Пришел май, установилась хорошая погода; на полях росли и наливались хлеба, в садах округлялись оливки, на виноградных кустах висели незрелые гроздья, а смоковницы перерабатывали ядовитое молоко своих неспелых плодов в сладкий мед. Все село уже пропахло чесноком, который в огромном количестве истребляли ликоврисийцы.

Старик Патриархеас снова начал обжираться, еще больше раздобрел, весь налился кровью, и Андонис-парикмахер уже делал ему кровопускание и ставил банки, чтоб облегчить сердце. И старик Ладас тоже потихоньку жевал чеснок, охваченный хозяйственными заботами: сколько масла, сколько вина, сколько хлеба соберет он в этом году, сколько человек ему должны, в каком размере и как он взыщет долги. Помнил старик и о трех золотых монетах, которые он отдал Яннакесу и уже наметил план — продать с молотка и забрать себе ослика торговца.

А обрученные терпеливо ждут. В мае не женятся; в июне же много работы на полях, можно ли думать о свадьбе! Потом, в следующем месяце, молотьба, а в августе собирают виноград, и приходится уже дожидаться сентября, когда заканчиваются все работы и урожай складывают в сараи. Вот тогда приходит поп и благословляет новые парочки, которым теперь уже не надо заботиться о будущем — ведь есть у них хлеб, масло и вино, чтобы радоваться жизни, сеять и рожать.

У попа Григориса много хлопот — ему непременно нужно повенчать Марьори, а Михелис пошел по дурному пути. Он и так никогда не отличался большим умом, а теперь его совсем одурачили Манольос и его друзья. Они пользуются его слабостью, и — на тебе! — он раздает тайком от отца муку и масло бедным, и время от времени этот проклятый осел Яннакоса — чтоб он издох, этот осел! — таскает новоселам Саракины корзины с продовольствием.

— С такими искалеченными мозгами, — бормотал поп Григорис, — этот дурак скоро раздаст все свое имущество. Что тогда будет с моей дочерью?

Но хуже всего то, что этот козлобородый поп с Саракины каждое воскресенье служит обедню в какой-то пещере, а затем проповедует, и к нему начинает ходить кое-кто из Ликовриси. Ходят слушать этого сумасшедшего попа-шарлатана…

— Каждое село — пчелиный улей, — бормотал поп Григорис, — а две матки в одном улье не могут ужиться; пусть убирается отсюда со своим роем и переселяется в другое место. Саракина — мой улей!

И на Саракину пришел май, но май голодный, с жалкой растительностью. Кое-где показались между камнями дикие цветы, зацвели кусты арники, и множество серо-зеленых ящериц выползало погреться на майском солнышке… Ни маслин, ни виноградников, ни садов; только голые, неприступные скалы да деревья, усеянные колючками и полные ненависти к людям; изредка попадется какое-нибудь чахлое, скрюченное от ветра дерево, с горькими плодами, в которых одни косточки, — одичалая маслина, одичалое персиковое дерево, одичалая груша…

Сегодня воскресенье, и пещера с полустершимися фресками освещена. Ожили изображения праведников и святых. Но время и сырость не пощадили их: у одних сохранились только лица, у других грудь, у третьих — ноги. А от большого изображения распятия остался только Христов лик позеленевший, заплесневелый, да еще часть креста с двумя бледными ногами, по которым струится кровь…

Мужчины и женщины заполнили с утра пещеру и все вместе пели псалмы, а потом вышли и сели на солнце, вокруг отца Фотиса. Он привык каждое воскресенье, после обедни, выступать перед своей паствой и ободрять ее. Сперва он здоровался с ними, говорил тому или другому что-нибудь приветливое, а затем начинал проповедовать слово божие и свое. Голос его звучал сначала тихо и спокойно, но постепенно становился все громче, и его взволнованные слова как-будто падали с высоты в человеческие души.

— Здравствуйте, дети мои! Мы еще живем и не падаем духом! — сказал он и сегодня, чтоб немного ободрить их.

И он говорил им то о чем-то неведомом, то о своей жизни, о том, что видел и что с ним случалось, то брал евангелие, открывал его на любой странице и, прочтя несколько строк, воодушевлялся. И перед разгоревшимися глазами изгнанников представали все семь небес, и лохмотья саракинцев превращались в крылья; люди забывали о голоде и словно куда-то летели.

— Самую большую правду мы называем сказкой, — начал отец Фотис. — Одну такую сказку я вам расскажу сегодня, дети мои, подойдите поближе. Эй вы, плачущие женщины, я и для вас говорю — подходите!

Женщины с детьми подошли и расселись вокруг него; мужчины стали за ними; старики, опираясь на палки, тоже прислушались.

— В некотором царстве, — начал поп Фотис, — вышли однажды два птицелова на ловлю и расставили свои сети; расставили, а на следующий день утром вернулись; и что они увидели, как думаете? — сети были полны диких голубей! Бедняжки в отчаянии хлопали крыльями и старались вырваться, но петли в сетях были маленькими и не позволяли им выскользнуть. И вот, обессилев, голуби упали на землю и ждали дальнейшего, дрожа от ужаса. «Да у них только кожа да кости, у подлых, — сказал один охотник. — Разве мы их продадим на базаре?» — «Давай лучше их хорошо покормим несколько дней, чтоб разжирели», — сказал второй. Насыпали они голубям зерна, налили им воды, и набросились голуби на зерно и стали пить. Только один не захотел есть и пить и ни к чему не притронулся. На следующий день им насыпали еще зерна… Голуби с каждым днем все больше и больше жирели, и только тот один все худел и худел и все силился пролезть через сетку. Так продолжалось до тех пор, пока не пришли охотники за голубями, чтобы отнести их на базар. Голубь, который ничего не ел, к тому времени настолько исхудал, что, собрав последние силы, проскользнул в отверстие сети — и улетел, свободный… Вот и вся сказка, дети мои. Все это я рассказал для вас: кто может ее объяснить? Вот вы, старики, как вы думаете? Пошевелите-ка мозгами!

Но старики молчали. Тогда вскочил великан-знаменосец.

— Ты имеешь в виду, отче, как мне кажется, наш голод; он помажет нам обрести свободу… Мы тоже, ты хочешь сказать, как тот голубь, который голодал… Но вот дальше я не понимаю… Ума не хватает, ты меня прости.

— Самое важное ты нашел, Лукас, да будет с тобой мое благословение, — сказал священник. — Я объясню вам, дети мои, недосказанное. В своем богатом селе мы обжирались, толстели, и душа наша обросла мясом. И вот безмятежность, безопасность и благополучие сделали жирной и ленивой нашу плоть и умертвили душу. Говорили мы: все идет хорошо, справедливость царит в мире, никто не голодает, никому не холодно, лучшего мира нет! А бог нас пожалел, послал турок, которые разорили нас, выгнали на все четыре стороны. Поступили с нами несправедливо, и тогда мы увидели, что мир полон несправедливости. Мы голодали и мерзли — и тут мы увидели, что существуют голод и холод, что рядом с голодающими, страдающими от холода людьми — мы это тоже увидели! — живут другие, которые пожирают горы еды. Печи у них всегда горят… Они видят голодных и раздетых и смеются. Голод расправил наши крылья, и мы вырвались из сетей несправедливости и благополучия. Теперь мы свободны! Мы можем теперь начать новую, более честную жизнь, слава господу!

Никто не сказал ни слова; старики покачивали головами, женщины тихо плакали, и только мужчины мужественно и прямо смотрели священнику в глаза.

И тогда знаменосец опять поднял голову.

— Отец мой, хорошо ты все это сказал! Бог нас пожалел и послал нам несчастье; точно так же хороший всадник бьет кнутом своего ленивого коня… Несчастье кнутом стегало народ, и открылись наши сердца, и мы стали свободны. Ну, а теперь, как одолеем мы несчастье? Вот что ты должен нам сказать. Ведь если мы его не одолеем, то оно нас одолеет, оно нас погубит, отче! — завопил он, и его глаза наполнились слезами, — вспомнил он своего сыночка Йоргоса, который умер в пути.

— Мы оседлаем несчастье, не бойся, дорогой Лукас! — ответил ему поп. — Оно будет работать на нас, и мы выйдем из беды, — увидишь. Труд, терпенье, любовь — вот наше оружие. Поверьте мне. Я закрываю глаза и вижу вокруг себя каменные дома, церковь с колокольней, двухэтажную школу с большим двором, где бегают ребятишки, а вокруг села — сады, виноградники, поля… Первый шаг уже сделан; мы нашли среди камней небольшие участки земли и засеяли их, бегущие ручьи мы собрали в одно русло, начали строиться… В богатом нижнем селе Ликовриси, Волчьем источнике, есть добрые люди, и они, эти люди, помнят о нас. Один дарит нам все свои деньги — вспомните о трех золотых монетах, — другой посылает корзины с продовольствием, а одна грешница пожертвовала нам свою овцу… Еще один грешник, который позавчера умер, перед смертью вспомнил о нас и оставил нам в наследство полный сундук добра, да простит бог его грешную душу! Пускаем мы корни, дети мои, врастаем в землю, и появятся всходы, будьте уверены!

— И начнется то же самое, дорогой батюшка! — крикнул молодой парень с серым от голода лицом, едва прикрытый каким-то тряпьем. — Опять то же самое, батюшка! Все то же самое, черт возьми! Ты разве не помнишь, что в нашем селе были богатые и бедные, что моя мать умерла с голодухи в то время, когда все село купалось в масле и вине и из печек соседи вынимали свежеиспеченный хлеб… Моя мать падала в обморок от этого запаха!.. Что же, значит, все пойдет по-старому, отче? Снова у нас будут богатые и бедные?

Отец Фотис опустил голову и некоторое время стоял, задумавшись.

— Петрос, — сказал он наконец, — ты добрый, но резкий, и ты мне нравишься. Я и сам днем и ночью спрашиваю бога о том же и прошу его просветить меня.

«Новых основ, — кричу я богу, — новых основ мы хотим, господи, для нашего нового села! Не хотим больше несправедливости, не хотим, чтобы люди голодали и холодали, — хотим, чтобы все были сыты, одеты, обуты! Неужели не можем мы, боже, установить справедливость на земле?»

— И что же тебе ответил бог? — громко спросил молодой парень.

— И вот понемногу на меня нисходит просветление. Несчастье — да будет оно благословенным! — теперь сделало нас всех равными. Все стали бедными; ни одна соседка, вынимая из печки хлеб, уже не погрешит, не дав его другой, голодающей. И вот настала пора, дети мои, когда то; что прежде было трудным, уже не гнетет! Освободились мы от чрезмерной сытости, и душа наша воспарила!

Священник повернулся к одному старику, который, опершись на палку, слушал, покачивая головой.

— Что, дед Харилаос, разве три месяца тому назад можно было отнять у тебя виноградники и оливковые деревья и раздать их бедным? Ты бы их отдал?

— Пусть господь бог меня простит, — ответил старик, — никогда! А разве твоя милость оторвала бы и раздала соседям свои руки, ноги, свои легкие? Вот так же и мне дороги были тогда оливковые деревья и виноградники.

— И ты, дед Павлис, тоже раскрыл бы свои сундуки и роздал бы бедным свои лиры? — продолжал поп.

Другой старик, стоявший напротив попа, нахмурился при этих словах, но ничего не ответил; он только тяжело вздохнул, вспомнив свои сундуки.

— Тот, у кого земля, — вдруг громко заговорил отец Фотис, — у кого земля и деревья, тот сам превращается в землю и в дерево, и душа его теряет свой божественный облик; у кого сундук, тот в сундук и превращается, несчастный Павлис! А ты, бедняга Харилаос, в землю превратился еще до своей смерти! Но — слава богу! — избавились мы от этого! Увидели наконец и вы, добрые хозяева, что значит быть раздетыми и голодными, почувствовали и вы горе бедного человека.

— Да, — вздохнул дед Павлис, — я почувствовал.

— Теперь мы все объединимся, — продолжал отец Фотис, — теперь не будет твоего и моего, не будет больше изгородей, сундуков и затворов; теперь все будем работать и все вместе будем есть! Каждый будет делать то, что умеет; каждый будет работать, сколько может; один будет рыболовом на озере Войдомата, другой — охотником, третий — земледельцем, четвертый будет пасти животных, которых послал нам бог. Все мы братья, одна семья, один отец у нас — бог!

— Пусть обновятся и очистятся наши души, — говорил далее священник, раскидывая руки в стороны, — построить новую жизнь очень трудно, помогите мне, братья! Труд, терпение, любовь и вера в бога! Какими были первые христиане? Собирались они в катакомбах, глубоко под землей, и закладывали фундамент новой жизни. Так и эти пещеры, ведущие в недра земли, являются нашими катакомбами, сюда мы принесли Христа. Мы познали несправедливость и теперь возродим равенство! Не бойся, сын мой Петрос, мы должны забыть о прошлом, пусть оно будет проклято! Помогите же мне, и сообща построим новый мир!

Взволнованные, все поднялись и окружили священника.

— Все вместе! — крикнул опять отец Фотис. — Все вместе! Вот наш новый девиз, и он нас спасет!

— Все вместе! — крикнули женщины, мужчины и подняли руки, как будто давая клятву.

Дед Харилаос перекрестился.

— Бедность, сделай мое сердце щедрым, — сказал он, и его глаза наполнились слезами, — не дай мне, господи, богатства, а то я снова стану дурным человеком!

— Не бойся, дед Харилаос, — сказал Петрос и улыбнулся, — не бойся, мы тебе не дадим разбогатеть!

Священник снял свою епитрахиль, свернул ее и отдал старухе, которую назначил церковной служительницей.

— Дети мои, — сказал он, — сегодня воскресенье, отдыхайте! Завтра снова начнется работа. Молодые, развлекайтесь! Займитесь играми! Мужчины! Соберитесь и поговорите о наших делах! Женщины, посидите все вместе, утешьте одна другую. Я же поднимусь на ту гору, что напротив; там наши добрые друзья-корзинщики ждут меня. До вечера, дети мои, да будет господь бог с вами!

Так сказал священник, взял свою палку и двинулся в путь.

Три апостола, Петр, Иаков и Иоанн, сели вокруг Манольоса, раскрыли маленькое евангелие, которое принес сегодня утром Яннакос, и собирались приступить к чтению.

Они уже привыкли к покрытому язвами лицу Манольоса. Первый страх прошел, и они могли теперь глядеть на него без отвращения и страха. Яннакос тайком от Манольоса попросил отца Фотиса прийти посмотреть их больного друга и сказать, что с ним. Священник обошел весь мир, много выстрадал; он знал все болезни и души людей и — как знать? — мог, пожалуй, найти лекарство… Может быть, Манольос и не нуждался в мазях и эликсирах; возможно, эта его внезапная болезнь имела какую-то особую причину; может статься, это была проделка дьявола, и тогда священник сумел бы изгнать нечистую силу.

И вот поднялись сегодня три товарища на гору, и каждый принес подарок больному другу: Яннакос — маленькое евангелие, Костандис — коробку лукума, Михелис — небольшую икону с изображением распятия. Это была старинная икона, память его матери, и изображала она распятого Христа, вокруг которого были нарисованы тысячи ласточек, — не ангелов, а ласточек. Они сидели на его руках, на верхушке креста, и, открыв клювики, как будто пели… Крест был изображен в виде цветущего миндального дерева. Среди розовых цветов и птичек улыбался лик распятого Христа, а у подножия креста одиноко сидела грешница Магдалина и вытирала распущенными волосами кровь, струившуюся по ногам Христа…

Манольос ждал друзей на лавочке у кошары. Он умылся, надел праздничную одежду и, держа в руках вырезанную им святую маску, рассматривал образ Христа. То смотрел ему прямо в лицо, то поворачивал вправо или влево, чтобы лучше видеть скорбь, боль и улыбку бога. Манольос взял подарки, поклонился евангелию и долго смотрел на распятие.

— Это не распятие, это весна, — прошептал он. Потом взглянул на женщину с распущенными волосами, сидевшую у ног Христа, и вздохнул.

Приложив губы к ногам Христа, он тут же испуганно отстранился: ему показалось, что он поцеловал белокурые волосы и голую шею блудницы.

Яннакос взял икону из рук Манольоса.

— Ну, Манольос, — сказал он, — вот тебе евангелие, читай.

— Что прочесть, Яннакос?

— Открывай где попало! А чего не поймем, над тем будем думать вместе, пока все не станет ясным…

Манольос взял евангелие, наклонился, поцеловал его и открыл.

— Во имя господа, — сказал он, — и начал медленно, по слогам, читать:

— «Увидев народ, он взошел на гору; и, когда сел, приступили к нему ученики его.

И он, отверзши уста свои, учил их, говоря: блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное».

— Это легко, — сказал радостно Яннакос. — Слава богу, я все тут понял. А ты, Костандис?

Но Костандису не все было ясно.

— Что значит «нищие духом»? — спросил он.

— Те, кто необразованные, — разъяснил Яннакос. — Те, которые не учились в больших школах, а думают, что все знают.

— Нет, не необразованные, — поправил Манольос. — И образованные могут быть такими, как дед Ладас… Здесь, наверно, подразумевается что-то другое. Как ты думаешь, Яннакос, и ты, Михелис?

— Нищие духом, — предположил Михелис, — это те, у кого разум неискушенный, простой, те, которые не мудрствуют, а верят всем сердцем… Мне так кажется, но лучше спросим у отца Фотиса.

— Дальше! — сказал Яннакос нетерпеливо. — Это понятно, давайте дальше!

Манольос снова начал читать:

— «Блаженны плачущие, ибо они утешатся».

— Это еще труднее, — сказал Яннакос, почесывая голову. — Что значит «утешатся»?

— Их утешат… — объяснил Костандис. — Но кто их утешит? Кто? Не понимаю.

— Я, кажется, почти понимаю это, — сказал Манольос. — Те, кто скорбят, то есть все те, кто мучаются и страдают, не должны падать духом; бог их утешит.

— Давайте и об этом спросим, — предложил Яннакос, который торопился. — Дальше!

— «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю».

— Это уже совсем ясно! — крикнул Яннакос. — Счастливы те, которые покорны, а это значит — невинны, добры, смиренны; они в конце концов победят, весь мир будет им принадлежать. Это значит, — что не войной, а любовью они завоюют мир. Долой войны! Все мы братья!

— А турки? — спросил Костандис, еще не вполне убежденный.

— И турки! — ответил взволнованный Яннакос. — И ага, и его Юсуфчик, и сеиз. Все!

— И те, которые разрушили село отца Фотиса? — недоверчиво спросил Костандис.

Яннакос снова почесал голову.

— Этого я не знаю, — сказал он. — Спросим его самого… Дальше!

— «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся».

— О! вскрикнули все. — Дай бог, чтоб мы узнали справедливость.

Возбужденный Яннакос поднялся.

— Блаженны, — крикнул он, — алчущие и жаждущие правды! Друзья, это как раз мы и есть, Христос обращается к нам четверым, алчущим и жаждущим справедливости… Мое сердце открылось, братья, как будто Христос обратил свой лик ко мне и заговорил со мной… Не падайте духом, друзья! Давай дальше, мой Манольос!

— «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут».

— Ты слышишь, старик Патриархеас! — снова вспылил Яннакос. — Ты слышишь эти слова, обжора? — Ты встречаешься с нами на улице и не здороваешься, потому что мы подали милостыню бедным — четыре корзины с продовольствием! А ты слышишь, поп Григорис, ты ведь взбесился и прогнал голодающих, лишь бы видеть свой стол заваленным всяким добром и свое брюхо набитым, — чтоб ты лопнул и засмердел на весь мир! Слушай и ты, дед Ладас. Скряга, ты даже своему ангелу не подашь воды! Привет тебе, Михелис! Ты так не похож на своего отца; ты войдешь в царство небесное вместе с четырьмя корзинами; ведь корзины были твоими, а не нашими… Дальше!

— «Блаженны чистые сердцем, ибо они бога узрят».

— Я снова не все понимаю, — сказал Костандис, — но общий смысл мне ясен; только это «узрят» меня смущает. Что должно обозначать это «узрят»?

— Увидят лик божий, дурень! — сказал Яннакос. — Все, у кого чистое сердце, увидят лик божий. Вот и все!

— Но когда и где ты все это выучил, Яннакос? — спросил смущенно Костандис. — Голова у тебя как у мудрого Соломона!

— Но я же не умом все это объясняю, а сердцем, — ответил Яннакос, — оно-то и есть мудрый Соломон! Дальше!

— «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать, и всячески несправедливо злословить на меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так прежде гнали пророков, бывших прежде вас».

— Прочти еще раз, Манольос, — попросил Яннакос, — помедленнее, будь добр! Пусть бог меня простит, но тут немного запутано.

Манольос перечитал.

— Да нет, мне кажется, здесь все совершенно ясно, — сказал он. — Когда-нибудь старосты, богатые хозяева и их прислужники начнут преследовать нас всех четверых и выгонят нас, потому что мы будем проповедовать правду. Приведут они лжесвидетелей, чтобы те выступили против нас. Может быть, в нас будут швырять камнями, может быть, нас убьют, — разве не поступали так же и с пророками? Но мы должны радоваться от всего сердца, братья, потому что отдадим жизнь за Христа. Разве и он не отдал своей жизни за нас? Вот какой тут смысл.

— Ты прав, Манольос, — сказал Яннакос, и его глаза заискрились. — Я вижу попа Григориса, идущего впереди, как Кайафа, и деда Ладаса, следующего за ним с криком: «Убейте их! Убейте их! Они хотят раскрыть наши сундуки и раздать наши лиры!» А старику Патриархеасу — ты меня извини, Михелис, — велят изображать Пилата и говорить: «Я умываю руки, не вмешиваюсь, — убейте их!» Но в душе он будет радоваться, потому что ты пошел против его воли. Мы не давали ему спокойно жрать жареных поросят, ухаживать за служанками и звать вдову Катерину, чтобы та его растирала, потому что он якобы простудился… Эй, безбожники, скряги и лицемеры! Настанет день, придет божья справедливость!

Он стоял лицом к селу, в гневе угрожающе размахивая руками, но, случайно повернувшись, увидел перед собой отца Фотиса и сразу же умолк, словно язык проглотил.

Извини меня, отче, — сказал он робко, — но мы здесь читаем евангелие, и сердца наши распалились!

Отец Фотис приблизился украдкой. Четверо друзей, захваченные чтением, не заметили его, и он некоторое время слушал их, улыбаясь.

— В добрый путь, дети мои! — сказал он, шагнув к ним. — Пусть вам сопутствует господь!

Все радостно поднялись и дали ему место на лавочке. Но в этот момент священник посмотрел на Манольоса и вздрогнул.

— Что с тобой, сын мой? — спросил он. — Что случилось?

— Бог меня наказал, отче, — ответил Манольос и опустил голову. — Не смотри на меня, лучше обрати свой взор к евангелию и объясни нам. Мы ожидали твою милость, чтобы ты просветил нас, — мы люди необразованные, что мы можем понять?

— Наш разум, — сказал Костандис, — это неотесанная колода. Возьми и обтеши ее, отец мой!

— Мне вам помочь? — сказал отец Фотис. — Нужно, чтобы сюда пришли и послушали вас все мудрецы мира и поняли сами, бедняги, Христовы слова. Ты прав, Яннакос, не разумом читают евангелие, — разумом не очень-то много поймешь, — евангелие читается сердцем, оно и понимает все. Как-нибудь в воскресенье я тебя возьму, Яннакос, в нашу церковь, в катакомбы, чтобы ты нам объяснил слово божие. Не смейся, я правду тебе говорю.

Он опять повернулся к Манольосу.

— Все болезни, сын мой, исходят от души, она управляет телом. Твоя душа, наверно, больна, Манольос; ее-то и нужно вылечить! А тело, желая или не желая этого, пойдет за ней… Но давайте сперва поговорим. Для чего вы меня позвали? Чем я могу вам помочь? Разъясните мне… А потом, Манольос, мы с тобой поговорим и отдельно.

Отче, — ответил Михелис, — но мы ведь из-за болезни Манольоса и позвали тебя. Увидели, что какая-то страшная болезнь прилипла к его лицу, и подумали, что твоя милость, может быть, знает какие-нибудь заклинания, от которых сгинет нечистая сила…

— Многое мне непонятно, отче, — обратился к священнику и Яннакос. — Разве все не от бога? Почему же нужно было насылать болезнь непременно на Манольоса, а не на агу, или, скажем, на попа Григориса, или на деда Ладаса? Где же справедливость? Не понимаю!

Он повернулся к Манольосу.

— Почему и ты не кричишь? Почему не поднимаешь голову к богу и не спрашиваешь его? Только сидишь, скрестив руки, и, склонив голову, твердишь: «Бог меня наказал!» Но что ты сделал? Почему именно тебя он наказал? Встань, ты же не овца, ты человек, спрашивай! Вот это и есть человек — живое существо, которое поднимается и спрашивает!

Отец Фотис встал, протянул руку и прикрыл рот Яннакосу.

— О многом ты спрашиваешь, — сказал он, — слишком повышаешь свой голос, Яннакос, и зовешь бога, чтобы спустился он на землю, остановился перед тобой и дал тебе отчет! Кто же ты такой, что требуешь от бога спуститься на землю?

— Но я хочу понять… — боязливо пробормотал Яннакос.

— Ты бога понять хочешь, Яннакос? — в страхе спросил священник. — Но человек — это слепой червь у ног бога, и что может понять этот червь в бесконечном величии? И я, когда был молод, также кричал и спрашивал, когда не понимал. И мой наставник однажды на святой горе рассказал мне притчу — он часто притчи рассказывал, упокой, господи, душу его! Некогда, говорил он, далеко в пустыне было одно село, все его жители были слепы. И вот пришел в это село великий царь со своей армией; он сидел на огромном слоне. Слепые узнали об этом, они много слышали о слонах, и их охватило жгучее желание — пойти потрогать, пощупать их, чтобы иметь представление, что это такое. Пришли они (было их человек десять), стража их пропустила, вошли, поклонились царю, получили разрешение потрогать и пощупать слона. Один из них ощупал хобот, другой ногу, третий бока, а еще один — его поднимали на руках — ощупал ухо, а последнего посадили на спину слона и покатали… Радостные, они вернулись в село. Все слепые окружили их и нетерпеливо стали расспрашивать: что за страшный зверь слон? Первый ответил. «Слон — это огромная мощная труба, которая поднимается, вертится, и горе тому, кого она схватит!» Другой сказал: «Это какая-то волосатая стена, подобная крепости». Четвертый, который ощупывал ухо слона, молвил: «Ничего подобного, это совсем не стена; это — ковер из грубой шерсти; он шевелится». А последний крикнул: «Да какую же чепуху вы там мелете! Это огромная гора, которая путешествует».

Четверо друзей засмеялись.

— Мы и есть слепые, — сказал Яннакос. — Ты прав, отче, прости нас! Мы вертимся вокруг маленького пальца божьей ноги и говорим: бог — жестокий, бог — камень! А почему? Потому что не можем подняться выше.

— Мы не должны спрашивать, — сказал Михелис. — Наверно, бог что-то знает, раз он наказал Манольоса, но как же мы его увидим? Мы слепцы.

— Отец мой, — сказал Манольос, поднимая голову. — Мы, все четверо, в этом году связаны друг с другом неразрывно. Поэтому, мне кажется, будет правильно, если ты меня исповедуешь перед ними. Пусть они все узнают, за какую вину бог меня покарал и как я смогу вылечиться… Раз дьявол держится на моем лице, значит, я еще не раскаялся и бог меня не принимает…

— Ты прав, сын мой Манольос, — сказал священник. — Вот так поступали и первые христиане; они исповедовались перед всеми братьями, открывали свои грехи и все вместе находили путь к избавлению… Во имя господа бога, мы тебя слушаем, дорогой Манольос! Не забывай, что все мы грешники и что бог в эту минуту находится над нами и слушает тебя.

Манольос некоторое время сосредоточенно молчал, собираясь с мыслями. Перед ним прошла вся его жизнь — детство бедного сироты, которого с руганью и проклятиями воспитала его тетя Мандаленья, потом безмятежное отрочество в монастыре, поклоны в келье, монах Манасис, который рассказывал ему своим низким и приятным голосом об аскетах в Фиваиде, об апостолах на Генисаретском озере и о распятии Христа… какая же это была радость, какое царство небесное на земле! И вдруг, однажды утром, прибыл архонт Патриархеас со своими спутниками, и на монастырском дворе появился обоз, расстелили красные ковры, зазвучали радостные голоса…

Манольос поднял голову.

— Не знаю, отче, — сказал он, — с чего начать… Мысленно вижу всю свою жизнь… Помоги мне, отче, задавай вопросы. Спрашивайте и вы, братья!

— Не ищи начала, Манольос, — ответил ему отец Фотис, — нет начала, нет конца! Открой уста и скажи первое, что придет тебе на ум. Тогда ты увидишь, что слова — как черешни: одна тянется за другой и все вместе они образуют цепь… Закрой глаза, Манольос! Что ты видишь? Где ты находишься? Не думай, говори сразу!

— В доме попа Григориса. Там все старосты; большой совет принял решение и указал долг каждого в дни великой страстной недели, в том удивительном таинстве, которое разыграется в храме… Ко мне подходит поп Григорис, кладет руку мне на голову и благословляет меня: «Тебя, Манольос, бог выбрал, — говорит он мне. — Тебя бог избрал поднять тяжесть креста…» Сердце мое разорвалось на тысячу частей…

Манольос открыл глаза и заплакал; он вернулся к действительности.

— Сердце мое в ту минуту словно разорвалось на тысячу частей, — продолжал он. — Как будто это был флакончик с духами, который блудница Магдалина разбила у ног Христа, чтобы их омыть… С детства я отличался богатым воображением. Читая жития святых, я далеко уносился в мечтах. Я тоже хотел стать святым… И когда пошел в монастырь, только об одном и думал — о праведниках… Хотелось и мне отправиться в Фиваиду, и не есть, не пить, только творить чудеса. Вот видите, братья, с малых лет я грешил, дьявол поселился в моем сердце, и я загорелся. Мне хотелось творить чудеса — прости, господи! — чтобы прославиться! И когда я вышел из дома попа Григориса, в висках моих гудело, мне показалось, что село стало маленьким и я не помещался в нем, что я был уже не Манольос, работник старика Патриархеаса, неграмотный и недостойный, а избранник бога, перед которым великая задача: идти святыми местами по стопам Христа и уподобиться ему!

— Какая гордыня! — пробормотал Костандис. — И это ты, Манольос, такой тихий и скромный…

— Сын мой, Костандис, — сказал священник, — сердце Манольоса переполнено; дай ему излиться, а потом и ты выскажешь свое мнение.

— Вы меня простите, братья, — сказал Манольос, — в душе у меня сидел дьявол… Я стыжусь того, что говорю, но я исповедуюсь и должен все высказать, бог меня слушает.

— Говори, говори, Манольос, — сказал священник. — Не стесняйся. Сердце человека — яма, наполненная змеями, лягушками и свиньями. Освободи же свое сердце, чтоб тебе легче стало.

Манольос приободрился.

— Я пыжился, как индюк, ходил взад и вперед и повторял тщеславно: «Бог избрал тебя, Манольос, тебя!» Но однажды, спасибо тебе, Яннакос…

Он схватил руку Яннакоса и хотел ее поцеловать, но Яннакос неожиданно отдернул ее.

— Что с тобой, Манольос? Ты хочешь поцеловать мою руку?

— Да, Яннакос, — сказал Манольос, — потому что ты открыл мне глаза… И увидел я, что я — лицемер и обманщик. Помнишь, Яннакос, ты встретил меня около дома капитана и сказал, — спасибо тебе: «Обманщик! Обманщик! Ты хочешь быть подобным Христу, а сам собираешься жениться… И после распятия Леньо принесет тебе теплую воду, и ты умоешься; она принесет тебе чистое белье, ты переоденешься и ляжешь с ней, после распятия, на кровать!»

— Прости меня, Манольос! — закричал Яннакос и упал в объятия своего друга. — Ты не знаешь, какой демон в тот день сидел во мне… Когда-нибудь и я вам исповедуюсь, и вы схватитесь за голову. Священник знает…

— Позвольте ему сказать, братья, пусть он выскажет все, чтобы облегчить душу, — сказал отец Фотис и попросил Яннакоса сесть. — Продолжай, Манольос! Тебе уже стало немного легче, ты чувствуешь это?

— Чем больше говорю, отче, тем легче мне становится… Исповедь — это важное дело, очень важное! Теперь я набрался смелости и выложу все, все!

— Мы слушаем тебя, сын мой, — сказал священник.

Он дотронулся до плеча Манольоса, как будто хотел передать ему часть своей силы.

— Говори, сын мой!

— Когда Яннакос в ту нашу встречу так обнажил мое сердце, я содрогнулся: передо мной была пропасть, и я остановился. «Тебе не стыдно, Манольос, — сказал он мне тогда, — ты думаешь, что распятие — это игра? Думаешь обмануть бога и людей? Любишь Леньо, мечтаешь спать с ней и хочешь изображать Христа? Позор тебе, обманщик! Прими решение, лицемер!» И с той минуты я принял решение: не жениться! Не трогать женщину! Остаться чистым!

Яннакос опять не сдержался.

— Я правильно сказал, Манольос, ты святой! — закричал он.

— Подожди, подожди, — возразил Манольос, — услышишь и схватишься за голову! Еще я не дошел до самого большого греха… Я принял решение насчет Леньо, я поссорился с моим хозяином и решил подняться на гору, в уединение, подальше от искушений. Там, наверху, говорил я, на чистом воздухе я предам себя Христу… И вот в ту минуту, когда я вышел на тропинку и чувствовал себя уже совсем избавленным, у колодца святого Василия, недалеко от села, меня ждало искушение…

Манольос вздохнул, вытер платком лицо, которое снова начало сочиться. Он долго молчал, и его руки дрожали.

— Мужайся, Манольос, — сказал священник, — я еще больший грешник, чем ты! Когда-нибудь и я исповедуюсь перед вами, и волосы у вас встанут дыбом. Я, которого вы перед собой видите, запятнал свои руки человеческой кровью, дьявол оседлал меня как-то раз… Я был тогда молод, кровь моя кипела. Я был пастухом и спустился в село отпраздновать пасху со своими товарищами. Я нес на плечах ягненка, чтоб зажарить его на вертеле. Был полдень, цвели деревья, земля благоухала. Мы все, крестьяне, расселись на траве, зажгли костры и вертели пасхальных ягнят над огнем. Для начала мы уже зажарили на углях печенку, выпили, и сердца наши разгорячились. Ягненок изжарился, мы положили его на траву, я взял длинный нож, отточил его и собирался разделить жаркое на части. И как раз в эту минуту нашло на меня искушение, и я закричал: «Эх, если б попался мне сейчас какой-нибудь поп, я бы его зарезал!» Сам дьявол, говорю вам, подсказал мне эти слова, потому что сам я был поповским сыном и уважал попов, — завидев какого-нибудь попа на дороге, я подбегал поцеловать у него руку, — а это я сказал так, в шутку, ибо мы выпили и у меня было хорошее настроение. Но какой-то пьяный из соседней компании, услышав это, засмеялся и закричал мне: «Ну вот, сзади тебя стоит поп. Сдержи свое слово, если ты мужчина!» Я обернулся, увидел попа, бросился на него и зарезал.

Отец Фотис перекрестился и замолчал; молчали и все остальные, охваченные ужасом. Каждый заглянул внутрь себя, увидел свою душу и содрогнулся. Сколько убийств, сколько недостойных и позорных поступков перемешалось там, но ты притворяешься честным, потому что боишься! Твои жестокие страсти остаются всю жизнь скрытыми, неудовлетворенными; они отравляют твою кровь, но ты сдерживаешься, обманываешь людей и умираешь добродетельным и уважаемым человеком. Внешне ты как будто и не сделал в своей жизни ничего плохого, но бога ведь не обманешь!

— Я хуже тебя, отче, — произнес наконец Михелис сдавленным голосом, прерывая молчание. — Когда мой отец заболевает, я чувствую сатанинскую безмятежность; какой-то дьявол внутри меня поднимается и танцует, потому что мой отец мне надоел… Мне кажется, что он стоит передо мной как помеха, и мне не терпится, — хочу, чтобы он умер. Чтобы умер человек, который родил меня и которого я люблю! Я не знаю, какая душа у преступника, но душа честного, доброго человека — это ад. Ад, который вмещает всех демонов. И мы называем хорошими людьми и хорошими христианами тех, кто сдерживается, скрывает своих демонов в душе и не дает им выскочить наружу — совершать дурные поступки, красть, убивать… Но все мы в глубине души — прости мне, господи! — бесчестные люди, воры, убийцы!

Разрыдался и Яннакос — он тоже заглянул в себя и ужаснулся. Но священник поднял руку.

— Дети мои, — сказал он, — придет когда-нибудь и наша очередь исповедоваться, но сейчас очередь Манольоса. Затворите ваши сердца, а его сердце уже раскрыто, пусть он закончит… Говори же, Манольос, — ты видел, слышал? Мы хуже тебя, я, поп, и Михелис — добрый, сострадательный Михелис, честь вашего села!

Манольос вытер глаза, полные слез, и, осмелев, продолжал:

— Искушение, братья, поджидало меня у колодца и улыбалось мне: это была вдова Катерина, блудница нашего села. Ее губы были накрашены, шея голая, я видел ее разделенные ложбинкой груди… Кровь бросилась мне в голову, я потерял рассудок. Она говорила со мной, просила меня, я страстно желал наброситься на нее, но боялся людей, боялся бога и прошел мимо… Я убежал от нее, но унес с собой ее образ, он остался у меня в голове, в крови, — днем и ночью я думал только о ней. Я делал вид, что думаю о Христе, — ложь, ложь, я думал о ней! И однажды вечером я не выдержал, умылся, причесался и пошел по тропинке вниз с горы, пошел к вдове. Я говорил себе: иду, чтобы спасти ее душу; иду, чтобы поговорить с ней и вернуть ее на путь божий… Ложь, ложь! Я шел, чтобы поспать с ней. И тогда…

Манольос снова остановился. Он прерывисто дышал. Все обернулись и посмотрели на него с сочувствием. Манольос как бы таял у них на глазах, с его распухшего лица капля за каплей, стекала мутная жижа и застывала на усах и бороде.

— И тогда пришло спасение… — дополнил священник, схватив руку Манольоса и поглаживая ее своей ладонью. — Я понял, понял, Манольос, я увидел тайную тропу, которую избрал Христос, чтобы спасти тебя. Великое чудо, братья! Кто может предсказать, какими странными, неожиданными путями приходит спасение к нам… Тогда вдруг ты почувствовал, что твое лицо распухло, стало комом омерзительного мяса, превратилось в сплошную рану, из которой сочится гной… Это не дьявол, Манольос, прилип к тебе, — это бог наложил на тебя маску, чтобы спасти тебя. Бог пожалел тебя!

— Не понимаю, не понимаю, — прошептал Костандис.

— И я тоже, я тоже… — прошептали остальные друзья.

Только Манольос молча вздыхал.

Поп Фотис гладил руку Манольоса, как будто хотел сделать его боль менее мучительной.

— Ты шагал, Манольос, к пропасти, ты уже находился у ее края, а бог прилепил к твоему лицу эту страшную маску, и ты остановился. Ты шел согрешить, поспать с вдовой, но с таким лицом мог ли ты взглянуть на нее? И как бы она посмотрела на тебя? Тебе стало стыдно, и ты пошел обратно. Вернулся — и спас себя!

Закрыв лицо большим платком, Манольос молчал. Время от времени его грудь вздрагивала от сдерживаемых рыданий. Он прошептал: «Слава тебе, господи!» — и снова умолк.

Трое друзей склонили головы. Они со страхом почувствовали, что бог следит за ними, как лев; иногда мы ощущаем его дыхание, слышим его рычание, видим в темноте его сверкающие глаза…

Священник как будто прочел их мысли.

— Один глаз, дети мои, находится в нас самих, — сказал он, — и следит за нами днем и ночью; одно ухо находится в наших сердцах и слышит все; это — бог.

Тут Михелис крикнул:

— И как бог еще оставляет нас живыми на этой земле? Почему он не уничтожит нас, чтобы очистился мир?

— Потому, Михелис, — сказал священник, — что бог похож на гончара: он работает с глиной.

Но у Яннакоса не хватило терпения.

— Слова хороши, отче, — сказал он, — но перед нами больной. Не можешь ли ты возложить на него свою руку и прочесть какую-нибудь молитву? Может быть, мы сообща попросим бога, чтобы он явил свое милосердие?

— Манольос, — ответил отец Фотис, — не нуждается ни в молитвах, ни в заклинаниях, ни в амулетах. И молитвы других не вылечат его. Внутри его днем и ночью, медленно и неустанно зреет его спасение. Вы видели, дети мои, как прячется зимой червяк в коконе? Он становится уродливым, грубым, омертвелым. Но внутри, в темноте, медленно готовится его освобождение. Постепенно под безобразным саваном образуются нежный пушок, блестящие глаза и крылья. И однажды, весенним утром, он прорывает свой саван и выходит в виде бабочки; точно так же в нас самих созревает спасение… Ободрись же, Манольос, продолжай идти этой дорогой, в твоем распухшем лице твое спасение, — верь в это!

— До каких же пор, до каких же пор, отче? — спросил Манольос, подняв голову и умоляюще смотря на отца Фотиса.

— Ты торопишься, Манольос?

— Нет, — ответил пристыженный Манольос. — Бог знает, чего и когда он хочет.

— Бог никогда не торопится, — сказал священник. — Он неподвижен, он видит будущее, как будто это уже прошлое, он трудится в вечности. Оставь бога в покое, пусть он работает в тишине. Не поднимай головы и не спрашивай; каждый вопрос — это грех.

Солнце стояло уже высоко в небе, ярко освещая всех пятерых. За это время они стали близкими людьми и смотрели теперь друг на друга с нежной любовью.

За горой послышалась свирель Никольоса, по-прежнему радостная, нетерпеливая, полная страсти.

— Никольос… — сказал Михелис и улыбнулся. — Он тоже изливает свою душу.

Все прислушались. Пастушеская песня рассказывала, смеялась, танцевала в горячем воздухе. Бабочка, белая, с розовыми пятнами, покружилась над людьми и села на седые волосы отца Фотиса. Она пошевелила крыльями, засунула свой хоботок в седины, как будто приняла их за расцветшие кусты, потом вспорхнула, поднялась высоко и исчезла в солнечных лучах.

Опять послышался голос Манольоса:

— Отче, братья, простите меня, и бог пусть мне простит! Мне стало легко, с моего сердца как будто снят тяжелый камень. Я все увидел, спасибо тебе, отче, — я все понял, все принимаю! Эта болезнь мне представляется теперь крестом, и я его несу, поднимаясь на гору. Я теперь знаю, что после распятия наступает воскрешение, и я с готовностью поднимаю свой крест! Помогите мне и вы, товарищи, чтоб я не упал!

— Все вместе! — крикнул поп и поднялся. — Сегодня утром я говорил со своими на горе; ведь и мы идем вверх, мы тоже несем тяжелый крест, спотыкаемся, мучаемся, спешим… Я говорил с ними, призывал их: все вместе! Только этот призыв, говорил я им, спасет нас! Все вместе! Все вместе, и мы будем спасены!

— А как же тогда быть с болью, болезнью, с грехами? — спросил Яннакос.

— Все эти черви, — сказал священник, — тоже могут стать бабочками.

И он произнес слова, которые только что читали четыре друга:

— «Блаженны плачущие, ибо они утешатся».

Костандис обрадовался; священник как бы объяснил ему непонятные слова.

— Что означает, батюшка, слово «утешатся»? — спросил он.

— Они утешатся, ибо найдут лекарство от своей боли. Счастливы те, которые страдают, потому что только они почувствуют, как велико и отрадно милосердие бога, в то время как те, которые не страдают, никогда не узнают этого небесного успокоения. Таким божественным даром является боль… Ты слышишь, Манольос?

Но Манольос обессиленно опустил голову на плечо Михелиса, закрыл глаза и спокойно уснул. Товарищи осторожно подняли его, положили на соломенный матрац и на цыпочках вышли из сарая.

— С этим сном опустилась на него небесная благодать и укрыла его, — сказал священник. — Оставим его сейчас, дети мои, на милость бога. Пошли!

Они вышли на тропинку один за другим и молча начали спускаться. Впереди шел священник с непокрытой головой, седые волосы спадали ему на плечи.

Было далеко за полдень, когда Манольос проснулся и, открыв глаза, увидел, что в полумраке у его изголовья сидит, скрестив ноги, и смотрит на него Панайотарос. Взгляд его покрасневших глаз был неподвижен, от него сильно пахло вином.

— Добро пожаловать, брат Панайотарос, — сказал Манольос и улыбнулся.

Но Панайотарос не отвечал; склонив над Манольосом свою тяжелую рыжую голову, он неотступно смотрел на него. Нижняя губа отвисла, обнажились большие, острые, желтые зубы.

— Я тебе зачем-нибудь нужен? — спросил Манольос и вздрогнул: ему показалось, что он видит дурной сон.

Панайотарос как бы с трудом открыл рот — голос его звучал грубо, язык заплетался.

— Целый час я сижу здесь и смотрю на тебя, — сказал он, заикаясь.

— Я тебе нужен, брат мой? — снова спросил Манольос. — Почему ты так на меня смотришь?

— Я не могу иначе на тебя смотреть, — гневно и жалобно воскликнул Панайотарос. — Не могу.

И через некоторое время добавил:

— Ты погубишь меня, Манольос!

— Я? — удивился Манольос и сел на матраце. — Я? Что я тебе сделал?

— Ты, проклятый, сделал все плохое, что только может один человек сделать другому! Ты отнял у меня, несчастного, все хорошее, что у меня было! Я больше не могу! Я пришел и принес тебе подарок… Ждал, пока ты проснешься, чтоб отдать его тебе. На, возьми!

Он сунул руку за пазуху, вынул длинный нож с широким лезвием и положил его Манольосу на колено.

— Возьми его, — процедил он сквозь зубы. — Будь ты проклят и убей меня, заверши дело, которое начал! Большую награду ты получишь. Убей меня!

— Панайотарос, брат мой, — закричал Манольос, — что я тебе сделал, зачем ты так говоришь со мной? Почему я должен тебя убить?..

И он хотел взять его за руку, по Панайотарос возмущенно оттолкнул его.

— Не трогай меня! — закричал Панайотарос. — Оставь при себе свои слащавые слова, мне противно их слушать! Убей меня! Кончай, говорю тебе, дело, которое начал! Зачем мне теперь жить? Убей меня!

Манольос разразился плачем.

— Что я тебе сделал, брат Панайотарос? — прошептал он снова.

— У меня есть люди, — ответил Панайотарос, — они следят за Катериной, куда бы она ни пошла. Одна старуха, ее соседка, которой я плачу, днем и ночью подглядывает за Катериной в дверную щелку. Она видела, как позавчера, ночью, ты тайком вошел к ней в дом и полтора часа провел у нее. И с этой ночи Катерина больше не открывает мне дверей. Не желает, чтоб я попадался ей на глаза, а сама, как рассказывает мне старуха, сидит дома и плачет… О ком она плачет? Из-за кого отказывается есть и пить? Из-за кого теперь не открывает мне своей двери? Из-за тебя, из-за тебя, проклятый! Из-за тебя, на которого человеку взглянуть противно! Я узнал, до чего ты дошел, и обрадовался. Я говорил себе: наконец-то я избавился от этого негодяя, который корчил из себя святого. Увидит Катерина, каким он стал уродом, и разлюбит его. Тогда и я от него избавлюсь. Но ты не постеснялся, пошел с такой рожей к ней домой и пробыл там полтора часа. Чем ты ее околдовал? Вместо того чтобы возненавидеть, она полюбила тебя еще сильнее и теперь от горя убивается и повторяет твое имя, прокаженный! Каждый день я избиваю до полусмерти свою жену, но не нахожу облегчения; я мучаю своих дочерей, но не успокаиваюсь. Я закрыл свою мастерскую, пьянствую, шатаюсь по дорогам, детишки бегают за мной и дразнят меня словом, которое для меня словно нож в сердце… Ты знаешь, что это за слово… знаешь! Будь проклят тот час, когда этот козлобородый поп позвал меня в свой дом! С того дня я стал погибшим человеком! Пропала моя голова, я не могу больше терпеть, и вот я принес тебе сегодня нож. Встань, Манольос, и, если ты мужчина, убей меня! Я целую тебе руку, убей меня, и тогда я отдохну.

Манольос уронил голову на колени и разрыдался.

«Что я могу сделать? — думал он. — Как я могу спасти эту дикую душу, которая запуталась в своей большой любви и не может, не хочет спастись?»

— Перестань, шут! — закричал в бешенстве Панайотарос. — Бери нож, говорю тебе, не бойся, я хорошо наточил его, вот моя шея! Убей меня!

И он вытянул свою толстую бычью шею перед Манольосом.

— Почему же ты не убьешь меня? — спросил Манольос.

— Что я этим выиграю? — безнадежно ответил Панайотарос. — Ведь горе мое станет сильнее, — я навсегда потеряю Катерину. А вот если ты убьешь меня, я спасусь, и мы оба попадем в ад.

Сказав это, он сам неожиданно заплакал.

Он плакал навзрыд и весь трясся, голова его раскачивалась перед Манольосом.

Манольос бросился к нему — Панайотарос не успел даже отклониться, — обнял его и, плача, заговорил:

— Прости меня, брат Панайотарос, прости меня. Я больше никогда не увижу ее, больше не переступлю ее порога. Я скоро умру, и ты спасешься. Клянусь тебе, я умру! Разве ты не видишь, до чего я дошел? Я гнию заживо и скоро умру, не плачь, брат мой!

Панайотарос мычал, как теленок. Но вдруг резким движением сбросил с себя руки Манольоса, вскочил и, спотыкаясь, сделал два шага к двери. Хотел перешагнуть порог, но оступился и рухнул во весь рост на пол.

Манольос бросился к нему, желая поднять его, но тот уже сам поднялся и, пошатываясь, так как еще не протрезвел, не переставая стонать, стал спускаться с горы.

По дороге, еще на горе, он встретил Никольоса с отарой. Панайотарос набросился на овец, стал швырять в них камни. Испуганные овцы разбежались.

— Эй, эй, — закричал Никольос в ярости. — Не тронь овец!

Но Панайотарос, не обращая на него внимания, продолжал швырять камни и, громко бранясь, гонял овец.

— А ну, взять его! — приказал тогда пастушонок двум своим собакам, которые вертелись рядом, высунув языки.

Овчарки набросились на Панайотароса, а тот, опершись спиной о скалу, поднимал с земли огромные камни и отбивался ими. Собаки лаяли и кидались на него, он тоже спьяна начал лаять и бросаться на них, но колени у него подгибались, он падал, вставал и снова падал. Разъяренные собаки наскакивали на него, одна схватила его за ногу и не отпускала, другая подпрыгнула и укусила его в подбородок — борода Панайотароса окрасилась кровью.

— Взять его, взять его! — злобно кричал Никольос.

Услышав крики и лай, Манольос побежал защитить пьяного, а пастушонок смотрел, смеялся и кричал:

— Оставь их, хозяин, оставь их, пусть разорвут его!

Манольос закричал на собак, отогнал их палкой, потом хотел помочь Панайотаросу, но тот уже успел убежать и спускался по склону, по-прежнему неистово бранясь.

Никольос поднялся на высокий камень, сложил руки рупором и крикнул:

— Иуда!.. Иуда!..

Эхо разнесло эти слова по скалам.

— Замолчи! — крикнул ему Манольос. — Разве тебе его не жалко?

— Иуда! — снова прокричал Никольос и кинул вслед удалявшемуся Панайотаросу большой камень.

Ночь уже спустилась на поля, захватила подножье горы и поднималась вверх. Мир погружался в темноту. Собаки, прерывисто дыша, улеглись у ног Никольоса и зализывали свои раны. Огромный баран Дасос стоял, позвякивая колокольчиком, и ждал, когда соберутся вокруг него овцы, чтобы отправиться в кошару.

Манольос вошел в сарай, прикрыл подушкой окоченевшие ноги, потом повесил на стену над своим матрацем икону с изображением распятия.

— Господи, — прошептал он, — коснись своей рукой его сердца и исцели его! Он тяжко страдает, а ты всемогущ, — прекрати же его муки и утешь его!