Кровь вдовы опьянила агу, разум его совсем помутился, он жаждал еще крови. В нем проснулся древний инстинкт, захотелось ему убивать всех подряд — и людей, и животных, чтобы рядом с его любимым неподвижным мальчуганом валялись трупы. Он все еще сжимал нож в руке, до локтя обрызганной кровью.

Он позвал сеиза:

— Спустись в подвал за Манольосом и отведи его к платану. Заиграй в трубу, чтоб собрались гяуры и полюбовались… Отнеси к платану и моего Юсуфчика, чтобы и он посмотрел… Повесим Манольоса, хоть он не убийца! И принеси мне кнут; я сам спущусь вниз и переломаю кое-кому кости. Чтоб мне полегчало! Может быть, я даже повешу сегодня всех пятерых, виновны они или нет! Всех перевешаю! Зачем гяурам жить, если мой Юсуфчик лежит убитый? Ступай!

Его глаза снова наполнились слезами, он повернулся и положил на тело Юсуфчика, среди роз и жасмина, окровавленный нож.

— Возьми его с собой, мой Юсуфчик, — пробормотал он.

Ага сел на пол, прислонился к железной кроватке и закурил. Он закрыл глаза. Перед ним замелькали поля, горы и села: он мысленно вновь проделал путь из Ликовриси в Измир. То он ехал в повозке, то на мулах, а то на чертовой машине, которую привезли европейцы, будь они прокляты! И вот однажды утром случилось чудо! Дворцы, базары, мечети, людские толпы, музыка, сады, море — все вдруг исчезло! Осталась лишь одна кофейня с распахнутыми настежь дверями. Было жарко, хотя солнце уже заходило и в кофейне на соломенных циновках сидели умытые, пестро одетые аги, с подкрашенными тушью усами. Взобравшись по высокой лестнице, вошел ликоврисийский ага — и что же он видит? Юсуфчика, поющего: «Дунья табир, руйя табир, аман, аман!» И сразу исчезла кофейня, аги, циновки и наргиле. От всего Измира остались лишь он да Юсуфчик; один из них упал на колени и умолял, а другой, кокетничая и извиваясь всем телом, жевал мастику…

Вошел сеиз, принес кнут и положил его на колени хозяина. Ага опустил глаза, взглянул из-под тяжелых век на слугу, но не пошевелился. Куда идти? Зачем расставаться с тем городом у самого моря, где он сейчас находится? Зачем расставаться со своим Юсуфчиком? Он снова закрыл глаза и мысленно вернулся в Измир.

На улице послышалось громкое пение трубы сеиза. Солнце садилось, но жара не спадала, беззащитные листья сохли под его палящими лучами.

Одна за другой открывались двери, выходили на звук трубы жители села и собирались вокруг платана. Одни угрюмо молчали, другие в раздражении ходили взад и вперед и обсуждали, кто убил Юсуфчика: Манольос или не Манольос, преступник он или нет.

— В тихом омуте черти водятся! — говорил один, покачивая головой. — Мне Манольос всегда казался подозрительным… То он с вдовой, то с Юсуфчиком… тьфу, пропади он пропадом!

Прибежал, запыхавшись, старик пономарь; он принес страшное известие и был этим очень доволен.

— Проходил я мимо дома аги; увидел во дворе старую горбатую Марфу, которая билась в рыданиях: «Что с тобой?» — спрашиваю ее. «Убили вдову!» — «Кто убил?» — «Ага. Зарезал ее, как ягненка, и сбросил с лестницы. Позови христиан, пусть подберут ее… она тоже была христианкой, бедняжка, пусть похоронят ее!»

— Похоронить ее? Вот еще! — хихикая, сказал какой-то бледный крестьянин с нездоровым цветом лица. — Пошла она к черту!

Солнце опускалось за горизонт. Маленькие птички кружились над платаном; они хотели заночевать на нем, но увидели множество людей, собравшихся под деревом, услышали гвалт и испугались. Обеспокоенные, летали они вокруг платана и ждали, когда разойдется людское сборище и они смогут возвратиться в свои гнезда.

Стало слышно, как заскрипели тяжелые ворота в доме аги. Все повернули головы, и единый вздох прокатился, как волна, по толпе. Показался Манольос, спокойный, улыбающийся, со связанными сзади руками; по его лицу струилась кровь. Он остановился на минуту, как будто хотел поздороваться с односельчанами, но за ним вышел свирепый сеиз и сильно ударил его кнутом. Манольос молча перешагнул порог.

За ним два носильщика несли железную кроватку, на которой лежал разлагающийся труп Юсуфчика, усыпанный цветами.

Манольос шел спокойно и внимательно, словно прощаясь, смотрел на людей, на дома, на деревья, на далекие спелые хлеба, золотившиеся в лучах заходящего солнца. «Слава богу, — думал он, — хороший урожай будет в этом году, будут сыты бедняки!»

Вдруг он увидел у платана трех своих друзей, которые, плача, смотрели на него. Манольос улыбнулся, кивнул им головой, здороваясь, потом замедлил шаг, поглядел на своих односельчан и крикнул:

— Земляки, я ухожу, всего вам хорошего!

Обратился к товарищам.

— Братья, — крикнул он, — Михелис, Яннакос, Костандис, я ухожу, будьте счастливы!

— Невиновен! Невиновен! Невиновен! — воскликнули разом трое друзей прерывающимися голосами.

— Неужели нет у вас совести? — крикнул Яннакос своим землякам, которые удивленно смотрели на него. — Почему, бессовестные, не падете на колени, не поклонитесь ему? Ради нас он умирает, ради спасения села, неужели вы этого не понимаете? Он, как Христос, берет на свою душу все наши грехи! Братья…

Но он не успел закончить фразу. Сеиз бросился к нему, и кнут дважды обвился вокруг шеи Яннакоса.

В воротах показался ага. Все замолчали. Толпа расступилась и дала ему пройти. Он шел мрачный, опустив глаза в землю.

Подошел к платану, остановился и, не поворачивая головы, даже не взглянув на Манольоса, протянул руку к сеизу и приказал:

— Вешай его!

Свирепый анатолиец кинулся на Манольоса и схватил его за горло.

Но в эту минуту послышался пронзительный, испуганный и радостный голос:

— Ага! Ага!

С трудом переводя дух, бежала старая Марфа, держа в руках узел с одеждой. Сеиз побледнел, отпустил петлю, за которую уже взялся рукой; его нижняя челюсть задрожала, он прислонился к стволу платана. А горбатая старуха бросилась к ногам аги.

— Ага, — визжала она, — смотри, смотри!

Она развернула узел и бросила на землю к ногам аги безрукавку, короткие штаны и обмотки с запекшейся кровью. Ага наклонился.

— Чья это одежда? — спросил он.

— Сеиза! — ответила старуха Марфа. — Сеиза!

Ага повернул голову и посмотрел на сеиза; тот прижался к стволу платана. Крестьяне стояли затаив дыхание.

Одним прыжком ага оказался около сеиза, пнул его ногой и заревел:

— Али Мухтар!

Сеиз, свернувшись клубком на земле, закрыл лицо своими волосатыми ручищами.

— Пощади! — промычал он, как теленок.

Три товарища подошли поближе, и сердца у них бились так, что казалось, вот-вот разорвутся. Толпа зашевелилась, окружила агу, сеиза и горбатую Марфу. Яннакос незаметно подошел к Манольосу, развязал его, схватил его руку и поцеловал ее.

Ага поднял голову, увидел сияющие радостью лица крестьян и поднял кнут.

— Гяуры! — крикнул он. — Уходите! Убирайтесь отсюда, а то уничтожу всех!

Он, как слепой, метнулся к толпе и начал избивать кнутом женщин, мужчин, детей.

Площадь сразу опустела; все стремглав бросились к своим домам, давя друг друга, и только самые храбрые спрятались за углами домов и выглядывали оттуда. Друзья схватили Манольоса, отбежали вместе с ним, прижались к стене крайнего дома и стали смотреть, что будет дальше.

— Так это ты? Это ты его убил?! — ревел ага, брызгая слюной и топча сеиза ногами.

Он выхватил ятаган из ножен, но тут же вложил его обратно, наклонился, схватил подвернувшийся камень и принялся бить им сеиза по голове, — он словно растерялся, словно не знал, какую казнь выбрать для убийцы.

А тем временем старуха Марфа подбирала и увязывала принесенную ею одежду, подпрыгивала от радости, будто в танце, потом снова развязывала и связывала тряпье, опять раскладывала его на земле, чтобы была видна кровь.

И все время говорила, повторяя одно и то же, одни и те же слова:

— Я слышала, дорогой ага, как он поднимался по лестнице ночью… Я слышала и тоненький-тоненький голосок, так кричит птица, когда ее режут, мой ага… Но как же я могла говорить, несчастная?.. Но теперь вот я нашла одежду!

И горбунья снова разворачивала тряпье, раскладывала его на земле и показывала кровь…

Но аге надоело это кривлянье. Он ударил ее ногой в бок, старуха закричала пронзительным голосом и, хромая, побежала к дому аги, свалилась там на пороге и, как хищная птица, издали смотрела своими колючими глазами на агу и сеиза.

— Теперь выкалывайте себе глаза, кастраты! — бормотала она. — Я нашла то, что искала, я добилась того, чего хотела! Теперь плевать мне на вас!

Устав, ага уселся, скрестив ноги, и заставил сеиза сесть таким же образом против него, лицом к лицу, нос к носу. Долго они так сидели вдвоем, не шелохнувшись. Солнце уже зашло, маленькие птички расхрабрились и, увидев, что толпа исчезла, вернулись к гнездам своих предков на старом платане.

Крестьяне посмелее выглядывали из-за углов; четверо товарищей, прижавшись к стене, тоже смотрели затаив дыхание. Они чувствовали, что сейчас произойдет что-то страшное.

— Мне жалко беднягу сеиза, — прошептал Манольос.

— Богу его не жалко, — ответил Яннакос. — Молчи!

Ага вдруг стремительно вскочил и зарычал, как лев:

— Встань, собака!

Сеиз тоже вскочил — сразу же, одним прыжком. Ага вытащил ятаган, взмахнул им раз, другой, третий — отрубил ему нос, уши и отшвырнул в сторону. Страшный анатолиец не пошевелился, не вскрикнул. Он стоял, как дерево, которому подрезают ветки; кровь лилась на землю и смешивалась с пылью.

Потом ага поднял кнут.

— Беги! — заревел он.

Сеиз, спотыкаясь, начал бегать вокруг платана.

— Стой! — снова заревел ага.

Свирепый анатолиец страшно завыл и упал на колени. Ага схватил его, повалил на землю, накинул ему на шею петлю, толкнул скамью ногой — и сеиз, весь в крови, закачался в воздухе, как колокол.

Ага вытер рукою свое вспотевшее лицо и перемазал его кровью. Потом снова уселся на землю, скрестив ноги, и долго-долго, тяжело дыша и мыча, как буйвол, смотрел на сеиза. И когда насытилась его душа, он тихо встал и, не оборачиваясь, не смотря ни на сеиза, ни на Юсуфчика, побрел, шатаясь, к себе домой, думая, что его никто не видит. Войдя во двор, он толкнул ногой ворота, чтоб закрыть их, но поскользнулся и с грохотом рухнул на плиты двора.

— Что там наверху, в мире, творится? — спрашивал в эту минуту архонт Патриархеас своих товарищей.

Они сидели на полу, опершись затылками о стену, и ждали дальнейшего, глядя на дверь.

— Я тебе скажу, архонт, — ответил старик Ладас, которому хотелось вновь наладить отношения и снова примазаться к сильным, — Манольос, прости его господи, висит теперь в петле. Справедливо, несправедливо — какое нам дело? Главное, мы спасены. Вот сейчас появится сеиз и скажет нам: «Вон, гяуры, убирайтесь домой!» Даст каждому из нас пинка, и мы снова выйдем на белый свет, вернемся к своим трудам. И все, что мы тут говорили, дорогой архонт и милый отец Григорис, да растает, как соль в воде!

«Я выколю тебе глаза, паршивый старик!» — подумал поп Григорис, но, вспомнив, что он христианин и священник, придал своему лицу слащавое выражение, смягчил голос и ответил:

— Главное, дед Ладас, спастись с божьей помощью, а все остальное забудется! Все мы люди, нам пришлось перенести тяжкие испытания, мы наговорили лишних слов, но я все уже забыл.

— А я никогда не забуду, что ты назвал меня архонтской свиньей, — жалобно заметил старик Патриархеас.

Ему запало в сердце это прозвище, потому что очень уж метко было сказано.

— Разве я говорил такое, архонт? — сказал старик Ладас с удивлением. — Беру свои слова обратно! Я, бедняга, чуть с ума не сошел от страха, не знал, что говорю. Я хотел сказать — архонт, а сказал — архонтская свинья.

Панайотарос поднял свою разбитую голову.

— Пропадите вы все пропадом, трусы! — закричал он. — Каждый из вас боится другого, и один другому противен, но как же вам в этом признаться! Вы хотите ладить между собой, паразиты, чтобы грабить бедняков! Но я, хоть и ничтожный, не боюсь вас, попы, архимандриты, архонты, старосты, учителя! Плюю на вас!

Учитель раскрыл рот, чтобы как-то разрядить обстановку, но в это время открылась дверь и показалась старуха Марфа. Было видно, как сияли ее глаза в полутьме.

— Какие новости, Марфа, ты принесла нам с того света? — крикнул архонт и приподнялся.

— Если не наполните мою ладонь золотом, — отвечала она, — не скажу ни слова…

— Ведьма ты, — захныкал старик Ладас, — тебе нас не жалко? Мы бедные люди, ты хочешь из нас кровь высосать?

— Хорошие или плохие новости ты принесла нам? — спросил поп Григорис. — Вот что ты нам прежде всего скажи.

— Ни слова не скажу тебе, дорогой отче! Разве твоя святость не протягивает сперва руку, а потом начинает «Господи помилуй»? Почему же я должна поступать иначе? Будьте добры, раскройте ваши кошельки, архонты!

Старик Патриархеас первым раскрыл свой кошелек, вынул одну золотую лиру и повернулся к попу.

— Отче мой, — сказал он, — тебя архонтским попом называют, — не скупись! Пусть расстегнет свой пояс и твоя милость, дед Ладас, что называешь меня архонтской свиньей; деньги для тебя что кровь, и не плохо было бы отнять у тебя немного крови, а то может случиться с тобой, несчастным, сердечный припадок! Учитель, дай и ты, что можешь, ведь ты беден! Давайте кончать. Старуха принесла нам хорошие новости, разве вы не видите, как сияют ее глаза?

Поп и учитель раскрыли свои кошельки, а старик Ладас вздохнул.

— А нельзя ли мне задолжать тебе, тетушка Марфа? — спросил он умоляюще. — Я тебе оставлю расписку.

— Ну и скряга! Неужели твоя жизнь не стоит одной лиры? — сказала старуха. — Наберись храбрости, раскрой кошелек, а то и впрямь как бы ни хватил тебя удар.

Потом обернулась к Панайотаросу.

— С тебя, несчастный Гипсоед, — сказала она хихикая, — ни гроша мне не надо. Вдова и так тебе ничего не оставила.

— Замолчи, паршивая старуха! — заревел Панайотарос. — Постой, вот я с твоего горба сниму мерку. Сделаю тебе седло поудобнее, чтоб не давило, ведьма!

— Не гневайся, несчастный Гипсоед, у меня есть и для тебя новость: ты исцелен! Исцелен, грешный любовник! Вдова Катерина отправилась на тот свет!

Панайотарос вытаращил глаза, хотел что-то сказать, но какой-то комок застрял у него в горле.

— Ее только что убил ага! Вонзил ей нож в сердце, и отправилась она к черту!

Панайотарос рухнул на пол и начал биться головой о стену. Он ревел, как зверь, и звал вдову. Стоя у порога, горбатая старуха дразнила несчастного:

— Кто велел ей быть красивой? Кто велел ей быть бесчестной? Кто велел ей пойти к аге? Так ей и надо! Он вонзил ей нож в сердце и сбросил с лестницы!

Но Панайотарос не слушал ее. Он кусал свои руки, раскинув их, словно обнимая плиты пола, и звал вдову.

Тем временем старик Патриархеас собрал со всех деньги и наполнил ими ладонь старухи Марфы. И тогда язык у нее развязался, и она им все подробно рассказала. Она говорила и говорила, смеялась, подпрыгивала, изображала агу, сеиза, завывала и хихикала… Поп Григорис перекрестился.

— Пошли, — сказал он, — да будет благословенно имя господне! Вошли мы сюда простыми людьми, выходим героями и мучениками за веру Христову!

— Пошли! — сказал архонт. — Дешево отделались.

— Целую лиру мне стоила вся эта возня, — закричал старик Ладас. — Вот мы выйдем отсюда, тогда я за все отомщу. В первую очередь подлецу Яннакосу. Заберу у него ослика!

Поп Григорис перешагнул порог.

— Завтра, братья, — сказал он, — мы должны справить тайный молебен. Мы вели себя как подобает мужчинам и христианам, мы вышли победителями из страшного испытания, — да будет благословенно имя господне!

— Я заставлю детей, — сказал учитель, — написать сочинение об идеях, мучениях и героизме греческого народа.

Впереди всех, с гордо поднятой головой, стоял поп Григорис и чванился, как козел, вожак стада; за ним — старик Патриархеас, грязный и голодный, потом учитель — такой же гордый, как и поп, ибо проявил героизм и не опозорил своих предков; последним стоял старик Ладас. Он придерживал свои штаны, потому что пояс оборвался и они спадали.

— Эй, Гипсоед! — крикнула горбатая старуха, стоявшая у двери с ключом в руках. — Убирайся! Овдовел ты, несчастный, ага тоже овдовел, — ступай составь ему компанию.

— Пусть сперва выйдут эти важные ослы, — пробормотал седельщик, — я уйду один.

Он сжал кулаки и поднялся.

— Попы, архимандриты, архонты, старосты, учителя — плюю на всех вас!

— Иуда! — не выдержав, бросил ему в лицо поп Григорис и поспешно шагнул к двери.

Панайотарос рванулся было вперед, чтобы схватить его за бороду, но поп успел выскочить и уже шагал по двору. За ним бегом поспешали остальные его товарищи.

Наступил вечер, улицы опустели, крестьяне собрались в своих домах; они ужинали, выпивали больше, чем обычно, отмечая сегодняшний день. Манольос, сеиз, вдова, ага, Юсуфчик, старуха Марфа — эти имена склонялись на все лады в домах. Всюду царило оживление, теперь было о чем поговорить старикам, было о чем посплетничать женщинам, было что послушать и запомнить детям…

Старик Патриархеас сидел за накрытым столом. Он уже умылся, сменил белье, привел себя в порядок, а Леньо бегала по дому взад-вперед, толстенькая, краснощекая, в хорошем настроении. Она уже сварила курицу, приготовила суп с яйцами и лимоном, чтоб старик пришел в себя. Михелис сидел напротив отца и смотрел, с каким волчьим аппетитом тот поглощает еду, обливаясь потом, торопясь восстановить свои подорванные силы…

Он слушал, как старик говорил, смеялся, жевал — и глядел на него с недоумением. «И это мой отец, — думал он, — вот это и есть мой отец…»

— Дешево мы отделались, — говорил архонт с набитым ртом. — Теперь, когда я повидал Харона, Михелис, я понял, что такое жизнь… Не нужно терять времени, сын мой, нужно есть, пить, веселиться, чтобы успеть… Подумай только, если бы я не спасся, кто бы ел эту курицу!

А Михелис смотрел на него молча и думал: «Это и есть мой отец… Это и есть мой отец…»

И поп Григорис тоже блаженствовал, сидя у себя во дворе, в тени виноградных лоз. Он тоже ел и пил. Веял приятный летний ветерок, сладко пахло базиликом и жасмином; кот, мурлыча, терся о ноги хозяина. А Марьори стояла с кувшином вина в руке и угощала своего отца; и от радости слезы катились по ее бледным щекам.

Архонтский поп пил, ел и бахвалился:

— Ни на секунду я не испугался. Я вел себя как вожак, как достойный представитель бога в Ликовриси. Я храбро говорил с агой, я защищал христианство, в тюрьме держался твердо и стойко и был готов встретить смерть… Ты должна, моя Марьори, гордиться своим отцом…

И старик Ладас сидел на лавочке у себя во дворике, босой, без пояса, жевал, как всегда, ячменный хлеб, изредка бросая в рот маслину, и подробно рассказывал своей жене Пенелопе, что он делал, что с ним делали, что он говорил, что ему говорили и во сколько обошлась ему вся эта история…

Он тяжело вздохнул и, обозлившись, вошел в дом. Открыл ящичек, вынул расписки и поднес их к лампе. Поплевал на пальцы и начал перелистывать — кто и сколько ему должен, когда заканчивается срок и какая прибыль получается. Остался доволен подсчетами и ухмыльнулся.

— Завтра утром, Пенелопа, я за все отомщу. Я вырвался прямо из пасти Харона и теперь, когда я спасен, не дам поблажки никому. Я тебе должен, ты меня уничтожь, ты мне должен, я тебя уничтожу, — нужно торопиться! Что скажет твоя милость, Пенелопа?

Но его жена, давно ко всему безразличная, смотрела пустыми глазами на спицы и исступленно вязала. Как будто и она встретилась со смертью и торопилась закончить чулок. Не забеспокоилась она, когда исчез ее муж, не порадовалась она, когда он вернулся и начал снова ходить взад-вперед по двору, придерживая штаны, почесываясь и без умолку тараторя. Разговоры при лампах продолжались до полуночи. Потом постепенно свет гас то в одном, то в другом окне, село погрузилось в сон и захрапело.

Михелис рано расстался с друзьями, — он торопился домой, чтоб повидаться со своим стариком.

— Пошли ко мне, поужинаем вместе, — предложил Костандис своим двум товарищам. — Отпразднуем, дорогой Манольос, твое воскресение!

Жена Костандиса сегодня вечером была в хорошем настроении. Она не нахмурилась, когда увидела их, а, засучив рукава, развела огонь и приготовила ужин. Накрыла на стол, принесла вина и кувшин холодной колодезной воды.

— Ни с кем не сравнить твою сестру, — сказал Костандис потихоньку Яннакосу, — ни с кем не сравнить ее в хозяйственности, когда она в хорошем настроении; ни с кем не сравнить ее и тогда, когда она в гневе. Слава тебе, господи, счастливы мы сегодня вечером!

— Добро пожаловать, братья! — сказала громко хозяйка.

— Рады и мы тебя видеть! — ответили проголодавшиеся гости и принялись за еду.

Хозяйка не отходила от стола, ухаживала за ними.

Яннакос и Костандис подняли полные стаканы и чокнулись с Манольосом.

— Христос воскрес! — воскликнули оба, глядя с нежностью на Манольоса.

Манольос не разговаривал, не улыбался, хотя в душе был рад, что остался жив. Он пил и ел, сидя со своими товарищами, наслаждаясь вечерним прохладным ветерком, обвевавшим его вспотевшую голову… Но сегодня вечером ему хотелось быть в другом месте — и какая-то глубокая, неземная печаль отражалась на его лице.

— Не огорчайся, Манольос, — сказал ему Яннакос, — рай хорош, я ничего против него не имею, но и земля тоже хороша… Разве ты встретишь Костандиса и Яннакоса в раю? — прибавил он улыбаясь. — Ведь мы с тобой, дорогой Костандис, если судить по нашим делам, попадем в ад, правда не на самое дно, а чуть повыше!

Все трое рассмеялись и снова наполнили стаканы.

— Мне жаль несчастную вдову, — сказал Костандис негромко, чтобы не услышала жена. — Жалко ее красоты!

— Кто знает, — добавил Яннакос, — может быть, сейчас, когда мы тут разговариваем, вдова Катерина находится в раю. Подумайте только, вместе с Марией Магдалиной! Прогуливаются они обе, обнявшись, по вечнозеленой траве, посматривают вниз, на землю, и смеются…

— А может быть, и вздыхают, Яннакос? Ведь обе они очень любили этот мир, — сказал Костандис. — А ты как думаешь, дорогой Манольос?

— Я завидую вдове, — ответил Манольос. — Я ей завидую, но не жалею ее. Зачем ее жалеть? Конечно, она сейчас прогуливается по раю вместе с ангелами и не вздыхает об этом мире и не смеется над ним. Она его совсем позабыла. Этот мир исчез для нее так же, как исчезла с моего лица проказа.

Жена Костандиса услышала эти слова и в первый раз обернулась, чтобы посмотреть на лицо Манольоса, — говорили, что оно распухло от проказы, но теперь оно было гладкое и чистое! Хотела спросить его, как случилось это чудо, но мужчины беседовали, а она сегодня вечером была в хорошем настроении и не хотела вмешиваться в их разговор. И только, когда речь зашла о вдове, сердито что-то буркнула про себя и злобно ощерилась, будто готовясь укусить, но сдержалась.

— А что ты, Манольос, скажешь о несчастном сензе? — спросил Костандис. — Хоть он был и злой, как собака, в душе я пожалел его.

— Был бы он христианин, — ответил Манольос, — он раскаялся бы. Кто знает, дорогой Костандис, бог, возможно, возложил бы свою длань на его голову и сказал бы ему: «Да простится грех твой, ибо ты сильно любил».

— Но если бы было так, как ты говоришь, — крикнул Яннакос, — то рай превратился бы в притон для преступников!

— Рай и существует для грешников… — прошептал Манольос.

— Давайте выпьем за здоровье сеиза! — сказал Костандис, который был уже слегка навеселе. — Давайте выпьем за здоровье аги, погубившего несчастную вдову, потому что и он сильно любил! Давайте выпьем и за Юсуфчика, несправедливо убитого! Он-то чем провинился? Жевал мастику и пел амане!.. Разве он что-нибудь худое делал?

— А если даже что-нибудь и делал, — заметил Яннакос, давясь от смеха, — пусть и то пойдет ему на пользу!

Костандис в ужасе сделал знак и глазами показал на свою жену, которая притворялась, будто смотрит в открытое окно на звезды. Яннакос понял и прикрыл рот рукой.

— Только за здоровье деда Ладаса не заставляйте меня пить и за здоровье попа Григориса! — заявил Костандис. — Это дикие звери.

— Эх, доброе у тебя вино, дорогой Костандис! — крикнул Яннакос, который порядком опьянел, — поэтому я выпью и за их здоровье.

Он наполнил стакан.

— За здоровье деда Ладаса! Чтоб пусто ему было! — и выпил залпом.

Потом снова налил.

— За здоровье попа Григориса! Чтоб пусто ему было! — и осушил и этот стакан.

— Есть ли еще какой-нибудь грешник, чтоб я мог упомянуть и его?

Вино лилось рекой, сердца раскрывались, и в них вселялись радость и любовь.

«И Христос как вино, — подумал Манольос. — Точно так же и он делает необъятными сердца людей, и тогда умещается в них весь мир; точно так же он открывает врата рая, чтобы вошли туда все грешники…»

И он гордился своими друзьями, которые обнимались и хохотали.

— А Панайотарос? — . крикнул Яннакос. — Мы Иуду забыли! За его здоровье, отче Иаков!

— За его здоровье, апостол Петр! — ответил Костандис, и все снова осушили стаканы.

Жена Костандиса повернула голову; она поняла, что они собираются выпить все ее вино, и это привело ее в ярость.

— Ты много пьешь, Костандис! — сказала она строгим голосом.

Костандис съежился.

— Ладно, — сказал он, — не сердись, жена, принеси нам еще кувшин с водой, чтоб освежиться.

Жена пошла к колодцу, а Костандис приложил палец к губам.

— Будьте осторожны, бедняги, — прошептал он, — будьте осторожны, она начинает сердиться!

— Давай лучше уйдем, — сказал Яннакос, — давай уйдем, чтоб тебе не попало…

— Нет, ребята, сидите, только тихо. Мы выпьем воды за ее здоровье. Может быть, и смягчится она, — не знаешь ты женщин.

Жена вошла с кувшином; взяла стаканы из-под вина, сполоснула их и наполнила холодной водой. Мужчины подняли стаканы с водой и чокнулись.

— За твое здоровье, сестренка, — сказал Яннакос, — пусть бог освежит твою душу, как ты нас сегодня освежила! Лучшей сестры, чем ты, и лучшей жены нет в мире! Куда бы ни пошел и где бы ни был Костандис, всегда и везде он говорит о твоих прелестях!

— За твое здоровье, жена! — робко произнес Костандис. — Лучше, ей-богу, с тобой быть в аду, чем одному — в раю! — и подмигнул своим товарищам.

— За твое здоровье, хозяйка, — сказал Манольос. — Ты нас извини, большой вечер сегодня, село наше спасено! Пусть бог вознаградит тебя за хлопоты, что мы тебе доставили.

Друзья допили воду, и теперь им не было жарко. Костандис вынул портсигар и предложил товарищам сигареты. Потом все поднялись, вышли во двор и сели на лавочке. Хозяйка, бормоча что-то про себя, начала убирать стол.

Воздух был почти неподвижен; с поля доносился запах спелых хлебов; от фруктовых деревьев, росших во дворе, пахло инжиром.

Кто-то остановился у ворот и постучал; Костандис встал, встревоженный.

— Костандис, открой! Это я, Михелис!

Костандис с радостью открыл дверь. Вошел ночной гость, Михелис.

— Я оставил своего старика, — сказал он. — Он наелся, напился и уснул. Вот я и пришел.

Он сел на лавочку. Вокруг царило сладостное безмолвие, он не хотел его нарушать и молчал.

Прислонившись головой к стене, Манольос смотрел на звезды, и свет их озарял его. И вдруг в ночной тишине раздался его спокойный голос:

— Человек замышляет одно, а бог решает другое; он не дал мне сегодня умереть и покинуть вас, братья. Кто знает, какая у бога цель? Наверно, мы еще не кончили свой путь на земле, нужно еще много трудиться, чтобы спасти душу. И вот сегодня вечером, братья, я принял решение.

Сказал и умолк; затем поднял свои глаза к звездной реке Иордану, которая раскинулась над ним.

Яннакос и Костандис начали трезветь. Вино, шумевшее у них в голове, теперь струилось по всему телу, вливая в них бодрость. Михелис тронул колено Манольоса, как будто хотел сказать ему: «И я с тобой!»

Они были совсем одни в ночном мраке. Ласково обвевал их ветерок, звезды сверкали над ними, слабо освещая их лица; они с трудом различали друг друга в темноте.

Манольос ободрился и начал снова рассказывать:

— Когда я был еще послушником в монастыре (до того, как явился архонт Патриархеас и забрал меня в мир), монах Манасис — дай бог ему здоровья, если он жив, и освяти господь его кости, если он умер! — рассказал мне однажды случай, который, как он мне говорил, произошел с его другом, тоже монахом. Много лет я не вспоминал этого рассказа, но сегодня, бог знает почему, вспомнил, и он не выходит у меня из головы… Вы не хотите спать? — спросил он, обрывая свою речь, потому что его друзья молчали и нельзя было в темноте видеть их лиц.

— Ради бога! — крикнул Костандис, словно испугался. — Почему ты спрашиваешь, Манольос?

— Никогда наша душа так не бодрствовала, Манольос, — добавил и Яннакос. — Не мучай нас, говори!

— У того монаха, друга моего учителя, было одно страстное желание в жизни: чтобы господь бог удостоил его пойти к гробу господню и поклониться ему. Он бродил поэтому по селам, просил милостыню, и спустя много лет, стариком уже, собрал тридцать золотых лир — столько, сколько нужно было на путешествие. Тогда он помолился, взял разрешение у игумена и отправился в путь. Сразу же за вратами монастыря он увидел человека в лохмотьях, бледного, печального, который, нагнувшись, собирал траву. Человек услышал стук палки монаха о камни и поднял голову.

— Куда ты собрался, дедушка? — спросил он.

— Гробу господню, брат мой, поклониться. Обойду троекратно вокруг святого гроба и поклонюсь.

— Сколько у тебя денег?

— Тридцать лир.

— Отдай мне эти тридцать лир, у меня жена и дети голодные. Отдай их мне, обойди три раза вокруг меня, а потом стань на колени и поклонись.

Монах вынул свой кошелек с тридцатью золотыми, отдал их бедному, обошел трижды вокруг него, потом стал на колени и поклонился. Затем он вернулся в монастырь…

Манольос опустил голову и замолчал. Три друга молча слушали его, и на сердце у них становилось тревожно.

Манольос поднял голову.

— Позже я узнал, — продолжал он, — что этим монахом, который так хотел побывать у гроба господня, был сам мой учитель, отец Манасис; но из скромности он не признался мне в этом. И вот сегодня, спустя столько лет, я понял, кто был тот бедняк, которого встретил Манасис у монастыря.

Голос Манольоса задрожал, и он умолк. Друзья пододвинулись к нему поближе.

— Кто же это был? — спросили они с нетерпением.

Некоторое время Манольос словно не решался ответить, но наконец спокойно, как спелый плод, который падает в саду ночью, пало его слово:

— Христос.

Все вздрогнули. Будто вдруг перед ними показался в ночной тьме бездомный Христос, печальный, преследуемый людьми, бедно одетый, с окровавленными от долгого пути ногами. Они с ужасом чувствовали его невидимое присутствие, и несколько минут никто не мог вымолвить ни слова. Да и что они могли сказать? Куда пойти? Кому говорить? Они никого не видели вокруг, и в то же время эта промелькнувшая перед ними фигура казалась им не менее реальной, чем они сами.

Первым прервал молчание Яннакос. Вглядевшись в ночной мрак, он крикнул:

— Кто там? Как будто кто-то постучал в дверь? Кто там? — повторил он снова, протянув руку.

Листья фигового дерева зашелестели, ночь снова наполнилась запахом хлебов, жимолости, спелого инжира. И четверо друзей, глубоко вдыхая этот запах, почувствовали в себе присутствие кого-то незримого. Все вспомнили, что в детстве, когда сердца их были еще невинны, то же Невидимое входило в них в страстной четверг, во время причащения.

— Манольос! — сказал Михелис и хотел обнять своего друга, но сдержался. — Манольос, с сегодняшнего дня, с того часа, как я увидел тебя выходящим из ворот аги со связанными руками, когда ты спокойно, радостно шел принести себя в жертву, чтобы спасти село, я почувствовал какое-то дуновение и увидел какое-то странное сияние вокруг тебя, — как будто ты стал выше, стройнее, как будто ты превратился в пламя! В ту самую минуту я и принял решение: пойду за тобой всюду, куда ты меня поведешь. Что ты прикажешь, то и сделаю.

Он умолк на мгновение в нерешительности, но тут же добавил тихо, но твердо:

— Теперь, когда я видел, как ел мой отец, как он пил и пошел спать, я понял, что связан больше с тобой, Манольос, чем с ним! Я больше его не слушаюсь, — слушаюсь только тебя.

Яннакос и Костандис тоже хотели что-то сказать, но не смогли и разрыдались.

Показалась на пороге жена Костандиса, услышала их плач, покачала головой и вернулась в комнату. Манольос взял руку Михелиса и крепко сжал ее в своих руках.

— Брат мой, — сказал он, — ты лучше меня, ты невиннее, ты ближе к Христу, чем я. Тебя не мучают дьявольские голоса, и ты проще и увереннее находишь свой путь. Ты достигаешь одним спокойным, легким шагом того, чего я столько лет пытался достичь в муках, но так и не достиг. Твое самопожертвование вдвойне дорого, потому что, у тебя архонтский дом, и отец твой архонт, и богатство у тебя, и имя; у меня же ничего нет. Я жертвую богу самым малым и еще мучаюсь, чтобы принести даже эту ничтожную жертву. Как и у моего учителя Манасиса, у меня, бездельника, тоже были большие планы: тесно мне стало в кошаре, тесно мне стало в селе, я страстно желал взойти на большой корабль и отправиться на край света, чтобы там найти свое спасение. Мне казалось, что гроб господень находится очень далеко, на краю света, и я презирал тот клочок земли, который мне послал бог… Но теперь я понял. Христос находится везде, он бродит вокруг нашего села, стучится в наши двери, стоит и просит милостыни у наших сердец. Беден, голоден, бездомен Христос в этом богатом большом селе, где живут и царствуют аги, Ладасы, попы Григорисы! Он беден, и у него голодные дети. Он просит милостыню, стучится в двери и сердца, а его гонят от двери к двери, от сердца к сердцу.

Манольос встал, и лицо его словно засияло в темноте.

— Братья, — воскликнул он, — мы найдем его, мы откроем ему наши двери и сердца. Раньше я его не видел, не слышал; теперь я его вижу и слышу. Позавчера ночью, когда Яннакос поднялся на гору и нашел меня в моем уединении, я ясно слышал голос Христа. Он окликнул меня, назвав по имени, и тогда я спустился в село. Я думал, он позвал меня, чтобы я отдал свою жизнь за других; но, оказывается, он позвал меня не для этого. Теперь я знаю, для чего он звал меня, и я уже принял решение.

Чей-то голос, как будто Костандиса, послышался в темноте:

— Какое решение, Манольос?

— Какое решение? — повторил Манольос и некоторое время напряженно о чем-то думал. — Как мне это выразить словами? Не могу. Мне кажется, только на деле я смогу это показать, если бог захочет. Братья, я принял решение совершенно изменить всю свою жизнь, забыть свое прошлое и искать Христа на дорогах. Я пойду впереди него с трубой, словно его сеиз, и я буду вещать. О чем я буду вещать, не знаю. И мне это все равно, ведь что бы я ни сказал, моими устами будет говорить Христос. Вот какое решение я принял, братья.

Он умолк. Наступила тишина, только шелестела густая листва фиговых деревьев. Но вскоре все заговорили, посыпались вопросы.

— А мы, я, например, со своим осликом, со своими галантерейными товарами, со своими ничтожными делами? — спросил Яннакос.

— А я, со своей женой и детьми, со своей кофейней? — спросил Костандис.

— А я не спрашиваю, — сказал Михелис. — Я тоже принял решение. Сегодня, еще до того как я пришел сюда, чтобы встретиться с вами, я решил оставить отцовский дом.

Манольос ничего не ответил. В бледном свете звезд он едва различал обращенные к нему лица Яннакоса и Костандиса. Друзья задавали ему вопросы и ожидали на них ответа. Что им ответить? Как мог он за них принять решение и изменить всю их жизнь? Для каждого настанет час освобождения; каждый должен сам принять решение.

— Братья! — произнес он наконец. — Каждое решение человека похоже на плод дерева. Медленно, терпеливо плод впитывает в себя солнце, дождь, воздух, созревает и падает. Потерпите, братья, не спрашивайте никого. И для вас пробьет благословенный час — и тогда вы не будете спрашивать, а сами спокойно, не терзаясь, оставите жену, детей, родителей, торговлю, расстанетесь со всеми маленькими жемчужинами и встретитесь с Большой Жемчужиной — Христом.

— Ты нам указываешь путь, Манольос, — сказал Яннакос. — Я пойду с тобой.

— Не торопись, дорогой Яннакос, — отозвался Манольос и пожал руку своего нетерпеливого друга. — Предоставьте мне пока одному бороться и страдать.

— Никуда ты не пойдешь! — вырвалось у Костандиса, и он протянул руку, как будто хотел удержать Манольоса. — Ты нас не оставишь!

— Куда я пойду, Костандис? Разве ты уже забыл, где встретился мой учитель с гробом господним? Тот, кто борется и страдает на одном клочке земли, тот борется и страдает на всей земле. Я буду с вами вместе всегда! Здесь в Ликовриси, на горе и на наших землях. Здесь мое гумно, сюда послал меня бог, он велел мне оставаться здесь и сражаться. Здесь для меня гроб господен.

Жена Костандиса снова показалась на пороге и что-то пробормотала. Манольос поднялся и посмотрел на звезды.

— Братья мои, наверно, уже полночь. Я должен подняться на гору, в кошару. До свиданья, я ухожу.

— Мы тоже пойдем, — добавил Яннакос. — Моя сестра, кажется, хочет спать.

— Да, уже поздняя ночь! — ответила та.

Попрощались с хозяйкой дома, стараясь добрыми словами немного ее успокоить; они жалели Костандиса, которого оставляли совершенно беззащитного в ее когтях.

— В добрый путь, ребята, — сказал Костандис, провожая их до порот. — Да будет Христос с вами!

— Дай бог, чтобы тебе не попало, бедняга Костандис, — шепнул ему Яннакос, когда уже закрывались ворота.

Было тихо и по-весеннему свежо; село спало глубоким сном; где-то далеко тявкала собака. Звезды, как мечи, нависли над тремя друзьями.

Всю дорогу они молчали. О чем было говорить? Обо всем уже переговорили.

Расставшись с друзьями, Манольос быстрым, легким шагом, как будто его снова поддерживали ангельские крылья, поднялся на свою гору.