Праздник в честь Христовых страстей и светлого Воскресения целую неделю озарял деревенские дома, заваливал их куличами, пасхами и крашеными яйцами; в садах распускались и благоухали цветы; праздник опьянял деревенских жителей, заставлял их забыть свою корысть, облегчал на несколько дней их трудную жизнь, давая им почувствовать свободу, — так чувствуют себя растреноженные лошади; но сегодня они уже встряхивают отяжелевшими головами с влажными ноздрями и снова впрягаются в повседневный труд.

Ранним утром того дня, когда праздник уже остался позади, вошел Яннакос в темную конюшню, где спал и мечтал его любимый ослик. Конюшня пахла навозом и влажным теплом животного; таким же запахом, наверно, был пропитан и мир в первые годы сотворения.

Умный ослик спокойно открыл свои большие глаза, повернулся и увидел хозяина. Узнал его; это был Яннакос — так его все называли — спутник и товарищ ослика, которому каждый день приходилось носить кладь: бродили они по деревням, возвращались домой, сюда, в конюшню, и здесь ослику давали пить чистую воду и есть ячмень и солому. Он узнал хозяина, поднял хвост и радостно заревел.

Яннакос подошел, погладил его черный лоснящийся круп, белый мягкий живот и теплую шею; потом захватил рукой большие чуткие уши, взял другой рукой палку, повернул ослика к себе и начал с ним говорить:

— Юсуфчик ты мой (так он его ласково называл, когда они были наедине, — тайком, чтобы не узнал ага), Юсуфчик мой, праздники кончились, Христос воскрес, нам было хорошо, обижаться на меня ты не можешь. Я тебе давал двойную порцию овса, собирал тебе свежую траву, чтоб у тебя разыгрался аппетит, я тебе сделал и пасхальный подарок, ошейник из голубых камней, и повесил его тебе на шею от дурного глаза. Повесил я тебе еще головку чеснока вместо талисмана, чтобы быть за тебя спокойнее. Ведь ты очень красивый, Юсуфчик, а у людей злые глаза, позавидуют и сглазят тебя. Как бы я жил без тебя? Ты не должен забывать, что мы остались вдвоем, что в мире у меня больше никого нет, кроме тебя; детей мне наплодить не удалось, жена моя померла, объевшись гороха; только ты у меня и остался, Юсуфчик мой!

Принес я тебе сегодня радостную весть, ты ей порадуешься. На следующую пасху мы будем изображать в селе Христовы страсти, — ты, наверно, слыхал о них? Нам нужен будет и один ослик. И вот я попросил старост сделать мне одолжение — чтобы им был ты, мой Юсуфчик! На тебя сядет Христос, чтобы въехать в Иерусалим. Ты понял, какая это честь? Вместе с апостолами и ты, мой сынок! Ты будешь идти впереди, будешь нести бога, и путь твой будет устлан миртами и лаврами, по ним ты будешь ступать, и божья благодать снизойдет на твою спину, на твой зад, на брюхо, и твоя шерсть будет блестеть, как шелк.

А когда я умру и бог захочет поместить и меня, беднягу, в раю, остановлюсь я у двери, поцелую руку привратнику и скажу ему: «Одна просьба у меня к тебе, Петр, разреши и моему ослику войти в рай; хочу вместе с ним войти, иначе и сам я не войду». И апостол засмеется, погладит твой зад и скажет: «Пусть исполнится твое желание, Яннакос, въезжай на своем Юсуфчике, осликов бог любит». И тогда какая будет у нас радость, Юсуфчик мой! Вечная радость! И будешь ты бродить уже без тяжелых корзин, без поклажи, без седла по зеленым лугам, где будет цвести такой высокий клевер, что моему Юсуфчику не придется нагибаться, чтобы достать его. И станешь ты своим ревом каждое утро будить ангелов на небесах, а они в ответ будут смеяться, станут на тебе кататься, легкие как пух, а ты будешь бегать по лугам — с голубыми, красными, фиолетовыми ангелами на своей спине. Ты будешь похож на того осла, которого я однажды видел в Измире на базаре, — он был нагружен розами, лилиями, сиренью и весь благоухал!

Настанет, настанет такой день, Юсуфчик мой, не бойся! Однако нужно, мальчик мой, работать, чтобы быть сытыми! Ну, иди теперь, я оседлаю тебя, иди, я нагружу тебя двумя корзинами с товаром. Обойдем снова все деревни, будем продавать нитки, иголки, шпильки, расчески, ароматный ладан, ситец и жития святых. Помоги мне, Юсуфчик, чтобы успешно шли наши дела! Мы же с тобой товарищи, компаньоны, и, что бы ни заработали, — ты хорошо это знаешь, — мы делим пополам честно: мне пшеницу, а тебе солому. И если, как говорится, наши дела пойдут хорошо, я тебе закажу седло у Панайотароса, чтобы оно не давило тебя, и новую сбрую с красными кистями.

Ну, будь здоров, я сказал бы тебе: перекрестись, но ты не христианин, ты осел; ну, тогда расставь свои ноги, облегчись, выпустив жидкость, которая тебе мешает, и давай нагружаться. Уже утро наступило. Пойдем, Юсуфчик!

Яннакос быстро нагрузил ослика, взял палку и маленькую дудку, которой оповещал о своем приходе, открыл дверь, перекрестился, и двинулись они в путь в этот первый послепасхальный день, веселые и отдохнувшие.

День сверкал, играл, спускался с неба, потом хлынул на землю и на село, и все заулыбалось: двери, окна, мостовые. Яннакосу захотелось поесть. Вынул он из котомки большой кусок хлеба, горсть маслин, головку лука и, счастливый, начал есть.

«Какой чудесный мир, — думал он, — какой он вкусный, будто пшеничный хлеб!»

Дверь соседки-вдовы была раскрыта; Катерина, подобрав платье, в расстегнутой кофточке, из ведра лила воду и мыла порог. Ее голые до колен ноги, гладкие и крепкие, блестели, словно литые; ее груди прыгали под кофточкой, как живые звереныши, вот-вот готовые выскочить наружу.

«Плохая это примета с раннего утра», — подумал Яннакос и ударил ослика по крупу, чтоб побыстрее пройти.

Но раскрасневшаяся вдова заметила его, поднялась и оперлась о косяк двери.

— Желаю тебе успеха, Яннакос! — крикнула она, улыбаясь. — Смотрю на тебя и удивляюсь, сосед, как это ты можешь так жить — одинокий, как кукушка, и все улыбаешься и жуешь… Я не могу! Не могу, бедный сосед, и такие плохие сны мне снятся…

— Какое поручение ты мне дашь, Катерина? — спросил Яннакос, чтоб изменить беседу. — Не хочешь ли зеркальце, флакончик духов? Что тебе нужно?

На пороге, беспокойно блея, показалась овца вдовы; на шее у нее была повязана красная ленточка, вымя, полное молока, отвисло.

— Хочет, чтобы я ее подоила, — сказала вдова, вздыхая, — переполнилось вымя и мешает ей; что и говорить, она, бедная, тоже женщина…

Вдова нагнулась и нежно погладила овцу.

— Сейчас, сейчас, — сказала она, — не торопись, вымою сперва порог, чтоб стал чистым, ведь столько грязных ног через него прошло.

Втолкнула в дом овцу и повернулась к Яннакосу.

— Плохие сны мне снятся, сосед, — повторила она и вздохнула. — Вот в эту ночь, перед рассветом, мне снился Манольос. Будто резал он на части луну и кормил меня ею… Ты, Яннакос, много скитался по белому свету, был и в Измире, говорят… Ты разбираешься в снах?

— Хватит, Катерина, пожалей людей, не трогай их, — ответил Яннакос. — Ты думаешь, я не заметил, как вчера вечером ты подмигивала Манольосу? Неужели и с этим невинным существом хочешь позабавиться, безбожница? Не жалко тебе его? Он же обрученный, бедняга, не порть ему дело! И если об этом пронюхает Панайотарос, разве ты не понимаешь, что он его убьет? Жить нужно иначе, Катерина, возьмись за ум! Не говорил еще с тобой старик Патриархеас? Разве не сказал он тебе, что по решению старост, в дни таинств, на следующую пасху, ты будешь представлять Магдалину?

— Я и так изображаю ее, Яннакос, я и сейчас ее изображаю, — сказала вдова, застегивая кофточку, для того чтобы показать, что она была расстегнута. — Неужели надо было, чтобы мне это архонт передавал? Этот скряга-паралитик — тьфу, черт его побери! Потому, говорят, что я белокурая…

— Это совсем другое дело, Катерина, — сказал Яннакос, — совсем другое дело… Как тебе объяснить, ведь я и сам всего до конца не понимаю. Вот ты не будешь больше с Панайотаросом, а будешь с богом. Вот за ним ты и будешь следовать! Ты будешь духами обмывать ему ноги, будешь их вытирать своими волосами… Поняла?

— Это одно и то же, глупый. Слушай, что я тебе скажу! Каждый мужчина, даже Панайотарос, на минуту тоже бог. Настоящий бог, это не пустые слова! Потом он снова опускается, становится Яннакосом, или Панайотаросом, или стариком Патриархеасом, впавшим в детство. Ты понял?

— Убей меня бог, Катерина, если я понял… Конец света, как говорит старик Патриархеас.

Обиженная вдова схватила ведро, с силой плеснула водой на порог и забрызгала ноги Яннакосу. Юсуфчик пошевелил ушами, словно и на них попала вода.

— Эх ты, мужчина! — сказала Катерина насмешливо. — Бедняга, что ты можешь понять? Иди, путь добрый, желаю успехов в твоих делах — вот это ты понимаешь!

Яннакос тронул палкой ослика, тот вздрогнул и пошел, а за ним зашагал хозяин, дожевывая свой хлеб, довольный тем, что избавился от вдовы.

— Дай-ка я пройду сперва к попу, посмотрим, может быть, у него будет какое-нибудь дело ко мне; если с него не начну, будет он злой, как турок! «В первую очередь, говорит, ко мне, а потом к старостам; я представитель бога в Ликовриси!» Давай-ка лучше пойдем к первому волку, чтобы не иметь неприятностей.

Обернувшись, он увидел Катерину, — с подобранным платьем, полуголая, она еще мыла порог.

— Ну и сука! — пробормотал он. — Какими ногами, какими коленями, какой грудью наградил ее бог, чтобы искушать людей… Ой, несдобровать тебе, Манольос, если попадешь в ее когти!

Так, разговаривая сам с собой, шел Яннакос, а тем временем поп Григорис в лиловой рясе, подпоясанной черным бархатным кушаком, с непокрытой головой, босой, ходил взад и вперед по двору, перебирая длинные четки из черного янтаря, подаренные ему епископом, и никак не мог прийти в себя от негодования.

Робко подошла Марьори и поставила на каменную скамью, под виноградным кустом, поднос с кофе, сухари и кусок сыра — обычный утренний завтрак попа. Позднее, примерно через час, он съедал свою ежедневную порцию — два яйца всмятку, выпивал стакан вина, которое хранил для «возлюбленного», как он ласково называл желудок, и потом славил бога.

Поставив поднос на скамью, Марьори начала поливать цветы — базилики, герань, бархатцы. Сегодня она опять была бледной, худой, казалась невыспавшейся. Синева окружала ее миндалевидные глаза, губы горели. Мать ее умерла еще в молодости от страшной болезни легких. Марьори была вся в мать. Время от времени отец поглядывал на нее и вздыхал: «Пусть выйдет замуж, пусть выйдет замуж, подарит мне внука, а там что бог даст! Михелис — видный, здоровый, из крепкой семьи, к тому же еще и богат; он обессмертит мой род».

Марьори закончила поливать цветы и собиралась уйти в дом. Поп торопливо проглотил оставшийся кусок хлеба.

— Погоди, — сказал он ей внезапно, — куда ты идешь? Я хочу поговорить с тобой.

Он с трудом сдерживал свой гнев, ему хотелось все высказать Марьори. Она оперлась о косяк двери, скрестила руки и ждала. Она знала, что и о ком он ей скажет, и вся дрожала. Совсем недавно ушел Панайотарос, она кое-что уловила, услышала, что отец, провожая Гипсоеда, произнес: «Ты хорошо сделал, что рассказал мне об этом… Ты должен был!.. Я его приберу к рукам!»

— К твоим услугам, отец, — сказала Марьори и опустила глаза.

— Ты слышала, что мне говорил Панайотарос?

— Я была в доме и готовила кофе, — ответила Марьори.

— О твоем злосчастном женихе, о Михелисе!

Поп тяжело вздохнул, вены на его висках вздулись, он собирался заговорить. Но в эту минуту постучали в калитку. Марьори почувствовала, что бог ее пожалел, избавил от скандала, и побежала открыть дверь.

— Кто там? — сердито спросил поп и быстро проглотил недопитый кофе.

— Я, Яннакос, отец мой. Христос воскрес! Начал, как видишь, обход деревни и пришел за твоим благословением. И, может быть, будет у тебя какое-нибудь поручение, письмо какое-нибудь.

— Милости просим, — громко сказал поп, — войди и закрой за собой калитку!

«Сегодня он опять в плохом настроении, — подумал Яннакос, — черт меня принес!»

Он нагнулся, чтобы поцеловать попу руку.

— Брось ты целовать руку, безбожник, сперва поговорим! Я буду спрашивать, ты будешь отвечать. Что это за новости, — то, что я узнал, а? И, рассказывают, твоя милость тоже участвовала в этом? И был ты первым и самым ярым? Ну, что рот разинул? Не притворяйся, будто ничего не знаешь. Люди пришли ко мне и все рассказали, все, как было. Нечестивцы, святотатцы, воры!

— Отче мой…

— При чем тут отче и тому подобное! Растаскиваешь мое имущество, опустошаешь мой дом, а потом являешься, робкий и послушный, целовать мне руку! Лицемер, иезуит, жаль, что я сделал тебя апостолом Петром! Что же, так ты начинаешь свою апостольскую проповедь, воришка?

— Я?.. Я?.. — бормотал смущенно Яннакос.

— Ты, ты и твои злосчастные друзья, Костандис и Манольос! Обманули еще и невинного Михелиса, этого божьего агнца. Знаете, что душа у него хорошая, воспользовались случаем — и давай опустошать дом корзинами!.. Ворюги! Согрешил я, господи, назначив вас апостолами!

— Но мы же брали не из твоих амбаров, отче, — осмелился возразить Яннакос.

— А что же, из твоих, вшивый? Конечно, из моих! Михелис женится на Марьори, и наши два дома составят одно целое. Короче говоря, из моих амбаров вы тащили корзинами сыр, хлеб, масло, вино, маслины и сахар! И истратили это все — на кого? На разбойников! С такими друзьями и с такой головой он скоро раздаст свое имущество бедным и лентяям и оставит мою дочь на соломе!

Поп повернулся к испуганной дочери, которая стояла неподвижно, не осмеливаясь поднять глаза.

— Ты слышишь, Марьори, ты слышишь о позоре нашей семьи? Что мне тебе сказать, если твой возлюбленный так глуп? Хорошенько нужно обо всем подумать, прежде чем мы примем решение!

Горячие слезы, повисшие на длинных ресницах, покатились по бледным щекам девушки, но она не открыла рта.

— Ты слышишь, Марьори? — снова спросил поп.

Голова ее склонилась еще ниже, словно она говорила:

«Слышу, подчиняюсь…»

Ослик, привязанный к кольцу у калитки, начал реветь; Яннакос рванулся.

— Ты меня извини, отче, но я должен уйти! Если мы что плохого и сделали, то ведь взяли у богатого и отдали бедным, пусть бог нас простит!

— Бог говорит моими устами! — завопил поп, гордо закидывая голову. — Ты не можешь с ним говорить напрямик! Через меня пройдут твои слова! А я тебе говорю: воры вы — и ты, и Костандис, и Манольос! Я позову старост, мы решим, что нужно делать… Не успели прийти эти разбойники, а уже заразили наше село!

— С твоим благословением, отче, — сказал Яннакос и торопливо направился к калитке.

Поп затрясся от злости и ничего не ответил. Потом обернулся к дочери.

— Принеси мне туфли, камилавку и посох, схожу к архонту и старостам.

Он зашел в комнаты, чтобы наскоро съесть яйцо всмятку, а Марьори выбежала к Яннакосу, который еще отвязывал от кольца ослика, и сказала торговцу быстро и негромко:

— Яннакос, сделай одолжение, купи мне то, чем мажутся женщины в городах, чтобы щеки делались красными. Дашь мне потом потихоньку и скажешь, сколько стоит…

— Будь спокойна, Марьори, — ответил Яннакос, — я все тебе принесу! Я знаю, что тебе нужно.

Поп, уже с набитым ртом, закричал из дому:

— Мы еще вернемся к нашей беседе, Яннакос!

— Ну и черт! — пробормотал Яннакос, с силой захлопывая калитку. — Представитель, говорит, бога! Но если бог такой же, как этот поп, то горе беднякам — он нас сожрет живьем!

Почесал затылок, улыбнулся.

— Ну, положим, нам и теперь жизни нет! Так-то!

Он ласково похлопал ослика.

— Давай, Юсуфчик, потихоньку двигай ногами, иди, мой сыночек! Сколько времени потеряли мы с этим волком! Не грусти, сынок мой, пусть себе болтает! Лишь бы ты у меня был здоров! А ну-ка, заглянем в кофейню, получим поручения и уйдем. Воры, говорит… Пропади ты пропадом, обжора!

Переполненная кофейня гудела от голосов. Собралось тут все село, вспоминали вчерашние страшные события, то, что видели собственными глазами, — толпу пришельцев, оборванного попа с евангелием, упавшую на землю иссохшую женщину, которую обсыпали известью, чтобы не заразила она все село, старика с мешком, наполненным костями. Одни благословляли попа Григориса, который их спас от смерти, другие жалели голодающих мирных жителей, многие клялись, что вчера в полночь видели огни на Саракине…

Панайотарос вошел, осмотрелся вокруг, как бык, и сел в углу. Подозвал хозяина кофейни.

— Стаканчик кофе, — сказал он угрюмо, — без сахара.

— Невеселый ты, сосед! — заметил Костандис. — Опять сегодня плохо спал?

Седельщик нахмурил свои колючие рыжие брови.

— Кофе без сахара, — повторил он и отвернулся.

Старик Патриархеас с длинным посохом, в архонтском колпаке, вошел в это время в кофейню и слегка помахал рукой, приветствуя односельчан, приподнявшихся поздороваться с ним. Голос у него был сиплый, веки опухшие, он еще не пришел в себя после сна. Язык тяжело ворочался во рту, ему лень было говорить.

Костандис принес сладкий кофе, лукум и стаканчик холодной воды.

— Доброе утро, архонт, — сказал он ему.

Но архонт не ответил. Обмакнув Кусок лукума в воду, он положил его целиком в рот, запил водой, потом вытащил большой платок, высморкался так, что гул прошел по всей кофейне. Ему полегчало, и он начал громко прихлебывать кофе. Глаза приоткрылись, в голове прояснилось, вернулся нормальный голос. Ему подали наргиле; архонт уже совершенно проснулся.

Повернув голову и увидев Хаджи-Николиса, учителя, он подмигнул ему. Учитель взял свой наргиле, подошел к столику архонта и поздоровался.

— Какие новости, учитель? — спросил старик Патриархеас. — Ночью я спал крепко, и сквозь сон мне слышался какой-то шум, однако я не встал. А когда шел сюда, мне что-то рассказывали по дороге, — будто какие-то странные люди приходили, какая-то женщина, говорят, померла, два попа подрались… Что я слышу? Конец света? Ты можешь мне толком объяснить, Хаджи-Николис?

Учитель кашлянул, нагнулся к старику и тихо начал рассказывать, размахивая руками, в восторге от того, что может рассказать о чем-то страшном. Рассказывая, он и сам становился таким страшным, что старик архонт слушал его, разинув рот.

Панайотарос смотрел на них и нервно покусывал усы. Вытаращив глаза, он с нетерпением следил за обрюзгшей широкой физиономией старика Патриархеаса: он ожидал, что тот вскочит, что кровь бросится ему в голову, он схватит посох и бегом направится к своему дому.

Но напрасно — лицо старика не менялось.

— Трусишка учитель, — бормотал Гипсоед и ерзал на своем стуле, будто сидел на гвоздях, — трусишка учитель, боится все рассказать, боится испортить ему настроение; но я-то обо всем ему расскажу!

Он решительно встал и подошел к столику, за которым сидели оба старосты.

— С твоего разрешения, архонт, — сказал он, — мне кажется, что премудрая ученость, сидящая с тобою рядом, побоялась тебе все поведать, но я не боюсь и расскажу обо всем, как только мы останемся вдвоем.

— Хаджи-Николис, — сказал архонт, — оставь нас на минуту, будь добр, посмотрим, чего хочет седельщик?

Повернулся к Панайотаросу.

— Только покороче, потому что учитель и так прожужжал мне все уши.

— Я не болтун, — возразил Панайотарос сердито, — ты меня знаешь, я обойдусь и без лишних слов. Из-за Манольоса твой сын совсем обезумел. Взяли они с собой Костандиса — хозяина этой кофейни, и Яннакоса, бродячего торговца, пробрались к твоим амбарам, наполнили до краев четыре большие корзины и отдали их голытьбе. А твоя милость в ту пору храпела! Вот и все, что я хотел тебе рассказать. Теперь ухожу.

Кровь бросилась в отяжелевшую голову архонта; он зажмурился, и голос его снова стал сиплым.

— Иди к черту, — гаркнул он, — душу мне ранишь с самого утра!

Архонт отшвырнул наргиле, оглянулся вокруг, но ничего не увидел, — кофейня кружилась у него перед глазами. Поднялся, сделал шаг, потом другой, нашел дверь, вышел на улицу и, задыхаясь, начал подниматься по склону, направляясь к себе домой.

— Что ты там нашептал ему, Панайотарос, чем взбесил его? — закричали седельщику односельчане, сердясь и посмеиваясь. — Бога не побоялся? Он же старый человек, этот толстяк, ты ведь убить его мог!

Но Панайотарос переступил порог и исчез.

Дудка Яннакоса загудела насмешливо, с задором.

— Эй, односельчане, — кричал Яннакос, красуясь, как петух, посреди площади, — начинается мой поход по городам и селам. Все, у кого есть ко мне поручения, поднимайтесь; кто письма хочет послать, принесите их; у кого родственники, дети, друзья, торговые дела в соседних селах, подходите! Беру поручения, отправляюсь в путь и, если бог захочет, в воскресенье принесу вам ответы!

Некоторые поднялись, подошли к Яннакосу и, понизив голос, давали ему свои поручения; и Яннакос все словно записывал в своем уме, сидя на ослике.

Последним подошел Костандис, нагнулся к уху Яннакоса.

— Имей в виду, бедняга, не заходи к старику Патриархеасу; что-то ему наговорил бессовестный Иуда — старик вскочил, взбешенный, и, размахивая своей палкой, пошел бить сына.

— Из-за корзин? — тихо спросил Яннакос.

— Конечно, из-за них. Плохо это для нас кончится. Видно, нам тоже придется расплачиваться.

— Я уже расплатился. Поп рассвирепел и только что прочел мне мораль… Подумаешь! Мне это безразлично! Пусть хоть перебесятся, мы выполнили свой долг.

— Да и я расплатился, не ты один, — сказал Костандис и вздохнул. — Сестра твоя с раннего утра набросилась на меня, чуть глаза не выцарапала. «Бессовестный, бродяга, преступник! — кричала на меня. — Я все узнала; опустошил ты кофейню из-за этих святотатцев, которые налетели на наше село, из-за холериков. Мы голодаем, дети твои измучены нуждой, а твоя милость, преступник ты этакий, дарит и кофе, и сахар, и мыло!»

— Кто же ее так быстро известил? — спросил Яннакос с недоумением.

— Рыжий черт, кто же еще! Он, помнишь, ни на шаг не отходил от нас вчера вечером, а успел, однако, всех обойти и всем все рассказать — попу, жене моей, а теперь и старику Патриархеасу. Взбесился, что его назначили Иудой, а нас апостолами!

— Потерпи, Костандис, — сказал ему Яннакос, у которого душа болела из-за того, что его сестра так сильно ругает бедного хозяина кофейни, — потерпи и пока притворяйся дурачком, а в воскресенье, когда я вернусь, поговорим снова. Будь здоров!

Яннакос кольнул ослика в круп и вскоре был на краю села.

— У тебя-то все хорошо, — бормотал Костандис, глядя на удалявшегося Яннакоса. — У тебя все хорошо, все сложилось как надо: детей нет, жена издохла, избавился…

Тем временем Яннакос поглаживал лоснящуюся спину ослика и посмеивался.

— Эх, Юсуфчик, хорошо нам вдвоем, живем дружно, как братья. Разве ссорились мы когда-нибудь? Никогда, слава богу! Потому что мы оба хорошие люди и хорошие ишаки, что одно и то же, и никого мы не обманываем… Ну-ка, будь добр, возьми правее… Меняем мы сегодня маршрут, ты разве не слышал, что сказал Костандис? К архонту сегодня не пойдем; иди прямо к деду Ладасу, который с такой любовью смотрит на тебя, что у него даже слюнки текут… Ну, давай, побыстрее, а потом выйдем из села и избавимся от всех этих старост и попов, будь они прокляты! И останемся снова вдвоем!

И, повернув направо, направился к дому скряги.

«Хотел бы я увидеть беднягу Манольоса, прежде чем уйти, — подумал он, — и рассказать ему о Катерине, чтобы берег себя и не грешил. Христа он изобразит, конечно, да вот только от женщин держаться надо подальше!»

Старик Ладас сидел во дворе, оборванный и босой. Жена его, Пенелопа, принесла ему в треснутой чашке утренний кофе из ячменя и гороха, поставила на скамеечку чашку, тарелочку маслин и положила кусок ячменного хлеба. Ладас ел и пил, обращаясь к молчаливой и ко всему безразличной жене, которая сидела напротив него на другой скамье и вязала носки. Маленькая, худая, оборванная, босая, с длинным отвислым носом, она была похожа на старого, потрепанного аиста.

В первые годы замужества, пока была молода, она часто спорила и ссорилась со своим мужем; была она тогда красива, любила роскошь, ибо родилась в богатом доме. Но мало-помалу ее чувства притупились, тело увяло, ее охватила душевная усталость, и начала она понемногу подчиняться всему без обиды и слез и не вступала больше в споры с мужем. Она продолжала слушать его речи, еще сердилась про себя, но молчала. А с того дня, как умерла ее единственная дочь, даже и не слушала, что болтал ей старик Ладас, уже совсем не сердилась и ничему не противилась. Ходила, ела, спала, и просыпалась, но словно не жила. И была бескорыстна, держалась с достоинством, на лице ее блуждала блаженная улыбка, как будто она была уже в потустороннем мире.

Итак, попивал старик Ладас свою ячменную водицу, смотрел на безразличную ко всему старуху, молча вязавшую чулки, и говорил ей об одном большом плане, который он придумал вчера ночью, когда не мог уснуть, и с помощью которого мечтал наполнить целый ящик серьгами, кольцами, бусами и золотыми монетами.

— Все это я хорошо обдумал, во всех подробностях, Пенелопа, но не могу решить, кому доверить свой секрет, потому что это трудное дело и нужно для него два человека. Мир сегодняшний, Пенелопа, стал лживым, все люди ненасытные обманщики и хотят тебя разорить. Кому же доверить секрет? Хаджи-Николис — ротозей, притворяется честным, ничего не скажешь, но он учитель, что он может сделать? И то хорошо, что камнями не кидается! А если говорить об его брате, попе Григорисе… Обжора он, очень умный, очень ловкий, но все хочет забрать в свой собственный кошелек, — такой мне не годится, потому что и я хочу все забрать в свой кошелек… Головой ты покачиваешь, Пенелопа, хочешь мне сказать о старике Патриархеасе. Да пропади он пропадом! Это сплошное брюхо, а не человек! Он богач от роду, никогда не трудился, не знает, что такое пот… Слышал я, что существуют какие-то толстые муравьи, называют их царскими, они днем и ночью бездельничают, а целая армия муравьев-рабов у них в подчинении и работает на них; если же этих толстяков не покормят, то они умирают с голоду… Вот такой и он, чтоб ему ни дна ни покрышки, — царский, толстый муравей! Не подходит он мне. А если говорить о другом старосте, о капитане Фуртунасе, то это и вовсе пропащее дело; он не человек, он — кипящий котел раки. Значит, нужно мне найти кого-нибудь другого для моего дела… Но кого? Есть ли у тебя кто-нибудь на примете, Пенелопа?

Но та, отрешенная от всего, погруженная в неземное блаженство, продолжала вязать и ничего не слышала. На минутку только подняла свои мутные, мертвые глаза, в которых не отражались ни печаль, ни радость. Казалось, взор ее прошел через старика Ладаса, и увидела она за ним стену дома, за стеной — дорогу, село и поля, еще дальше гору Саракину, а по ту сторону Саракины, далеко-далеко, — море, а за морем — что-то бесконечное, черное, мягкое, неподвижное — Ничто! И тогда она опустила снова глаза и начала быстро-быстро вязать чулки, будто боясь не успеть.

В эту минуту послышалась дудка Яннакоса. Старик Ладас вскочил; его маленькие, хитрые глаза заблестели.

— Бог мне его послал! — крикнул он. — Вот он, его-то я и поджидал, он-то как раз мне и нужен! Ну, Пенелопа! У него есть все, что требуется: бродячий торговец, ходит по городам и селам, враль, мелкий воришка, мастер надуть по мелочам, а вообще-то скорее ягненок… Он мне подойдет! Он будет копить, копить, а под конец я его — цап! Начисто все выцарапаю у него!

Очень довольный, он потер свои костлявые ручищи. В это время ослик остановился перед калиткой; старик Ладас побежал и открыл.

— Добро пожаловать, Яннакос! — крикнул он. — Добро пожаловать! Бог тебя послал, здравствуй! Привяжи ослика к кольцу и заходи. Хочу с тобой потолковать!

«Что за ловушку готовит мне старая лиса! — подумал торговец. — Будь повнимательнее, бедняга Яннакос!»

Привязав ослика к кольцу, он вошел во двор.

— Закрой хорошенько калитку, закрой, чтоб никто нас не подслушал… Хочу доверить тебе большой секрет. Садись! Повезло тебе, Яннакос! Станешь ты богатым и ни в каком подлеце не будешь нуждаться. И не будешь, как попрошайка, бродить по селам и продавать нитки… Озолочу тебя, Яннакос, озолочу!

Яннакос вздрогнул.

— Не выводи меня из терпения, дед Ладас, говори яснее! Как это — озолотишь?

— Навостри уши и слушай. Эти разбойники, заходившие в наше село, были когда-то хорошими хозяевами. Турки их прогнали; теперь им нечего есть. Так вот слушай: уходя, они наверняка забрали с собой все, что у них было золотого, — серьги, браслеты, обручальные кольца, монеты… Теперь понял, Яннакос?

— Ну… ну, говори, я не сразу соображаю! Что дальше?

— Самому богу это дело понравится, вот что я тебе скажу! Бог просветил меня, Яннакос; ночью я видел на Саракине огни — значит, они остановились там в пещерах. Возьми, значит, своего ослика и иди прямо на гору. Потруби там в свою дудку, созови всех — мужчин и женщин, пусть соберутся около тебя, и поговори с ними. Ты им скажи: «Братья, вы умираете с голоду, не жалко ли вам ваших детей? Я всю ночь глаз не сомкнул, потому что о вас думал. Как же вас спасти, братья? Как же вам спастись? И бог меня просветил, теперь я знаю, что делать: вынимайте из-за пазух золотые вещи, которые вам удалось взять с собой, и устроим обмен. Я вам даю то, что нужно человеку для жизни, — пшеницу, ячмень, масло, вино, а вы дадите мне то, что вам не нужно, — всякие там драгоценности, те, что у вас сохранились… И пусть буду в убытке, ничего, — ведь все мы греки, все христиане!» Ну, теперь понятно, балда?

— Начинаю… начинаю понимать, — ответил Яннакос уклончиво.

Он не мог еще толком уразуметь, бог или черт подсказал этот план старику Ладасу.

— Озарение божье, я тебе говорю! Но ни слова! Чтоб никто не пронюхал об этом деле… Ну, в добрый час, чтоб ты тоже увидел, бедняга Яннакос, светлые денечки… Жалко мне тебя, такой человек бродит зимой и летом по дорогам и губит свою молодость. Сколько тебе лет?

— Пятьдесят, — ответил Яннакос, скрыв только два года.

— Ну вот, видишь? Во цвете лет! Не растрачивай жизнь свою, Яннакос! Построишь и ты господский дом, женишься в селе на ком захочешь, — мне кажется, тебе нравится дочь попа, — детей наплодишь… Помогать будешь своим друзьям, поможешь и селу своему, и когда будешь проходить, подниматься будут люди и приветствовать тебя низкими поклонами… Начнется для тебя новая жизнь, Яннакос, господская, а не нищенская! Ну сколько еще лет мы будем жить в этом мире? А жизнь нужно прожить по-человечески… Давай, берись за дело, только смотри, чтобы кто-нибудь другой не опередил нас: попа я боюсь!

— А я боюсь бога, — нерешительно сказал Яннакос. — Бога я боюсь, дед Ладас! Разве это правильно — ограбить наших гонимых братьев?

— Не ограбим мы их, петушиная твоя голова, мы их накормим, мы избавим их от смерти!.. Будут они сыты, несчастные, будут они живы, они — наши братья. И у меня есть сердце, мне их жалко… Мы меняем, а не воруем… Конечно, насколько можешь, следи за тем, чтоб было нам выгодно. Головы у нас на плечах есть, будем торговать. Прибыль — приятная вещь… Ну, бери хлеб, маслины, ешь! Товарищами будем, компаньонами; значит, все мы должны делить пополам! У меня осталось немного и кофе, пей!

— Я не голоден, — сказал Яннакос, у которого закружилась голова. — Посижу я на скамейке, обдумаю все, что ты мне сказал… Ты мне открываешь новый путь, дед Ладас, дай же мне собраться с мыслями, все взвесить и решить.

— Плохо только, что времени у нас нет! Сама обстановка нас торопит. Ну что ты сидишь и притворяешься? Направляйся на Саракину, не теряй времени! Попа я боюсь, говорю тебе, попа-обжоры!

Сидел Яннакос на лавочке, обхватив голову руками, упершись локтями в колена и долго-долго ничего не говорил. Голова гудела, как котел, в висках стучало, разум помутился. Перед ним мелькали серьги, отрывавшиеся от чьих-то бесчисленных ушей, бусы, срывавшиеся с чьих-то шей; обручальные кольца падали с чьих-то пальцев, золотые червонцы сыпались из поясов, прошитых шпагатом. Все это устремлялось в большой сундук, наполненный тряпками покойницы жены… Куча золотых вещей росла, росла в воздухе и превратилась в огромное здание, — нет, это было не просто здание, это был целый дворец с садами, с дворами, с балконами, с мягкими коврами, на которых восседала красивая женщина. Она причесывалась… Было воскресное утро, сияло солнце, колокол звал к обедне… И Яннакос увидел, будто открылись большие ворота и вот он, в колпаке старосты, с высоким посохом, в суконных шароварах, барской походкой идет к церкви и все односельчане приподнимаются и здороваются с ним, низко кланяясь… А потом он увидел, будто сидит он во дворе и перед ним почтительно стоит Костандис. А он, Яннакос, вынимает из-за пазухи кошель, наполненный золотыми монетами. «На, возьми, Костандис. Вот тебе деньги, пусть улыбка заиграет и у тебя на губах… Достаточно ты намучился с моей сестрой, ведьмой, — возьми на счастье!» Звал он и Манольоса: «Иди и ты, Манольос, я тебе купил стадо овец, бери его, оно твое, чтоб ты больше не служил бестолковому Патриархеасу…» Кружилась голова у Яннакоса, возникала перед ним сельская церковь с огромными часами на колокольне — вроде тех, которые он видел в Измире, а на часах по кругу большими золотыми буквами было написано: «Дар от господина Яннакоса Пападопулоса, великого благодетеля!» И дальше разыгралось воображение. Часы исчезли, и теперь перед глазами Яннакоса стояло мягкое седло с бархатным чепраком, украшенным золотыми звездочками, — и взял Яннакос это седло и вошел в конюшню. «Юсуфчик, — крикнул он, — я купил тебе новое седло, то, что давно обещал; будешь есть вволю, будешь жить хорошо, Юсуфчик, будешь прогуливаться под новым седлом по площади каждое воскресенье после обедни — и все с уважением будут давать тебе дорогу, будут приветствовать тебя, словно ты и впрямь человек».

Усмехнулся Яннакос и очнулся от грез. Посмотрел он на старушку, которая с увлечением вязала, отрешившись от всего земного, увидел старика Ладаса, вперившего свой взгляд в него, Яннакоса, в ожидании ответа.

— Пополам, — сказал он. — Согласен, дед Ладас?

Дед Ладас протянул ручищу.

— По рукам, Яннакос, согласен! Пополам, вот это честный разговор! Каждый вечер ты будешь приносить мне золотые вещи, которые соберешь, а я буду давать тебе всякие продукты, масло и вино — одним словом, то, что им нужно. А когда все загребем, ты придешь, и мы рассчитаемся. Пиши и ты в своем блокноте, что мы даем и что получаем, чтоб тоже все знал и не думал, будто я хочу обмануть тебя. А чтоб ты видел, как я тебе доверяю, на вот, возьми как аванс три турецкие золотые монеты.

Достал он из-за пазухи туго перевязанный шнурком кошелек, развязал его, сунул в него руку и, дрожа, отсчитал одну за другой три монеты. Жадно схватил их Яннакос, глаза его алчно заблестели, словно золото передало им свой блеск.

— Я подготовлю долговой вексель, — сказал старик Ладас, — и как только вернешься — да поможет нам бог! — поставишь свою подпись… Ну что, доволен? Теперь ты веришь моему слову? То, что я тебе говорю, это не слова — это золотые монеты! Ну, не будем терять времени, с богом!

Он подтолкнул Яннакоса и открыл калитку.

— Пусть бог сопутствует тебе! — крикнул ему вслед и торопливо закрыл калитку: не дай бог, еще передумает компаньон!

Потом потер свои костлявые руки и повернулся к жене.

— Пенелопа, — сказал он, прикладывая палец к губам, — никому ни слова! Ты видишь, как у меня все хорошо получилось? Видишь, как соображает у меня голова. Я тебе скажу: не голова у меня, а клад! Ты видишь, Пенелопа? Я поймал его на золотую удочку — три отдал, тысячи получу… Теперь будь добра, подготовь сундуки!

Но она даже не пошевельнулась, все вязала и вязала, не замечая, как сталкиваются, расходятся и снова встречаются спицы, — довязывала носок для старика Ладаса. И в носке она видела не худую ногу старика, а кость, длинную сухую, изъеденную червями…

Итак, впереди шел ослик, а за ним задумавшийся Яннакос. На душе у него было горько и тяжело; но в то же время в правом кармане жилета он чувствовал и другую, очень приятную тяжесть. Он словно опьянел. Прыгал с камня на камень, иногда останавливался ненадолго и погружался в размышления; тогда ослик поворачивался, смотрел на него, тоже останавливался и терпеливо ожидал.

— Лишь бы никого не увидеть, лишь бы никто меня не увидел, — бормотал Яннакос. — Иди, Юсуфчик, побыстрее, что ты останавливаешься? Переходи на эту сторону, — меняем дорогу, большие у нас дела, Юсуфчик!

Ослик с недоумением кивал понятливой головой; не мог он сообразить, зачем потребовалось переходить на другую сторону? Что случилось с хозяином? Ну и безумцы же эти люди!

— Лишь бы никого не увидеть, даже Манольоса… Теперь у меня другие заботы; пусть делает, что хочет со своей Катериной. Мне все равно… давай, Юсуфчик, в дорогу!

Но как ни старался Яннакос пройти той стороной села, где уже начинаются поля, он все-таки совсем некстати столкнулся с Манольосом и с двумя односельчанами, несшими на руках капитана Фуртунаса — тот был без памяти, с разбитой головой, перевязанной белым полотенцем, весь в крови… Впереди шел сеиз в красной феске, с ятаганом наголо.

— Что случилось, друзья, с нашим капитаном? Скажи мне, Манольос!

— Свалился с лестницы у аги, бедняга, — ответил Манольос, — голову себе разбил… Если ты увидишь мою тетку Мандаленью, позови ее, пусть придет посмотрит рану… Разбирается она в этом деле — была акушеркой до того, как стала обряжать покойников.

— Бедняга! — пробормотал Яннакос. — Наверно, упился до чертиков.

Сеиз засмеялся.

— Не беспокойся, грек! Голову он себе разбил, но она заживет, у безбородых людей семь душ.

— Манольос, — крикнул Яннакос, — мне нужно поговорить с тобой.

— Мне тоже, — ответил Манольос. — Но надо сперва уложить в постель капитана. Ступай за нами и подожди у ворот, я скоро выйду.

Капитана несли все скопом — несли медленно, потому что при каждом толчке он кричал от боли. Втащили его в полуподвал. Яннакос остановил ослика под тенью оливкового дерева и стал ожидать.

— Ну и ну, сколько событий за одну ночь, — пробормотал он. — Посмотрим, чем все это кончится! Да сжалится над нами бог!

Вынул табакерку, свернул сигаретку, прислонился к стволу оливы и начал курить, чтобы скоротать время. Он уже пожалел, что затеял разговор с Манольосом: придется потерять слишком много времени, а большие дела, предстоящие ему, требовали быстрых действий. Порывшись в кармане жилета и нащупав золотые монеты, он улыбнулся.

— Слава тебе господи, — пробормотал он, — это не сон. Много раз меня обманывали сны; снилось, что держу в руках золотые монеты… А утром, дурак, искал их под подушкой! Ну а теперь слава богу!

Яннакос снова погладил золотые монеты и успокоился.

Показался Манольос. Шел он, утирая лоб, и, увидев Яннакоса под оливой, направился прямо к нему.

— Очень тяжел этот капитан, все мы из сил выбились, — сказал Манольос.

— Я спешу, — ответил Яннакос, — мне только два слова тебе сказать, и пойду; у меня сегодня много работы… Слушай, Манольос: во-первых, лучше не появляйся в доме своего хозяина, — он узнал о корзинах и взбесился, схватил свою палку и пошел лупить сына. Поэтому не попадайся на глаза старику, пока буря не пройдет.

— Но если это так, я должен пойти, чтобы держать ответ вместе с Михелисом, — я ведь тоже виноват!

— Да и я виноват, но ведь не иду! Ты скажешь, стыдно, да ведь так удобнее… Не уходи, постой! Я должен тебе сказать еще вот что: Катерина, вдова, хочет тебя запутать в своих сетях; она тебя видит, говорит, во сне, вчера вечером на площади тебе подмигивала, а ты не понял! Будь осторожен, Манольос, Катерина — зверь, даже епископов она сводит с ума… Подумай о пасхе, которая приближается, и о своем долге… Не согреши!

Манольос опустил голову и покраснел; минувшей ночью он тоже видел во сне вдову, но как, этого не помнил; когда он проснулся, глаза у него болели от ночных видений.

— Христос мне поможет, — пробормотал он.

— Как же он успеет присмотреть за всеми, Манольос? Лучше ты сам пошевеливайся, а я спешу. Ну, говори; кажется, ты хотел мне что-то сказать?

Манольос смутился, не зная, как ему ответить, чтобы не оскорбить друга.

— Ты меня извини, — проговорил он наконец, — но вот что я тебе окажу: у нас, у четверых, большая, святая цель, мы теперь одно целое… Если кто-то из нас поскользнется, остальные должны его поддержать; один пропадет, все пропали! Поэтому я осмелюсь…

— Говори, говори, Манольос, не виляй, — сказал Яннакос и стал отвязывать ослика от оливы. — Я тебе свое сказал, теперь спешу.

— Сегодня ты снова начинаешь свою работу, — осторожно начал Манольос мягким голосом и ласково взял Яннакоса под руку, — пойдешь опять бродить по деревням со своими галантерейными товарами. Не забудь же, заклинаю тебя Христом, не забудь, о чем вчера тебе наказывал поп.

— А что он мне говорил? — грубо спросил Яннакос.

— Я тебя прошу, Яннакос, ты не подумай чего-нибудь плохого… Не красть, он говорит, не обвешивать, не…

Яннакос вскипел; быстро отвязал ослика и закрутил уздечку вокруг руки.

— Хорошо, хорошо… Его святость думает, что это легко… Что бы он сказал, начни и я ему говорить, что хорошо бы затянуть ремень потуже, чтоб так не обжираться, что лишнее надо отдавать бедным? И что не надо смешивать муку с пряностями и продавать под видом лекарства, которым лечат все болезни… Шарлатан! Еще в прошлом году три дня не хотел хоронить деда Мандудиса, труп его уже начал разлагаться, а все потому, что поп требовал, чтобы наследники заплатили вперед. А еще, не он ли продавал с молотка виноградник Геронимоса-сапожника, потому что тот попал к нему в должники? А потом в этом году, за несколько дней перед страстной неделей, не он ли составил новые расценки — столько-то за крещение, столько-то за свадьбу, столько-то за похороны… Иначе, говорит, не буду ни крестить, ни венчать, ни хоронить. А теперь, видишь ли, хватает у него нахальства указывать мне, бедному человеку…

— Ты не ругай священника, — прервал его Манольос, — каждый отвечает за себя, ты следи за своей душой, Яннакос! В этом году мы должны быть чистыми, непорочными, ты ведь будешь изображать апостола Петра, не забывай!.. Как мы поступаем перед причащением? Постимся, не едим ни мяса, ни масла, не ругаемся, не обижаемся… То же самое теперь, Яннакос…

Но Яннакос вышел из себя; он чувствовал, что Манольос прав, и это бесило его еще больше. Оставив попа в покое, он принялся нападать на своего друга.

— Эх, Манольос, — прошипел он, — не забывай, что и ты будешь изображать Христа. Не апостола, а самого Христа! Вправе ли ты трогать женщину? Нет! И вообще, твое величество теперь готовится жениться. Да или нет? Чего ж ты краснеешь? Да или нет? Анафема нам всем, думаю я! Святость — трудная вещь…

Манольос опустил голову и ничего не ответил.

— Да или нет? — снова зашипел Яннакос, все больше распаляясь. — Смотришь ты на Леньо и облизываешься… А сатана приводит ее к тебе во сне, и как она тебе нравится, голая! Я тоже был когда-то молодым, как и ты; мне знакомы проделки сатаны… Приводит он ее к тебе во сне, ты совершаешь грех и встаешь утром усталый… И когда настанет время изображать распятого Христа, ты станешь молодоженом… Тебя будут распинать, но ты — ничего страшного! — ты будешь знать, что все это игра, что распяли другого, и будешь думать, когда придется прыгать на кресте и кричать: «Или, или! лама савахфани?» — что скоро ты вернешься к себе домой, что после распятия тебя будет ждать Леньо с теплой водой, чтоб ты умылся, с чистым бельем, чтоб ты переоделся, — и вдвоем уляжетесь, после распятия, на кровать. Значит, молчи, Манольос, не лезь со своими советами! Тоже мне учитель — сам поучись сперва…

Манольос слушал, опустив голову, и дрожал. «Прав он, прав, — думал он про себя. — Я лгун, лгун, лгун!»

— Почему же ты молчишь? Разве я неправду говорю? — закричал Яннакос, радуясь тому, что Манольос дрожит.

— Но еще вчера, Яннакос… — начал Манольос.

Яннакос прервал его.

— Вчера, Манольос, — сказал он и дернул ослика за уздечку, чтоб тот двинулся с места, — вчера, Манольос, было по-другому. В праздник, видишь ли, все доотвала набивали себе брюхо, ослик был привязан, корысть спала… Но сегодня, смотри, ослик нагружен, животы у нас с ним пустые. Пасха прошла, начинается торговля… А торговля — это значит, добрый молодец, хватай, чтоб поесть, и воруй, чтоб у тебя было добро! Иначе, если не будешь торговаться, лучше отправляйся в Афонский монастырь и постригайся в монахи… Понял?

На минуту он замолчал, немного успокоился, дернул ослика за уздечку и посмотрел на Манольоса, довольный тем, что все ему высказал и излил свою злость.

— До свидания, Манольос, — сказал он. — И пусть все будет так, как мы говорили!

Но гнев его еще не совсем прошел, и он еще раз повернулся к своему другу.

— Торговец обязан, Манольос, воровать; святой — обязан не воровать! Вот так оно и есть! Не нужно путать… Счастливого венчания, Манольос, веселой свадьбы! Пошли, Юсуфчик!

Манольос остался один. Солнце поднялось высоко. Люди, волы, собаки, ослы втянулись в привычную работу. Старик Ладас надел очки и принялся, усмехаясь, медленно и внимательно составлять долговой вексель на три золотые монеты. Что касается попа, то пока он, гневаясь, шел к старику Патриархеасу, ему пришлось изменить путь и отправиться причащать одного умирающего. Фуртунас, валяясь на матраце, рычал и ругал старуху Мандаленью, которая прикладывала ему холодные компрессы и перевязывала его разбитую голову.

А Леньо сидела за ткацким станком, ткала полотно и тихо пела. Сердце ее дрожало от радости, перекатывалось в груди, сладко замирало…

Леньо слышала крик наверху, в комнате хозяина. Хозяин бранился, сын возражал, оба ходили взад и вперед, будто дрались, — под ними гнулся пол; но Леньо, склонившись над своим станком, не обращала внимания на эту ссору и нисколько не боялась, слушая грубую брань хозяина… Ведь она уходила из-под его власти; нить, которая связывала ее с домом, вот-вот разорвется, и Леньо вместе с ее Манольосом отправятся на гору к своим овцам. Ей надоел старик Патриархеас, — пусть он даже любил ее, как свою дочь, пусть даже он ей нашел жениха, пусть даже богатое приданое выделил ей, — стал он ей противен, и видеть его она не хотела.

А ссора наверху разгоралась, сердитый голос старика становился все громче, и Леньо начала прислушиваться.

— Пока я жив, — вопил старик, — я в доме распоряжаюсь, а не ты! Вот так!

Старик, видимо, задыхался, слова у него путались, Леньо сначала не все могла разобрать. Но затем ясно услышала:

— И я не хочу, чтоб ты водил дружбу с Манольосом; он, не забывай этого, слуга, а ты архонт, — помни о своем месте!

— Старая дрянь, — пробормотала Леньо, — сумасшедший, он даже своих седин не уважает, — таскает сюда эту паршивую Катерину и пускает слюни! А считает ниже своего достоинства водиться с Манольосом, как бы тот не заразил его любимчика… Ах, уйти бы скорее, чтоб не видеть тебя больше, чтоб не слышать тебя, старая дрянь!

Встала из-за станка, в полуподвале стало ей душно, вышла во двор подышать свежим воздухом.

— Старая дрянь, — пробормотала она снова, — чтоб ты сдох!

Прошла на середину двора зачерпнуть воды, окунуть в нее голову и освежиться. Леньо была привлекательной девушкой, в ней было даже что-то вызывающее: смуглая, невысокая, полная, с пухлыми губами и лукавыми глазками; от старика архонта она унаследовала его орлиный нос. Бывало, в полдень стоит Леньо у ворот, и когда какой-нибудь мужчина проходит мимо, она вытягивает шею и смотрит на него алчно, с любопытством и сочувствием. В эти минуты Леньо напоминала голодного хищного зверя, который уже приготовился к прыжку, но вдруг пожалел бедную жертву, появившуюся перед ним, дает ей уйти и с нетерпением ожидает следующую… И такая охота, дикая, молчаливая, беспощадная, а вместе с тем полная жалости, происходила каждый полдень у порога, и Леньо возвращалась домой совершенно обессиленная.

В ту минуту, когда она вытянула ведро и собиралась окунуть в воду свое пылающее лицо, калитка открылась и вошел Манольос.

— Добро пожаловать, Манольос! — закричала девушка и хотела было броситься к нему, но сдержалась.

Только посмотрела на него со страстным желанием, окинула быстрым взглядом его руки, шею, грудь, бедра и колени… Как будто собиралась с ним бороться и хотела рассчитать его силы, как будто прикидывала, трудно ли ей будет повалить его на землю.

Манольос молча пересек двор, оставил в углу свою палку и собирался подняться по каменной лестнице в комнаты хозяина. Он еще с улицы услышал крики и заторопился на подмогу к Михелису.

Он казался усталым и обеспокоенным. Как только он увидел Леньо, его испуганное сердце забилось сильнее. Именно ее он не хотел сейчас видеть! Поспешил было к лестнице, но разве Леньо могла оставить его?

— Эй, эй, — закричала она ему, — я здесь, мой повелитель!

— Здравствуй, Леньо, — нехотя ответил Манольос. — Извини меня, я тороплюсь, мне надо видеть хозяина.

— Оставь его, зачем тебе нужен этот паршивый старик? — негромко сказала Леньо сдавленным голосом. — Он сейчас ссорится со своим любимчиком, оставь их — пусть выцарапают друг другу глаза! Пойдем ко мне, посмотришь полотно, которое я соткала.

Она приблизилась к нему, обошла вокруг, словно обнюхивая, гладила его, прижималась к нему на мгновенье и, раскрасневшаяся, возбужденная, отскакивала назад, как будто он гнался за ней. Она взяла его за руку и начала подталкивать к подвалу, чтоб войти туда вместе с ним.

— Когда же мы поженимся, Манольос? Старик торопится.

— Когда богу будет угодно! — ответил Манольос, пытаясь ускользнуть.

— Склоняюсь перед его милостью, — сказала Леньо и внезапно сделалась серьезной. — Я склоняюсь перед его милостью, но скажи ему, чтоб он поторопился! Скоро май, а в мае не женятся. Значит, будем ждать до июня? До июля? Зря теряем время.

— Мы выигрываем время, Леньо, не спеши, мы еще молоды; есть у меня дела, которые надо сначала закончить, а потом, если господь бог того захочет…

— Какие дела? — быстро спросила Леньо. — Какие дела? Других, кроме пастушьих, у тебя нет.

— Есть… есть… — говорил Манольос, потихоньку подвигаясь к каменной лестнице.

— Какие? С кем? Почему ты не говоришь? Завтра я буду твоей женой, я должна знать.

— Сначала я увижусь с хозяином, а потом… Я раньше поговорю с ним, Леньо… Пусти меня.

— Манольос, посмотри мне в глаза, не смотри в землю! Что с тобой? Что случилось? Ты за один день истаял, Манольос! Что они с тобой сделали? — Тяжело дыша, она сердито и обеспокоенно смотрела на него. — Они тебя сглазили! — вдруг закричала она. — Попросим твою тетку Мандаленью обкурить тебя и заговорить от дурного глаза… Пойдем ко мне, я покажу тебе полотно…

Манольос чувствовал ее дыхание на своей шее, резкий запах, идущий от ее потного тела, ее полную, упругую грудь, касавшуюся его руки, и кровь в нем закипела, словно хотела разорвать вены.

— Я схожу, приведу старуху Мандаленью, не могу видеть тебя таким высохшим, не уходи! — решительно сказала Леньо.

Она побежала к себе, надела праздничное платье, туго повязала платком волосы, положила в корзиночку несколько красных яичек, немного кофе, сахара и бутылку вина, чтобы отдать старухе Мандаленье за ее труд. Оглянувшись, она увидела Манольоса, который уже поднялся по лестнице и стоял у дверей хозяина в нерешительности.

— Не уходи! Не уходи! — закричала она ему. — Я сейчас!

Крики затихли, Михелис, наверно, ушел. Манольос слышал за дверью только тяжелые шаги старика, который возбужденно шагал взад и вперед, продолжая ворчать.

Манольос толкнул дверь и вошел. Как только старик староста увидел пастуха, он сразу же набросился на него.

— Это ты виноват! — заревел он и поднял руку, чтобы ударить его. — Ты сводишь с ума моего сына, ты уговорил его раздать мое имущество, кровь моего сердца, этим пришельцам!

Вены на его висках, на шее, на руках посинели; задыхаясь, он расстегнул рубашку, грудь его тяжело вздымалась; ему казалось, что она вот-вот разорвется. Рухнул на диванчик в углу, обхватил голову руками, застонал и закашлялся.

Манольос прислонился к стене, посмотрел на стонавшего старика архонта, и душа его преисполнилась печали. «Сердце человека, — думал он, — зверь, дикий зверь… Христос мой, даже ты не смог его приручить…»

Старик снова вскочил, словно к нему вернулись силы, и схватил Манольоса за воротник.

— Это ты виноват! — опять заорал он, забрызгав слюной щеки и шею Манольоса. — Ты виноват! Я тебя притащил с горы, чтобы женить на Леньо, которую люблю, как родную дочь. Все праздники ты проводил у меня, хоть ты и мой слуга. В день пасхи я посадил тебя за стол вместе с собой! А ты обманул моего сына, вы тайком забрались в мои амбары, когда я спал, и ограбили меня! Вор! И это еще не все! Скажи пожалуйста, в первый раз сегодня Михелис заговорил! «Я уже мужчина, буду делать то, что хочу!» Слышишь, каков негодяй! Голову поднял: будет так, говорит, как он хочет! А когда я ему сказал: «Неужели ты не боишься своего отца?» — так он, бессовестный, не постыдился мне ответить: «Боюсь я бога, больше никого!» Ты слышишь, никого больше! Это твоя грязная работа, Манольос, чтоб ноги твои переломались, когда будешь спускаться с горы на праздник! Что молчишь? Что глаза вылупил и смотришь на меня? Ну, говори же, а то терпение мое лопнет!

— Хозяин, — тихо ответил Манольос, — я пришел попросить разрешения вернуться в горы.

Старик посмотрел на него с презрением, губы его зашевелились, он не находил нужного слова.

— Что ты сказал? Вернуться в горы? Ну-ка, повтори еще раз, если смелости хватит!

— Пришел, хозяин, попросить разрешения вернуться в горы.

— А свадьба? — не своим голосом закричал старик, и шея его снова побагровела. — Когда, негодяй, будет свадьба? В мае? В мае, когда женятся ишаки? Нет, быть ей в апреле! Поэтому я тебя и вызвал, — я тут распоряжаюсь!

— Дай мне, хозяин, еще немного времени…

— Для чего тебе нужно время? Что случилось?

— Да я еще не готов, хозяин.

— Ты еще не готов? Что это значит?

— Я и сам не знаю, хозяин… Вот чувствую, что еще не готов. Душа моя…

— Ну, какая там душа? Мне кажется, ты с ума спятил… Слышите, душа у него! У тебя есть душа?

— Как тебе сказать, хозяин? Какой-то голос внутри…

— Молчи!

Манольос протянул уже руку, чтобы открыть дверь, но старик схватил его.

— Куда идешь? Стой!

Снова начал шагать взад и вперед по комнате, стукнул кулаком по столу, до боли закусил губу.

— Вы оба меня сегодня уморите, не выдержу я! Все кончено! Сын меня больше не боится; боится, говорит, только бога; а этот — слуга, дрянь, ничтожество, — душа у него, говорит…

Разъяренный, повернулся к Манольосу.

— Уходи, чтоб я тебя больше не видел! Если в этом месяце не состоится свадьба, останешься без работы у меня. Проваливай из моего дома! И найду я мужа получше, чем ты, для своей Леньо! Убирайся отсюда!

Манольос открыл дверь, бросился вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, бегло оглядел двор. Леньо еще не вернулась. Он схватил в углу свою палку, толкнул калитку и бегом стал подниматься в гору.

У колодца святого Василия, недалеко от села, он остановился передохнуть. Это был старый, прославленный колодец, окруженный высоким камышом; на мраморном отполированном барабане виднелись глубокие следы веревок, с помощью которых на протяжении веков опускали и поднимали ведра. После обеда приходили сюда девушки и черпали холодную воду, которая вытекала из-под горы и была, говорят, чудотворной, — лечила многие болезни — печень, почки. Каждый год, в день крещения, сюда являлся поп и святил воду. По преданию, еще святой Василий Кесарийский, нагруженный игрушками для детей всего мира, прежде чем начать свое путешествие накануне Нового года, приходил сюда и пил воду из этого колодца. Поэтому колодец и носил имя святого Василия. И вода в колодце слыла чудотворной.

Солнце, достигнув зенита, изливало на землю неподвижный водопад лучей. Свежая зелень всходов на полях тянулась к солнцу и, казалось, жадно насыщалась им. Каждый листочек оливковых деревьев был облит светом. Вдали, сквозь огненную прозрачную вуаль, темнела Саракина, зияли ее пещеры, а на вершине таяла и исчезала в мерцающем свете церковь пророка Ильи.

Манольос раскрутил веревку, зачерпнул воды, напился, окунул голову в ведро, чтобы освежиться; расстегнув ворот рубашки, вытер пот. Потом взглянул на Саракину — и перед его мысленным взором, озаренный пламенем, словно созданный из самого солнца, предстал отец Фотис. Манольос смотрел на суровую фигуру праведника, ни о чем не думая, ничего не спрашивая, и испытывал странное, необъяснимое блаженство.

И так он стоял долго и неподвижно, разглядывая аскетическое лицо, и, как молодой колос пшеницы, впитывал в себя это сияние. Здесь, застыв у мраморного колодца, он испытал огромную, ни с чем не сравнимую радость, словно почувствовал великое облегчение после долгих месяцев болезни. Нет, это была даже не радость, а что-то более глубокое, значительное и вечное, как распятие.

Когда он очнулся, солнце уже склонялось к западу.

— Я, наверно, спал, — пробормотал он, — уже вечереет…

Ему стало легче, он затянул пояс, поднял с земли свой посох и заторопился встретиться со своими любимыми друзьями в уединении — с овцами, баранами, овчарками, со своим юным, загорелым, кудрявым помощником, настоящим дикарем — Никольосом.

Он совсем было тронулся в путь, как вдруг приозерный камыш зашевелился, и оттуда послышался нежный, умоляющий и слегка насмешливый голос:

— Эй, Манольос, испугался и уходишь? Постой, я хочу с тобой поговорить.

Он повернулся. Вдова Катерина, с кувшином на плечах, выходила из камыша. Жадными глазами он посмотрел на ее ослепительную шею, на ее голые, словно налитые руки, на ее красные улыбающиеся губы.

— Чего тебе надо? — пробормотал он и опустил глаза.

— Зачем ты меня преследуешь, Манольос? — страстно и жалобно спросила вдова.

Поставив кувшин на край колодца, она вздохнула.

— Каждую ночь ты приходишь ко мне во сне, не даешь мне спать. Вот сегодня утром мне снилось, что ты держал в руках луну, резал ее на части, как яблоко, и кормил меня… Что тебе от меня надо, Манольос? Зачем ты преследуешь меня? Раз я тебя вижу во сне, значит, и ты обо мне думаешь.

Манольос стоял, опустив глаза; его опаляло горячее дыханье вдовы, в висках стучало. Он молчал.

— Покраснел ты, покраснел, Манольос, — радостно сказала вдова потеплевшим, немного охрипшим голосом. — Значит, и вправду ты обо мне думаешь, мой Манольос? И я о тебе думаю, и я… И когда я о тебе думаю, стыдно мне становится, как будто я голая и ты меня видишь… Как будто я голая, а ты мой брат и смотришь на меня.

— Я о тебе думаю, — ответил Манольос, все еще не поднимая глаз, — мне приятно думать о тебе. Всю страстную неделю ты не выходила у меня из головы. Уж извини меня!

Вдова присела на край колодца. Она чувствовала приятную, легкую усталость и не могла стоять на ногах. Теперь она тоже молчала. Нагнулась над колодцем, посмотрела на отражение своего лица в глубокой темно-зеленой воде. Перед ней, как молния, промелькнула вся ее жизнь: сирота, дочь попа из дальнего села, она познакомилась со своим мужем на празднике богоматери Миртиотийской. Был он намного старше ее, почти старик, но зажиточный хозяин, а она — бедная. Взял он ее, не взял, а скорее купил; обвенчался с ней и привел ее в Ликовриси; она хотела иметь детей, но он не мог дать их ей, а вскоре и умер. Тогда, ночами, лежа одна в своей постели, двадцатилетняя вдова часто не могла уснуть. И холостые парни в селе тоже часто не спали; вертелись около ее дверей, окон, двора, пели любовные песенки и вздыхали, как телята; она также вздыхала. Так она мучилась год, два, но однажды ночью, в субботний вечер, не смогла уже сдержаться. Вымылась, смазала лавровым маслом волосы, поглядела на свое тело и пожалела его; открыла дверь; один из парней, на свое счастье торчавший у ее дома, вошел к ней. Утром, прежде чем проснулись люди, он ушел. Вдова познала большую радость; поняла также она, что жизнь коротка и большой грех пропадать одной. В следующую ночь снова открыла дверь…

Она подняла свое лицо от темно-зеленой воды.

— Почему же тебе приятно, Манольос? — спросила она.

— Не знаю, Катерина, не спрашивай; правда, я тебя люблю, как будто ты моя сестра.

— Ты меня стыдишься?

— Не знаю, не спрашивай, я тебя люблю.

— Чего же ты от меня хочешь?

— Ничего я не хочу, ничего! — крикнул испуганный Манольос и хотел уйти.

— Не уходи, не уходи, Манольос! — Ее голос задрожал.

Манольос, не поворачивая головы, остановился. Снова она замолчала. И через некоторое время крикнула ему:

— Ты мне подчас кажешься архангелом, Манольос! Как архангел, хочешь забрать мою душу.

— Позволь мне уйти, — сказал Манольос. — Ничего я не хочу! Я лучше уйду.

— Ты торопишься, — сказала вдова настойчиво, и в ее голосе прозвучала насмешка. — Торопишься пойти на гору выпить молока, поесть мяса, подкрепиться. Ты скоро женишься, Манольос, — Леньо не шутит!

— Не женюсь! — крикнул Манольос, и ему стало страшно.

Первый раз он произнес это вслух.

— Не женюсь, никогда не женюсь, я хочу умереть.

И, как только он высказал все вдове, сразу же успокоился. Повернулся к ней лицом, посмотрел ей прямо в глаза, словно больше уже ее не боялся, словно с его плеч свалилась большая тяжесть.

— До свидания, — сказал он тихо. — Я ухожу!

Вдова посмотрела ему вслед, у нее перехватило дыханье.

— Ты не думай обо мне, Манольос, — крикнула она с отчаянием, — не приходи ко мне во сне, не мучай меня! Я пошла по плохому пути, оставь меня!

«Я тебя люблю, люблю, сестра моя, я не хочу, чтоб ты пропала!» — подумал Манольос, но не обернулся, ничего не ответил и пошел вверх по горной тропинке.