Уже стемнело, но священник еще не возвращался. Поднялся сильный, ледяной ветер, небо нахмурилось. Где-то далеко-далеко, в наступившей темноте, снова послышался волчий вой.

— Пойдем посмотрим, что с ним. Вдруг что-нибудь случилось… — сказал Михелис.

Это были чуть ли не первые слова, которые он вымолвил за много дней. Все больше и больше погружался он в горькие раздумья. Он то вздыхал, то смотрел вверх, на церковь и горы, безмятежно улыбаясь. Он хранил косы Марьори на своей груди и ежеминутно вздрагивал от страха, что потерял их. Ночью, во сне, он кричал, вскакивал на ноги, подолгу не мог уснуть.

— Пойдем посмотрим, что с ним. Вдруг что-нибудь случилось… — снова сказал он Манольосу, который спокойно сидел в пещере.

Была, наверно, полночь.

— Ничего плохого с ним не может случиться, — ответил Манольос. — Я видел его сегодня, дорогой Михелис, он шел по тропинке, гордо подняв голову… Ничего плохого с ним не может случиться. На какое-то мгновение он показался мне бессмертным.

— Но он почему-то задерживается… Что он может там делать? — прошептал Михелис, которого не успокоили слова друга.

— Разговаривают они, у них тайная беседа, они решают, что делать, дорогой Михелис. Святой Илья и он. Никто не должен им мешать. Они принимают решение.

— Но ведь там ему нечего есть! Как он будет спать в такой холод!

— Ничего, он может не есть, не спать; он не чувствует холода. Таким, как он, уверяю тебя, в эти минуты ничего не нужно. То ли он уже мертвый, то ли бессмертный, не знаю. Но ему ничего не нужно.

Подошел к ним Яннакос. Был он хмур, что-то бормотал про себя и ругался.

— Опять ты сердит? Что с тобой, Яннакос? — спросил Манольос. — Как твои дела, кладовщик Саракины?

— «А как твои дети, ворон? С каждым днем все больше и больше чернеют», — ответил Яннакос.

И немного спустя добавил:

— Продукты кончаются, — вот какие у меня новости! Скоро съедим последние крохи… Что будем делать? Снова возьмем своих соколов и ринемся на долину? Теперь очередь за попом Григорисом.

— Очередь за Ликовриси, подожди! — сказал Манольос.

Яннакос вскочил на ноги и радостно захлопал в ладоши.

— Пришло время? — крикнул он. — Это сказал священник?

— Он пока ничего не сказал, но мне кажется, что время пришло… — прошептал Манольос. — Нужно успеть, а я еще не готов.

Оба друга повернулись к Манольосу, стараясь разглядеть в темноте его лицо.

— Тебе чего-то не хватает, Яннакос? — спросил Манольос.

— Конечно, не хватает.

— Чего же?

— Керосина. Я дал богу слово, что сожгу дом деда Ладаса.

— Ты дикарь… — промолвил Михелис.

— Я справедлив, — ответил Яннакос. — Если бы Христос в наше время спустился на землю, на нашу землю, — что бы он нес на плечах? Как ты думаешь? Крест? Нет! Бак с керосином.

Манольос вскочил, прислонился к скале и внимательно слушал.

— А что ты об этом думаешь, Манольос? — спросил Яннакос. — Ты молчишь?

— А ты знаешь почему, дорогой Яннакос? — прошептал Манольос, весь дрожа.

— Я этого не знаю, никто мне этого не говорил.

Немного помолчав, он добавил:

— Через несколько дней наши дети будут снова бродить, опираясь на костыли, по улицам Ликовриси и рыться в мусоре, чтобы найти какие-нибудь объедки, а на них будут смотреть и посмеиваться. Нашим детям снится Христос, именно Христос. Они просят, чтобы он спустился на землю. Но утром, просыпаясь, они все забывают — ведь они дети! — и снова роются в мусоре…

Манольос слушал, тяжело дыша, и молчал, но его сердце сильно билось и все тело вздрагивало. Позавчера ночью ему приснился такой же Христос. Точно такой же! Но ему, Манольосу, было стыдно в этом признаться. Да, ему приснилось, что босой Христос спускался с какой-то сверкающей, лысой горы, вроде Саракины, и нес на плечах не крест, а бак с керосином, и его глаза, суровые, печальные и грозные, были устремлены на Ликовриси.

Он повернул голову к Яннакосу.

— Ты прав, друг, — сказал он. — Не крест, а керосин.

— Я пойду встречу своих соколов. Нельзя терять времени.

Он остановился у входа и засмеялся.

— У попа Григориса, — добавил он, — есть лампа, она работает на керосине. Значит, у него в кладовке есть какой-нибудь бак с керосином, а то и два. Я возьму с собой Лукаса, он заменит лестницу. Спокойной ночи!

Уже совсем рассвело, когда Манольос увидел, что отец Фотис спускается с горы. Он прыгал со скалы на скалу, ряса его развевалась, как большие черные крылья, волосы разметались по плечам. Алое сияние зари охватило священника; казалось, это шествует сам пророк Илья, охваченный пламенем.

Женщины, шедшие с кувшинами по воду, заметили его и испуганно закричали.

— Святой Илья спускается с горы!

Мужчины выскочили из пещеры и во главе с Манольосом отправились навстречу священнику, ибо все вдруг как-то бессознательно поняли, что он несет им какое-то важное известие.

— Что у него в руках, братья? — закричал Яннакос.

Он совсем не спал минувшей ночью, и глаза его покраснели. Он не успел умыться, и его руки пахли керосином.

— И правда, что это у него в руках? — спросил Михелис, пристально всматриваясь в священника.

— Икона! Икона! — крикнул Лукас, который шел впереди. От него тоже пахло керосином.

«Он взял икону святого Ильи и несет ее нам! — подумал Манольос. — Это хороший признак!»

Теперь они ясно видели лицо священника. Оно было строгое, хмурое, как будто он еще их не видел, как будто не слышал их голосов, как будто его мысли еще не расстались с суровым уединением.

— Братья, — сказал Манольос, — давайте посторонимся, дадим ему пройти, ничего не будем у него спрашивать, он еще беседует с богом.

Все посторонились, освободив тропинку.

Священник спускался быстро. Он торопился, камни сыпались из-под его ног, и все теперь отчетливо видели, что он держит в руках чудотворную икону пророка, высоко подняв ее над головой.

— Порохом пахнет, — заметил Яннакос своему ночному сотоварищу, Лукасу, — ты взгляни на его лицо!

— Хорошо, что мы успели вовремя! — сказал Лукас. — Большинство домов — деревянные, двух баков будет достаточно.

Подошли женщины, присоединились к мужчинам, начали судачить о чудесах, о святых, о сновидениях. Вытянув шеи, смотрели они на приближающегося попа. Одной казалось, что у него были черные крылья и он летел; другой, — что у него не крылья, а ряса, но какой-то ворон уселся ему на плечи и, держа в клюве раскаленный уголь, кормит священника. Потом все сразу умолкли, — священник был совсем близко.

— Пойдемте со мной! — не останавливаясь, позвал он мужчин.

— И вы, женщины! — бросил он женщинам и быстро прошел мимо, подняв над головой икону пророка.

Все вздрогнули, как будто над ними пронеслась какая-то хищная птица и коснулась их своими могучими крыльями. Все пошли за священником, суровые и полные решимости — впереди мужчины, за ними женщины. Солнце, разгоняя редкие облака, поднялось высоко и висело в небе, словно огненный шар. Долина внизу еще была окутана туманом. Старухи, оставшиеся на горе, выходили из пещер, прикладывали руки к глазам, чтобы посмотреть на спускавшийся по склону народ.

У пещер отец Фотис остановился, укрепил икону на скале. Весь поселок окружил священника.

Он воздел руки и заговорил. Сначала его голос был хриплым, как будто у него что-то застревало в горле. Слова теснились, будто стремясь вырваться сразу, гурьбой, мешали друг другу, но постепенно голос окреп, слова пошли четкими, стройными рядами.

— Мужчины, — кричал он, — слушайте! Женщины, поднимите детей на руки, пусть они тоже слушают! Я восхожу на огненную колесницу. Куда она меня повезет, туда и поведу я вас! Что она мне доверила, то я и расскажу вам! Жизнь не стоячее болото, богу угодны только мужественные деяния, а не покорность и терпенье! Честный человек не может видеть, как у него на глазах падают и умирают с голоду дети. В поисках ответа он обращается даже к господу богу! И вот я поднялся на вершину, чтобы встретиться с грозным хозяином нашей горы, поговорить с ним, поспорить и найти лекарство от всех болезней. В конце концов наши дети теперь и его дети, и он в ответе за их судьбы!

Священник простер руку к иконе.

— Ты в ответе за них, огненный пророк, и чтобы сказать тебе это, я поднялся в твою обитель! И подобно арендатору, который идет отчитываться за целый год перед хозяином и несет ему огромный груз — дары виноградников и садов, подобно этому арендатору я взвалил на свои плечи боль и плач народа и сложил все это, хозяин, у твоих ног. Всю ночь, дети мои, я стоял перед пророком… И я поведал ему о всех наших бедах. Я рассказал ему, кто мы такие, откуда пришли и как попали на эту гору просить убежища под его кровом. Он знал все это; я ему говорил и раньше, но нужно было, чтобы он выслушал это еще раз. Он слушал, слушал и молчал. Потом я ему говорил о соседях в Ликовриси, о том, как они к нам отнеслись, как объединились попы, старосты и подвластный им люд, как ограбили и выжили нас, как не разрешают нам обрабатывать земли, которые нам подарил, дай бог ему здоровья, Михелис… Все ему высказал, излил всю свою злость. Он слушал, слушал и молчал. Потом я говорил ему о муках, которые терпит его народ, о голоде и холоде, о болезнях… «Наглость богачей перешла всякие границы. У сытых стала слишком жирная шея, нож вонзился нам в самое сердце. Ты слышишь, грозный, огненный возничий? — кричал я. — Запряги своих пламенеющих коней и спускайся на землю!» Он слушал, слушал и молчал. Я разгорячился, разозлился, смотрел на него и думал: «Неужели не дрогнет его сердце? Как оно может вмещать в себя такую боль, такую несправедливость, такую дерзость? Неужели он не сойдет с иконы? Неужели он не запряжет пламя, не обнимет меня, не посадит рядом с собой, чтобы помчаться в Ликовриси?»

Я припал к иконе, приник к его уху: «Илья, — крикнул я ему, — эй, капитан Илья! Выслушай еще и это: от голода наши дети уже не могут стоять на ногах, они взяли костыли и пошли, подпрыгивая, как воронята, в Ликовриси просить милостыню… А знаешь ли ты, увидел ли ты со своей вершины, как их приняли ликоврисийцы?» Я целовал икону и чувствовал губами, что тело пророка начало согреваться и зашевелилось. Я осмелел. «Соизволил ли ты, — крикнул я ему, — еще раз посмотреть со своей огненной колесницы вниз и увидеть, как их приняли ликоврисийцы? Одни схватили палки и гнали их от своих ворот, а другие избивали их до полусмерти!» Но как только я ему это сказал, то в страхе отскочил назад, ибо икона словно толкнула меня ногой, словно ожила четверка огненных коней, словно зашевелились губы пророка, и я услышал трубный глас: «Пойдем!» И икона оказалась у меня в руках.

Народ заволновался, зашумел. Женщины с визгом пали на колени перед чудотворной иконой, а мужчины, увлеченные словами священника, подошли к иконе и смотрели на пророка, в огненном облаке спускающегося с вершины. Теперь они видели ясно — гора эта была Саракиной.

— Когда? Когда же, отче? — послышались со всех сторон яростные голоса. — Почему мы медлим?

— Скорее, — закричал Яннакос, — скорее, дорогой отче, пока у нас есть еще кусок хлеба, пока мы едим и набираемся сил! Продукты кончаются!

Манольос подошел к священнику, взял его руку и поцеловал ее.

— Благослови нас, дорогой отче, — сказал он, — и подай знак. Мы готовы.

Отец Фотис простер руки к своему народу.

— Через три дня, — крикнул он, — через три дня, дети мои, двадцать второе декабря! В этот день рождается свет, рождается пророк Илья! Это знаменательный день! Готовьтесь, в этот день мы спустимся вниз!

Мужчины бросились к иконе, по очереди целовали ее. Дерево и краски ожили, пророк зашевелился, плащ его стал развеваться, словно пламя, раздуваемое ветром. Женщины увидели, как на челе его выступили капли пота, а подошедшие к иконе дети, заметив, что глаза пророка увеличились и приняли грозное выражение, заплакали и со страхом смотрели на икону, не осмеливаясь ее поцеловать.

Отец Фотис в изнеможении лег в пещере, закрыл глаза и ждал, когда к нему придет сон и бог побеседует с ним в сновидениях. А Манольос взял в руки икону огненного пророка и поставил ее в глубине темной пещеры, рядом с иконой Распятия, на которой вокруг креста вились ласточки.

С того часа Саракина загудела, словно военный лагерь. Те, у кого не было дубин, разошлись по горе, чтобы найти какой-нибудь дуб и срезать с него сук; те, что владели пращой, учили женщин и детей пользоваться ею. Отец Фотис роздал оружие самым храбрым и без устали бегал от одного к другому, давая им различные советы.

К вечеру из села пришел Костандис. Он был поражен, услышав такой шум, увидев, что мужчины и женщины учатся пользоваться пращой, срубают сучья и делают дубины, словно готовясь к войне. Он увидел Манольоса, склонившегося над новым ликом Христа. Тот торопился закончить свою работу, как будто это тоже было оружие, которое можно дать людям.

Костандис печально сел рядом с ним.

— Манольос, — сказал он, — если у тебя есть время, подними голову и выслушай меня, — я принес плохие новости.

— Что же, говори, дорогой Костандис. Горы привыкли к снегам, говори!

— Вчера к полудню пришло известие: Марьори умерла.

Манольос отложил в сторону обрубок; в глазах его отразились удивление и страх.

— Умерла? — спросил он с изумлением, как будто в первый раз слышал о смерти.

— Эта весть пришла вчера совсем неожиданно. Ее старик отец завопил так, что все село вздрогнуло, тут же сел на лошадь и, рыдая, уехал. Сегодня утром он вернулся. Когда он приехал в Большое Село, ее уже похоронили; он не успел даже закрыть ей глаза. Старик поп стал неузнаваем; он совсем с ума сошел от горя. Я увидел его и испугался. Мне стало его жалко. Он бродил босой, нечесаный, стучал во все двери и созывал всех в церковь, чтобы выступить там перед людьми. Заставил пономаря бить поклоны, как на похоронах. Мы все оставили свои дела и пошли в церковь. Поп собрал нас во дворе церкви, поднялся на амвон, губы у него дрожали, он не мог говорить. Но глаза у него были красные-красные и метали молнии. Наконец он собрался с силами и закричал страшно, во всю глотку: «Дети мои, я хочу вам сказать два слова, больше не могу, сердце мое разрывается от горя. Саракина нас съест! Саракина нас съест! Поднимайтесь, вооружайтесь, я стану во главе — и вперед, дети мои! Прогоним их! Они сглазили наше село! С того проклятого дня, как на нашу землю ступила их нога, нас преследуют несчастья и смерть! Главный виновник всего этого — Манольос, отлученный от церкви! Он вскружил голову Михелису, свел его с ума! Он стал причиной расторжения помолвки его с Марьори, это ее и убило!» Он пытался говорить еще, но у него закружилась голова, он протянул руки, чтобы опереться о стену, но, ничего не видя, пошатнулся и грохнулся наземь.

Костандис умолк. Манольос прикусил краешек платка, чтобы не закричать. «Умерла Марьори, умерла… умерла…» — твердил он про себя, но никак не мог осмыслить этих слов.

Он повернулся к Костандису.

— Ну? — спросил он, а мысли его были уже где-то далеко.

— Я пришел сказать тебе об этом, дорогой Манольос. Вы должны быть осторожны. Слова попа пробудили в крестьянах ненависть; они собираются напасть на вас. Они искали только повода и теперь его нашли… Богачи вас боятся, потому что вы, мол, большевики. Бедняки вас ненавидят, потому что богачи, пользуясь их темнотой, настроили их против вас… Их много, они вооружены, будьте осторожны!

— Ступай, дорогой Костандис, разыщи Михелиса и сообщи ему эту новость, — я не могу… Только поговори с ним помягче, потому что в последнее время Михелис стал неузнаваем. Он ходит, как слепец, смотрит на тебя, а думает о чем-то постороннем. Ты его спрашиваешь, а он не отвечает… А ночью дрожит, долго не ложится, а когда ляжет, то уснуть не может. Однажды я спросил его: «Чего ты боишься, дорогой Михелис?» Губы его раскрылись, и он ответил: «Мертвеца… мертвеца!» Мужайся, дорогой Костандис! Пойди встреться с ним, а я пока разыщу священника.

— Все кончено, — сказал Михелис и закрыл серебряное евангелие, которое читал. — Ничего я уже не боюсь, милый Костандис. Бог взял нож и разрезал мою жизнь на две части; сначала одну половину оторвал от земли, а затем и вторую. Теперь мне легко!

Костандис встревожился, видя, как спокойно Михелис встретил страшное известие. Он чувствовал, что за этой безмятежностью кроется буря.

— Все уже кончено, — снова повторил бывший архонтский сын и поднялся.

Потом он достал из углубления в скале веревку, крепко перевязал евангелие, как будто это был опасный зверь, который может укусить, посмотрел на Костандиса и покачал головой.

— К кому же нам обратиться, дорогой Костандис: к человеку? Это же зловонная клоака! К богу? Он разрешает деду Ладасу жить, здравствовать и убивает Марьори. К самому себе? Мы, черви, дрожим и греемся на солнце, и в то время, когда червь говорит; «Мне хорошо, я греюсь…» — кто-то наступает на него и растаптывает… Ты что-нибудь понимаешь, дорогой Костандис?

У Костандиса были дети, как он мог это понять! Он встал.

— Я пойду за Яннакосом, — сказал он.

Яннакос находился в пещере, превращенной им в кладовую, и подсчитывал, сколько муки и масла еще осталось (вино кончилось несколько дней назад).

— На два-три дня, — прошептал он, — самое большее на три! На этом все кончится. Потом война, а после нее — посмотрим! Жизнь — это недуг, от которого излечиваются. Вот, пока я живу, пока размышляю о том, что живу, живет и мой Юсуфчик, и меня утешает мысль, что настанет день, когда мы встретимся. Только смерть неизлечима.

— Здравствуй, Яннакос! — послышался за его спиной чей-то голос. — Как твои делишки? В селе давно тебя не видать.

Яннакос обернулся и увидел Костандиса.

— Добро пожаловать, дорогой Костандис, — воскликнул он радостно. — Я заглядываю в село, но разве там меня увидишь! Я хожу только ночью, да и то по самым темным переулкам.

И Яннакос, смеясь, рассказал ему о том, что дважды он, как волк, спускался в село и ограбил два дома.

— Итак, — закончил он рассказ, — краденые продукты у нас уже кончаются, но керосин… вот он, здесь, в углу, — мы его еще не трогали. Он дожидается своего часа…

— Какого часа? — беспокойно спросил Костандис.

— Когда он превратится в огонь, Костандис! Разве не в этом его долг? Иначе, для чего бы сотворил его бог?

Потом, подумав немного, Яннакос стукнул себя по лбу.

— Хорошо, что ты пришел, тебя сам бог послал! Окажи-ка мне услугу! Сегодня у нас воскресенье. Послезавтра, во вторник, не мог бы ты забрать моего ослика у старик Ладаса? Скажи ему, что он тебе нужен, что ты заплатишь, — скряга даст тебе ослика, а ты запрешь его в своем доме. Слышишь? Не дай бог, если сгорит хоть один волосок на ослике, а у тебя он будет в безопасности.

— Значит, ты собираешься поджечь дом деда Ладаса? — крикнул Костандис в страхе.

— Да о чем же мы говорили столько времени? Разве не в этом долг керосина? Бог знает, зачем его сотворил!

— Хорошенько все обдумай, дорогой Яннакос, не попади в беду!

— Я все хорошо обдумал, Костандис! Это дельце как раз по мне, будто по заказу. Я это говорил и нашему пророку Илье, капитану Илье, как его теперь называет священник, — тот тоже согласен.

Костандис почесал голову.

— Не понимаю, — сказал он.

— Ты не понимаешь, потому что у тебя кофейня, жена и дети, потому что ты не голодаешь и кое-как сводишь концы с концами… Да и зачем тебе понимать? Это не выгодно. Поэтому ты и становишься на колени. Но бездомный, дорогой Костандис, на колени не становится — вот и весь секрет… В среду мы придем в село, и пусть бог нам поможет!

— Я с вами, Яннакос, — помолчав немного и тяжело вздохнув, сказал Костандис. — Мы часто толкуем с Андонисом и толстяком Димитросом о том, как бы вам помочь.

— Ступай спроси отца Фотиса, он тебе разъяснит! У меня к тебе только одна просьба; чтобы мой ослик во вторник был в твоем доме, больше ничего… И будь осторожен, несчастный, никому не проговорись.

Прошло воскресенье, настал понедельник. К обеду пошел мелкий снег, запорошил вершину. Церковь пророка Ильи скрылась в густом тумане. Побелели ущелья, и голодные вороны полетели в долину. Багровое небо отливало медью.

Манольос, склонившийся с утра над чурбаном, ушел с головой в свою работу. Он резал, отсекал, отбрасывал лишнее, добиваясь, чтобы появился на свет живший в его душе образ Христа. Неподвижно стояло перед ним божественное лицо. Оно было точно таким, каким приснилось ему позавчера, — суровое, грозное, с глубоким шрамом от правого виска до подбородка, усы обвисли, брови нахмурились, гнев и скорбь затаились в уголках губ.

С самого утра он искал в дереве святой лик — тот самый, который ему снился. Поэтому он резал, разбрасывая по сторонам стружки, торопясь поскорее обрести его… К вечеру лицо Христа засияло в тусклом зимнем свете: видение Манольоса воплотилось в дереве.

В эту минуту вошел Михелис, спокойный, полный решимости. Он посмотрел на вырезанный из дуба лик — и отступил.

— Что я вижу? — воскликнул он. — Это война!

— Нет, это Христос, — ответил Манольос, вытирая вспотевший лоб.

— Но тогда какая же разница между ними?

— Никакой, — ответил Манольос.

Уже стемнело, снежинки падали тихо, бесшумно, покрывая весь мир плотной белой пеленой. Долина внизу исчезла. Небо низко нависло, и с него на землю сыпались хлопья снега.

Манольос зажег карманный фонарик, достал старое изображение Христа, которое когда-то вырезал из бузины, и поставил его рядом с новым.

— Какая разница! — прошептал Михелис и вздохнул. — Разве это один и тот же?

— Один и тот же! Раньше он был спокоен, полон доброты и кротости; теперь он грозен… Ты можешь это понять, дорогой Михелис?

Михелис помолчал, потом ответил:

— Раньше не мог, теперь могу…

И снова замолк.

Во вторник утром, на рассвете, все саракинцы были уже на ногах. На вершине горы, покрытой белоснежной шапкой, отчетливо вырисовывалась церковь пророка. Как только первые лучи солнца коснулись ее, она порозовела, ожила и засверкала.

Отец Фотис собрал свой народ.

— Дети мои, — сказал он, — нынешний день решит нашу судьбу. Мы терпели сколько могли, мы подошли к краю пропасти. Еще немного, и мы упали бы вниз — в первую очередь дети, затем мужчины и женщины. Перед нами выбор: или смерть, или борьба за жизнь. Мы выбрали борьбу! Вы все согласны?

— Согласны, отче!

— Я спрашивал и часового, который нас охраняет — вождя Илью. Он тоже согласен! Я спросил и свое сердце, — оно тоже согласно! То, что мы предпринимаем сегодня, мы предпринимаем не вслепую, но с открытыми глазами, с ясным умом, как свободные люди. Мы идем отстаивать наши справедливые требования — просить не милостыни, а справедливости! У нас в долине свои сады, виноградники, поля, оливковые рощи и дома. Пусть нам их отдадут! Нам не нужно чужой земли, мы хотим обрабатывать наши поля и снимать с них урожай. Мы войско не просто голодных людей, а войско обиженных, которые не желают, чтобы их обижали и впредь. Мы не нападем первыми, но если на нас нападут, мы будем защищаться. Для этого у нас есть руки, их нам дал бог! Что может сделать, как может восторжествовать справедливость в несправедливом и бесчестном мире, если она не будет вооружена? Мы ее вооружили. А с какой целью они вооружают несправедливость? Сегодня мы покажем, что у добродетели тоже есть руки, способные сражаться. Христос не только ягненок, но и лев, — сегодня он пойдет с нами, как лев. Манольос вырезал из дерева его лик — вот он! Этот Христос станет во главе и поведет нас!

Сказав это, отец Фотис высоко поднял суровый лик. В утреннем ветре, над толпой, лик Христа грозно зашевелился. Манольос в последнюю минуту покрасил красной краской шрам, идущий от виска до подбородка, и взволнованные люди увидели в этом Христе со шрамом великого борца, израненного в древних войнах, борца, который снова бросается в бой.

— Он — наш вождь! — крикнул священник. — Поднимите руки, приветствуйте его!

Он обратился к Лукасу, знаменосцу.

— Лукас, — сказал он, — прибей эту святую икону к древку, пусть она идет впереди и показывает нам путь! А теперь — каждый на свое место! Бог послал нам зарю, — пойдемте! Впереди Лукас со знаменем, потом мужчины с оружием, а позади — женщины и дети с пращами!

Войско выстроилось, все перекрестились. Отец Фотис взял в руки икону с изображением пророка Ильи. Манольос пошел впереди, немного сзади шел Яннакос с керосиновым баком под мышкой. Михелис остановился на скале и посмотрел на шествие.

— Я не пойду, дорогой отче, — заявил он попу Фотису, — у меня нет сил.

Он смотрел на уходивших: почти все были босы, одни одеты в лохмотья, другие повязаны овчиной или мешковиной. Лица их были морщинисты, скулы обтянуты кожей, глаза, обведенные черными кругами, глубоко запали. Они были голодны, дрожали от холода и старались идти быстрее, чтобы немного согреться… Они ни к кому не питали ненависти, они хотели только согреться и поесть, чтобы не умереть…

Яннакос на минутку поставил на землю керосиновый бак и потер закоченевшие руки.

— А не споем ли мы, братья? — крикнул он. — Разве так, молча, отправляются на праздник? Давайте споем дорожную песню, амане, религиозный гимн, — что хотите, но нужно спеть, чтобы согреться!

Они распрямили плечи, подняли головы. Отец Фотис, а за ним и весь люд торжественно затянули старинный военный гимн, который некогда пели их предки, отправляясь в поход против варваров:

— «Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние твое, победу на сопротивные даруя…»