Дни становились короче, все быстрее наступали сумерки, с приближением вечера на сердце становилось все тоскливее. Вас охватывал первобытный ужас предков, которые в течение долгих зимних месяцев видели, как с каждым вечером солнце угасает все раньше и раньше. «Завтра окончательно погаснет», — с безнадежностью думали они и, дрожа от страха, ночи напролет проводили на возвышенных местах. Старый грек испытывал это беспокойство более примитивно и гораздо глубже, чем я. Чтобы не чувствовать его, он выходил из подземных галерей, лишь когда в небе зажигались звезды. Зорба нашел хорошую лигнитовую жилу, достаточно сухую, почти без шлаков и был доволен. Потенциальная прибыль в его воображении немедленно чудесным образом превращалась в путешествия, женщин и новые приключения. Он с нетерпением ожидал тот день, когда заработает много денег и его крылья — так он называл деньги — окрепнут настолько, чтобы можно было взлететь. Кроме того, он целыми ночами испытывал свою крошечную канатную дорогу, стараясь найти необходимый наклон для плавного спуска бревен — словно бы их ангелы переносили, любил говорить Зорба.

Однажды он взял большой лист бумаги, цветные карандаши и нарисовал гору, лес, канатную дорогу и подвешенные к тросам бревна, каждое из которых имело по два крыла небесно-голубого цвета. В небольшом округлом заливе он нарисовал черные суда с зелеными матросами, похожими на попугаев, и лодками, перевозящими желтые бревна. В углах рисунка четыре монаха, с их губ слетали розовые ленты с надписями: «Господь всевышний, ты велик, восхитительны дела твои!»

В последние дни Зорба торопливо разводил огонь, готовил ужин, мы ели, после чего он спешил к дороге, ведущей в деревню. Спустя некоторое время он возвращался с недовольным видом.

— Куда это ты опять ходил, Зорба? — спрашивал я его.

— Не лезь-ка ты, хозяин, — говорил он и менял тему разговора. — Неужели Бог существует, да или нет? Что ты об этом скажешь, хозяин? И если он существует, что вполне возможно, каким ты его себе представляешь?

Я пожал плечами, не ответив.

— Я не смеюсь, хозяин, я представляю Бога очень похожим на себя. Только более высоким, сильным и более чокнутым. И кроме того бессмертным. Он удобно уселся на мягких овечьих шкурах, а крышей ему служит небо. Оно не из старых бензиновых бочек, как в нашем жилье, а из облаков. В правой руке он держит не меч и весы — это инструменты для мясников и бакалейщиков, — а большую губку, пропитанную водой наподобие дождевого облака. Справа от него Рай, слева Ад. Когда к нему подходит чья-то душа, совсем нагая, бедняжка, и дрожащая, ибо она потеряла свое тело, Бог смотрит на нее, посмеиваясь в бороду, и, сделав страшное лицо, говорит грубым голосом: «Иди-ка сюда, иди, проклятая!» И начинает свой допрос. Душа бросается к ногам Господа Бога. «Пощади! — кричит она ему. — Прости меня!» И-н а тебе — начинает рассказывать о своих грехах. Она говорит и говорит без остановки. Богу это в конце концов наскучивает. Он начинает зевать. «Ну хватит, замолчи, — кричит он ей, — ты мне все уши прожужжала!» И — хлоп! Одним взмахом губки смывает с нее все грехи. «Ну-ка, убирайся, беги скорей в Рай! — говорит он ей. — Петр, пропусти и эту бедную девочку!»

Ибо, ты это должен знать, хозяин, Бог велик и быть Благородным — значит прощать!

Я помню, что в тот вечер, когда Зорба рассказывал мне свои глубокомысленные бредни, я смеялся. Тем не менее «благородство» Господа Бога проникло в мое сознание, я запомнил его сострадание, великодушие и всемогущество. В какой-то из других вечеров, когда из-за дождя мы укрылись в нашем сарае и занялись тем, что жарили каштаны, Зорба повернулся ко мне и долго смотрел, будто хотел понять какую-то великую тайну. В конце концов он не выдержал:

— Я хотел бы знать, хозяин, — сказал он, — что ты все-таки находишь во мне. Почему ты не схватишь меня за ухо и не выгонишь вон? Я тебе однажды говорил, что меня называют «паршой», потому что где бы я не появлялся, я не оставляю камня на камне… Все твои дела скоро полетят к черту. Гони ты меня, говорю тебе!

— Ты мне нравишься, — ответил я, — и больше не спрашивай меня об этом.

— Ты все же не понимаешь, хозяин, что у моего мозга нет нужного веса. Возможно, он тяжелее или легче, во всяком случае он наверняка не такой, какой нужен! Подожди, ты сейчас поймешь: вот нынче, к примеру, эта вдова не дает мне покоя ни днем ни ночью. Но речь не обо мне, нет, клянусь тебе. Что касается меня, я могу сказать наперед, я ее никогда не трону. Она мне не по зубам, черт бы ее побрал! Более того, я не хочу, чтобы она была потеряна для других. Не хочу, чтобы она спала одна. Это было бы очень печально, хозяин, и я не смогу этого перенести. И вот я брожу по ночам вокруг ее сада. Ты знаешь почему? Чтобы увидеть, что кто-то ходит к ней ночевать, и успокоиться.

Я рассмеялся.

— Не смейся, хозяин! Если какая-нибудь женщина спит одна, то виноваты в этом мы, мужчины. Нам всем придется отвечать за это на страшном суде. Бог прощает любые грехи, как мне видится, с губкой наготове, но такой грех он не прощает. Гope тому, кто мог бы спать с женщиной, но уклонился, хозяин. Гope той женщине, которая могла спать с мужчиной и не сделала этого! Вспомни-ка, что сказал ходжа. Он на минуту замолчал и вдруг спросил:

— Когда человек умирает, может он вернуться на землю в каком-то другом виде?

— Не думаю.

— Я тем более. Но если бы он мог, тогда те люди, о которых я тебе сказал, ну, кто отказался служить, назовем их — дезертиры любви, они вернутся на землю, ты знаешь в каком обличье? В обличье мулов! Зорба снова замолчал и задумался. Потом глаза его засверкали.

— Кто знает, — сказал он, возбужденный своим открытием, — может быть, мулы, которые бродят сейчас по свету, и есть те самые люди, эти размазни, которые всю жизнь считались мужчинами и женщинами, не будучи ими на деле. Может, поэтому они без конца лягаются. Что ты об этом думаешь, хозяин?

— Твой мозг весит, несомненно, меньше, чем нужно,

Зорба, — ответил я, смеясь, — лучше встань и возьми сантури.

— Сегодня вечером не будет сантури, хозяин, и не обижайся. Я говорю, говорю, уже наговорил столько глупостей, а знаешь почему? Потому что я очень озабочен. Большая неприятность. Новая галерея, она сыграла со мной злую шутку. А ты мне говоришь о сантури… С этими словами он достал из золы каштаны, дал горсть мне и наполнил наши стаканы раки.

— Да поможет нам Бог! — сказал я, чокаясь.

— Да поможет нам Бог, — повторил Зорба, — если ты этого хочешь… Но до сего времени это ничего хорошего не дало.

Он залпом выпил огненную жидкость и вытянулся на своей постели.

— Завтра мне потребуется много сил. Мне предстоит бороться с тысячью чертей. Доброй ночи! На следующий день с раннего утра Зорба отправился на шахту. Проходя галерею в богатой жиле, где с кровли капала вода, рабочим приходилось шлепать по черной грязи. Они продвинулись недалеко.

Еще с позавчерашнего дня Зорба велел подносить крепежный лес, чтобы укрепить галерею, однако он все равно был обеспокоен. Бревна были недостаточно толстыми и инстинкт старого грека, позволявший ему чувствовать все, что происходило в подземном лабиринте, словно это было его собственное тело, подсказывал, что крепеж ненадежен; он слышал пока еще легкое и неуловимое для других поскрипывание, похоже крепь кровли стонала под ее тяжестью.

Беспокойство Зорбы в этот день усилилось еще и оттого, что в ту минуту, когда он готовился спуститься в шахту, мимо проезжал на своем муле деревенский поп, отец Стефан, спеша в соседний монастырь, чтобы причастить умирающую монахиню. К счастью, у Зорбы хватило времени плюнуть три раза прежде, чем поп обратился к нему.

— Добрый день, поп! — ответил Зорба сквозь зубы на приветствие.

И совсем тихо пробормотал:

— Чур меня!

И чувствуя, что эти слова, должные изгнать дьявола, мало утешают, он вконец расстроенный, полез в новую галерею.

Чувствовался тяжелый запах лигнита и ацетилена. Рабочие уже начали устанавливать столбы и крепить галерею. Зорба с кислым видом отрывисто пожелал им доброго утра, затем засучил рукава и принялся за работу.

С десяток рабочих врубались в жилу ударами кирок, уголь ссыпался к их ногам, другие сгребали его лопатами и на маленьких тачках вывозили наружу.

Внезапно Зорба остановился, дал знак рабочим прекратить работу и напряг слух. Как всадник сливается воедино с лошадью или капитан со своим судном, так Зорба составлял одно целое с шахтой; он предвидел, где галерея разветвляется, будто вены в организме, словом, он чувствовал то, что темным массам угля было невдомек.

Зорба напряг свои большие волосатые уши и ждал. Именно в эту минуту я и застал его. Утром у меня было предчувствие, будто рука какая-то толкнула меня, я вздрогнул и проснулся. Поспешно одевшись, я выскочил наружу, не отдавая отчета почему я тороплюсь и куда иду; ноги сами понесли меня к шахте. Я остановился в тот самый момент, когда обеспокоенный Зорба напряженно вслушивался.

— Ничего… — сказал он через минуту, — мне показалось. За работу, ребята!

Обернувшись, он увидел меня и, поджав губы, сказал:

— Что ты тут делаешь в такую рань, хозяин?

Затем подошел ко мне и шепнул:

— Не поднимешься ли ты наверх подышать свежим воздухом, хозяин? Ты бы пришел сюда на прогулку как-нибудь в другой раз.

— Что случилось, Зорба?

— Ничего… Я вот вбил себе в голову. Сегодня рано утром я видел попа. Уходи!

— Если здесь опасно, будет стыдно, уйти.

— Да, — согласился Зорба.

— А ты пойдешь?

— Нет.

— Так чего же ты хочешь?

— То, что годится для Зорбы, — сказал он волнуясь, — не годится для других. Но раз ты решил, что тебе неловко уходить в такой момент, оставайся. Тем хуже!

Он взял свой молоток, поднялся на цыпочки и стал прибивать большим гвоздем доску кровли. Я отцепил с одного из столбов ацетиленовую лампу и стал ходить взад-вперед по грязи, разглядывая темно-коричневую сверкающую жилу. Земля поглотила огромные леса, прошли миллионы лет, земля жевала и переваривала своих детей. Деревья превратились в лигнит, лигнит в уголь и вот пришел Зорба…

Я повесил лампу и стал смотреть, что делает Зорба. Он весь отдавался работе, как бы слившись воедино с землей, киркой и углем. А когда брался за молоток и гвозди, сражаясь с досками, то страдал вместе с кровлей выработки, которая прогибалась. Он боролся с целой горой, чтобы, используя хитрость и силу, завладеть углем, Зорба разбирался во всем этом с непоколебимой уверенностью и безошибочно находил самое слабое место и налаживал дело. И такой, каким я его видел в эту минуту, перепачканный, весь в пыли, со сверкающими белками, он мне казался как бы олицетворением угля, он как бы прикинулся угольком, чтобы подкрасться к противнику и проникнуть в его укрепления.

— Давай же, смелее, Зорба! — воскликнул я в порыве наивного восхищения.

Но он даже не обернулся. Мог ли он в эту минуту разговаривать с какой-то бумажной крысой, которая вместо кирки держала в руках презренный огрызок карандаша? Он был занят и не удостаивал меня беседой. «Не говори со мной, когда я работаю, — сказал он мне однажды вечером, — я ведь могу сломаться. — Как это сломаться, Зорба? — Ну вот, снова ты со своими вопросами! Совсем, как ребенок. Как тебе объяснить? Когда я чем-то занят, я весь отдаюсь этому, напряжен, натянут, как струна, в такие минуты я как бы сливаюсь с камнем, углем или же с сантури. Если вдруг ты меня коснешься, заговоришь, и я повернусь, то могу сломаться. Вот и все».

Я посмотрел на свои часы, было десять.

— Сейчас время перекусить, друзья, — сказал я, — вы даже переработали.

Рабочие тотчас бросили в угол свой инструмент и вытерли пот, готовясь выйти из галереи. Зорба, весь предавшийся работе, не услышал. Возможно он и слышал, но даже не обернулся. Обеспокоенный, он снова напрягал слух.

— Подождите, — сказал я рабочим, — давайте закурим! Я стал шарить по карманам, рабочие стояли вокруг меня в ожидании.

Внезапно Зорба вздрогнул. Он прижался ухом к стенке штрека. При свете ацетиленовой горелки я различал его судорожно раскрытый рот.

— Что с тобой, Зорба? — воскликнул я.

В это мгновение содрогнулась над нашими головами вся кровля выработки.

— Бегите! — крикнул Зорба хриплым голосом. — Бегите!

Мы ринулись к выходу, но не успели добежать до первых укрепленных участков галереи, как над нами послышался более сильный треск. В это время Зорба поднял большое бревно, чтобы укрепить им осевшую кровлю. Если он успеет сделать это, те несколько секунд, возможно, спасут нас.

— Бегите! — вновь раздался голос Зорбы, на этот раз приглушенно, словно исходил из чрева земли. Мы все с малодушием, которое часто овладевает людьми в критические минуты, бросились наружу, забыв про Зорбу. Но уже через несколько секунд я взял себя в руки и кинулся к нему.

— Зорба, — звал я, — Зорба!

Мне казалось, что я кричал, однако крик так и не вырвался из моего сдавленного страхом горла. Меня охватил стыд. Я отступил назад и протянул руки. Зорба успел установить толстую подпорку. Поскользнувшись в полумраке, влекомый инстинктом самосохранения, он рванулся к выходу и наткнулся на меня. Невольно мы бросились друг другу в объятия.

— Бежим! — прорычал он сдавленным голосом. — Бежим!

Мы бросились бежать и выскочили наружу.

Столпившиеся у входа побледневшие рабочие молча вслушивались.

В третий раз послышался шум, еще более сильный, чем раньше, похожий на треск поваленного бурей дерева. И тут же раздался чудовищный гул; прогрохотав, словно раскат грома, он потряс гору и кровля галереи обрушилась.

— Господи помилуй! — зашептали рабочие, крестясь.

— Вы что, бросили свои кайла в шахте? — гневно крикнул Зорба.

Рабочие смолкли.

— Почему вы их не захватили? — снова крикнул он сердито. Ничего себе, храбрецы, небось наложили в штаны! Жаль инструмент!

— Подходящая минута, чтобы думать о кирках, Зорба, — сказал я возмущенно. — Радоваться надо, что никто не пострадал! Тебе, Зорба, надо свечку поставить, только благодаря тебе все живы.

— Мне что-то есть захотелось! — ответил Зорба. — Мне всегда хочется есть в такие минуты. Он взял свою сумку с едой, развязал ее, положил на камни и достал хлеб, оливки, лук, вареный картофель и фляжку с вином.

— Давайте же закусим, ребята! — сказал он, с набитым ртом. Старый грек глотал жадно и торопливо, будто вдруг потерял много сил. Он молча ел, сгорбившись, потом, взяв фляжку, запрокинул голову и стал лить вино в пересохшую глотку.

Немного осмелев, рабочие раскрыли свои сумки. Скрестив ноги, они сели вокруг Зорбы, и, глядя на него, начали есть. Люди хотели бы припасть к его ногам, целовать ему руки, но, зная его причуды и резкость, никто не осмеливался начать первым.

Наконец Михелис, он был старше всех и носил густые поседевшие усы, решился и заговорил.

— Если бы тебя не было там, мастер Алексис, — сказал он, — наши дети в одночасье стали бы сиротами.

— Заткнись! — ответил Зорба с полным ртом и никто больше не осмелился сказать ни слова.

«Кто же создал этот лабиринт сомнений и в то же время высокомерия, этот сосуд, наполненный грехом, поле, засеянное тысячью уловок, эти ворота ада, чашу, переполненную коварством, яд, похожий на мед, цепь, которая приковывает смертных к земле, — женщину?»

Я медленно переписывал эту буддистскую песнь, сидя на земле у горящей жаровни. С пристрастием нагромождал я один экзорцизм на другой, изгоняя из своего сознания некую фигуру под дождем, которая, покачивая бедрами, вновь и вновь проносилась предо мной во влажном воздухе в течение всех этих зимних ночей. Не знаю, каким образом, но сразу после катастрофы на шахте, когда моя жизнь могла внезапно оборваться, вдова вновь заставила бурлить мою кровь; она вопила, наподобие дикого зверя, властная и полная укора.

— Иди, иди ко мне! — взывала она. — Жизнь — это как вспышка молнии. Иди скорее, иди же, пока еще не слишком поздно!

Мне было хорошо известно, что это была Мара, дух Зла в обличье женщины с мощным задом. И я боролся. Я вновь обратился к рукописи «Будда» подобно тому, как дикари заостренным камнем выцарапывали или рисовали в своих пещерах красной и белой краской хищных изголодавшихся животных, рыскавших вокруг их жилищ. Дикари пытались таким путем остановить их там, на скалах, ибо были уверены, что иначе хищники набросятся на них.

С того дня, когда я мог погибнуть, вдова частенько проплывала в раскаленной атмосфере моего одиночества и давала мне знак, сладострастно покачивая бедрами. Днем я еще был силен, мозг мой бодрствовал и мне удавалось изгнать ее из сознания. Я писал, в какой форме Искуситель представал перед Буддой, как он переодевался женщиной, как он прижимался упругой грудью к коленям аскета, наконец, как Будда, чувствуя опасность, призывал к бдительности все свое существо и обращал злой дух в бегство. Мне это тоже удавалось сделать.

С каждой написанной фразой я чувствовал все большее облегчение, набирался смелости, мне казалось, что зло отступает, изгоняемое всемогущим экзорсизмом. В течение дня я боролся изо всех сил, ночью же мое сознание складывало оружие, раскрывались потайные двери, и вдова беспрепятственно входила.

Утром я просыпался изнуренный, побежденный, чтобы вновь начать борьбу. Иногда я поднимал голову, это бывало к концу дня; дневной свет убегал, словно его преследовали, меня внезапно окутывал мрак. Дни становились все короче. Приближался Новый год, а я продолжал упорно бороться и говорил себе: «Я не один, великая сила — свет — тоже сражается, то отступая, то побеждая, она не теряет надежду. Я борюсь и надеюсь вместе с ней!»

Мне казалось (и это придавало мне смелости), что ведя борьбу с соблазном, я тоже своеобразно подчиняюсь великому земному ритму. «Именно это пышное тело, — думал я, — было выбрано коварным случаем, чтобы постепенно лишить меня свободы, к которой я так стремился в последнее время». Вот так мучительно я силился превратить свое неистовое желание тела вдовы в страницы рукописи «Будда».