Прошло несколько дней после «недели исповеди» — так назвали ее позднее, когда Манольоса уже не было в живых, — после того дня, когда он раскрыл и излил свое сердце перед друзьями.

Земля и солнце трудились на славу, начали созревать хлеба, отцвели колосья, зерно делалось твердым, поля покрылись маками. Маленькие птички-певуньи таскали соломинки, волосы, комочки глины и строили свои гнезда. Самки, растопырив крылья, высиживали птенцов, а напротив них на ветках сидели самцы и ободряюще щебетали.

Иногда шел освежающий дождь, затем вновь появлялось солнце, разгоняло тучи и продолжало выполнять свою извечную работу — помогать птицам и людям.

Старик Патриархеас ел, пил и ворчал: то на Леньо — в нее словно бес вселился, так она рвалась замуж, и, забросив все домашние дела, каждую свободную минуту бегала в горы, — то на своего сына, который, как хилый старец или отъявленный бездельник, проводил целые дни за чтением.

— Пусть читают монахи, — сердился старик, — и учителя, а сын архонта должен любить вкусно поесть, должен понимать толк в старых винах и уметь соблазнять чужих жен. Михелис, ты позоришь наш род!

Михелис изредка навещал свою невесту Марьори, возвращался от нее печальный и молчаливый, и тогда старик в отчаянии качал головой. «Мой отец, — думал он, — бывало, садился на лошадь, уезжал то в одно, то в другое село, где у него были подруги, и привязывал поводья к ручке двери. Если муж любовницы видел лошадь отца, то сворачивал с дороги и ждал, пока уйдет мой отец. У меня тоже были подруги, я ходил к ним тайком, ночью, как вор, и весело проводил у них время. А у этого — невеста, но, прости меня, боже, сдается мне, что он едва осмеливается дотронуться до ее руки! Как же не вянуть ей, бедняжке, как ей не стать чахоточной? Ведь женщина подобна цветку базилика — она вянет, если ее не поливать… Пришел в упадок род Патриархеасов, выдохся, все идет к черту!»

Старик Ладас часто останавливал Яннакоса на улице и говорил ему:

— Яннакос, верни мне три лиры, верни с процентами, иначе я продам, несчастный, твоего ослика — знай это! Я и так бедный человек, а ты хочешь меня разорить!

У попа Григориса дела шли плохо: много прошло времени, но не было ни венчаний, ни крестин, никто из односельчан не умер.

Гробовщик выходил из дому и, прикрыв рукой глаза от солнца, смотрел в сторону села, но никто не шел к нему; он прислушивался — никто не пел псалмов!

— Хоть бы кого-нибудь черт прибрал, — бормотал он, — а то умрут мои дети с голоду!

А вдова, запершись в своем доме, никому не открывала дверей. Панайотарос часто бродил около, вдрызг пьяный, выкрикивая угрозы; здоровые парни изнывали от скуки, не знали, куда девать силы, и начали уже крутиться вокруг честных женщин.

— Будь проклята эта вдова! — роптали те, у кого были красивые жены. — Притворяется порядочной, и мы не можем отойти от своих домов — все чаще и чаще эти парни поют любовные песни под нашими окнами. Честь села в опасности!

Каждый день, к вечеру, собирались усталые односельчане в кофейне Костандиса. Они целый день трудились на земле, черпали воду, поливали огороды и баштаны и теперь курили наргиле, изредка бросали короткую фразу и снова замолкали. В селе не было ни одного дурачка, чтобы дразнить его и смеяться над ним; не было даже какой-нибудь певчей птицы, вроде сороки или дрозда, чтобы, слушая ее свист, похожий на человеческий, можно было коротать время. Все одно и то же… Все сделались серьезными, и Панайотарос, который иногда являлся во хмелю, уже не развлекал их, потому что он совсем озверел и, едва кто-нибудь принимался дразнить его, хватал камни и швырял их в насмешника. Позавчера он разбил очки учителю, сидевшему в кофейне, влепив камень ему прямо между бровями.

Иногда ага заставлял женщин танцевать под амане, потому что у него было печальное и тоскливое настроение. Но что за танец по принуждению? Им быстро надоедало танцевать, они уходили, а посетители кофейни снова брались за наргиле, и в кофейне воцарялась прежняя скука. Случалось, что пьяный ломал себе ногу или кто-нибудь ловил вора на баштане. Тогда на минуту поднимался крик, но тут же угасал, и снова все погружалось в прежнюю тишину.

И вот однажды утром по селу неожиданно разнеслась страшная весть: Юсуфчика нашли убитым в его постели!

Старая служанка аги, Марфа, рано утром тайком ускользнула из дому и, дрожа, пошла навестить старуху Мандаленью.

— Пропало наше село! — сказала она ей, когда они вдвоем заперлись в комнате. — Пропало, Мандаленья! Юсуфчика убили!

— Кто же это сделал, дорогая Марфа? Известие, которое ты мне принесла, подобно огню! И этот огонь спалит нас всех! Кто же мог это сделать?

— Ночью никто не входил в дом; в доме находились только ага, Юсуфчик, сеиз и я, больше никого не было! Скажи христианам, пусть они остерегаются, и если кто из них может уйти из села, пусть уходит, пусть уходит! У меня есть одно подозрение, но я не уверена, поэтому молчу!

Сказала — и исчезла; сгорбившись, заковыляла она к дому аги и больше не выходила оттуда.

А старуха Мандаленья накинула на себя черный платок, побежала от двери к двери и с тайной, необъяснимой радостью распространяла страшное известие. Мужчины оставили свои дела и собрались в кофейне в ожидании дальнейших событий. В раздумье смотрели они на балкон аги, но там все было закрыто — и двери и окна. Только время от времени доносились оттуда дикие крики, выстрелы, звон разбитого стекла, а потом снова наступала тишина.

Встревоженные старосты и старики собрались у попа Григориса. Сердце архонта Патриархеаса чуть не разрывалось от ужаса.

— Если не найдется убийца, — говорил он, шепелявя больше, чем обычно, — если не найдется убийца, мы погибли! Он отправит нас всех на каторгу! А если он напьется, то может нас и повесить!

— Наложит на всех штраф, чтобы искупить преступление, — вздохнул старик Ладас.

— Закроет церковь и школу и будет истреблять наше племя, — сказал учитель.

Поп Григорис ходил взад и вперед по двору, нервно перебирая четки. Он чувствовал, как стягивается на его шее веревка, видел на виселице уже все село.

«На мне лежит ответственность, — думал он. — Бог мне доверил души моих односельчан. Возьми моих овец, повелел он мне, и паси их. Непременно нужно найти убийцу!»

Он перебрал всех, одного за другим, строя разные предположения: кто бы мог убить этого проклятого турчонка? Но ни на ком не остановился. И все-таки, без всякого сомнения, убийцей мог быть только христианин! В селе всего три турка, — ага, сеиз и Юсуфчик. Все остальные — христиане! Беда, убийца — христианин! Село погибнет!

Примчался запыхавшийся Костандис.

— Ага бегает по дому с пистолетом, стреляет и разбивает все, что попадается под руку, — табуретки, бутылки, горшки, а потом садится рядом с убитым Юсуфчиком и ревет… Мне это сказала горбунья Марфа.

Дверь опять открылась — вошел Яннакос.

— Сеиз вышел на балкон и трубит.

Потом появился еще кто-то.

— Он послал своего глашатая пройти по селу; теперь тот стоит на площади и кричит.

— А что он кричит?

— Ума не приложу, отче. Краешком уха я услышал какие-то имена, но какие, не понял…

— Пошел ты к черту! — пробормотал старик Патриархеас, и вены у него на шее так вздулись, что казалось, вот-вот разорвутся.

— Пусть кто-нибудь пойдет и узнает, — предложил поп Григорис. — Будь добр, пойди ты, Яннакос.

Но в эту минуту голос глашатая послышался совсем близко… Все побежали к двери, приоткрыли ее. Глашатай остановился на перекрестке улиц, откашлялся, стукнул палкой о камни и поднял голову. Раздался его зычный, напевный и монотонный голос, и люди со страхом застыли на порогах своих домов, слегка приоткрыв двери.

— Эй, односельчане, эй, райя! Слушайте внимательно! Приказ аги! Поп Григорис, старосты Патриархеас и Ладас, учитель Хаджи-Николис и седельщик Панайотарос, которого называют Гипсоедом и Иудой, — все вы должны немедленно явиться к аге! Остальная райя должна сидеть у себя дома и ждать. Никто не должен находиться в кофейне или на улице! Эй, райя, эй, односельчане, я кончил! Я все сказал!

Костандис поддержал старика Патриархеаса, чтоб тот не упал, помог ему сесть на лавочке, а Марьори подбежала и принялась обмахивать его. Старик Ладас прислонился к стене смертельно бледный, широко открыв рот, словно ему не хватало воздуха. Яннакос пожалел его и подошел к нему.

— Успокойся, Ладас! У тебя есть какое-нибудь поручение ко мне?

Старик Ладас растерянно посмотрел на него.

— Кто это такой? Ты, Яннакос? — спрашивал он, и слюни текли у него изо рта.

— Да, это я, Яннакос, бродячий торговец! Я тебя спрашиваю, есть ли у тебя какое-нибудь поручение?

Глаза старика Ладаса оживились.

— Несчастный, — закричал он, — верни мне три лиры, или я тебя уничтожу.

Тем временем поп Ион Григорис вошел в свою комнату, надел на шею серебряный крест с изображением распятия на одной стороне и воскресения Христа — на другой, взял посох с ручкой из слоновой кости и перекрестился перед иконой.

— Христос мой, — прошептал он, — в эту трудную минуту помоги мне, помоги христианам! Будь милосерден к нашему селу! Не дай мне унизить себя!

Он поклонился иконе и снова посмотрел на спокойное, ласковое лицо Христа.

— Христос мой, — повторил он, — не дай мне унизить себя!

Он снова перекрестился и вышел во двор.

— Пошли, братья, — сказал он спокойным и торжественным голосом. — Вперед, старик Патриархеас, не забывай, что ты архонт! Ведь архонт не тот, кто ест и пьет лучше остальных, а тот, кто в час опасности идет во главе своего народа и защищает его. Покажи теперь свое архонтское достоинство, иди впереди! И ты, старик Ладас, будь добр, не позорь наше село! Не вздумай плакать перед агой, будь смелым! Мы не виновны, но если суждено умереть, чтоб спасти село, мы с радостью примем смерть! Я люблю земную жизнь, но еще больше — загробную; мы находимся на пороге — позади земля, впереди небеса, пусть решает всемогущий! О тебе, Хаджи-Николис, я ничего не могу сказать! Ты столько лет рассказывал детям о героях Греции и мучениках христианства, и вот тебе представляется случай вспомнить их славу и показать на деле, как ее добывают! Пусть ученики твои не увидят тебя бледным и дрожащим. Стой перед смертью, как герой и мученик! Готовы ли вы, братья?

— Готовы, — ответил старик Патриархеас и с трудом поднялся. — Не беспокойся, отче, тело мое страшится, но душа тверда. Я не опозорю нашего села!

Поп Григорис еще раз оглядел своих товарищей.

— У деда Ладаса развязался пояс, — сказал он, — с него штаны спадут. Яннакос, стяни-ка ему пояс потуже, чтобы он нас не осрамил.

Яннакос подошел, затянул пояс старику Ладасу, а тот во время этой операции стоял, подняв руки, и, как ребенок, разрешал за собой ухаживать.

— Вытри ему еще рот, Яннакос, у него слюни текут, — приказал поп Григорис. — Прощай, моя Марьори!

— Пошли, — сказал Хаджи-Николис, — мы главы села, все люди на нас смотрят. Во имя бога и Греции!

Перекрестившись, они перешагнули порог. Впереди шел поп, за ним трое старост, позади Яннакос и Костандис.

— Слушай, Костандис, почему ага позвал к себе и несчастного Панайотароса? Какое отношение он имеет к старостам?

— Его видели, говорят, вчера в полночь. Он вертелся около дома аги, был чертовски пьян и грозил…

— Но при чем здесь Юсуфчик? Он же гоняется не за ним, а за вдовой?

— Что тебе сказать, Яннакос? Ага взбесился, сам не знает, что делает. Его служанка Марфа твердит, будто ага хочет сесть верхом на лошадь, скакать по селу и убивать всех встречных! Спаси и помилуй нас, господи!

Двери домов приоткрывались, и люди смотрели на старост, медленно шествующих к дому аги. Все крестились, как будто проходила похоронная процессия.

— Пусть старостам теперь зачтется все то, что они съели, все то, что они сделали в жизни, — сказал один старик. — Они расплачиваются за все и искупают свои грехи.

Старосты шли не торопясь, как будто прощались со всеми. Время от времени поп Григорис поворачивал голову к дверям или к окнам.

— Не бойтесь, христиане, — говорил он. — Велик наш господь!

Несчастный Ладас почти повис на руке старика Патриархеаса.

— Архонт, — твердил он плаксиво, — иди со мной рядом, поддерживай меня.

Старик архонт нагнулся к нему.

— Ты боишься? — спросил он.

— Боюсь, — ответил Ладас умирающим голосом.

— Я тоже боюсь, — сказал архонт, — но делаю вид, что не боюсь, — таков мой долг.

Старый скряга покачал головой, но ничего не ответил.

Старосты теперь проходили мимо дворика вдовы. Катерина открыла калитку и хотела им сказать: «Не падайте духом, архонты! Не падайте духом!» — но не осмелилась.

Никто не посмотрел на нее; все даже ускорили шаг, как будто проходили по смрадному переулку, — еще немного — и заткнули бы носы.

Только Яннакос и Костандис приостановились.

— Добрый день, Катерина, — сказал Костандис. — Ты слышала глашатая? Уходи в дом!

— Ты Панайотароса видела? — тихо спросил Яннакос. — Ага и его позвал к себе.

— Давно я его не видела, сосед, — ответила вдова, — но, наверно, где-то здесь крутится, потому что только сейчас я слышала его голос, — он ругался с сеизом, который приходил за ним.

— Ну, уходи к себе, — повторил Костандис, — и запрись.

И они отправились дальше. На площади показался Михелис. Он подбежал к отцу.

— Михелис, — сказал старик, не останавливаясь, — до свиданья!

— Не расстраивайся, отец! — ответил сын и поцеловал ему руку.

Поп Григорис повернул голову.

— Михелис, — сказал он, — и вы, остальные, отправляйтесь домой! Мы сейчас входим в логово льва, но вместе с нами входит и бог. Не бойтесь!

Ворота дома аги были открыты настежь.

— С нами господь бог! — сказал поп, перекрестился и перешагнул порог. За ним последовали остальные старосты. Старик Ладас споткнулся, но его поддержал архонт Патриархеас.

Большой двор, вымощенный плитами, между которыми кое-где росла трава, был пуст. Слева, из маленькой двери конюшни, высунулась лошадиная морда; лохматая собака, лежавшая на навозной куче, подняла голову, тявкнула недовольно, но не встала, поленилась.

На пороге дома показался сеиз. Был он бледен, его правый глаз косил, нижняя челюсть дрожала; он не успел еще сегодня вычернить свои усы, и в них проглядывали седые жесткие волоски. Словно в большой праздник, был он одет в парадную форму, на его широком красном кушаке висела сабля.

Заметив их, он нахмурил брови.

— Снимайте обувь, гяуры, — заревел он. — Ага ждет вас.

Подошла горбатая старуха Марфа, помогла старостам снять туфли и поставила их в один ряд у порога.

— Смелее, мои архонты, — сказала она им вслед. — Смелее!

Поддерживая друг друга, они поднялись по узкой деревянной лестнице, вошли в комнату и остановились. Окна были плотно закрыты, и вначале они ничего не увидели, но почувствовали, что где-то в глубине прячется зверь, что зверь этот неотступно следит за ними, вот-вот прянет.

Старик Ладас прижался к архонту Патриархеасу и дрожал от страха.

Поп Григорис сделал шаг, потом другой, глазами отыскивая агу. В комнате пахло раки, дымом и нечистым человеческим дыханием.

Вдруг справа, из глубины комнаты, раздался страшный хриплый голос:

— Гяуры!

Все повернулись на звук голоса и увидели агу, закутанного, лежащего на огромной подушке. Он упирался ногами в стену, на поясе у него поблескивали большие серебряные пистолеты. Перед ним стояла высокая бутылка раки.

— Дорогой ага, — тихо сказал поп, — мы к твоим услугам.

— Гяуры! — снова заревел ага. — Сюда, сеиз!

Сеиз рванулся от дверей, где ожидал приказаний, и остановился около аги.

— Саблю наголо — и жди!

— Дорогой ага… — повторил поп.

Но ага не дал ему договорить.

— Гяуры! — крикнул он, — один из вас вонзил свои когти в мое сердце. Юсуфчика моего…

Но голос его прервался: слезы душили агу.

Он вытер глаза, наполнил стакан раки и выпил его залпом. Потом тяжело вздохнул, грохнул стаканом об стену, разбив его вдребезги.

— Кто же убил моего мальчика? — гаркнул ага. — Здесь только гяуры живут, значит, гяур его и убил! Не ты ли, пьяница Панайотарос?

Из дальнего угла послышался глухой рев. Все повернули головы и в полумраке увидели Панайотароса, привязанного к кольцу в стене. Наверно, ему разбили голову, — учитель, который стоял сзади других, увидел кровь, стекавшую с головы и шеи Панайотароса.

Ага снова повернулся к старостам.

— Я вас запру в темнице, — заревел он, — и каждое утро буду по одному вешать на платане! Пока не найдете убийцу! Я повешу сперва вас, главарей, потом всех остальных мужчин, а под конец повешу и женщин — уничтожу все село! Пока вы не найдете убийцу! Ты слышишь, козлобородый? Какой вред вам сделал мой Юсуфчик? Хоть когда-нибудь он тронул кого? Хоть когда-нибудь он сказал вам плохое слово? Сидел он на балконе, жевал мастику и пел. Гяуры, разве он причинил кому-нибудь из вас зло? Почему вы отняли его у меня?

— Дорогой ага, — начал опять поп Григорис, — клянусь всемогущим…

— Замолчи! Я выдерну по волоску твою бороду! Тебя я не повешу, бык, а посажу на кол! Что же плохого сделал вам мой Юсуфчик?

И он снова заплакал.

— Дорогой ага, — сказал старик Патриархеас, устыдившись, что священник один принимает на себя всю бурю, — дорогой ага, я всегда, и ты это знаешь, был верным…

— Замолчи, свинья! — заорал ага. — Тебя, старый осел, не выдержит веревка, так я возьму заржавевший нож и буду колоть тебя целую неделю, чтоб успокоить зуд в руках! Знаю я, гяур, что не ты его убил! Меня приводит в бешенство одна мысль: вы живы, а мой Юсуфчик лежит вон там, в соседней комнате, мертвый… Я встану и подпалю село с четырех сторон, чтоб сжечь всех вас, будьте вы прокляты!

Разъяренный ага вскочил на ноги.

— Кто там прячется за тобой, Патриархеас? Пусть покажется!

— Это я, ага, — пробормотал старик Ладас, у которого сразу подогнулись колени.

— А! А! — заревел ага, — я устрою царские похороны моему Юсуфчику! Из Стамбула я привезу имамов, чтобы пели ему псалмы, в Измире закажу факелы и благоухающий гроб из кипарисового дерева… А для этого мне нужны деньги, много денег… Я открою твои сундуки, скряга, и заберу у тебя все лиры!.. Для кого, думаешь, столько лет ты их копил? Для моего Юсуфчика!

Старик Ладас повалился на пол.

— Пожалей меня, ага, — захныкал он, — лучше убей меня, чтоб глаза мои не увидели такого зла!

Но ага уже повернулся к Хаджи-Николису.

— Эй, твоя милость, учитель, ты собираешь детей и учишь их — поэтому у тебя я оторву язык и швырну его моей собаке! Вы не имеете права жить, когда мой Юсуфчик мертв! Этого не вынесет мое сердце, сердечный приступ убьет меня! Сеиз, подай мне кнут!

Сеиз быстро снял с гвоздя кнут и подал его аге.

— Открой одно окно, чтоб я мог видеть их морды.

Ага в ярости поднял кнут. При свете, хлынувшем из окна, все увидели осунувшееся, постаревшее, изборожденное морщинами лицо измученного аги. В течение нескольких часов скорбь неузнаваемо изменила его. Усы поседели и повисли, закрывая ему рот, ага кусал их и в отчаянии рыдал.

Размахивая кнутом, ага начал избивать старост. Он хлестал их по рукам, по лицу, по груди. Ладас, едва успевший подняться, тут же снова упал на пол, и ага топтал старика ногами, потом вскочил на него и бил беспощадно, то плача, то визжа, то смеясь.

Слезы текли из глаз архонта Патриархеаса, но он молчал, стиснув зубы. Учитель прислонился к стене, подняв голову; кровь текла у него с висков и подбородка. А поп, стоя в середине с крестом в руках, принимал удары и шептал: «Христос мой, Христос мой, не дай мне унизиться!»

Ага шипел, кидался на них, бешено избивал, наконец устал и отшвырнул кнут.

— В темницу! — закричал он. — На каторгу! Завтра заработает виселица!

Он подошел к Панайотаросу и плюнул в него.

— В темницу! — снова выкрикнул он. — И виселица начнет работать с него, с Гипсоеда!

Повернулся к сеизу.

— Принеси мне моего Юсуфчика… — сказал он, задыхаясь.

Сеиз открыл дверь. Было слышно, как он тащит железную кроватку, в которой рано утром нашли плававшего в крови пухленького турчонка.

Ага припал к нему с рыданием и начал целовать его.

Сеиз отвязал от кольца Панайотароса, схватил с пола кнут, принялся размахивать им в воздухе с криком:

— В темницу, гяуры!

И вытолкал всех пятерых на лестницу.

Тем временем все село было охвачено ужасом. Опустели улицы, закрылись мастерские. Спрятавшись в своих домах, райя прислушивалась к тишине и дрожала от страха. Иногда какая-нибудь тень скользила от двери к двери и приносила известия: «Старосты еще не вышли из комнаты… Там крики и выстрелы…» Потом появлялась другая тень: «Старост погнали в тюрьму… Сеиз спустился на площадь, принес веревку и мыло и оставил это все под платаном…» А еще через некоторое время третья тень сообщала: «Ага угрожает, что если не найдется убийца, то он, ага, подожжет село со всех сторон и всех нас уничтожит!»

— Пропали! Пропали! — визжали женщины и обнимали своих детей.

А мужчины, опустив голову, проклинали тот день, когда они стали райей.

Только Пенелопа сидела во дворе под виноградным кустом и спокойно, будто неживая, вязала носок. Она услышала, что арестовали мужа, что ага хочет повесить его на платане, а село превратить в землю Мадиам… Она на минуту склонила голову, подумала безразлично: «Ну вот, кончено и с ним…» и продолжала лихорадочно вязать носки для мужа.

А Яннакос сидел в конюшне и разговаривал со своим осликом.

— А что ты думаешь, мой Юсуфчик? Плохи наши дела, совсем плохи, как я посмотрю… Ага, говорят, хочет подпалить село, а вместе с ним и тебя, мой Юсуфчик. Ну, а ты что думаешь? Не удрать ли нам с тобой вечерком? Детей, собак у нас нет, что нас держит? Или, может быть, нехорошо покидать односельчан в опасности? Что твоя милость скажет, мой Юсуфчик? Кроме тебя, у меня ведь никого нет, с кем бы я мог посоветоваться. Тебе я доверяю свои заботы. Что твоя милость на это скажет, мой Юсуфчик?

Но ослик уткнулся мордой в ясли и спокойно жевал, слушая голос своего хозяина, похожий на журчанье воды… Ему казалось, что хозяин говорил ласковые слова, и он радостно помахивал хвостом.

К вечеру начали робко открываться двери и на улице показались любопытные. Первым открыл дверь Михелис и направился к дому попа навестить свою невесту. Пошел и Костандис открыть свою кофейню, но, вкладывая ключ в замочную скважину, он заметил стоящую под платаном табуретку, а на ней какие-то вещи. Издалека он не мог разобрать, что это такое, а когда подошел, то сразу отскочил в страхе: веревка и мыло! Он снова повесил на пояс ключ и, крадучись, перебегая от одной стены к другой, вернулся домой.

Обычно в часы, когда сгущаются тени и в воздухе веет прохладой, ага любил сидеть на балконе, скрестив ноги, рядом с Юсуфчиком, который угощал его раки и разжигал ему трубку. Но сегодня вечером все двери и окна плотно закрыты, балкон пуст, а ага горько рыдает, — как лжива, обманчива его любимая песня: «Жизнь и сон — одно и то же…» Ага держит на руках мертвое тельце. «Это не сон, — думает он, — это не сон, будь все проклято; это правда!» И ага рыдает…

А сеиз вытирает свои заплаканные косые глаза, ходит взад и вперед, тоже повторяет тихим голосом: «Юсуфчик мой…» — и дрожит: как бы не услышал хозяин. Минутами злоба переполняет его. Тогда он хватает кнут, спускается в «темницу», в подвал дома, в бешенстве накидывается на узников и начинает их бить, рыча, как и его ага…

Потом, немного успокоившись, поднимается наверх и ходит вокруг железной кроватки. Однажды, видя, что ага лежит, совершенно одурев от боли и от вини, сеиз нагнулся над нежным тельцем мальчика и страстно поцеловал Юсуфчика в рот, жадно укусил его побледневшие, хрустящие губы, еще пахнувшие мастикой — и тоже свалился на пол…

А в подвале поп Григорис привстал и толкнул Панайотароса.

— Проклятый Иуда, — сказал он ему, — может быть, и вправду ты убил Юсуфчика? Тогда признайся, и мы избавимся от страшной опасности, и спасется наше село… Признайся, и я благословлю тебя и отпущу все твои грехи.

— Да пошли вы все к черту! — заревел Гипсоед и вытер кровь, капавшую с его разбитой головы. — Пусть идет к черту все село, чтоб вы все сгорели, и я вместе с вами, и чтоб все кончилось!

— Ты его убил, проклятый! — пробормотал Патриархеас и прислонился к стене, переводя дыхание. — Ты, ты, Иуда!

— Все вы сволочи! — снова заорал седельщик. — Да на что он мне был нужен?

Замолчал, но тут же вскипел и крикнул опять:

— Вы сами меня убили, будьте вы прокляты! Вы, вот этот козлобородый поп, и вы, старосты, и ты, учитель! Вы и подлая вдова, которая перестала открывать мне дверь. Вы, все вы!

Он не мог успокоиться, ему не терпелось высказать все, что наболело у него на душе.

— Иуду из меня хотели сделать, Иудой я и сделался! — зарычал он.

— Признайся, что ты его убил, и Христос тебя простит, Панайотарос, — настаивал поп, смягчая свой голос. — До сих пор все души односельчан были на моей совести, теперь они на твоей, Панайотарос! Поднимись же наверх и признайся, чтобы спасти всех нас!

Гипсоед насмешливо расхохотался.

— Да, теперь, когда я все понял, клянусь адом, я бы хотел быть его убийцей и потащить вас с собою в самую преисподнюю! Но другой — пусть будет свята его рука, — другой меня опередил! А то как было бы хорошо! Архонты, попы, скряги, учителя — все вместе со мной!

Старик Ладас приподнял свою удлиненную голову, в кровь исполосованную кнутом.

— Да, признайся, Панайотарос, — запищал он, — и я отдам тебе три золотые лиры. Я продам ослика Яннакоса, потому что он мне их должен, — продам и дам их тебе… Слышишь?

Панайотарос вытянул руку, сделал дулю и показал ее старику.

— Вот тебе, скряга, вот тебе три лиры!

В это время открылась дверь подвала, и показался ага.

— Гяуры! — загремел он. — С завтрашнего дня начинает работать виселица. Уже приготовлены под платаном веревка, мыло и табуретка. Завтра среда. Я начинаю с малого. Сперва повешу Панайотароса Гипсоеда; в четверг тебя, старый скряга; в пятницу — твою милость, учитель; в субботу — твою милость, старый осел Патриархеас; в воскресенье, во время вашей обедни, тебя, козлобородый поп! Вас пятеро, и я приготовил пять петель в тени платана — по одной для каждой шеи. Это будет первая партия. Потом я прикажу схватить еще пятерых, кто под руку подвернется, потом еще, еще и еще, пока не найдется убийца. И положу я под платаном своего Юсуфчика; я его не похороню, не закрою ему очей, — пусть он вас видит, и пусть радуется его душа!

Выкрикнув свои угрозы, он вышел, в бешенстве хлопнув дверью, за которой его ждал сеиз с кнутом в руке.

— Сеиз, — сказал ему ага, — ты тоже, бедняга, плачешь!.. Вытри глаза. Стыдно, чтоб видели гяуры, как мы плачем. И пойди поищи Яннакоса, бродячего торговца. Передай ему, пусть сбегает в Большое Село и купит для меня самого дорогого ароматного ладана, свеч, факелов, черного муслина и конфет и все это принесет мне завтра рано утром… И моток толстой веревки, потому что очень уж тяжелы козлобородый поп и этот кабан Патриархеас… Ступай!

Но Яннакос уже удрал, и напрасно стучал сеиз в его двери. Яннакоса не было дома — он пошел на гору, чтобы встретиться там с Манольосом и известить его обо всем, да так и не вернулся в село, чтобы не попасть в лапы аги.

Манольос уже подоил овец и поставил котел с молоком на огонь. Никольос взбалтывал мешалкой молоко и тихо напевал.

— Что с тобой, Никольос, ты поешь и прыгаешь, как козел, словно тебе мало места на горе? — спрашивал иногда Манольос, которого радовали веселый нрав и ловкость пастушонка.

— Эх, Манольос, — отвечал подросток, — ты забываешь, что мне пятнадцать лет! Вот потому, хозяин, мне и тесно в этом мире.

Однако эти слова не мешали Никольосу отлично чувствовать себя в объятиях Леньо, когда она приходила к нему на гору. В такие минуты он уже никуда не стремился. Леньо вполне устраивала его.

Молоко кипело, а Манольос сидел у печки и при свете огня перелистывал и изучал свое маленькое евангелие… Другой радости у него не было. Часто он не мог объяснить себе значения отдельных слов, но сердцем понимал все, и самые главные мысли из евангелия освежали его, как холодная ключевая вода, и придавали ему уверенность в своих силах.

Как будто крылья выросли — так легко стало у него на душе! Словно впервые встретился он с Христом, словно впервые услышал его голос! В первый раз он увидел, что Христос смотрит на него и говорит ему тихо, призывно: «Следуй за мной!» И Манольос, недавно познавший счастье, молча шел за Христом то по свежей траве Галилеи, то по песчаным берегам Генисаретского озера, то по острым камням Иудеи… А вечером он ложился под оливковым деревом и смотрел сквозь его серебристые листья, как мигают звезды, как голубеет ночное небо, чувствовал, как прозрачен и легок воздух, как хорошо пахнет земля!

Позавчера он вместе с Христом ходил на чью-то свадьбу в небольшое соседнее село Кану. Христос вошел в дом, словно жених, и все обрадовались, когда увидели его, все зарделись, как невесты. Поклонились невеста и жених, приглашенные расселись за столами и начали есть и пить. Христос поднял стакан, поздравил молодоженов, сказал несколько очень простых слов, но молодожены почувствовали, что их свадьба — святое таинство, что женщина и мужчина — это два столпа, которые поддерживают землю и не дают ей упасть… Пир был в разгаре, когда вдруг кончилось вино. Богоматерь повернулась к своему сыну и сказала: «Сын мой, вино кончилось…» Проснулись силы, дремавшие в Христовой груди; в первый раз он собирался протянуть руку, повелевая природе изменить свою сущность. Как орленок, робко расправляющий сильные крылья в первом своем полете, медленно поднялся Христос, вышел во двор, наклонился над шестью ямами с водой… И озарил их Христов лик, и, окруженная его сиянием, вода превратилась в вино… Христос повернул голову к Манольосу, который вышел за ним во двор, и улыбнулся ему…

В другой раз, вспомнил Манольос, было очень жарко, тысячи людей собрались на берегах озера, а Христос вошел в лодку. Манольос тоже вошел вместе с ним, впитывая всей душой его добрые слова, подобные зернам пшеницы… Сеятель вышел сеять свое зерно… И чувствовал Манольос, что в сердце его, как в плодородной почве, прорастают брошенные в нее зерна, появляются первые всходы, превращаются в зрелые колосья, а колосья — в огромный хлебный каравай с глубоко вырезанным на нем большим крестом.

А как-то раз шли они спелой нивой. Был полдень, им захотелось есть, и Христос протянул руку, сорвал колос. То же сделал и один из учеников, а за ним и Манольос. И все остальные стали рвать колосья и есть их. Как сладка была эта зеленая пшеница, полная молока, как насыщались его тело и душа! И над ними щебетали ласточки, и тоже летели за Христом, как ученики, чьи ноги были обвиты скромными полевыми цветами. Так и шли они и были богаче, чем сам царь Соломон.

Однажды какой-то фарисей пригласил их к себе домой. Манольос остановился у порога и стал смотреть. С каким презрительным снисхождением принял фарисей Христа в своем господском доме! Он не обмыл ему ног, не умастил благовониями его волос, не дал ему целования… И вот в то время, когда они молча ели, в воздухе вдруг заблагоухало, и в комнату вошла какая-то женщина с обнаженной грудью, с золотистыми волосами. В руках она держала алебастровый сосуд с драгоценным маслом. Манольос вздрогнул, увидев ее… Кто эта женщина? Где-то он уже видел ее, но не помнит, где? А женщина, опустившись на колени перед Христом, разбила сосуд с миррой, вылила его на святые ноги, а потом распустила свои волосы и, плача, вытерла ими ноги Христа… И Христос наклонился, возложил руку на ее белокурую голову и сказал мягким голосом: «Прощаю тебе, сестра моя, все грехи твои, потому что ты горячо полюбила…»

Манольос закрыл маленькое евангелие, радость переполнила его сердце. Он посмотрел вокруг себя: огонь еще весело горел, но в лачуге уже стало темно. Никольос ходил взад и вперед и, тихо напевая, готовил ужин.

Сердце Манольоса было полно нежности и счастья; он больше не мог таить его в себе, он жаждал им поделиться с людьми. Страстное желание зародилось в его душе: ему захотелось встать и проповедовать слово божие камням, овцам, людям.

— Эй, Никольос, — крикнул он, — оставь ужин, сядь около меня. Хочу, чтоб ты услышал слово божие, чтоб и ты стал человеком, а то ведь ты совсем дикарь.

Пастушонок повернул голову, взглянул на Манольоса и засмеялся.

— Да не хочу я, Манольос, оставь меня, мне и так хорошо… Или, может быть, ты хочешь, чтобы у меня испортилось настроение?

— Я тебе почитаю евангелие, ты должен понять его сладость…

— Почитаешь, когда я захвораю. Мне и так хорошо… Я накрыл на стол, давай ужинать.

— Мне есть не хочется, ешь один, — сказал Манольос, снова раскрыл евангелие, наклонился к пламени и прочитал:

— «Если кто хочет идти за мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за мною;

ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради меня, тот обретет ее;

какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»

Манольос почувствовал смысл этих слов евангелия. Он закрыл глаза — с одной стороны душа, с другой — весь мир, и душа стоит дороже. Зачем бояться смерти, зачем преклоняться перед сильными мира сего, зачем дрожать, страшась потерять земную жизнь? Душа твоя бессмертна, чего же ты боишься? Ее-то и нужно спасти!

Яннакос давно уже стоял у порога и смотрел в глубь лачуги, но никто его не замечал. Никольос сидел к нему спиной и был занят едой. Он ел и ел, набираясь сил, — скоро придет Леньо, кто знает, может, даже сегодня, и нужно быть сильным, чтобы бороться с ней. А Манольос закрыл глаза и, казалось, испытывал величайшее блаженство…

«Да, он пребывает в раю, — подумал Яннакос, — если я с ним не заговорю, он никогда оттуда не выйдет. Дай-ка я заговорю!»

— Эй, Манольос, — крикнул он, перешагнув порог. — Эй, Манольос, добрый вечер!

Манольос вздрогнул, испугавшись звука человеческого голоса.

— Кто там? — спросил он, с трудом открывая глаза.

— Уже забыл мой голос, Манольос? Я, Яннакос!

— Извини меня, Яннакос! Я был очень далеко, не узнал тебя. Какими судьбами тебя занесло к нам в такое время?

— Беда, Манольос! Ты находишься в раю, я же, прости меня, несу тебе известия из ада.

— Из села?

— Из села. Сегодня утром нашли Юсуфчика убитого, ага взбесился, схватил Григориса, всех старост и Панайотароса и бросил их в подвал, а с завтрашнего дня начнет их вешать. Петли уже приготовлены на ветвях платана, завтра ага начнет с бедняги Панайотароса… А потом, говорит, повесит и всех остальных; грозится уничтожить все село, если не отыщется убийца. Плач стоит в селе. Мы как в ловушке! Пропали наши головы! Я пришел тебе сказать, Манольос, чтоб ты не спускался в село, а то и тебя схватят. Тебе тут хорошо, ты в безопасности!

В глазах Манольоса зажегся странный свет. «Вот удобный случай, — подумал он, — вот удобный случай убедиться, есть ли у тебя бессмертная душа!»

Но он не показал своей радости. Он прислушивался к прерывающемуся голосу друга, голосу, в котором звучало отчаяние, а сам неотступно повторял про себя: «Вот подходящий случай, вот он! Если я его пропущу, я погиб!»

— Ты ужинал, Яннакос? — спросил он.

— Нет, Манольос, но я не хочу есть.

— Я тоже не хотел, но теперь проголодался. Мы поедим, поговорим, и ты останешься здесь, переночуешь у нас. А завтра, когда господь пошлет нам утро, посмотрим!

Яннакос удивленно посмотрел на друга.

— Как ты можешь говорить так спокойно, Манольос? Неужели ты ничего не понял? Наше село в опасности!

— Я знаю убийцу, — ответил Манольос, — не бойся, село не погибнет.

— Ты знаешь убийцу? — вытаращил глаза Яннакос. — Откуда ты его знаешь? Кто он, кто?

— Не торопись, — сказал Манольос улыбаясь, — ну что ты торопишься? Завтра обо всем узнаешь, потерпи немного. Теперь мы поужинаем, поговорим и ляжем спать. Все будет хорошо, с божьей помощью! Эй, Никольос, освободи нам место, мы тоже проголодались!

Уселись, поджав под себя ноги, перекрестились и набросились на еду. Время от времени Яннакос с недоумением посматривал на Манольоса: на его распухшем, обезображенном лице глаза светились спокойно и радостно.

«Ничего не понимаю… ничего не понимаю!» — думал Яннакос.

Тишина тяготила его, и он заговорил.

— Как ты проводишь время в таком уединении, Манольос? — спросил он.

— Я не одинок, — ответил Манольос, показывая на евангелие. — Со мной Христос.

— А болезнь?

Слова застали Манольоса врасплох; он о ней забыл.

— Какая болезнь? А, да, грешен я, Яннакос! Не оставляет она меня. Наверно, зло еще сидит во мне, пусть бог сжалится надо мной!

— Ну, я вас покидаю, — сказал Никольос, вытирая губы. — Луна сегодня такая, что не спится, пойду прогуляюсь.

Взял посох и ушел, насвистывая.

— Яннакос, — сказал Манольос, — завтра нам нужно встать пораньше, ложись спать. Здесь, в уединении, сон крепкий, я это знаю. Бог чаще говорит со спящими, чем с бодрствующими.

Для того чтоб было прохладнее, они расстелили большой ковер прямо во дворе и легли. В воздухе пахло тимьяном, изредка слышались какие-то ночные голоса, подчеркивающие царящую кругом тишину, взошла ущербная луна.

— Я беспокоюсь о несчастном Панайотаросе, который не может заснуть сегодня.

— И я, — тихо сказал Манольос. — Он меня больше всех заботит.

— И я о нем больше всех думаю, а почему?

— Потому что он погубил себя из-за большой любви, Яннакос! У него сильная, но грешная душа. Он запутался в страстях, озверел, рвется, чтобы освободиться, но, увы, запутывается еще больше… Он избивает людей, пьянствует, бранится, чтобы забыться и облегчить душу, но тем еще больше отягощает ее и опускается на самое дно… Если бы он любил меньше… не меньше, — тут же поправился Манольос, — если бы он любил больше, может статься, и спас бы себя…

— Клянусь головою, что не он убил Юсуфчика, — сказал Яннакос, которому хотелось поговорить. — Да скажи наконец, Манольос, кто его убил? Скажи, чтоб я успокоился. Неужто и впрямь Панайотарос?

— Спи, Яннакос, спи! Нет, не он.

— Слава тебе, господи! — сказал Яннакос удовлетворенно и закрыл глаза.

Манольос тоже закрыл глаза, ему хотелось поскорее остаться наедине с собою. В последнее время ему нравилось даже днем закрывать глаза; казалось, что так он яснее видит свою душу.

В последнее время он часто вспоминал слова одного монаха. Как-то однажды к отцу Манасису пришел схимник и пробыл у него целый день; он только на минуту открывал глаза, а затем снова быстро их закрывал. «Открой глаза, отче, — сказал ему Манасис, — открой их, чтоб увидеть чудные творения бога». — «Я закрываю свои глаза, — ответил ему схимник, — и тогда вижу того, кто создал эти творения».

Точно так же теперь и Манольос закрывал глаза, чтобы видеть Христа и слышать его голос. Он прочитывал какой-нибудь стих из евангелия, а потом закрывал глаза и словно продолжал куда-то идти. В нежном сумраке он ясно различал Христа, одетого в белое… За ним двигались его ученики, — и он, Манольос, тайком шел последним в этом шествии.

— Завтра у нас много работы, — прошептал он, закрывая глаза, — трудной работы, помоги мне, Христос! Помоги, Христос! — вздохнул он снова, как будто умолял, как будто призывал в ночи Христа.

И Христос пришел. Когда на рассвете Манольос проснулся и перекрестился, у него в голове сверкнул последний сон — яркий, как утренняя звезда. Будто шагал он по берегу какого-то голубого озера; он торопился, раздвигал камыши и кусты и шел вперед. Но пока он шел, камыши и кусты превращались в тысячи мужчин и женщин, следовавших за ним. Подул ветер, и тогда все, начали кричать: «Убейте его! Убейте его!»

Он пробовал уйти. Но кто-то сильной рукой схватил его за плечо, и чей-то голос произнес: «Веруешь?» — «Верую, господи!» — ответил Манольос, и ветер тут же прекратился, а мужчины и женщины снова превратились в камыши. И перед ним возник огромный, раскидистый платан, на котором щебетали ласточки, а на одном суку висело чье-то тело и, как колокол, раскачивалось в воздухе. Манольос вздрогнул и сделал движение, будто хотел уйти, но тот же голос снова произнес: «Иди, не останавливайся!»

Он закричал и проснулся. «Иди, не останавливайся — это и есть глас божий!» — подумал он.

Манольос вскочил, умылся, причесался, надел свой лучший костюм, положил евангелие за пазуху и затормошил Яннакоса.

— Эй, Яннакос, — закричал он ему радостно, — проснись, лодырь!

Яннакос открыл глаза и залюбовался своим другом.

— Ты вырядился, как жених, Манольос, — сказал он, — глаза твои блестят. Какой хороший сон приснился тебе?

— Пошли, — сказал Манольос, — не будем терять времени, подумай, в каком страхе сейчас Панайотарос, подумай, в каком страхе сейчас наше село! Пошли скорее!