем петь ее, идя на штурм!

– Браво, новый гвардеец! У вас есть чему поучиться, словно вы не ранены пулей, как о том сказали.

– Из-за угла, капитан.

– При осаде Музона, как я слышал?

– Восточнее, – неопределенно ответил Сирано.

Капитан щедро подливал вина в кружки. Кола Лебре раскраснелся и что-то пьяно напевал, а Сирано заметил:

– Скажу вам, капитан, что не вижу особой разницы в непомерной дозе вина и отмеренной дозе мышьяка.

– О! Вы, как всегда, острите, Сирано! Но, клянусь вам, перед боем остаться без вина – это все равно что без него отобедать!

На следующее утро Сирано и Лебре явились в палатку капитана.

– Господин капитан де Карбон-де-Кастель-Жалу! – торжественно объявил Лебре. – Мой друг Сирано с присущим ему талантом поэта выполнил ваше поручение, я же, склонный в некотором роде к музыке, осмелился положить его зажигающие слова на известный мне простенький деревенский мотивчик, чтобы господа гвардейцы могли бы распевать песню, идя в бой.

Капитан, полусонный, вскочил, протер глаза, подкрутил усы и, напяливая ботфорты, потребовал, чтобы друзья немедленно пропели ему «гимн гасконцев», как назвал он их совместное творение.

И ранним утром, едва осветило солнце остроконечные крыши города за крепостной стеной Арраса, из палатки капитана донеслось пение, сразу привлекшее внимание не только гасконских гвардейцев, но и встревоженных испанцев, появившихся на крепостной стене, чтобы понять, в чем дело.

А из палатки слышалась исполняемая в два голоса

Песня гасконцев

Наша родина – Гасконь! Пусть сестрой нам станет шпага, Нашим братом – чуткий конь, Нашей матерью – отвага! Жарким солнцем кровь полна, Закипает у всех вместе. Вдвое больше нам цена, Если драться будем с песней! Мы, гасконцы, не зверье. Обменяться можно с нами. У врагов сердца берем, А свое подарим даме. Мы сыны твои, Гасконь! Нам сестрой надежной – шпага. Добрым братом – быстрый конь! Строгой матерью – отвага! Строем едут трубачи, Собирают птичек стаю. Поздно ночью у свечи Птички те на нас гадают. А наутро грянет бой! Рубим слева, колем справа! Рвем косу у смерти злой! Гром побед, гасконцам слава! Стал отцом нам край-Гасконь И сестрою ловкой – шпага. Ратным братом – верный конь. Гордой матерью – отвага! Шпага, конь, Гасконь, отвага!

Капитан обнял Сирано, потом Лебре, затем распахнул полог палатки.

– Петь, всем петь, господа гвардейцы! – скомандовал он.

И зазвучала песня, слова которой подсказывал Сирано, а запевалой стал, закатывая от усердия глаза, Кола Лебре.

Наша родина – Гасконь! Пусть сестрой нам будет шпага!..

И конец песни, казалось, поет уже весь лагерь гасконцев.

Шпага, конь, Гасконь, отвага!

Однако уже на следующий день положение во французском стане внезапно осложнилось.

Свежие испанские войска под командованием инфанта, наследника габсбургского престола, зашли французам в тыл и отрезали осаждающих от Франции. Получилось своеобразных три кольца: крепостных, осажденных французами стен Арраса, кольцевого лагеря осаждающих и внешнего кольца испанских сил, в свою очередь осадивших французские войска.

Подвоз боеприпасов, доставка пополнений и провианта для людей и лошадей прекратились. Повозки маркитанток опустели, и сами они как бы увяли, утратив весь свой задор и кажущуюся доступность. Голодные воины роптали, ибо солдатская храбрость, как известно, в желудке. Дух осаждающих и одновременно осажденных войск Франции грозил упасть.

Бежавшие к французам местные крестьяне донесли, что позади гасконцев капитана де Карбона расположились превосходящие их по численности войска генерала Гарсиа.

В час общего уныния Сирано де Бержерак явился в палатку капитана де Карбон-де-Кастель-Жалу.

– Господин капитан! Наши гасконцы готовятся есть собственные ботфорты, имеющие иное назначение, что вызывает у меня отвращение и, как мне кажется, не вяжется с хорошим воспитанием господ гвардейцев.

– А что ж нам делать с их крестьянским или дворянским происхождением? – развел руками капитан. – На такой чертовой пахоте, – и он указал рукой на изуродованное у крепостных стен поле все в черных полосах вырытой земли и язвах от пушечных ядер, – только человеческие кости вырастают!

– Прежде чем штурмовать стены Арраса, мне кажется, капитан, надо пробить кольцо блокады.

– А что! Мысль, право, недурна! – оживился капитан. – Только вот у генерала Гарсиа людей втрое больше, чем у нас.

– Зато храбрости втрое меньше, притом испанцы на чужой земле, а она всегда горит под ногами!

– Я пошлю гонца к маршалу. Если он даст согласие, то включу вас, де Бержерак, в ударный отряд, который пойдет в бой с вашей песней.

– Благодарю, капитан, – поклонился Сирано. – Интересно, не тот ли это генерал Гарсиа, который командовал испанцами в Папской области?

– Я не представляю, господин де Бержерак, кто бы мог его там видеть, – отозвался де Карбон.

– Зато я знаю тех, кто встречался с его стрелками.

– У вас, надеюсь, будут все основания в этом удостовериться. Во всяком случае, если генерал Гарсиа со своим войском переброшен сюда из Италии, то, надо думать, дела Испании в затяжной войне нельзя считать блестящими, – сделал глубокомысленный вывод господин де Карбон.

– Я постараюсь, капитан, получить ответ на эти вопросы из первых уст, – снова поклонился Сирано де Бержерак и, церемонно сняв шляпу, удалился, произнеся обычное: – Ваш слуга!

Гонец гасконцев тотчас отправился верхом вдоль кольца осаждавших, чтобы получить у маршала разрешение на вылазку гасконцев.

Он вернулся только к вечеру, с простреленной шляпой, измученный и голодный, даже у маршала его ничем не угостили. Гонцом этим был Лебре.

Несмотря на усталость, он бодро воскликнул, оказавшись среди гасконцев.

– Виват! – Лицо его, всегда круглое и приветливое, сейчас хоть и осунулось, но в улыбку расплылось, как прежде, в добродушную и сияющую. – Разрешение на вылазку дано! Если бы у меня кто-нибудь спросил совета, то я приурочил бы наше нападение на испанцев ко времени их обеда. Мне очень хочется пообедать у их стола, даже не будучи приглашенным, ибо я обожаю испанскую кухню. У нас дома держали кухарку-испанку. Как она готовила! Как готовила! Усы проглотишь!

– Замолчи ты, сирена мифическая, только не в море плавающая, а в курином бульоне, – вмешался Сирано.

– Не говори при мне о курином бульоне! – вздохнул Кола.

Капитану де Карбону предложение Лебре показалось заманчивым.

– Клянусь своей шпагой, наши гасконцы уподобятся голодным львам, их в бой толкнет не только отвага и песня, но и желание пообедать. Готовьтесь, я сам завтра поведу вас всех!

Сигналом для прорыва блокады, как ни странно это покажется, стал не звук трубы или барабанный бой, а запах испанской кухни, доносимый ветром до изголодавшихся гасконцев.

С криком «Наша родина – Гасконь!» они бросились на расположение испанцев, которые действительно были заняты поглощением вкусно приготовленного обеда.

Генерал Гарсиа, бывший губернатор Мексики, разделял свою трапезу с неизменным своим помощником капитаном Диего Лопесом.

На столе, накрытом вышитой индейскими рукодельницами скатертью, заманчиво дымились зовущие к себе яства. Бывший губернатор ценил удобства и всюду располагался согласно укоренившимся привычкам. Так, на стене дома изгнанного крестьянина висел отнятый у индейцев майя и преподнесенный ему Лопесом ковер из птичьих перьев, вывезенный из сельвы, а на ковре красовался острый индейский нож мачете, без которого невозможно пробиться в дремучей чаще лиан, годившийся, кстати сказать, и в качестве метательного оружия. Так, капитан Диего Лопес столь искусно метал его, что разрезал птицу на лету.

Не успели генерал с капитаном прикоснуться к блюдам, внесенным преданным капралом Карраско, как снаружи донеслась бравурная и незнакомая песня, шум, гам, а вслед за тем дверь в квартиру генерала распахнулась, и в нее ворвался Сирано де Бержерак.

– Шпага, конь, Гасконь, отвага! – крикнул он, грозя оружием.

Бывший тореадор Карраско во второй раз в жизни оказался безоружным перед «разъяренным быком», который на этот раз не поднял его на рога, а пронзил сталью.

Мгновенья было достаточно Диего Лопесу, чтобы выскочить из-за стола и обнажить шпагу.

В суеверном страхе он узнал в нападающем носатого защитника дома французского посланника в Риме. И этот французишка, несмотря на собственные похороны, снова жив и здоров! И он бросился на привидение как на исчадие ада, воплотившегося во врага, но шпага его, как от удара тяжелым рыцарским мечом у самой рукоятки, вырвалась из его руки и, со звоном разбив стекло, вылетела в окно.

Лопес проворно отскочил в сторону, подставив под удар своего генерала, который успел подняться и выхватить клинок.

Его шпагу Сирано не стал выбивать, он сразил тучного генерала прямым ударом в грудь.

Лопес же схватил с ковра из перьев мачете, которым так ловко владел в Америке, и метнул его в Сирано.

Реакция Сирано была молниеносной, он отклонился от смертельного удара, но острый, изогнутый дугой мачете, с жужжанием вращаясь, все же скользнул по его лицу, начисто срезав на лбу, выше бровей выступающую часть носа. Кровь залила Сирано глаза. Он видел противника сквозь кровавую пелену.

Однако она не помешала ему нанести разящий удар, положивший конец преступной жизни Диего Лопеса, по которому плакал топор андалузского палача и кандалы каторжника в Генуе, не говоря уже о проклятиях коренных жителей Америки за его гнусные деяния, которые губернатором Мексики Педро Гарсиа преступлениями не считались.

В дверях показался Лебре.

Сирано сорвал с груди убитого генерала салфетку и приложил ее к своему изуродованному лбу.

– Надо остановить кровь! – закричал Кола. – У меня есть отличная мазь, этот бальзам приготовляла кухарка, которая, возможно, была испанской ведьмой. Помнишь, еще в детстве мазь останавливала кровь, когда мы разбивали носы?

Лебре выхватил из кармана склянку с бальзамом и проворно сделал повязку Сирано, которая почти закрыла ему глаза.

Все же он не захотел остаться в доме, когда снаружи доносился шум еще не кончившегося боя.

Он выскочил наружу и вместе с гасконцами стал теснить расстроенные ряды испанцев.

Потеряв командиров, не получая приказов, те все больше терялись, стали отходить и наконец обратились в бегство.

Тем временем и другие французские части пришли на помощь гасконцам, расширяя прорыв.

Французы захватили много пленных, обходясь с ними по-рыцарски, в особенности с поварами, которым отдавали должное за их поварское искусство, оставив их трудиться у захваченных кухонь.

Лебре повел Сирано, держа его за руку, поскольку повязка сползла ему на глаза, в «генеральскую хижину».

– Обед ждет нас, Сави, он может остынуть, – убеждал он. – Ты завоевал его в честном бою и обрел на него неоспоримое право! «Наше право, наша слава!» – пропел он.

И оба приятеля, несмотря на рану Сирано, сели за стол. Голод оказался сильнее боли, а запах пряных блюд действовал, как ныне сказали бы, подобно обезболивающим средствам.

Снаружи доносилась песня гасконцев:

Стал отцом нам край-Гасконь! И сестрою ловкой – шпага, Ратным братом – верный конь, Гордой матерью – отвага!

– Шпага, конь, Гасконь, отвага! – крикнул Лебре, поднимая налитый еще генералом Гарсиа бокал доброго испанского вина.

Через разбитое вылетевшей наружу шпагой Лопеса окно было видно, как проезжали маркитантки в повозках с полукруглым верхом из цветных полос, везя во французский лагерь долгожданное продовольствие.

 

Глава шестая. Шляпа короля

За день до появления Мазарини в Мовьере, едва Жозеф Ноде добрался до дворца кардинала Ришелье и был незамедлительно принят им, между ними произошел многозначительный разговор.

Ришелье выслушал сообщение Ноде о том, как он выполнил поручение господина Ноаля и доставил во Францию синьора Кампанеллу и сопровождающего его тяжело раненного испанской пулей господина Сирано де Бержерака.

Когда же речь зашла о том, что Кампанелла и раненый юноша путь по Папской области до устья Тибра проделали в гробах, крышки с которых сняли лишь в открытом море, кардинал Ришелье нахмурился, встал из-за стола, сбросив привычно примостившегося у него на коленях кота, и стал расхаживать по кабинету так, что полы его пурпурной мантии стали развеваться.

– Весьма скверные новости привезли вы мне из Италии, господин Ноде, – сказал он, выслушав доклад. – В ваших книгах, которые мне привелось читать, все устраивалось много лучше, чем получилось у вас на деле.

– Но, ваше высокопреосвященство, – забормотал смущенный Ноде, – оба беглеца благополучно прибыли во Францию, и синьор Кампанелла привез с собой письмо святейшего папы Урбана VIII, адресованное вам лично, которое обязан вам вручить он сам, как повелел папа.

– Прискорбно, что я не имею на руках этого письма, – опять недовольно заметил Ришелье. – Однако цепь логических построений позволяет мне прочесть его на расстоянии.

– Ваше высокопреосвященство! Такое деяние доступно лишь вашему высокому уму.

– Какой же вы писатель, господин Ноде, если не сможете представить себе, что МОГ написать святейший папа, направляя мне письмо с освобожденным узником после его тридцатилетнего заключения?

– Увы, ваше высокопреосвященство, я должен признаться, что моего воображения недостаточно.

– Здесь требуется отнюдь не воображение, почтенный Ноде. Во всяком случае, я благодарю вас за выполнение поручения нашего посланника в Папской области господина Ноаля, который получит повышение и, – он обернулся к стоявшему за его креслом Мазарини с опущенными вниз глазами, – ПЕРЕВОДИТСЯ ОТНЫНЕ в далекую Россию французским послом при московском царе, притом со всем штатом нашего представительства в Риме. Чтобы ни одного человека из бывших при Ноале там не осталось.

– Слушаю, ваше высокопреосвященство, – поклонился Мазарини.

– А вас, господин Ноде, я тоже хочу наградить направлением в качестве советника к губернатору Новой Франции, где вам, надеюсь, удастся написать книгу по нашему заказу о тамошних краснокожих аборигенах, с кем мы имеем военный союз в борьбе против английских колоний.

Ноде поник головой. Мало того, что ему придется пересечь океан, отправляясь на край света, именуемый Новой Францией, претерпеть в пути все ужасы морской болезни, но, увы, не скоро вернуться к домашнему уюту. Словом, будучи в достаточной мере проницательным, он не без юмора поставил себя рядом с египетским владельцем фелюги, который получил дополнительно 500 пистолей за молчание, а он, Ноде, – горькую милость всесильного кардинала.

И бедный Жозеф Ноде рассыпался в благодарностях за полученное новое поручение, которое проклинал в душе.

Но, отнюдь не лишенный писательского воображения, вопреки замечанию Ришелье, он догадался, что кардинала, видимо, устроило бы не благополучное возвращение во Францию Сирано де Бержерака в сопровождении Кампанеллы, а их гибель в пути…

Но умный Ноде о такой своей проницательности не подал и виду, расплываясь в почтительной улыбке на своем полном и добродушном лице.

Ничего не поделаешь, придется плыть через океан к индейцам и захудалому губернатору колоний.

Ришелье, отпустив незадачливого писателя, призвал Мазарини и срочно направил его в Мовьер для уже известного нам поручения, а сам приказал подать себе карету для поездки в Лувр к королю, чтобы застать его там раньше, чем он отправится на охоту с ловчими птицами.

Король не слишком обрадовался непредвиденному появлению кардинала, он вышел к нему в охотничьем костюме, с недовольной физиономией, вытянув вперед шею.

– Рад вас видеть, кардинал, – сказал он. – Надеюсь, у вас хорошие новости, а не надоевшие мне жалобы на моих мушкетеров, умеющих держать шпаги в руках. Или вы в чем-то сомневаетесь?

– Я никогда не сомневаюсь, имея дело с вами, ваше величество, – низко поклонился Ришелье.

Такие слова и тон кардинала польстили Людовику XIII, но одновременно и насторожили его.

– Так что у вас там приключилось, если нужно задерживать меня перед выездом на охоту, которая развеет мою несносную скуку?

– Ваше величество! Я никогда не решился бы напрасно обеспокоить вас. Тем более когда речь идет о вымирающем искусстве охоты с ловчими птицами.

– Что верно, то верно, Ришелье. Не думаю, что меня в этом деле мог бы заменить кто-нибудь из здравствующих ныне государей.

– Ваше величество! Не только государи, никто на свете из ныне живущих не сравняется в столь славном деле с вашим величеством.

– Ну, кардинал, не иначе как кого-то из ваших гвардейцев проткнули шпагой. Говорите – кого и кто. Прикажу повесить.

– Нет, ваше величество, на этот раз дело идет лишь о пышной церемонии в вашем дворце.

– Это уже интересно. Пышной, говорите? И это может развлечь?

– Несомненно, ваше величество, если вы согласитесь дать большую аудиенцию в присутствии всего двора и всех иностранных послов посланцу самого святейшего папы Урбана VIII.

– Вот как? С чем же папа прислал его к нам?

– Он привез важнейшее письмо. Будучи сам пожизненным узником, еще тридцать лет назад готовившим восстание против испанской короны…

– Опять Испания? Она уже надоела мне. Война с ней ваше дело, кардинал, на то вы и генералиссимус.

– Но речь идет не просто об Испании, ваше величество, а о признании в вашем лице первого из всех католических королей.

– Вот как? Кто нас признал таковым?

– Сам святейший папа Урбан VIII, освободив вдохновителя антииспанского заговора и прислав его со своим личным посланием во Францию.

– Сколько же просидел в темнице этот гонец?

– Около тридцати лет, ваше величество. И перенес из-за испанцев необыкновенные мучения. Это святой монах Кампанелла.

– Никогда не слыхал. Но папе виднее. Если он его освободил в пику испанскому королю, хоть тот и родственник нашей супруги Анны Австрийской, все равно это нам приятно.

– Ради лишь этого чувства, ваше величество, я рекомендую вам дать этому гонцу святейшего папы большую аудиенцию.

– А это не задержит моей охоты?

– Что вы, обо всем позабочусь я сам, во дворец будут приглашены все вассалы, и преданные, и строптивые, даже пользующиеся дарованными им шляпными привилегиями на приемах.

– Вам непременно нужно, чтобы кто-то остался при мне с необнаженной головой?

– Ваше величество, я просто хочу поставить их в самое для них затруднительное положение.

– Как это вы сделаете?

– Об этом я могу лишь шепнуть вам на ухо, – сказал Ришелье. Оглянувшись, он подошел к королю и произнес шепотом несколько слов, потом добавил уже громко: – А что им останется после этого делать?

Людовик XIII расхохотался:

– Вы неоценимый человек, кардинал! Я не знаю, чем вас наградить за такую выдумку. Эвоэ! Виват! Хорошо, готовьте торжественную аудиенцию. Посмотрим на этого бедного монаха. Вот удивится-то! Да и не он один! – И король опять захохотал.

Ришелье был доволен. Все оборачивалось так, как он хотел.

Он даже без своей обычной осуждающей улыбки наблюдал в окно, как со двора выехала кавалькада королевской охоты с сокольничими, держащими на кожаных перчатках с крагами хищных птиц с колпачками на головах.

Король тоже надел такую перчатку, и ему передали самого крупного и ловкого из соколов.

В назначенный Ришелье день, когда Мазарини должен был привезти Кампанеллу в Лувр, во дворце собирались даже издалека приехавшие вассалы, не говоря уже о придворной знати, обретавшейся в Париже.

Приемный зал наполнился роскошно одетыми вельможами и прекрасными дамами в самых модных туалетах со сверкающими драгоценностями, а перья на мужских шляпах соперничали с ними в пышности и яркости.

По условию приема все были в шляпах. Очевидно, это связывалось с какой-то особенной торжественностью великосветского сборища, устроенного кардиналом с согласия короля.

Королева в сопровождении приближенных к ней дам, опять же по предусмотренному кардиналом ритуалу, вышла раньше супруга и сразу осветила своей необыкновенной красотой, оттененной простотой и изяществом наряда, весь зал.

Вельможи зашушукались, приветствуя королеву сниманием шляп.

Наконец наступила торжественная минута, ждали выхода короля. Но он задерживался, ибо не было сигнала о приближении кареты с Мазарини и римским гостем.

Мазарини сидел в карете рядом с Кампанеллой и вел с ним многозначительную беседу:

– Отец Фома! Великий кардинал Ришелье предоставил вам убежище во Франции в надежде, что вы ему ответите признательностью и послушанием.

– Признательность моя исходит от сердца, монсиньор, но что вы имеете в виду под послушанием?

– Мне кажется, что не все ваши произведения восхищают его высокопреосвященство господина кардинала Ришелье. Быть может, в последующих своих сочинениях, которые вы напишете здесь на свободе, не зная забот и трудностей существования, вы разъясните некоторые положения, высказанные вами в трактате о «Городе Солнца»?

– Что там требует разъяснения на ваш взгляд, синьор Мазарини?

– Его светлость, как высший блюститель нравов, обеспокоен толкованием предложенной вами «общности» жен в вашем Городе.

– Ах, боже мой! Конечно, в том моя вина! Неверно толковать употребленное мной слово «общность» как использование одной жены несколькими мужчинами. Это вульгаризация, монсиньор! Я лишь предоставляю свободу выбора в равной степени и мужчинам и женщинам, а вовсе не узакониваю распущенность. Напротив, нравы должны быть строгими, но в то же время не исходить из вечного «права собственности» супругов друг на друга, освященного церковью.

– Вы восстаете против брака, начало которому господь положил еще с Адама и Евы.

– Если вы обращаетесь к священному писанию, то можете вспомнить, что господь допустил после гибели Содома и Гоморры, чтобы род человеческий был продлен с помощью дочерей, а не жены спасенного Лота, превращенной в соляной столб. Как известно, они, подпоив отца, поочередно соблазняли его, чтобы понести от него и не дать человеческому роду прекратиться.

– Ну знаете, отец Фома, на вашем месте я не приводил бы таких примеров, – возмутился Мазарини.

– Но разве не более цинично восприятие «общности», то есть «не принадлежности» жен, как призыва к распутству? Очевидно, нужно какое-то другое слово, которое исключило бы всякое иное толкование, кроме истинного.

– Вам предоставится возможность найти любые слова, чтобы разъяснить, что в Городе Солнца вы имеете в виду отнюдь не общность всего имущества, что противоречит всем законам – и человеческим и божеским.

– Общность имущества (здесь не надо искать другого слова!) должна быть полной, монсиньор. Беда, если дом или конь, поле, колесница или лодка могут принадлежать одному, а не другому, зарождая в нем зависть. Не должно существовать понятий: «это твое», «это мое»! Человеку может принадлежать только то, что на нем в условиях природы. Иначе зародыши «зла собственности» расцветут бесправием и тягой к преступности, к нищете и богатству, к праздности и страданиям и сведут на нет преимущества жизни в подлинно свободном от всех зол обществе.

– Мне трудно переубедить вас, отец Фома. Но я хотел бы предупредить вас, что не эти обреченные мечты, а заслуги противоборца испанской тирании вывели вас из темницы и вводят сейчас в королевский дворец Франции.

– Вы огорчаете меня, синьор Мазарини. Я надеялся, что монсиньор Ришелье разделяет мои убеждения, если просил папу о моем освобождении.

– Вы глубоко заблуждаетесь, отец Фома. Кардинал Ришелье не обращался к святейшему папе с такой просьбой. Папа Урбан VIII освободил вас по своей великой милости, из сострадания. Что же касается молодого человека, защищавшего вас, то он был прислан в Рим, поскольку кардинал Ришелье предвидел ваше освобождение. И если вам будут оказаны какие-либо знаки внимания, то отнесите их не к своим необузданным мечтам, а только лично к себе.

– Мудрейший синьор Мазарини, я должен признаться вам, что эти мечтания и составляют мою сущность. По крайней мере, так понимает меня господин Сирано де Бержерак, которого монсиньор Ришелье нашел нужным прислать за мной.

– Ничего не значащее совпадение. Этот молодой человек известен в Париже как крайне необразованный и тупой буян. Он мог вам наговорить немало глупостей, забывая, что он только солдат со шпагой, не больше.

– Как странно, – заметил Кампанелла. – Он произвел на меня иное впечатление.

– Первое впечатление всегда обманчиво, отец Фома.

– Я привык думать наоборот, монсиньор.

– Вам придется отказаться от многих своих былых привычек.

– Но, обретя теперь свободу в вашей прекрасной стране…

– Мы с вами земляки, синьор Кампанелла. Эта страна действительно прекрасна, если к ней должным образом относиться.

– Я хочу лишь воспользоваться ее гостеприимством, чтобы издать свое собрание сочинений.

Мазарини пожал плечами и загадочно произнес:

– Сколько успеете, отец Фома. Долгой вам жизни на свободе.

Карета въезжала в Лувр.

Мечта господина Абеля де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерака неожиданно осуществилась. Его в убогой квартирке на окраине Парижа нашел посланец Мазарини и пригласил присутствовать «в шляпе» (как было сказано в письменном приглашении) на большой аудиенции в Лувре. (Оказывается, Ришелье наперечет знал тех, кому дарована безумным королем «английская привилегия»!)

Это вызвало необычайное оживление в доме господина Абеля. Он пошел на немалые траты, чтобы приобрести (из основного капитала!) нарядную одежду, особо крикливую шляпу с перьями, вызвать портных, которые сбивались с ног, прилаживая новые камзол с шитьем и кружевные панталоны на грузную фигуру бывшего «владетельного сеньора». Его багровое, квадратное лицо было оживлено, и бедная Мадлен, а также дети, старший сын и дочь, издергались из-за капризов господина Абеля за эти предшествующие его «восшествию в Лувр» дни.

Конечно, понадобилась и стоившая уйму денег шпага, которую «королевский писец», пожалуй, впервые в жизни взял в руки.

В таком виде, провожаемый всей семьей, и отправился он (для экономии) пешком через весь город в Лувр, делая вид, что он прогуливается.

Конечно, в числе приглашенных туда на торжественный акт большой аудиенции были граф и графиня де Ла Морлиер и состоящий при них маркиз де Шампань.

Предок мужа графини Мишеля де Ла Морлиер получил в тяжелое для Франции время по прихоти угодного англичанам безумного короля Карла VI право не снимать шляпы перед французским королем в знак заслуг перед английской короной.

Сам Мазарини письменно от имени кардинала Ришелье напомнил графу о возможности показать перед всеми себя как особо привилегированного по сравнению с другими дворянами, и потому он был сегодня особенно напыщен и чем-то напоминал индейского петуха из числа тех, которые недавно появились во Франции, вывезенные из заморских колоний в Америке.

Был он тучен до невозможности и по сравнению с маркизом де Шампань казался горой рядом с мышью. При его завидном росте шляпа, украшенная отборными перьями, возвышалась над всеми. И головные уборы других вельмож, обладающих подобной же «шляпной привилегией», тонули в толпе. Их и не было видно.

– Ну, мадам, – шептал маркиз де Шампань, – сегодня и на вас, а следовательно, и на меня падет сияющая тень не снятой перед королем шляпы вашего достойного супруга.

– Ах, маркиз, я умираю от любопытства, чем все это вызвано?

– Ах боже! Это уже известно всему Парижу, я был в двух или трех салонах, где об этом только и говорят.

– Что же там говорят, почему вы молчите?

– Я не могу молчать, графиня, я никогда не молчу, в этом моя особенность, мой дар и мое несчастье, если хотите!

– Я хочу, чтобы вы не молчали. Именно этого хочу.

– Извольте. Весь парижский свет говорит о причуде его высокопреосвященства, который представит королю человека, желающего отменить браки и сделать всех дам доступными любым мужчинам.

– Боже, какой ужас! – воскликнула графиня. – Впрочем, в этом что-то есть.

– Конечно, есть, графиня, все с вожделением ждут такого указа короля. Однако общими должны стать и дворцы, и сундуки с золотом, земли и замки – словом, все, чем вы обладаете, как никто другой.

– Я обладаю и еще кое-чем.

– Это останется при вас, а вот имущество…

– Ах оставьте, маркиз! Я могла бы еще подумать, чтобы стать «общей» для избранных, но не нищей же!..

– Предвижу смуту, сударыня.

– Неужели король примет подобного смутьяна?

– Примет и, как видите, у всех на глазах.

– Мне кажется, я потеряю сознание.

– Я поддержу вас, положитесь на меня.

– Мне уже душно, где мой веер?

– Он у вас в руке, мадам. А я – рядом.

И тут открылись парадные двери зала, в них показался торжественный церемониймейстер двора с посохом, увенчанным тремя лилиями.

– Его величество король Людовик XIII, – громогласно провозгласил он.

В нарядной шляпе, украшенной перьями, вошел король обычной своей порывистой походкой, вытянув вперед шею.

И как по мановению незримой силы множество шляп первых вельмож Франции, даже приехавших к этому дню издалека, взвились вверх и опустились к самым ногам, чтобы проделать замысловатые, заимствованные, кстати сказать, у испанцев движения.

Король гордо шел в своей вызывающей пышной шляпе, зорко поглядывая по сторонам, чтобы убедиться, все ли обнажили перед ним головы.

Только три человека остались в шляпах: потомок егеря, спасшего в пору английских завоеваний безумного короля на охоте, полузабытый дворянин Абель де Сирано, герцог Анжуйский, чьи предки отстояли это право при присоединении Анжу к Франции, и граф де Ла Морлиер, похожий на башню, увенчанную вместо крыши головным убором, столь же аляповатым, как и у господина Абеля де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерака.

Придворные состязались друг перед другом в изяществе поклона перед королем, все, кроме упомянутых вельмож, которые ограничились лишь сотрясанием перьев на шляпах.

Через зал была проложена ковровая дорожка, по которой и шествовал король, сопровождаемый присоединившейся к супругу королевой и кардиналом Ришелье. Закинув голову, тот ястребиным взором окидывал все вокруг.

Не дошел король и до половины зала между почтительно расступившимися перед ним придворными, как открылись противоположные двери, и там появились два монаха в серых сутанах, смиренный будущий кардинал Мазарини и на шаг впереди него тревожно озирающийся, полуослепленный дворцовым блеском, недавний вечный узник Кампанелла.

И тут произошло невероятное.

Король обнажил голову перед скромным монахом, выражая тем самое высокое уважение, которое, если верить истории, короли вообще никому не оказывали.

Получилась невероятная ситуация. Весь зал, весь цвет французской знати стоял перед былым вечным узником, итальянским монахом с обнаженными головами, все, все, кроме… трех вельмож, имевших привилегии не обнажать головы перед королем. Перед королем! А если сам король обнажил?

– Снимайте шляпу, ваше сиятельство, – зашипел мужу своей любовницы маркиз де Шампань. – Делайте, как король!

Граф де Ла Морлиер не обладал быстротой соображения. Пока до его ума дошли слова маркиза, герцог Анжуйский, бывший в шляпе при выходе короля, обнажил голову. Теперь и графу де Ла Морлиер не оставалось ничего другого, как последовать его примеру.

Кардинал Ришелье, хоть и смотрел на Кампанеллу, все же заметил замешательство обладателей вредной «шляпной привилегии», запоздавших обнажить в конце концов свои головы. Последним с видимой неохотой снял так дорого стоившую ему шляпу обескураженный господин Абель де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак.

Кампанелла меж тем подошел к Людовику XIII и выразил ему свою величайшую преданность и признательность, затем он попросил разрешения передать монсиньору кардиналу Ришелье письмо святейшего папы Урбана VIII.

Ришелье взял пакет, благословив монаха, вскрыл печати и быстро пробежал папское послание.

– Так и есть, ваше величество, волею господа я предугадал содержание послания наместника святого Петра. Святейший папа не ошибся, выбрав Францию местом своего доверия.

Так французский монарх вместе с жесточайшим правителем Франции кардиналом Ришелье и всей французской знатью, оплотом реакции и абсолютизма, встречали с обнаженными головами первого коммуниста Европы Томмазо (Фому) Кампанеллу, автора великого «Города Солнца», послужившего столетия спустя одной из вех при разработке путей в коммунистическое завтра человечества.

Ришелье же утвердился в глазах всех как лицо, пользующееся особым вниманием папского престола. Вся эта задуманная им церемония дала ему повод отменить во имя королевского величия устаревшую, заимствованную у англичан «шляпную привилегию», унижавшую королевское достоинство. Отмена эта способствовала еще большему утверждению абсолютизма, впоследствии забытая историками из-за своей незначительности.

Что же касается королевского писца господина Абеля де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерака, то он, хотя и осуществил свою заветную мечту не снять шляпу перед королем, в Лувр больше никогда не приглашался.

 

Эпилог

Франция тем временем, участвуя в Тридцатилетней войне, как ее впоследствии назвали, обретала среди истощенных ею стран «европейскую гегемонию», что приписал себе в заслугу кардинал Ришелье, достигнув высшей власти и всеобщего почитания, хотя до конца войны было еще далеко. Тенью на этой славе он считал лишь вынужденное наглым де Бержераком его участие в освобождении Кампанеллы, взгляды которого, выраженные в «Городе Солнца», возмущали апологета абсолютизма. И он сделал все возможное, чтобы требуемое молчание знающих, включая самого Сирано, позволило бы современникам поверить, будто освобождение вечного узника исходило только от папы Урбана VIII, вызванное его антииспанскими настроениями. Однако Ришелье допускал, что истина может стать известной в будущем. Мазарини подсказал ему надежный способ исключить это. Он затребовал в порядке ватиканской ревизии церковные книги местечка Мовьер, где приходским священником был знакомый нам кюре. Тот не сразу заметил подмену в возвращенных книгах записи о рождении и крещении Савиньона, сына господина Абеля де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерака, а, обнаружив ее, встревожился, хотя не видел никакого практического смысла в этой ошибке. Он оставил эту неверную запись в церковной книге без последствий, не желая привлекать внимания Ришелье и Мазарини к ложе доброносцев, где кюре считался мастером. Путаница с крещением Сирано выяснилась лишь после его кончины, когда его друг детства Кола Лебре готовил предисловие к его посмертному изданию «Иного света», обнаружив по документам, что, всю жизнь бывший его сверстником, Сирано по записи на пять лет его моложе! Сирано во время своей бурной жизни, конечно, не подозревал о способе сделать его участие в освобождении Кампанеллы невозможным из-за якобы слишком юного его тогда возраста. Сказаться это, как рассчитал Мазарини, могло лишь на последующих историках, которым истинная роль Сирано не будет понятна.

Конец первой книги