Проснулся я радостный, словно впервые в жизни раскрыл глаза. Дул холодный ветер, небо было безоблачно и море сверкало.

Я пошел в деревню. Служба должна была уже кончиться. Опережая события и испытывая нелепое волнение, я спрашивал себя: кого я встречу в первый день этого года — вестника добра? Или зла? Хорошо бы это был маленький ребенок, говорил я себе, с руками, полными новогодних игрушек; или же это будет могучий старик в белой рубашке с широкими вышитыми рукавами, довольный и гордый тем, что с честью выполнил свой долг на земле! Чем ближе я подходил к деревне, тем сильнее нарастало во мне глупое волнение.

Внезапно ноги мои подкосились: на деревенской дороге, в тени оливковых деревьев, двигаясь легким шагом, вся раскрасневшаяся, в черной косынке, стройная и гибкая, показалась вдова. В ее волнующей походке было действительно что-то от черной пантеры, мне даже показалось, что воздух наполнился терпким запахом мускуса. Если бы я мог убежать! Я чувствовал, что этот разгневанный зверь безжалостен, победа над ним — только бегство. Но как убежать? Вдова приближалась. Гравий скрежетал так, что мне казалось, будто надвигается целая армия. Она заметила меня, тряхнула головой, косынка соскользнула, обнажив черные, как смоль, блестящие волосы. Вдова бросила на меня украдкой томный взгляд и улыбнулась. Глаза ее излучали диковатую нежность. Она поспешно поправила косынку, как бы смущенная тем, что позволила увидеть свои волосы.

Мне хотелось заговорить с ней, пожелать ей счастливого Нового года, но у меня пересохло в горле, как в тот день, когда обвалилась галерея, и жизнь моя находилась в опасности. Камышовая изгородь ее сада колыхалась в лучах зимнего солнца, падавших на золотистые плоды лимонных и апельсиновых деревьев, покрытых темной листвой. Весь сад сиял, будто рай.

Вдова остановилась и, сильно толкнув калитку, распахнула ее. В эту минуту я проходил мимо нее. Она обернулась и, поведя бровями, взглянула на меня. Женщина оставила калитку открытой, и я видел, как она, виляя бедрами, скрылась за деревьями.

Переступить порог, запереть калитку, побежать за ней, обнять за талию и не говоря ни слова увлечь к большой кровати — вот что называется поступать, как подобает мужчине!

Так делал мой дед и так же поступать я пожелал бы своему внуку. Я взвешивал и обдумывал…

«В другой жизни, — шептал я, горько улыбаясь, — в другой жизни я буду вести себя лучше!»

Чувствуя на сердце тяжесть, словно совершил смертный грех, я углубился в заросшую деревьями лощину. Я бродил взад и вперед, дрожа от холода и пытаясь изгнать из своей головы покачивание бедер, улыбку, глаза, грудь вдовы, но мысли о ней без конца возвращались, и я задыхался.

На ветвях деревьев еще не появилась листва, но набухшие почки уже лопались от переполнявшего их сока. В каждой почке был молодой росток будущего цветка, потом плода, затаившегося, сжавшегося и готового устремиться навстречу свету. Под сухой корой, начиная с середины зимы, бесшумно и тайно, день за днем вызревало великое чудо весны.

Вдруг я радостно вскрикнул, увидя перед собой, как в укромном уголке, несмотря на зимнюю пору, смело расцвело миндальное дерево, открывая путь всем другим деревьям и объявляя о приходе весны.

Я испытывал огромное облегчение. Глубоко вдыхая легкий горьковатый запах, я сошел с тропинки и приблизился к цветущим ветвям.

Оставался я там довольно долго, пребывая в бездумном состоянии. Счастливый, я сидел точно в райских кущах, погрузившись в вечность.

Внезапно грубый голос опустил меня на землю.

— Что ты здесь делаешь, хозяин? Я уже столько времени тебя ищу. Скоро полдень, идем же!

— Куда?

— Куда? И ты еще спрашиваешь? К мамаше молочного поросенка, черт возьми! Неужели ты не хочешь есть? Молочный поросенок уже вынут из печи! Такой запах, старина… у меня слюнки текут. Идем же! Я поднялся и погладил крепкий, полный тайны ствол миндаля, сотворивший это чудо цветения. Зорба шел впереди, бодрый, полный воодушевления, с хорошим аппетитом. Основные потребности обычного мужчины — пища, выпивка, женщина, танец — оставались еще неисчерпанными в этом жадном и крепком теле.

Он держал в руках какой-то предмет, завернутый в розовую бумагу и перевязанный золоченой тесемкой.

— Новогодний подарок? — спросил я с улыбкой. Зорба засмеялся, стараясь скрыть свое волнение.

— Эх! Просто немного побаловать бедняжку! — сказал он, не оборачиваясь. — Пусть напомнит ей старые добрые времена… Это же женщина (мы говорили об этом), а значит — создание, которое вечно жалуется.

— Это фото?

— Ты увидишь… ты увидишь, не будь таким нетерпеливым. Я это сделал сам. Поспешим же. Полуденное солнце приятно пригревало. Море — оно тоже согрелось под солнцем и было счастливо.

Небольшой пустынный остров вдали, укрытый легким туманом, казалось, был приподнят над морем и покачивался в воздухе.

Мы приближались к деревне. Зорба подошел ко мне и, понизив голос, сказал:

— Знаешь, хозяин, особа, о которой идет речь была в церкви. Я стоял впереди, возле клироса, вдруг вижу — святые иконы осветились. Христос, Богородица, двенадцать апостолов — все засверкали… «Что же это такое? — спросил я себя и перекрестился. — Солнце?» Оборачиваюсь, а это вдова.

— Хватит болтать, Зорба! — сказал я, ускоряя шаг. Но мой спутник не отставал.

— Я видел ее совсем рядом, хозяин. У нее родинка на щеке! Можно голову потерять! Это целая тайна, родинки на щеках женщин! Он удивленно округлил глаза.

— Нет, ты видел это, хозяин? Кожа такая гладкая гладкая и вдруг — на тебе — вот такое черное пятнышко. Да одного этого хватит, чтобы потерять голову! Ты в этом понимаешь хоть что-нибудь, хозяин? Что они об этом говорят, твои книги?

— Ну их к дьяволу, эти книги! Зорба засмеялся, очень довольный.

— Вот-вот, — сказал он, — наконец-то ты начинаешь соображать.

Мы быстро, не останавливаясь, прошли мимо кофейни. Наша добрая дама зажарила в печи молочного поросенка и ожидала нас, стоя на пороге. Как и в прошлый раз, с той же канареечно-желтой лентой на шее, такая же густо напудренная, с намазанными толстым слоем темно-красной помады губами, она была поразительна. Как только она увидела нас, все ее тело от радости пришло в движение, маленькие глазки шаловливо поиграли и остановились на лихо закрученных усах Зорбы.

Едва входная дверь за нами закрылась, Зорба обнял ее за талию.

— С Новым годом, моя Бубулина, — сказал он ей, — посмотри-ка, что я тебе принес! — и он поцеловал ее в заплывший жиром затылок.

Старая русалка вздрогнула, словно ее пощекотали, но головы не потеряла. Глаза ее впились в подарок. Она схватила его, развязала золоченую тесьму, посмотрела и вскрикнула.

Я наклонился, чтобы тоже посмотреть: на большом листе картона этот злодей Зорба нарисовал четырьмя красками — золотистой, коричневой, серой и черной — четыре больших, украшенных флагами, линкора на фоне моря цвета индиго. Перед линкорами, вытянувшись в волнах, совершенно белая и совершенно голая, с распущенными волосами и высокой грудью, с рыбьим хвостом, изогнутым спиралью, и с желтой ленточкой на шее плавала русалка — мадам Гортензия. Она держала в руке четыре шнурочка и тянула за них четыре линкора с поднятыми флагами: английским, русским, французским и итальянским. В каждом углу картины свисали бороды, золотистая, коричневая, серая и черная.

Старая певица тотчас поняла.

— Это я! — сказала она, показывая с гордостью на русалку. Она вздохнула.

— О-ля-ля! — воскликнула она. — Я тоже когда-то была великой державой.

Она сняла маленькое круглое зеркальце, висевшее над кроватью около клетки с попугаем, и повесила туда творение Зорбы. Под густым слоем румян щеки ее, должно быть, побледнели.

Зорба в течение этого времени топтался на кухне. Он был голоден. Принеся бутылку вина, он наполнил три бокала.

— А ну, все за стол! — пригласил он, ударяя в ладоши. — Начнем с главного, с желудка. Потом, моя красавица, спустимся пониже! Воздух просто сотрясался от вздохов нашей старой русалки. Она тоже в начале каждого года представала пред своим маленьким страшным судом, где, видимо, взвешивала свою жизнь и находила ее пропащей. Из глубины сердца этой истрепанной женщины по торжественным дням должны были взывать большие города, мужчины, шелковые платья, шампанское и надушенные бороды.

— Я совсем не хочу есть, — сказала она нежным голосом, — совсем, совсем не хочу.

Она опустилась на колени перед жаровней и помешала пылающие угли; на ее обвисших щеках отразились блики пламени. Небольшая прядь волос скользнула со лба, коснулась пламени и в комнате почувствовался тошнотворный запах паленого.

— Я не хочу есть, — снова прошептала она, видя, что мы не обращаем на нее внимания. Зорба нервно сжал кулаки. Какое-то время он оставался в нерешительности. Старый грек мог позволить ей ворчать, сколько влезет, пока бы мы набросились на маленького жареного поросенка. Он мог также опуститься на колени рядом с ней, обнять ее и, сказав теплые слова, утешить. Наблюдая за его задубевшим лицом, я видел, как его терзали противоречия.

Внезапно лицо Зорбы застыло. Он принял решение. Лукавый грек склонился и, сжав колено сирены, сказал срывающимся голосом:

— Если ты, моя крошка, не станешь есть, настанет конец света! Сжалься, моя милая, и съешь эту поросячью ножку.

И запихнул ей в рот хрустящую и залитую жиром ножку. Потом он обнял ее, поднял с земли, заботливо усадил на стул между нами.

— Ешь, — сказал он, — ешь, мое сокровище, и пусть святой Василий придет к нам в деревню! А иначе, знай это, мы его не увидим. Он отправится к себе на родину, в Сезарею. Заберет назад бумагу и чернила, праздничные пироги, новогодние подарки, детские игрушки, даже этого маленького поросенка и потом в дорогу! Поэтому, моя курочка, открой свой маленький ротик и ешь! Он пощекотал ее под мышками. Старая русалка закудахтала, вытерла свои маленькие покрасневшие глаза и начала медленно пережевывать хрустящую ножку…

В эту минуту на крыше заорали два влюбленных кота. Они мяукали с неописуемой ненавистью, голоса их то высоко поднимались, то угрожающе опускались. Потом мы услышали, как они, сцепившись, покатились, царапая друг друга.

— Мяу, мяу… — мяукнул Зорба, подмигнув старой русалке. Мадам Гортензия улыбнулась и украдкой сжала под столом его руку. Проглотив комок в горле, она с аппетитом принялась за еду. Солнце опустилось и, вторгшись через маленькое оконце, скользнуло по ногам нашей доброй дамы. Бутылка опустела. Поглаживая свои усы, торчавшие, как у дикого кота, Зорба придвинулся к мадам Гортензии. Она же, сжавшись с втянутой головой, с дрожью ощущала на себе его теплое, пахнущее алкоголем, дыхание.

— Что это еще за чудо, хозяин? — спросил Зорба, повернувшись. — Все идет у меня шиворот-навыворот. Ребенком я походил на маленького старичка: неуклюжий, говорил мало, у меня был грубый низкий голос старого человека. Считалось, что я похож на своего деда! Но с возрастом я становился все легкомысленней. В двадцать лет начал делать глупости, правда, не часто, как и положено в этом возрасте. В сорок лет почувствовал себя юношей и стал здорово глупить. Теперь же, когда мне перевалило за шестьдесят (за шестьдесят пять, хозяин, но это между нами), честное слово, мир стал тесен для меня! Можешь ли ты объяснить это, хозяин? Он поднял свой стакан и повернувшись к своей даме сказал с серьезным видом:

— За твое здоровье, моя Бубулина. Желаю тебе, — продолжал он не менее серьезно, — чтобы у тебя в этом году выросли зубы, появились красивые тонкие брови и чтобы кожа твоя стала свежей и нежной, как у персика! Тогда ты выкинешь к черту эти грязные лешочки! А еще я тебе желаю новую революцию на Крите, пусть вернутся четыре великих державы, дорогая Бубулина, со своими флотами, каждый флот имел бы своего адмирала, а каждый адмирал завитую и надушенную бороду. А ты, моя сирена, вознесешься над флотами, исполняя свою нежную песню.

Говоря это, он погладил своей огромной лапищей отвислую и дряблую грудь милой дамы.

Зорба был снова охвачен пламенем, голос его стал хриплым от желания. Я рассмеялся. Однажды в кино я видел турецкого пашу, который расшалился в парижском кабаре. На его коленях сидела молоденькая блондинка, и когда он распалился, кисть его фески начала медленно подниматься, затем замерев на какое-то время в горизонтальном положении, резко устремилась вверх.

— Ты чего смеешься, хозяин? — спросил Зорба. Милая дама все еще находилась во власти слов своего поклонника.

— Ах, Зорба, — сказала она, — разве это возможно? Молодость уходит… безвозвратно. Зорба снова придвинулся, стулья коснулись друг друга.

— Послушай, моя милая, — сказал он, расстегивая третью, последнюю пуговицу на корсаже мадам Гортензии. — Послушай, какой подарок я тебе преподнесу: нынче есть такие врачи, которые делают чудеса. Дают капли или порошок, я уж не знаю, — и снова тебе двадцать лет, самое большее двадцать пять. Не плачь, моя хорошая, я тебе выпишу врача из Европы… Наша старушка-сирена вздрогнула. Блестящая и красноватая кожа ее головы просвечивала сквозь поредевшие волосы. Она обхватила большими, пухлыми руками шею Зорбы.

— Если это капли, мой милый, — проворковала она, ласкаясь к нему, как кошка, — то ты мне закажи целую бутыль. Если же это порошок…

— То целый мешок, — продолжил Зорба, расстегнув третью пуговицу.

Коты, угомонившиеся на некоторое время, вновь начали завывать. Один из них жалобно мяукал, словно о чем-то умолял, другой злился и угрожал…

Наша добрая дама зевала, глаза ее сделались томными.

— Ты слышишь этих мерзких животных? У них совсем нет стыда… — шептала она, усаживаясь к Зорбе на колени. Дама прижалась к нему и вздохнула. Она выпила немного больше, чем нужно, взор ее затуманился.

— О чем ты думаешь, моя киса? — сказал Зорба, сжав ей грудь обеими руками.

— Александрия… — шептала, всхлипывая русалка путешественница, — Александрия… Бейрут… Константинополь… турки, арабы, шербет, золоченые сандалии, красные фески… Она снова вздохнула.

— Когда Али-бей оставался со мной на ночь — какие усы, какие брови, какие руки! — он звал музыкантов,

Игравших на тамбурине и флейте, кидал им деньги из окна, и они играли у меня во дворе до утренней зари. Соседи помирали от зависти, они говорили: «Али-бей опять проводит ночь с дамой»… Потом, в Константинополе, Сулейман-паша не позволял мне по пятницам выходить прогуляться. Он боялся, что меня по пути в мечеть увидит султан и, ослепленный моей красотой, прикажет украсть. По утрам, когда Сулейман выходил от меня, он ставил трех негров у моей двери, чтобы ни один мужчина не мог приблизиться… Ах! Мой маленький Сулейман!

Она достала из-под корсажа большой носовой платок в клетку и со вздохом, словно морская черепаха, прикусила его.

Разозленный Зорба высвободился из объятий дамы, усадил ее на соседний стул и поднялся. Тяжело дыша он прошелся по комнате два-три раза, потом ему показалось здесь слишком тесно и схватив палку он выбежал во двор, приставил к стене стремянку. Я увидел, как он с сердитым видом поднялся по ступенькам.

— Кого ты хочешь поколотить, Зорба, — крикнул я, — не Сулеймана ли пашу?

— Этих мерзких котов, — прорычал он, — они никак не хотят оставить меня в покое!

И одним прыжком он перескочил на крышу.

Мадам Гортензия, пьяная, с распущенными волосами, закрыла, наконец, глаза, которые столько раз целовали. Сон унес ее к большим восточным городам — в закрытые сады, мрачные гаремы, к влюбленным пашам. Он заставил ее пересечь море, и она видела себя в минуты греха. Она забрасывала четыре удочки и ловила четыре больших линкора.

Искупавшаяся, освеженная морем, старая русалка счастливо улыбалась своим снам. Вошел Зорба, помахивая своей тростью.

— Она спит? — спросил он, посмотрев на нее. — Она спит, шлюха?

— Да, — ответил я, — она была украдена тем, что возвращает молодость старикам, Зорба-паша, то есть сном. Сейчас ей двадцать лет и она прогуливается по Александрии и Бейруту…

— Пошла она к черту, старая грязнуля! — проворчал Зорба и сплюнул. — Взгляни-ка, она улыбается! Пойдем лучше отсюда, хозяин! Он надвинул шапку и открыл дверь.

— Нажраться, как свиньи, — сказал я, — а затем сбежать, оставив ее совсем одну! Так не поступают!

— Она же не одна, — ворчал Зорба, — она же с Сулейман-пашой, ты что, не видишь? Она на седьмом небе, грязная баба! Пошли, хозяин! Мы вышли, на дворе было холодно. По ясному небу плыла луна.

— Ох, эти женщины! — произнес Зорба с отвращением. — Тьфу! Но это не их вина, это мы виноваты, безмозглые сумасброды, сулейманы и зорбы!

— Впрочем, даже не мы, — спустя минуту добавил он с яростью, — это вина одного лишь великого Безумца, Сумасброда, Величайшего Сулеймана-паши… Ты знаешь, кто это!

— Если он существует, — ответил я, — ну, а если его нет?

— Тогда все пропало!

Довольно долго мы молча шли быстрым шагом. Зорба наверняка обдумывал дикие замыслы, каждую минуту ударяя по камням палкой и сплевывая.

Вдруг он повернулся ко мне:

— Мой дед — мир праху его! — уж он-то разбирался в женщинах. Он любил многих, бедняга, и немало горя из-за них хлебнул. Так вот он мне говорил: «Милый Алексис, благословляю тебя и хочу дать совет: не доверяй женщинам. Когда Господь Бог захотел воздать женщину из адамова ребра, дьявол обернулся змеей и, выбрав подходящий момент, украл ребро. Кинулся Бог за ним, да дьявол проскользнул у него между пальцев, оставив ему только свои рога. «За неимением прялки, — сказал про себя Господь Бог, — хорошая хозяйка прядет с помощью ложки. Ну, что ж, сотворю женщину из рогов дьявола». И он сотворил ее, нам на несчастье, мой маленький Алексис! Так вот, когда касаешься женщины, неважно, где — это рога дьявола. Не доверяйся, мой мальчик! Опять же это была женщина, та, что украла яблоки в раю и спрятала их в корсаж. А теперь она прогуливается и хвалится этим. Вот язва! Если ты попробуешь этих яблок, несчастный, ты пропал. Если не станешь пробовать, все-равно пропадешь. Какой совет тебе дать, малыш? Делай то, что тебе нравится!» Вот что сказал мне покойный дедушка, но я не стал от этого рассудительнее. Я пошел той же дорогой, чтои он, и вот я здесь!

Мы торопливо прошли через деревню. Лунный свет был тревожен. Представьте себе, что будучи пьяным А вы вышли на воздух и нашли мир внезапно изменившимся. Дороги превратились в молочные реки, ямы и рытвины полны до краев известью, горы покрылись снегом. Ваши руки, лицо, шея фосфоресцируют, как брюшко светлячка. Луна же, словно экзотическая медаль, висит у вас на груди.

Мы бодро шли, сохраняя молчание. Опьяненные лунным светом, пьяные еще и от вина, мы не чувствовали, как наши ноги касались земли. Позади нас в заснувшей деревне собаки забрались на крыши и жалобно лаяли, глядя на луну. Нас тоже охватило безотчетное желание вытянуть шеи и завыть…

В это время мы проходили мимо сада вдовы. Зорба остановился. Вино, хороший стол, луна вскружили ему голову. Он вытянул шею и своим грубым ослиным голосом заревел непристойное четверостишие, придуманное им в эту минуту сильного возбуждения:

Как я люблю твое прекрасное тело, Начиная от талии и спускаясь все ниже! Оно принимает гибкого угря И в ту же минуту делает его неподвижным.

Здесь тоже живет отродье дьявола, — сказал он, — пойдем прочь, хозяин!

Уже начинало светать, когда мы пришли к себе в хижину. Я в изнеможении бросился на кровать. Зорба умылся, зажег жаровню и сварил кофе. Он присел на корточки перед дверью, закурил сигарету и принялся мирно покуривать, глядя в сторону моря. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Он был похож на японский рисунок, какой я очень любил: аскет сидит, скрестив ноги, завернувшись в длинные оранжевые одежды; лицо его блестит, как хорошо отполированное дерево, почерневшее от дождей; выпрямив шею, улыбаясь, бесстрашно смотрит он перед собой в темную ночь…

Я глядел на Зорбу при свете луны и восхищался: с какой лихостью и простотой он приноровился к этому миру, как гармонировали его душа и тело; и все сущее — женщины, хлеб, вода, мясо, сон — объединялось радостно с его телом и становилось Зорбой.

Никогда ранее я не видел такого дружеского единения между человеком и вселенной.

Луна уже склонялась к своему ложу, совершенно круглая, бледно-зеленая. Невыразимая нежность охватила море.

Зорба бросил сигарету, пошарил в корзинке, достал нитки, катушки, небольшие кусочки дерева, зажег керосиновую лампу и снова стал испытывать канатную дорогу. Склонившись над этой несложной игрушкой, Зорба был поглощен своими расчетами, наверняка очень трудными, ибо он поминутно почесывал голову и чертыхался.

Вдруг ему все надоело, он двинул ногой, и канатная дорога развалилась.