Когда Манольос подошел к горе, уже смеркалось. Небо затянулось облаками, подул прохладный восточный ветер, первые крупные капли дождя упали на руки и лицо Манольоса и на раскаленную землю. Манольос обрадовался; он так же томился жаждой, как томились ею поля и горы, он словно слился с ними воедино и кружился вместе со всем земным шаром.

— Чудесен этот мир! — говорил сам себе Манольос, поднимаясь на гору. — Когда я открываю глаза, я вижу горы, облака и стену приближающегося дождя; когда закрываю, вижу бога, который сотворил горы, облака и дождь. Повсюду, в ночном мраке и при свете дня, нас осеняет божья милость!

Вырвавшись из сетей мелочных, но всесильных забот, он сразу же забыл и архонтов и попов и, отрешившись от всех земных радостей и печалей, пребывал теперь в мире самой большой радости и самой великой печали, в мире, где, скорее, нет ни радости, ни печали — в вечном покое…

Завтра рано утром ему предстояла разлука с его любимой горой: хозяин, которому он так верно служил, прогонял его. Ему придется вскинуть на плечи свой тощий узелок, взять пастушеский посох и отправиться одному в опасный путь по крутым склонам. Но, несмотря на это, ноги его танцевали и душа пела.

Дождевые капли падали все чаще, вдалеке слышались гулкие раскаты грома. Манольос ускорил шаг. В спину ему дул попутный ветер, подгоняя его, и он радовался, чувствуя, что у ветра, как и у человека, тоже есть руки, грудь, дыхание!

Издалека он заметил освещенное окошко кошары. «В этот час, — подумал он, — Никольос уже подоил овец, поужинал и, наверно, улегся спать. Значит, это Михелис зажег свет!» При мысли о своем преданном друге сердце Манольоса забилось сильнее.

— Он не выдержит, — прошептал Манольос, — он привык жить по-господски, без забот, привык к хорошей еде, к мягкой постели, к домашнему теплу и безопасности. Лучше бы ему вернуться домой! Независимо от его воли, богатство тяжелым бременем лежит у него на душе, оно мешает ей быть свободной. К тому же у него есть еще Марьори, которая притягивает его к земле…

И он вспомнил жестокие, но верные слова Христа: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные ушки, нежели богатому войти в царствие небесное…»

Он застал Михелиса в кошаре. Тот сидел перед горящей печкой и пристально смотрел на огонь.

— Добрый вечер доброму гостю, — радостно сказал Манольос и вытер вспотевшее лицо и волосы. — Завтра утром я прощаюсь с этой печкой и ухожу — твой отец выгоняет меня!

Он уселся на полу перед огнем и начал спокойно рассказывать об ярости старика архонта, о том, как тот бранился и как прогнал его. Рассказал он и о проклятиях попа.

— Все произошло так, — заметил он, заканчивая рассказ, — как я и ожидал, как и должно было произойти. Жаловаться мне не на что, отец твой должен был меня прогнать, поп должен был меня проклясть, и я должен уйти.

— Куда же ты теперь пойдешь? — спросил Михелис, с беспокойством и любовью сжимая руку товарища.

— Ночь мне даст совет, бог часто приходит к нам, когда мы спим, и указывает дорогу. Я ничего еще не решил. Бог явится и укажет. Я спокоен.

— Помнишь, — начал Михелис, — однажды вечером во дворе Костандиса я сказал тебе: куда ты пойдешь, Манольос, туда пойду и я. То же самое я повторяю и сейчас.

— Не торопись, не торопись, Михелис. Ночь — святое дело, завтра посмотрим.

За день они оба устали и теперь легли спать. Дождь усилился. Через открытое окошко в сарай струилась прохлада и первобытная сладостная мощь матери-земли, принимающей в свои объятия небо. Пахло горными сухими травами, ветер доносил издалека смолистый запах сосны, от влажной почвы поднимались испарения. Манольос, как и любой комок земли, ощущал приток свежих сил.

Был ли это ответ бога? Не сам ли он спустился к нему теплым дождем? Манольос принимал бога, радуясь всем своим существом. Ночные птицы с намокшими крыльями, укрывшись под скалами и в дуплах деревьев, также славили бога своим пением.

Михелис прислушивался к шуму дождя, вдыхал запах влажной земли, но его мысли опять заняла Марьори, и его взволнованная душа летела низко над омытой дождем землей. В последнюю их встречу Марьори была бледной, совсем обессилевшей; кашляла, прижимая к губам платок. Теперь она брала не белый платок, а красный — чтобы не была заметна кровь. «Михелис, дорогой, — сказала она ему, — я вижу, отец собирается отвезти меня в Большое Село к врачам, нездорова я…»

Михелис вдыхал запах земли, и его сердце забилось сильнее. «Мое сердце еще привязано к земле, — прошептал он, — оно еще привязано к земле…»

Мало-помалу под шум ночного дождя оба заснули. А утром, открыв глаза, увидели, что улыбается помолодевшая гора, что белоснежные облака, как клубки шерсти, плывут по небу, а на кустах еще блестят и дрожат капли ночного дождя.

Манольос снял со стены подаренную ему Михелисом икону с изображением распятия Христа и вьющихся вокруг креста ласточек, взял деревянную маску Христа, увязал все это вместе со своей одеждой и положил узелок на лавочку.

Михелис смотрел на него и ничего не говорил. Потом они молча пили молоко. Наконец Манольос поднялся, окинул медленным прощальным взглядом кошару, скамью, склоны, всю гору. Потом взял в углу пастушеский посох. Тогда поднялся и Михелис.

— Ты все решил, Манольос? Уходишь? Куда же ты идешь?

— До свидания, дорогой Михелис.

— Куда же ты идешь?

— На Саракину, — буду делить с ними голод.

— А мне можно пойти с тобой?

— Пока нет. Потерпи немного. У тебя отец, невеста, а у меня никого нет, мне легче. «Если кто приходит ко мне, и не возненавидит отца своего, и матери, и жены, и детей, тот не может быть моим учеником». Но отрешилась ли твоя душа от этой земли, от отца, от жены? Нет еще! Поэтому потерпи — пробьет и твой час, не торопись! Этот час приходит бесшумно, как куропатка.

— Не вернусь я в отцовский дом.

— Хорошо, не возвращайся, оставайся здесь, между Саракиной и Ликовриси, до тех пор пока не придет эта куропатка, пока не наступит твой час. До свидания!

Он протянул Михелису руку, а тот встал и горячо обнял его.

— Манольос, дорогой, — сказал он, — я скоро приду навестить тебя, клянусь тебе! До свидания!

Взяв в левую руку узелок, Манольос перекрестился и отправился в путь. Снова почувствовал он, что у него за спиной словно выросли ангельские крылья, и теперь он не шел, а будто летел со скалы на скалу. Розовела в первых лучах солнца часовня пророка Ильи, втиснутая в скалы на вершине горы. Она вся сверкала и улыбалась и в то же время стояла строго, неприступно, как крепость. И, подняв свой посох, Манольос радостным криком приветствовал ее, словно сокол, завидевший свое гнездо.

Старик Патриархеас ждал возвращения сына день, два, три, потом послал родственников разыскать его и поговорить с ним, затем учителя и, наконец, позвал Яннакоса:

— Яннакос, сделай мне одолжение, разыщи моего сына, поговори с ним. Вы все одна компания, и мысли у вас одинаковые, может быть, тебя он послушается.

Яннакос покачал головой.

— Мне кажется, дела обстоят так, что скоро и я поднимусь в горы, — ответил он. — Пошли кого-нибудь другого.

Панайотарос тоже пришел повидаться с архонтом.

— Архонт, я точно знаю, что Манольос обосновался на Саракине. Он собирает оборванцев, выступает перед ними, подстрекает их, кричит, что все голодные имеют право грабить сытых, — и, запомни мои слова, как только они здорово проголодаются, придут в село, словно голодные волки, и разорят его.

Он замолчал, как будто не решаясь еще что-то сказать, перевел дух и, осмотревшись вокруг, наклонился к старику.

— У меня зародилось подозрение, архонт, — сказал он тихо.

— Говори, Панайотарос, я тебя слушаю. Ты никого не любишь, поэтому у тебя зоркий глаз. Говори!

— Манольос — большевик!

— Большевик? — спросил архонт и почесал голову. — Что это значит?

— Это значит — хватай всю жратву, что под руку попадет, и воруй, чтобы разбогатеть! Это такая банда, которая бродит по всему миру в последнее время.

— И ты думаешь?..

— Безусловно! У них свои люди в каждой стране, в каждой деревне — вплоть до самых отдаленных уголков, Пойдешь в пустыню, встретишь их, поедешь на необитаемые острова, и там найдешь их; под любым камнем, если поднимешь его, можешь наткнуться на них. А в Ликовриси, значит, послали Манольоса…

— Да что ты говоришь, Панайотарос? Ты динамит под меня подкладываешь, вот-вот взорвусь я! Говори яснее!

— Да и впрямь, как не взорваться! Ловко они работают, черти. Ты видел Манольоса? Он прикидывается святым Онуфрием. Говорит, ему разонравилось вино. Он не врет, не гуляет с женщинами, а последнее время все держит в руках маленькое евангелие и едва увидит кого, сразу же начинает перелистывать книгу, делая вид, будто читает ее. Одно лицемерие! А тогда, помнишь, когда он хотел, чтобы его повесили, — знаешь, что я узнал? Послушай и содрогнись! Он договорился со старухой Марфой, которая нашла окровавленную одежду сеиза, чтобы она показала ее только в последнюю минуту. А для чего? Для того, чтобы односельчане увидели, будто он готов отдать свою жизнь ради спасения села, чтобы тем самым завоевать себе доброе имя, а затем, получив приказ из Москвы, поднять народ на бунт и перерезать всех архонтов и старост…

Старик Патриархеас упал в кресло и схватился за голову.

— Господи помилуй, — прошептал он, — помилуй меня, господи, конец света приходит.

Потом он вскочил на ноги, глаза его почти вылезли из орбит.

— Но тогда мой сын…? — сказал он, и рот его перекосился.

— Манольос запутал его, архонт, вскружил ему голову. Сам того не понимая, Михелис стал большевиком. Разве ты не видел, что он ушел из твоего дома и пошел на гору к Манольосу? Еще немного — вот увидишь! — пойдет туда и Яннакос, затем оставит свой дом Костандис и тоже уйдет с ними… Это как заразная болезнь, архонт, один передает ее другому. И Андонис, парикмахер, вот-вот заразится ею, и толстяк Димитрос, мясник, и — веришь ли — учитель тоже…

— Что ты говоришь, Панайотарос? Действительно, это конец света… Пойду к попу Григорису, надо навести порядок…

— А если говорить о попе Фотисе и об этих голодранцах, которых он водит за собой, — так их прямо из Москвы послали в Ликовриси. Рассказывают, что их, мол, турок разорил, что они-де жертвовали собой ради отчизны… Ерунда! Я тебе говорю, их послала Москва! Манольос написал им, дал им знать — здесь, мол, в Ликовриси есть хлеб, много разного добра, приезжайте — и ограбим их! Есть тут один дурак архонт, он не станет противиться. Поэтому-то так быстро и спелся Манольос с попом Фотисом, стали сразу друзьями, подмигнули друг другу — и договорились. Поэтому, позавчера, когда ты его выгнал, куда он пошел? Прямо на Саракину! Ясное дело, архонт!

Старик Патриархеас походил взад-вперед по комнате, подумал минутку и решительно произнес:

— Ступай скажи попу Григорису, что мне необходимо видеть его сегодня же вечером!

— Поп Григорис уехал сегодня с дочерью в Большое Село, он вернется только завтра. Он повез ее к врачам, она кашляет и харкает кровью. У нее страшная болезнь.

— Иди ты к черту, проклятый! — закричал в ярости старик. — Ты что с самого утра обрушиваешь на мой дом все несчастья?

— Что я узнал, архонт, то и говорю. Хочешь верь, хочешь не верь, твое дело. Я тебя утомил, архонт, извини меня, я пойду.

«Иди к черту, Иуда Искариот!» — сказал про себя старик, а вслух:

— Счастливо, Панайотарос, и если что узнаешь…

— Не беспокойся, архонт, я тут как тут!

Он вышел, тяжело, по-медвежьи ступая; нескрываемая радость была написана на его рябом лице.

Старик Патриархеас упал навзничь на кровать, ему снова и снова приходили на ум слова Панайотароса, он никак не мог успокоиться.

— Какое несчастье могло бы свалиться на наши головы! Бог нас всех ослепил, — ни поп, хитрый как черт, ни учитель со своим образованием, ни я ничего не смогли пронюхать… А он еще работал у меня! Из моего дома вышло бы то пламя, которое могло бы спалить все село! Вот тебе и архонт, вот тебе и глава! Тьфу, пропади ты пропадом! И вот этот медведь, это животное приходит и открывает нам глаза! Нужно выгнать негодяя Манольоса из наших мест, нужно, чтобы убрались с Саракины эти голодранцы, эти подлые большевики! Пусть очистится воздух, пусть воцарятся снова в нашем селе честь и справедливость! Завтра, когда приедет поп, мы наведем порядок.

Поговорив сам с собой, архонт успокоился. Он закрыл глаза, но не мог заснуть. Внизу Леньо пела песни, воркуя, как голубка. Ей было мало места на целом дворе, она вышла за ворота и прогуливалась вдоль ограды, поджидая своих подруг, которых пригласила полюбоваться своим приданым, так искусно развешанным в длинной передней, что всего казалось очень много. Она разложила там также свой подвенечный наряд, лакомства и белые свадебные свечи.

Сегодня вечером Никольос придет с горы в новом костюме, который хозяин подарил ему к свадьбе, и в красном шелковом платке — подарок Леньо — на черных кудрях. А завтра, в воскресенье, должна состояться свадьба. Новобрачной предстояло ехать на муле, покрытом красным ковром, а потом супруга Никольоса могла уже подняться на гору, в свои владения.

Старик, лежа пластом на кровати, слушал пение Леньо, возгласы ее подруг, их радостные выкрики, девичий смех… Он вспомнил и свою свадьбу, когда он, двадцатилетний молодец, стройный, красивый, как святой Георгий, отправился на белом коне в село за невестой. Невеста вышла тогда на порог родительского дома, покрытая белой вуалью, чтобы не видели ее лица, — этого требовали тогдашние обычаи. Но жених не выдержал и крикнул своим будущим родителям: «Уберите облако, дайте показаться солнцу!» И старуха мать с глазами, полными слез, приподнялась на носки, сняла вуаль — и тогда будто и вправду появилось ясное солнышко и сразу все озарило: юную чету, ее родителей, кумовьев, лошадей, мулов, разноцветные ковры…

А потом, проделав долгий путь, мысли старика Патриархеаса обратились к другому.

Прошли годы, померкло солнце, растолстел, даже слишком растолстел святой Георгий, но кровь в нем еще бурлила… В доме у него жила работница, крепкая такая, Гаруфаля… А какая грудь у нее была, какие бедра — весь мир поместился бы на них! Какие щеки! Словно красные яблочки! И однажды ночью, ступая тихо-тихо, чтобы не услышала скрипа половиц преждевременно состарившаяся жена, архонт спустился по лестнице, вошел в комнатушку, где спала Гаруфаля, и улегся к ней в постель — так появилась на свет Леньо.

А теперь Леньо выходит замуж.

Старик архонт усмехнулся, позабыл на время слова Панайотароса, позабыл, что его собственный сын ушел из дому… Ожили в его памяти прошедшие годы, вспомнились былые радости и забавы с чужими женами, веселые пирушки, которых немало было в жизни, вспомнилось все то, что он съел за долгие годы — куры, индюки, куропатки, зайцы, бычки, поросята, телята, бесчисленные жареные ягнята, плов, пирожки, шашлыки, устрицы, миндальные пирожные, икра, шербеты, старые вина…

— Слава тебе, господи, — прошептал он, — хорошо пожил я!

И, закрыв глаза, он заснул.

Тем временем поп Григорис верхом на сером муле и его дочь Марьори на ослике Яннакоса поднимались по горной дороге, неподалеку от той вершины, где обосновался Михелис.

Девушка попросила отца исполнить одну ее просьбу:

— Хочу увидеть его, отец, хочу увидеть, потому что, кто его знает, вернусь ли я оттуда…

— Не говори таких слов, дитя мое, — сказал отец, сдерживая слезы, — ты поправишься, бог поможет, и на рождество состоится твоя свадьба. Я еще попляшу в твою честь.

— Отец, проедем через ту гору, я хочу увидеть его еще раз… — просила девушка.

— Пусть будет так, как тебе хочется, дочь моя. Разве я могу не исполнить твою просьбу? — сказал поп и повернул мула и ослика к горе…

Михелис в одиночестве сидел на лавочке. Никольос, вырядившись уже по-свадебному, покрыв свои кудри красным шелковым платком, вскинул свой пастушеский посох на плечо и устремился вниз, как оторвавшийся от скалы камень.

— До вечера, хозяин, — крикнул он Михелису, который молча им любовался, — до вечера! Я иду жениться, привет совам!

Горное эхо повторило его смех.

Проходя мимо стада, он приложил пальцы ко рту и свистнул, приветствуя своих овец, но как только увидел Дасоса с изогнутыми рогами, который прыгал и смотрел на него, не выдержал, подбежал к нему и, схватив за рога, начал с ним бороться.

— Пошел прочь, рогатый черт, — крикнул он барану, когда достаточно с ним повозился, — поборолись, и хватит, ступай к своим овцам, а я пойду к своей Леньо! До скорого свидания, до понедельника. Ну, благослови же меня, Дасос!

И пастух пустился в путь, весело насвистывая.

Услышав чей-то разговор, Михелис приподнялся с лавочки и увидел среди скал приближающегося попа Григориса, а с ним и свою любимую Марьори. Сердце его беспокойно забилось.

— Куда они едут? Почему повернули сюда? Случилось какое-то несчастье! — прошептал он и побежал к ним навстречу.

— Михелис, дорогой, — сказал старик, — я рад тебя видеть в твоем уединении. Мы едем в Большое Село, и Марьори не хотела уезжать, не повидавшись с тобой. Она немного нездорова, и мы едем узнать, что с ней.

— В добрый час, Михелис, — тихо сказала девушка и покраснела, любуясь своим женихом.

Михелис помог им слезть с седел, и все трое сели на лавочку. Солнце стояло высоко, далекие поля были залиты светом. Два ворона с шумом пролетели над их головами. Поп, заметив это, нахмурил густые брови, но ничего не сказал. А молодые люди ничего не видели. Михелис держал худенькие руки своей невесты, на пальце у нее сверкало обручальное кольцо.

— Я зайду в хижину взглянуть на твое хозяйство, — сказал поп и удалился, чтобы оставить их одних.

— Марьори, дорогая, — спрашивал Михелис, — ты нездорова? Бог велик, моя любимая, верь в него, ты поправишься, ничего страшного нет. Быстро летит время, скоро и рождество.

— Да, — сказала Марьори, — скоро рождество.

Помолчав, добавила:

— Ты поругался со своим отцом?

— Не будем говорить о моем отце, тяжело вспоминать об этом, моя Марьори. Я люблю тебя, я не хочу потерять тебя, только ты привязываешь меня к земле, и никто больше. Только ты, знай это!

— Если меня не станет, что с тобой будет?

Михелис рукой закрыл ей рот.

— Молчи, — сказал он.

Марьори успела поцеловать ладонь Михелиса.

— Любовь моя… — прошептала она, и слезы закапали из ее огромных глаз, в которых застыло отчаяние.

Поп Григорис показался на пороге.

— Марьори, — сказал он, — чтобы вечер не застал нас в пути, поехали. С господом богом!

Он повернулся к Михелису.

— Я хотел бы поговорить с тобой, Михелис, — сказал поп, — но по возвращении. Когда ты вернешься к отцу?

— Когда бог захочет, отче, — ответил Михелис и наклонился поцеловать ему руку.

— Бог иной раз ожидает, чтобы ему подсказало человеческое сердце, Михелис, — промолвил священник и строго посмотрел на будущего зятя.

Поп хотел добавить еще что-то, но удержался.

— Доброго пути, — пожелал им Михелис, — пусть вам сопутствует бог!

Михелис на минутку задержал в своих руках худенькую ручку Марьори и тихо прошептал:

— Марьори, дорогая, только ты!..

И отвернулся, чтобы скрыть слезы. Потом взобрался на высокую скалу и долго смотрел вслед удалявшимся. «Мое сердце еще связано с этой землей…» — прошептал он.

Он окинул взглядом гору, поля. Уже начался сбор винограда, и можно было отчетливо слышать тихое пение сборщиц. Было видно, как любовно они срезали грозди спелого винограда и укладывали его в корзины; их руки, испачканные виноградным соком, тревожили воображение парней, уносивших собранный виноград: одни из них вздыхали, другие злились и только в песне находили успокоение.

Михелис слышал, как парни петушиными криками отвечали на девичьи голоса, и чувствовал нескончаемую печаль в своем сердце. Каждый год парни и девушки приходили на сбор винограда, и всегда Михелис слушал их песни, но в этом году они казались ему не песнями, а плачем.

Стоя неподвижно, Михелис ощущал, что к нему возвращается жизнь, неистребимая и безотрадная. Крутилось колесо жизни: теперь собирали виноград, потом наступит черед сбора маслин, затем придет рождество… И снова расцветет миндаль, зазеленеет пшеница, а затем настанет пора жатвы… И Михелис был словно привязан к этому колесу, поднимался и опускался вместе с ним. И в солнце, и в дождь, и днем, и ночью. А Христос — сначала ребенок, затем мужчина — ходил по земле и сеял божье слово. Потом Христа распинали, он воскресал и поднимался на небо; на следующий год он снова спускался на землю — и опять его распинали.

В висках Михелиса стучало, голова кружилась, он ухватился за уступ скалы, словно хотел остановить это вращавшееся колесо, потом упал на землю, и, сам не понимая почему, зарыдал.

На следующий день, в воскресенье, старик Патриархеас не встал с постели. Он не мог заснуть ночью, его мучили кошмары, кровь приливала к голове, он задыхался. Он известил сына о свадьбе Леньо, но тот ответил: «На похороны я бы вернулся, но ради свадьбы не вернусь». Для старика эти слова были ударом.

— Что я ему сделал? Что я ему сделал? — шептал несчастный, и его глаза наполнялись слезами. — Только его одного люблю на этом свете. Почему же он меня не любит?.. Что я ему сделал?

Перед его мысленным взором прошла вся его жизнь. Вспомнил он своего отца, когда тот уже постарел, и, почти потеряв дар речи, от злости избивал кнутом работниц и работников, швырял камнями в девушек, которые ходили по воду, и разбивал их кувшины. Он жрал как дракон, пил как буйвол, не знал никаких болезней; ко всеобщему ужасу, у него даже росли новые зубы. Но однажды он свалился с горы и разбился насмерть. И вот теперь вспомнил старик Патриархеас, что тогда было, и содрогнулся. Когда ему сказали: «Твой отец разбился!» — на него напал истерический смех, который слышало все село. Он посмеялся, и ему стало легче, как будто давившая его скала свалилась с плеч: он почувствовал свободу и не мог сдержать своей радости.

Вспомнив все это сегодня, старик архонт вздохнул.

— А может быть, и Михелис чувствует такую же тяжесть, которая не дает ему свободно дышать? Неужели в этом мире за все приходится расплачиваться? И Михелис тоже начнет смеяться?

В испуге он широко раскрыл глаза.

— И все-таки я любил своего отца… Но и Михелис меня любит… Но тогда, в чем же дело? Не понимаю! Неужели так суждено, чтобы сыну становился обузой человек, его родивший? Почему? Почему? Не понимаю!

Все это, да и многое другое, вспомнилось старику Патриархеасу. Он тяжко вздыхал, ворочался на кровати, и комната ходила ходуном. Только к вечеру, когда открылись ворота и вошли приглашенные, когда явился поп Григорис и начали петь псалмы, архонт встал, умылся, приоделся, вздыхая, тщательно покрасил усы и брови, смочил волосы одеколоном и спустился вниз, чтобы повенчать дочь со своим работником.

Счастливые молодожены стояли рядом, вымытые, нарядные, слегка вспотевшие. От них пахло, словно от коней, которые выходят из моря. Чувствовалось, что оба они уже одно целое в этом мире, что должны они дать жизнь новому существу.

Старик архонт остановился рядом с ними, ему предстояло возложить на них венцы. Поп Григорис пел псалмы, а пономарь мерно размахивал серебряным кадилом. Кругом стояли приглашенные и любовались новобрачными. Две девочки держали поднос с конфетами.

Поп Григорис торопился. У него было тяжело на сердце, мысли его были там, с дочерью, которую сегодня осматривали врачи, многозначительно качавшие головами. Поэтому он торопился, пел, пропуская добрую половину написанного. Спешили и невеста с женихом — им хотелось поскорее остаться одним; не понимали они, для чего нужна вся эта церемония. Старик Патриархеас тоже спешил, ибо чувствовал, что колени у него подгибаются, и, стараясь скрыть свою слабость, напрягал все силы и бодрился.

— Друзья, — сказал он, когда таинство окончилось, — сегодня вечером мы празднуем свадьбу Леньо с Никольосом, добро пожаловать в мой дом! Ешьте, пейте и веселитесь. Мы зарезали нескольких ягнят, вина у нас много, — слава богу, уже начался сбор винограда, бочки наполнены до отказа. Пейте же сколько душе угодно!

Он повернулся к новобрачным.

— Живите хорошо, дети мои, — сказал он им, — до старости лет плодите детей, нянчите внучат, пусть род человеческий продолжается и не угаснет ваш очаг. И пусть смерть не очень-то задирает свой курносый нос! Что ж, она жнет, а мы сеем, посмотрим, чья возьмет! Ты слышишь, Никольос? Будь мужчиной, сей, сколько можешь! Я, извините меня друзья, поднимусь наверх, мне надо прилечь, я плохо себя чувствую. Но вы занимайтесь своим делом! Ешьте и пейте, раз это свадьба, веселитесь до утра! А вы, невинные девочки, и вы, безусые молодцы, торопитесь и вы с вашими свадьбами, чтобы и я там побывал, чтобы снова стал безусым молодцом и таскал вам вино большими корзинами!

Все весело засмеялись. Прощаясь, архонт поднял правую руку. Какая-то девочка побежала открыть ему дверь. На пороге старик остановился и повернулся к попу Григорису, который молча складывал епитрахиль и собирал свои вещи.

— Отче, — сказал архонт, — как только закусишь немного, не сочти за труд подняться ко мне, поговорим.

Но поп не стал медлить.

— Я иду с тобой, архонт, — сказал он. — Господь да будет с вами, дети мои! Пусть прочным и честным будет ваш союз, новобрачные!

Старики ушли. Приглашенные вздохнули с облегчением и набросились на еду и питье.

Оба старосты поднялись в комнату и заперлись. Внизу пир был уже в полном разгаре, мясо и вино рождали песни, пляски, безудержный смех и любовные вздохи, но старики наверху ничего не слыхали — они обсуждали важные вопросы.

Лежа в кровати, старик Патриархеас говорил долго. Он разошелся, рассказывая о большевиках. Фантазия его разыгралась; он изображал их кентаврами, которые мчались с севера так, что только искры сверкали из-под копыт… И там, где они проносились, пылали села… Впереди мчался Манольос, тоже полузверь-получеловек: изо рта у него вырывалось пламя, и рукой он показывал в сторону села Ликовриси…

— И поп Фотис, будь он проклят, с ним вместе, — сказал поп Григорис. — Он-то и является их вожаком!

— И поп Фотис, отче, и все голодранцы с Саракины, вся Саракина двинулась и идет, чтобы напасть на наше село. Правильно ты говорил: ноги замахнулись на голову… Поэтому ты мне и был нужен, отче. Посоветуемся вместе и наведем порядок.

Поп Григорис слушал, на минуту приходил в ярость, но затем его мысли снова улетали к Марьори, и тогда глаза его мутнели, в ушах гудело, и он ничего больше не слышал.

Они разговаривали до полуночи. Наконец оба устали, надоели друг другу и смотрели один на другого с ненавистью. «Типун тебе на язык, замолчи ты наконец!» — думал про себя поп Григорис. «Отвязался бы, убрался бы поскорее, — думал архонт, — вымотал всю мою душу, бык!»

Перед попом Григорисом снова возникла Марьори. Он оставил ее в городской клинике, в душной комнатке с маленьким окошком, выходившим во двор. «Пусть побудет здесь немного, — сказали врачи, — посмотрим». — «Опасно ли?» — спросил поп с дрожью в голосе. «Опасно, конечно, но можно и надеяться, отче, посмотрим. Два зверя борются в крови вашей дочери, посмотрим, кто из них победит». — «Скажите мне правду», — просил священник. «Мы все тебе сказали, отче, через месяц приходи справиться». — «Я буду молиться за нее», — сказал поп. «Делай что можешь, и мы сделаем все, что можем. А теперь иди домой, и бог да поможет тебе». Врачи торопились выпроводить его, потому что у них были и другие больные.

Внезапно поп поднялся и протянул руку.

— Спокойной ночи, архонт, — сказал он, вздохнув, — завтра продолжим наш разговор.

— Да посиди еще, отче. Чего ты так торопишься? Ты меня извини, я забыл тебя спросить о Марьори, что сказали врачи?

— Ничего у нее нет. Девочку, говорят, нужно поскорее выдать замуж.

И чтобы переменить разговор, поп спросил:

— Что с Михелисом? Я беспокоюсь о нем, мой архонт.

— Не беспокойся, — буркнул старик раздраженно, — молод он, бури у него еще впереди. С Манольосом покончим, и все наладится… Спокойной ночи, отче!

Простившись, он отвернулся к стене. Прислушался, как поп, тяжело ступая, спускался по лестнице.

— Ну, козлобородый, — пробормотал архонт. — Беспокоится, говорит! Так и я беспокоюсь о твоей Марьори! Если суждено моему сыну жениться на чахоточной и заразить мой род, пусть умрет лучше твоя дочь! Мне ее жаль, бедняжку, один бог знает, как жаль, но пусть лучше она умрет!

В то время как старосты Ликовриси искали способа избавиться от Манольоса, он решал с отцом Фотисом, что нужно сделать, чтобы беженцы Саракины прожили зиму и не умерли от голода и холода.

— Только труд сможет нас спасти, — сказал отец Фотис, — труд и любовь.

Они собрали всех мужчин и женщин, еще способных трудиться, разделили их на отдельные товарищества и братства, в каждом братстве назначили ответственного, старшего брата или старшую сестру, и послали их в соседние деревни — искать работы. Разошлись они, и остались на Саракине только старики и старухи, чтобы следить за детьми.

— В божий путь, дети мои, — говорил отец Фотис, провожая их, — работайте, экономьте, как можете, зерно, масло, вино, одежду и думайте все время о нашей новой родине. Знаете, как пчелы из улья разлетаются по горам и полям, собирают нектар у цветов, а потом возвращаются, нагруженные медом, в свои маленькие восковые домики? Вот так и вы, дети мои! Идите же в божий путь!

Манольос часто ходил вместе с ними, беседовал по дороге, подбадривал, объяснял, какие деревни находятся вокруг, в чем там нуждаются, в какие двери следует стучать. Находил им работу и возвращался опять на Саракину. Собирали они с попом Фотисом детишек и с помощью грифельных досок, которые им подарил Хаджи-Николис, учитель, учили их грамоте.

Когда наступала ночь, оба усаживались на лавочке около церкви и вели долгие беседы.

— Даже в самом маленьком камешке, — говорил вечером отец Фотис, — даже в самом скромном цветке, в самой темной душе обитает бог, Манольос! Постараемся же, чтоб эта маленькая деревушка стала похожа на улей, наполнилась бы трудолюбивым, плодовитым населением и жила в добром согласии — так, как должен жить весь мир. Знай, что хорошее дело, начатое в самом далеком уголке, распространяется потом по всему свету.

Манольос поднял глаза, посмотрел на отца Фотиса, и ему показалось, что его бледное лицо светилось в ночной темноте, а его руки, поднятые к небесам, колебались, как пламя.

— И каждый человек может спасти мир? — взволнованно спросил Манольос. — Часто я думаю об этом, отче, и дрожу от этих мыслей. Значит, на нас лежит такая большая ответственность? Что же мы должны сделать до того, как умрем? По какому пути нам идти?

Он замолчал. Уже наступила ночь, старухи развели костры и готовили ужин, голодные детишки вертелись вокруг в ожидании еды.

Манольос тронул рукой колено отца Фотиса, который молчал, погрузившись в размышления.

— Как мы должны любить бога, отче? — спросил он.

— Люби людей, сын мой.

— А как мы должны любить людей?

— В трудах вести их по правильному пути.

— А какой путь правильный?

— Тот, который ведет ввысь.