А далеко в Назарете в своей бедной хижине сидела Мария, жена Иосифа. Горела лампа, и дверь была открыта. Женщина поспешно сматывала шерсть, которую пряла, решив отправиться на поиски своего сына. Руки ее проворно работали, но мысли были далеко: одиноко и безнадежно они блуждали по полям, заглядывали в Магдалу и Капернаум, бродили по берегу Генисарета. Она искала сына. Господь снова поддел его своим стрекалом, и он убежал невесть куда. «Неужели Ему его не жалко? — спрашивала она себя. — Неужели Ему не жалко меня? Что мы Ему сделали? Неужели это и есть радость и слава, которые Он обещал нам? И зачем, Господи, Ты заставил зацвести посох Иосифа, выдав меня замуж за старика? Зачем Ты метнул свою молнию, посеяв в моем чреве этого мечтателя и бродягу, моего единственного сына? Все соседи приходили полюбоваться мной, пока я его носила. „Ты благословенна среди женщин, Мария“, — говорили они. Я расцвела, как миндальное дерево, покрытое цветами от корней до самой верхушки. „Что это за цветущий миндаль?“ — спрашивали проезжие купцы, останавливали свои караваны, слезали с верблюдов и осыпали меня дарами. Но подул ветер, и весь цвет облетел. Я прижимаю руки к своим иссохшим грудям: Господи, свершилась Твоя воля — Ты дал мне расцвести, потом подул, и лепестки облетели. Неужели мне никогда больше не суждено зацвести, Господи?»

«Неужели никогда моему сердцу не суждено обрести покой?» — спрашивал себя ее сын на следующее утро. Он обошел озеро, и теперь впереди была видна обитель, окруженная красно-зелеными скалами. «Чем дальше я иду, чем ближе подхожу к своей цели, все больше и больше сомнений наполняют мое сердце. Почему? Разве я выбрал неправильный путь, Господи? Разве не сюда направлял Ты меня? Почему же Ты отказываешься протянуть Свою руку и возрадовать мое сердце?»

Из больших дверей вышли два члена общины в белых одеждах и, взобравшись на скалу, принялись всматриваться в сторону Капернаума.

— Никого, — промолвил один из них, полубезумный горбун с огромным задом, который чуть ли не волочился по земле.

— Пока они приедут, Иоахим умрет, — ответил другой, слоноподобный детина с акульим ртом, узкая щель которого тянулась от уха до уха. — Иди, Иеровоам, я постою здесь, пока не появится верблюд.

— Ладно, — ответил довольный горбун, соскальзывая со скалы. — Пойду посмотрю, как он умирает.

Сын Марии в нерешительности замер на пороге обители, сердце его колотилось, как колокол: входить или не входить? Круглый двор был вымощен плитами — ни деревца, ни цветочка, ни птицы, только дикие груши, покрытые колючками. И вокруг этого нечеловеческого запустения, по всей окружности двора в скалах были вырублены кельи, подобные склепам.

«И это обитель Божия? — подумал Иисус. — Тут обретает покой человеческое сердце?»

Но пока он так стоял, не в силах решиться переступить порог, из-за двери выскочили две большие черные собаки и с лаем бросились на него.

Худосочный толстозадый горбун заметил гостя и, посвистев, подозвал собак, потом повернулся к нему и внимательно осмотрел с ног до головы. Одежда пришедшего была очень бедной, из ног сочилась кровь, в глазах застыла боль — и горбун пожалел его.

— Добро пожаловать, брат, — произнес он. — Какой ветер занес тебя сюда, в пустыню?

— Господь, — ответил сын Марии глубоким измученным голосом.

Горбун вздрогнул — он еще никогда не слышал, чтобы человеческие уста произносили имя Господа с таким ужасом. Он сложил руки и предпочел промолчать.

— Я пришел повидаться с настоятелем, — продолжил Иисус.

— Ты-то, может, его и увидишь, а вот он тебя уже нет. Зачем он тебе нужен?

— Не знаю. Мне приснился сон… Я пришел из Назарета.

— Сон? — рассмеялся горбун.

— Ужасный сон, рабби. Я с тех пор не могу найти покоя. Иоахим — святой человек. Господь научил его понимать язык зверей и птиц, толковать сны. Вот я и пришел к нему.

Раньше Иисусу и в голову никогда не приходило, что он идет в обитель к настоятелю для того, чтобы тот растолковал ему сон, приснившийся в ночь накануне распятия: карлики с орудиями пыток под предводительством рыжебородого. Но сейчас, пока он в нерешительности стоял на пороге, этот сон, словно молния, внезапно промелькнул у него в голове. «Так вот в чем дело? — воскликнул он мысленно. — Я пришел из-за сна! Господь послал мне его, чтобы указать путь, а настоятель растолкует его».

— Настоятель умирает, — промолвил горбун. — Ты пришел слишком поздно, брат мой. Можешь возвращаться.

— Господь велел мне прийти сюда, — возразил Иисус. — Он никогда не обманывает своих чад.

Булькающие звуки вырвались из груди собеседника — он уже достаточно повидал за свою жизнь и мало доверял Господу.

— Он ведь Господь. Разве Он способен на несправедливость? Какой же Он будет тогда всемогущий? — Иисус был настойчив.

Горбун похлопал упрямца по плечу — он хотел ободрить Иисуса, но его слишком тяжелая лапа лишь причинила боль.

— Хорошо, хорошо, не волнуйся. Заходи. Я — брат-странноприимщик.

Они вошли во двор. Поднялся ветер, и над плитами завились песчаные вихри. Темная туча закрыла солнце, воздух сгустился.

В середине двора разевал свою пасть пересохший колодец. Временами он наполнялся водой, но сейчас в нем был лишь песок. На его потрескавшихся камнях грелись две ящерицы.

Келья настоятеля была открыта. Горбун взял Иисуса за руку.

— Подожди здесь, я спрошу разрешения у братьев. Не уходи, — он сложил руки на груди и вошел внутрь. Обе собаки легли с двух сторон двери у порога. Вытянув шеи, они принюхались и жалобно завыли.

Старец лежал посередине кельи ногами к дверям. Вокруг него, измученные всенощным бдением, дремали братья. Умирающий лежал напряженно вытянувшись, не спуская глаз с открытой двери. Менора все еще горела над его головой, освещая гладкий высокий лоб, страстные глаза, ястребиный нос, посиневшие губы и длинную белую бороду, спускавшуюся до пояса и закрывавшую худую обнаженную грудь. Братья бросили ладан и сушеные лепестки роз в горящие угли глиняного кадила, и аромат заполнил всю келью.

Войдя, горбун позабыл, что ему здесь было нужно, и уселся на корточках у порога.

Лучи солнца проникли через дверь и, казалось, стремились дотянуться до ног старца. Сын Марии в ожидании стоял на улице. Ничто не нарушало тишину, кроме воя собак и ударов молота по наковальне.

Шло время. Странник ждал — про него явно забыли: Ночью было холодно, и теперь он чувствовал, как живительное тепло утреннего солнца согревает его.

— Едут! Едут! — вдруг закричал дозорный.

Братья в келье настоятеля проснулись и высыпали на улицу, оставив умирающего в одиночестве.

Собравшись с духом, сын Марии робко приблизился и переступил порог. Внутри был разлит покой смерти или бессмертия. Бледные худые ноги настоятеля купались в ярком солнечном свете. Под потолком жужжала пчела; мохнатое черное насекомое гудело над семью язычками пламени, перемещаясь то к одному, то к другому, словно выбирая себе погребальный костер.

Внезапно Иоахим пошевелился. Собрав последние силы, он поднял голову — рот у него раскрылся, ноздри затрепетали, а глаза начали вылезать из своих орбит. Сын Марии поочередно приложил руку к сердцу, губам и лбу в знак приветствия.

— Ты пришел… ты пришел… ты пришел… — зашевелились губы настоятеля, но говорил он почти беззвучно, и сын Марии не услышал его. И тут же улыбка невыразимого восторга разгладила суровые черты лица старца, глаза его закрылись, ноздри перестали вибрировать, рот закрылся и руки, сложенные до того на груди, скатились одна налево, другая — направо и замерли на полу с вывернутыми кистями.

Во дворе тем временем два верблюда опустились на колени, и братья кинулись помогать слезть старому раввину.

— Он жив? Он еще жив? — страдальчески повторял юный послушник.

— Он еще дышит, — ответил Аввакум. — Он слышит и все видит, но не говорит.

Раввин вошел первым, за ним следовал послушник с бесценной сумой, содержащей бальзамы, травы и целительные мощи. Черные псы, поджав хвосты, даже не обернулись. Положив морды на землю, они жалобно выли, словно все понимая.

Услышав их, Симеон покачал головой. «Я приехал слишком поздно», — подумал он, но ничего не сказал.

Опустившись на колени, он склонился над Иоахимом и приложил руку к его сердцу. Губы его почти касались рта святого отца.

— Слишком поздно, — прошептал он. — Я опоздал… Да продлятся дни вашей жизни, святые братья.

Возопив, братья опустились на колени и поцеловали покойника, каждый в соответствии со сроком своего служения согласно обычаю: Аввакум — глаза, другие — бороду и вывернутые кисти, послушник — ноги. Потом, взяв посох старца, положили его рядом со святыми останками.

Старый раввин стоял на коленях, не утирая бегущих слез, и внимательно всматривался в лицо Иоахима. Что означала эта торжествующая улыбка на его лице? Что это за странное сияние вокруг закрытых глаз? Солнце, незаходящее солнце пало на это лицо и навсегда застыло на нем. Что это было за солнце?

Он оглянулся. Братья, все еще стоявшие на коленях, платили дань усопшему; Иоанн рыдал, не отрывая губ от ног настоятеля. Старый раввин переводил взгляд с одного на другого, словно вопрошая, и вдруг увидел сына Марии, спокойно стоявшего в дальнем конце кельи, сложа руки на груди. И лицо его тоже светилось той же покойной и торжествующей улыбкой.

— Адонай, Боже мой, — в ужасе прошептал раввин, — сколько еще Ты будешь искушать мое сердце? Помоги же мне наконец понять и решить!

На следующий день из пустыни поднялось свирепое кроваво-красное солнце, окутанное черной дымкой песчаной бури. С востока задул раскаленный ветер, мир почернел. Две черные собаки пытались лаять, но песок забивался им в пасти, и они умолкли. Верблюды, вжавшись в землю, закрыли глаза и замерли в ожидании.

Медленно, выстроившись в цепочку, братья продвигались вперед, стараясь не упасть и не отдать ветру тело старца, которое им предстояло похоронить. Пустыня дышала, словно море, то вздымаясь, то опускаясь волнами.

— Это ветер пустыни, дыхание Яхве, — пробормотал Иоанн на ухо сыну Марии. — Он высушивает все зеленое, уничтожает все побеги, забивает рот песком. Мы просто оставим святые останки в расщелине, а песок сам занесет их.

Когда они выходили из обители, во мгле бури возник рыжебородый кузнец с молотом через плечо, взглянул на них и тут же исчез, поглощенный песком. Сын Зеведея, увидев это страшилище, в ужасе прижался к своему спутнику.

— Кто это? Ты видел?

Но сын Марии не ответил. «Господь все прекрасно устраивает, что ни случается — все в воле Его, — думал он. — Как Он свел меня с Иудой, здесь в пустыне, на краю света. Так свершится же воля Твоя, Господи».

Согнувшись, они продвигались вперед, ступая по раскаленному песку, пытаясь закрывать рот и нос краями одежды, но пыль уже проникла в их глотки и легкие. Внезапно ветер подхватил Аввакума, который шел во главе процессии, закружил его и бросил наземь. И братья, ослепленные тучами песка, прошли мимо. Пустыня свистела, звенели камни, старый Аввакум хрипло вскрикнул, но его никто не услышал.

«Почему дыхание Яхве не может быть нежным ветерком, прилетающим к нам с Великого моря?» — размышлял сын Марии. Он хотел было поделиться этой мыслью со своим спутником, но не смог раскрыть рта. «Почему бы ветру Яхве не наполнять водой пересохшие колодцы? Почему бы Господу не любить зеленеющие побеги, не жалеть человека? Если бы хоть один человек смог приблизиться к Нему, упасть Ему в ноги и, прежде чем обратиться в пепел, поведать о людских страданиях, о мучениях земли и зеленеющих побегов».

Иуда так и стоял в дверях одинокой кельи, которую выделили ему под мастерскую. Трясясь от смеха, он глядел вслед спотыкающейся похоронной процессии, которая то появлялась в просветах между вихрями пыли, то исчезала в отдалении. Его глаз успел заметить нужного ему человека, и теперь он злорадно усмехался.

— Велик Господь Израиля, — прошептал кузнец. — Он все прекрасно устраивает. Он привел предателя прямо к острию моего ножа, — и, довольно поглаживая усы, Иуда вошел внутрь. В келье было темно, лишь в углу, в маленьком очаге жутко поблескивали горящие угли. Полусумасшедший отшельник раздувал их кузнечными мехами.

— Эй, брат Иеровоам, — добродушно окликнул его кузнец, — это вы и называете дыханием Господа? Мне нравится, очень нравится. Если бы я был Господом, я бы дышал так же.

Тот рассмеялся.

— А я уже — не могу дышать — я уже без сил, — и он отложил меха, утирая пот со лба и шеи.

— Не сделаешь ли ты мне одолжение, Иеровоам? — подошел к нему Иуда. — Вчера в обитель пришел молодой человек с короткой черной бородкой, тоже немного не в своем уме, как и твое святейшество. Босой и с кровавым платком на голове.

— Я первым заметил его, — гордо сообщил Иеровоам. — Но знаешь, мой дорогой, он не намного не в своем уме, а настоящий сумасшедший! Он сказал, что ему приснился сон и он пришел из самого Назарета, чтобы настоятель — да покоится он с миром! — объяснил его значение.

— Ну хорошо, так слушай. Ты ведь брат-странноприимщик? Ты ведь готовишь келью, постель и пищу для всех приходящих?

— Я, можешь не сомневаться! Они считают, что от меня нет никакой пользы, вот и сделали меня странноприимщиком. Я мою, прибираю и готовлю для всех приезжающих.

— Замечательно! Постели ему сегодня в моей келье. Я не могу спать один, Иеровоам… Ну как тебе это объяснить? Меня мучают кошмары, сатана искушает меня, и я боюсь, что буду проклят за это. Но стоит мне почувствовать рядом живое существо, как я тут же прихожу в себя. Сделай одолжение. А я тебе дам в подарок ножницы для стрижки овец, чтобы ты мог подстригать свою бороду. Ты и братьев сможешь стричь, и верблюдов, и никто не станет больше говорить, что от тебя нет пользы. Слышишь, что говорю?

— Дай ножницы!

Кузнец порылся в своей суме и извлек оттуда огромные ржавые ножницы. Иеровоам поднес их к свету, принялся открывать их и закрывать — восторгу его не было пределов.

— Велик Ты, Господи, и дивны Твои творения, — шептал он в изумлении.

— Ну так что? — встряхнул его Иуда.

— Он будет у тебя сегодня, — откликнулся Иеровоам и, прижав к груди ножницы, вышел.

Братья уже вернулись. Они не смогли уйти далеко, так как ветер Яхве крутил их и бросал на землю. Найдя яму, они запеленали труп и принялись звать Аввакума, чтобы тот произнес молитву, но того нигде не было, и старый раввин Назарета, склонившись над покинутой душой плотью, прокричал: «Прах ты есть и вернись к праху. Отлетела душа, бывшая в тебе, и ты не нужен более. Плоть, ты совершила свой долг: ты помогла душе пройти ее земное изгнание по песку и каменьям, пережить столько солнц и лун, грешить, страдать, томиться по Царствию Небесному и Господу, ее отцу. Исчезни, плоть, ты больше не нужна Иоахиму!»

И пока Симеон говорил, тонкий слой песка уже занес лицо, бороду и руки старца — останки поглощала земля. Из пустыни неслись все новые и новые тучи песка, и братья поспешили пуститься в обратный путь. И как раз в тот момент, когда полубезумный Иеровоам, схватив ножницы, выбежал от кузнеца, ослепленные, с потрескавшимися губами они входили в обитель, неся Аввакума, которого нашли на обратном пути, полузанесенного песком.

Старый раввин, обтерев мокрой тряпкой глаза, рот и шею, опустился на корточки перед опустевшим креслом настоятеля. Через закрытую дверь он слышал, как дыхание Яхве сжигает землю, уничтожая все живое. Он думал о пророках: в такие же раскаленные дни они взывали к Господу, такое же жжение в глазах испытывали они при Его приближении.

— Конечно, я знаю. Господь — это палящий ветер, это удар молнии, — бормотал Симеон. — Он — не сад в цвету. А сердце человеческое словно зеленый лист, — Господь сломает его черенок, и оно вянет. Что делать, как вести себя человеку, чтобы Он смягчился? Мы предлагаем Ему священных агнцев, а Он вопиет: «Я не желаю плоти, лишь псалмы утоляют мой голод». Мы начинаем распевать псалмы, а Он кричит: «Хватит слов! Лишь агнец, сын, единственный сын утолит мой голод!» — старик вздохнул.

Размышления о Боге утомили его, и он огляделся, чтобы найти место и прилечь. Братья, уставшие после бессонной ночи, тоже разошлись по своим кельям, чтобы заснуть и видеть во сне настоятеля. Сорок дней его дух будет бродить по обители, входить в их кельи и наблюдать за ними.

В келье Иоахима было пусто. Ветер в безумной ярости обрушивался на дверь, словно тоже хотел войти. Но когда Симеон совсем уже собрался улечься, он вдруг увидел в углу неподвижно стоящего сына Марии, который не спускал с него глаз. Сон тут же слетел с тяжелых век раввина. Он сел и встревоженно кивнул своему племяннику, чтобы тот приблизился. Иисус, казалось, только этого и ждал. Он подошел ближе, горькая улыбка играла в углах его рта.

— Садись, Иисус, — сказал раввин. — Я хочу поговорить с тобой.

— Я слушаю, — ответил юноша и сел напротив. — Я тоже хотел поговорить с тобой, дядя Симеон.

— Зачем ты пришел сюда? Мать твоя ходит, плача, по деревням и ищет тебя.

— Она ищет меня, я ищу Господа — мы никогда не встретимся, — ответил Иисус.

— У тебя нет сердца. Ты никогда не любил своих отца и мать, как то подобает человеку.

— Тем лучше. Сердце мое — горящий уголь, оно сжигает все, к чему прикоснется.

— Что с тобой? Как ты можешь так говорить? Чего тебе не хватает? — раввин вытянул шею, чтобы получше рассмотреть Иисуса. Глаза того были полны слез. — Тайная боль пожирает тебя, сын мой. Откройся, облегчи свою душу. Глубоко затаенная боль…

— Одна? — перебил Иисус, и горечь разлилась по всему его лицу. — Не одна, их много!

В этом прозвучала такая тоска, что раввин испугался и, чтобы придать мужества племяннику, положил руку ему на колено.

— Я слушаю, мальчик мой! — ласково проговорил он. — Вынеси на свет свои мучения, извлеки их из себя. Они плодоносят в темноте, свет убивает их. Не стыдись и не бойся, говори.

Но сын Марии не знал, с чего начать, что рассказать, а что утаить, скрыв глубоко в своем сердце. Господь, Магдалина, семь грехов, кресты, распятый — все пронеслось перед ним, терзая и разрывая его душу.

Старик взирал на него с немым ободрением и похлопывал по колену.

— Тебе трудно? — наконец тихо и нежно промолвил он. — Ты не можешь, дитя мое?

— Нет, дядя Симеон, не могу.

— Ты обуреваем многими искушениями? — еще тише и мягче спросил раввин.

— Многими, — с ужасом ответил Иисус, — многими.

— Когда я был молод, дитя мое, — вздохнул раввин, — я тоже много страдал. Господь мучал и испытывал меня так же, как он это делает с тобой: Он хочет посмотреть, что вынесет человек и как долго. Многие искушения посещали меня. Одних, с кровожадными ликами, я не боялся, но других, нежных и сладкоголосых, — вот чего я страшился. И как ты знаешь, чтобы избавиться от них, я пришел в эту обитель, как и ты. Но Господь не уступил, и здесь, прямо здесь, Он и настиг меня. Он послал искушение — женщину. И горе мне, я пал пред искушением. И с тех пор, может, такова и была воля Господня, я стал тих, да и Господь перестал меня мучить: мы примирились. Так и ты, дитя мое, примиришься с Господом и обретешь избавление.

Сын Марии покачал головой.

— Не думаю, что мне так просто удастся его обрести, — прошептал он и умолк. Симеон тоже молчал и лишь тяжело дышал.

— Не знаю, с чего начать, — попытался встать Иисус. — Я никогда не начну: мне слишком стыдно!

Но старик крепко держал его колено.

— Сиди, — властно произнес он, — оставайся на месте. Стыд есть тоже искушение. Победи же и его! Я буду задавать тебе вопросы, я буду спрашивать, а ты будешь терпеливо отвечать… Зачем ты пришел сюда?

— Чтобы спастись.

— Спастись? От чего? От кого?

— От Господа.

— От Господа?! — в смятении воскликнул раввин.

— Он преследует меня, терзает мою голову, сердце, чрево. Он хочет, чтобы я…

— Чтобы ты что?

— Он хочет столкнуть меня в пропасть!

— Какую пропасть?

— Свою. Он требует, чтобы я встал и говорил. Но что я могу сказать? «Оставь меня! Мне нечего говорить! — кричу я Ему, но Он не хочет слушать. — Ах, Ты так?! Ну тогда я тебе покажу, я заставлю Тебя презирать меня, может, тогда Ты отстанешь…» — и бросаюсь во все мыслимые и немыслимые прегрешения.

— Во все мыслимые прегрешения? — воскликнул Симеон.

Но Иисус его не слышал, одержимый возмущением и болью.

— Почему Он выбрал меня? Разве Он не заглядывал в мою душу, разве Он не знает, что в ней таится?! Грехи, как ползучие гады, шипят и совокупляются там. А сверх того… — слова застряли у него в горле. Он умолк. Волосы его взмокли от пота.

— А сверх того? — мягко переспросил раввин.

— Магдалина! — вскинул голову Иисус.

— Магдалина? — Симеон побледнел.

— Это моя вина, моя вина, что она встала на этот путь. Еще младенцем я научил ее радостям плоти — да, я признаюсь в этом. Слушай, дядя, и ужасайся. Мне тогда было не больше трех лет. Я пробирался к вам в дом, когда ты уходил, брал Магдалину за руку, мы раздевались донага и ложились на землю, соединив стопы ног. Боже, какая это была радость, какой радостный грех! Тогда-то Магдалина и погибла, она погибла, она не могла уже жить без мужчины, без мужчин, — он взглянул на раввина, но тот не слушал, зажав голову ладонями.

— Это моя вина! Моя! Моя! — вскричал Иисус, бия себя в грудь. — И если бы только это! — продолжил он через мгновение. — С детства, рабби, я вскармливал глубоко внутри себя не только дьявола блуда, но и беса надменности. С малых лет — я еще плохо ходил и держался за стенку, чтобы не упасть, — я повторял про себя (Боже, какая дерзость! какая дерзость!): «Господи, сделай меня Господом!» А однажды, когда я сидел с большой кистью винограда, мимо проходила халдейка. Она подошла ко мне, села на корточки и взяла мою руку. «Дай мне винограду, — сказала она, — и я предскажу тебе будущее». Я отдал. Она нагнулась и принялась рассматривать мою ладонь, а потом закричала: «О! О! Я вижу кресты, кресты и звезды». А потом она рассмеялась: «Ты станешь царем Иудейским!» — и ушла. Но я поверил ей и раздулся от тщеславия. И с тех пор, дядя Симеон, я как будто не в своем уме. Ты — первый человек, кому я говорю это, дядя Симеон, до сих пор об этом не знала ни одна живая душа. С того времени я не в себе. — Он помолчал и вдруг взорвался:

— Я — сатана! Я! Я!

Раввин зажал рот Иисусу.

— Замолчи! — резко сказал он.

— Нет, я не замолчу! — возбужденно воскликнул Иисус. — Теперь уже слишком поздно, раз я начал. Я не замолчу! Я лжец, лицемер, я боюсь собственной тени, мне не хватает смелости сказать правду. Когда я встречаю женщину, я заливаюсь краской и опускаю голову, но взгляд мой полон вожделения. У меня никогда не поднялась рука украсть, ударить или убить, но не потому, что мне этого не хотелось, а потому, что я боялся. Мне хочется восстать против собственной матери, центуриона, Господа, но я боюсь! Боюсь! Если ты заглянешь в мою душу, ты увидишь там страх, трясущегося зайца, сидящего внутри меня, — страх и больше ничего! Он — мой отец, моя мать и мой Бог.

Старый священник взял руки Иисуса в свои, чтобы успокоить его, но Иисус продолжал конвульсивно вздрагивать.

— Не бойся, дитя мое, — утешал его раввин. — Чем больше в нас дьяволов, тем больше ангелов может получиться из них. Ведь ангелами мы называем раскаившихся дьяволов, а посему веруй… Но я бы хотел тебя спросить еще об одном: Иисус, спал ли ты когда-нибудь с женщиной?

— Нет, — еле слышно ответил тот.

— И тебе не хочется?

Молодой человек покраснел, не в силах вымолвить ни слова, лишь кровь его бешено колотилась в висках.

— Тебе не хочется? — повторил старик.

— Хочется, — ответил Иисус так тихо, что раввин еле расслышал его. Но тут же, вздрогнув, словно очнувшись, он закричал:

— Нет! Нет! Не хочу!

— Почему? — спросил священник, который не мог выдумать другого лекарства от его страданий. Он знал по собственному опыту и на многочисленных примерах своих больных, одержимых дьяволами, которые с пеной у рта клялись и кричали, что мир слишком мал для них, — они женились, рожали детей и успокаивались.

— Это слишком мало для меня, — отчетливо произнес страдалец. — Мне нужно больше.

— Слишком мало? — удивленно воскликнул раввин. — Чего же ты тогда хочешь?

Гордая, крутобедрая Магдалина с обнаженной грудью и накрашенными губами, подведенными глазами и нарумяненными щеками проплыла перед мысленным взором в голове у Иисуса. Она смеялась, и зубы ее сверкали на солнце, тело ее изгибалось, меняло форму, и вот уже это не Магдалина, а озеро, наверное Генисаретское, и на берегу его собрались тысячи людей — тысячи Магдалин, счастливых, смеющихся, купающихся в лучах солнца. Нет, не солнца, купающихся в его лучах — Иисуса из Назарета, который склонялся над ними, бросая на их лица отблески своей славы.

— О чем ты задумался? — спросил раввин. — Почему ты не отвечаешь мне?

— Ты веришь в сны, дядя Симеон? — неожиданно спросил племянник. — Я верю. Кроме них, я ни во что не верю. Как-то мне приснилось, что невидимые враги привязали меня к высохшему кипарису. В тело мое впивались длинные красные стрелы, и оно сочилось кровью. На голову мне они водрузили терновый венец, на котором горящими буквами было написано «Святой богохульник». Я — богохульник, рабби. Так что лучше не спрашивай меня ни о чем, а то я начну богохульствовать.

— Ничего, дитя мое, можешь начинать, — спокойно ответил раввин и снова взял его за руку. — Богохульствуй, облегчи свою душу.

— Во мне сидит бес, который кричит не переставая: «Ты не сын плотника, ты — сын царя Давида! Ты не мужчина, ты Сын человеческий, о котором пророчествовал Даниил». И еще того пуще: «Ты — сын Господа!» И это не все! «Ты — Господь!»

Симеон слушал, склонившись, и дрожь сотрясала его дряхлое тело. Растрескавшиеся губы Иисуса покрыла пена, язык застревал в гортани; он больше не мог говорить. Да и что еще он мог сказать? Он уже все сказал; он чувствовал, что душа его опустошена, и, вырвав свои руки у старца, он встал.

— Может, ты еще хочешь о чем-нибудь спросить? — с ядовитой усмешкой обратился он к старику.

— Нет, — ответил раввин, чувствуя, что силы покидают его. Много бесов изгонял он за свою жизнь — одержимые стекались к нему со всех концов Израиля, и он излечивал их. Однако их бесы были мелкими, и изгонять их было просто — бесы похоти, гнева, болезни. А теперь… Как ему победить такое?

Ветер Яхве ломился в дверь, пытаясь ворваться внутрь. Все остальное молчало — ни завывания шакалов, ни крика воронов — в ужасе все живое попряталось, ожидая, когда минует гнев Божий.