Меня сморил сон. Когда я проснулся, Зорба уже ушел. Было холодно, и я не испытывал ни малейшего желания вставать. Протянув руку к небольшой книжной полке над постелью, я взял книгу, которую любил и всегда брал с собой: поэмы Малларме. Я читал медленно, наугад, закрывал книгу, вновь раскрывал, — ставил на место. В этот день впервые за долгое время мне все показалось безжизненным, лишенным запаха и вкуса. Пустые полинявшие слова повисали в воздухе, как дистиллированная вода, без микробов, но и без питательных веществ. Все было мертво. Мысли мои перескочили на религию, которая тоже потеряла свое созидательное начало; боги все чаще становятся поэтическим мотивом, годным лишь на то, чтобы скрасить одиночество души, или украшением стены. Тоже произошло и со стихами. Пылкое воображение, питаемое плодородной землей и семенами разума, тратится теперь на великолепную интеллектуальную игру с воздушной архитектурой, замысловатой и слишком сложной.
Я вновь раскрыл книгу и принялся за чтение. Ныне я дивился тому, как на протяжении стольких лет эти стихи захватывали меня. В его поэзии жизнь — светлая, прозрачная забава без капли живой крови. На самом деле каждый смертный отягощен желанием, порочным волнением, в котором участвуют любовь, тело, голос; в поэзии же все это, переплавившись в доменной печи сознания, превращается в абстрактную идею.
Все эти литературные изыски, которые некогда так очаровывали меня, сегодня показались обычной шарлатанской казуистикой. Так было всегда на закате цивилизаций. Последний человек, освободившийся от всяких верований и иллюзий, ничего не ждущий и ничего не боящийся, опустошен: нет ни семени, ни экскрементов, ни крови. Все материальное превратилось в слова, слова—в музыкальное фиглярство; но последний человек пойдет еще дальше: он сядет на краю своего одиночества и будет превращать музыку в немые математические уравнения.
Я вздрогнул. «Будда — вот кто последний человек! — озарило вдруг меня. — В этом его тайный и ужасный смысл. Будда — вот та «чистая», опустошенная субстанция; он и есть небытие. Опустошите ваше нутро, сознание, сердце! — призывает он. Там, где ступит Будда, не забьет ключевая вода, не прорастет трава, не родится ребенок».
«Нужно его нейтрализовать, — думал я, — призвав на помощь волшебные слова, магический ритм, навести на него колдовские чары, чтобы заставить покинуть меня навсегда! Опутав его сетью образов, нужно поймать и освободиться от него!»
Написать «Будду» и покончить, наконец, с литературными выдумками, внедрившимися в мое сознание. Я смело вступил в борьбу с фатальной силой разрушения, владевшей мной, в поединок с великим Нет, которое пожирало мое сердце, от исхода которого зависело спасение моей души.
Ликующий и решительный, я взял рукопись. Найдя цель, я теперь знал куда ударить! Будда — вот кто последний человек, мы же только начало; мы еще недостаточно ели, пили и любили женщин, мы еще не жили. Он пришел к нам слишком рано, этот слабый, задыхающийся старик. Пусть он убирается к черту и побыстрее!
Обрадованный, я начал писать. Это больше не было писаниной: шла настоящая война с осадой, безжалостная охота, в ход шло все, в том числе и заклинания, чтобы заставить зверя выйти из своего логова. Я знал, что наше нутро выстилают темные смертоносные ткани, нами владеют пагубные побуждения убивать, разрушать, ненавидеть, порочить. И только искусство, как нежный манок для человеческой души, освободило нас.
Я писал, находил неприятеля и боролся весь день. К вечеру я был изможден, однако чувствовал, что продвинулся вперед и овладел передовыми позициями врага. Теперь я с нетерпением ждал прихода Зорбы, чтобы поесть, выспаться, восполнить силы и с наступлением утра вновь начать битву.
Зорба вернулся поздно ночью. Лицо его сияло. «Он нашел, он тоже нашел!» — говорил я себе и ждал. Несколькими днями раньше, чувствуя, что с меня уже хватит, я ему со злостью сказал:
— Зорба, деньги на исходе. Поторопись с тем, что ты задумал. Надо пустить канатную дорогу. Раз с углем ничего не получается, займемся лесом. Иначе мы пропадем.
Зорба почесал голову:
— Деньги на исходе, хозяин? — спросил он. — Это, действительно, паршиво!
— Это конец, мы все промотали. Попробуй выпутаться! Как идут дела с канатной дорогой? Есть ли новости? Зорба молча опустил голову. В этот вечер он чувствовал себя пристыженным. «Чертова канатная дорога, — ворчал он, — ну погоди же!» И вот сегодня вечером он вернулся сияющий.
— Хозяин, я нашел! — кричал он издали. — Я нашел нужный наклон. Он все не давался, никак не хотел, чтобы я его уловил, негодник, но теперь я его ухватил!
— Тогда торопись поджечь порох, Зорба! Чего тебе еще не хватает?
— Завтра рано утром я отправлюсь в город, чтобы купить все необходимое: толстые стальные канаты, шкивы, подшипники, гвозди, крючья… Я вернусь назад раньше, чем ты заметишь мое отсутствие! Он быстро развел огонь и приготовил поесть; мы ели и пили с отменным аппетитом. В этот день мы оба здорово поработали.
На следующее утро я проводил Зорбу до деревни. Мы беседовали, как мудрые и практичные люди, о работах с лигнитом. На одном из спусков Зорба споткнулся о камень, который тут же сорвался вниз. Он остановился, словно впервые в жизни видел столь удивительный спектакль.
Мой спутник обернулся ко мне, в его взгляде я уловил легкий страх.
— Ты заметил, хозяин? — спросил он наконец. — Падая камни будто оживают.
Я ничего не сказал, но меня охватила радость. «Именно так, — думал я, — великие мечтатели и поэты созерцают действительность, каждое утро они заново открывают для себя мир, который их окружает».
Для Зорбы он был таким же, как для первых людей. Звезды соскальзывали прямо на него, море разбивалось о его виски, он жил без особого вмешательства разума, важны были только земля, вода, животные и Бог.
Мадам Гортензия была предупреждена и ждала нас у своих дверей, накрашенная, усыпанная пудрой, принаряженная, наподобие танцевального зала в субботу вечером. Мул стоял перед дверью; Зорба прыгнул ему на спину и схватил поводья.
Наша старая русалка робко подошла и опустила маленькую пухлую ручку на грудь животного, как бы преграждая путь своему любимому.
— Зорба… — проворковала она, поднявшись на цыпочки — Зорба…
Грек отвернулся. Болтовня влюбленных на улице была не в его вкусе. Бедная дама растерялась. Однако продолжала, полная нежной мольбы, удерживать мула.
— Чего тебе еще? — спросил старый греховодник с раздражением.
— Зорба, — умоляющим голосом пробормотала она, — будь осторожнее… не забывай меня, Зорба, веди себя хорошо.
Грек ничего не ответил и натянул поводья. Мул двинулся с места.
— Счастливого пути, Зорба! — крикнул я. — Только три дня, ты слышишь? Не больше!
Он обернулся и помахал своей большой рукой. Старая сирена плакала, ее слезы проделали в пудре бороздки.
— Я дал тебе слово, хозяин, этого достаточно! — крикнул Зорба. — До свидания!
И он исчез среди олив. Мадам Гортензия плакала, следя сквозь серебрившиеся листья как все дальше и дальше удалялось веселое красное покрывало, которое она, бедняжка, постелила, чтобы ее любимому было удобно сидеть. Вскоре и оно исчезло. Мадам Гортензия горестно огляделась: мир опустел.
Я не пошел к пляжу, а направился в сторону гор.
Не успев добраться до горной тропы, я услышал звук трубы. Так сельский почтальон возвещал о своем прибытии в деревню.
— Господин! — крикнул он мне и махнул рукой. Подойдя, он подал мне связку газет, журналов и два письма. Одно из них я тотчас спрятал в карман, чтобы прочесть его вечером. Я знал, кто мне написал, и желал подольше продлить свою радость.
Второе письмо я узнал по отрывистому почерку и экзотическим маркам. Оно пришло из Африки, с диких гор Танганьики, посланное моим старым школьным товарищем Караянисом. Странный парень, с горячим нравом, брюнет с белоснежными зубами. Один из них выступал будто клык кабана. Он никогда не говорил — он кричал, не спорил, — а препирался. Совсем молодым Караянис покинул родину, Крит, где он преподавал теологию, облаченный в сутану. Он ухаживал за одной из своих учениц и однажды их застали в поле в объятиях друг друга; их подвергли осмеянию. В тот же день молодой преподаватель выбросил свою рясу и уплыл на пароходе в Африку к одному из своих родственников, где очертя голову принялся работать. Он открыл фабрику по изготовлению веревок и заработал много денег. Время от времени он мне писал и приглашал к себе на полгода. Распечатывая каждое из его писем и даже не начав еще читать, я чувствовал бушевание страстей на сшитых нитью страницах, бурный ветер странствий лохматил мне волосы. Каждый раз я тотчас принимал решение ехать к нему в Африку и оставался на месте.
Я сошел с тропинки, присел на камень и, распечатав письмо, принялся читать.
«Когда же, наконец, ты, чертова ракушка, прилепившаяся к греческим утесам, решишься приехать? Ты тоже, как и все греки, превратился в пьянчужку. Ты погряз в этих кафе, как в своих книгах, привычках и знаменитых теориях. Сегодня воскресенье, делать мне нечего; у себя дома, в своих владениях я думаю о тебе. Солнце жжет, как в пекле. Ни капли дождя. Здесь в сезон дождей, в апреле, мае, июне настоящий потоп.
Я совсем один и мне это нравится. Здесь немало греков, но мне не хочется с ними встречаться. Они мне отвратительны, ибо, дорогие столичные жители, черт бы вас всех побрал, даже сюда вы насылаете эту вашу проказу, ваши политические страсти. Именно политика погубит Грецию. А еще пристрастие к картам, необразованность и похоть.
Я ненавижу европейцев; именно поэтому я блуждаю здесь, в горах Вассамба. Но среди европейцев мне более всего ненавистны греки и все греческое. Никогда больше не ступлю ногой на землю вашей Греции. Сдохну здесь; я уже заставил вырыть могилу перед моей хижиной на пустынной горе. Даже установил плиту, где выбил большими буквами:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ГРЕК,
КОТОРЫЙ НЕНАВИДЕЛ ГРЕКОВ
Я смеюсь, плююсь, ругаюсь и плачу, когда думаю о Греции. Чтобы не видеть греков и все греческое, я навсегда покинул родину. Приехав сюда, я взял судьбу в свои руки, а вовсе не потому, что судьба забросила меня сюда: человек делает то, что он хочет сделать! Я работаю как негр, обливаясь потом. Сражаюсь с землей, ветром, дождем, рабочими — черными и красными.
У меня нет никаких радостей. Хотя, пожалуй, одна есть: работа. В деле у меня все — и голова, и тело. Мне нравится чувствовать усталость, потеть, слышать, как хрустят мои кости. Половину своих денег я бросаю на ветер, транжирю их, где и как мне заблагорассудится. Я не раб денег, это они у меня в рабстве. Я же (чем и горжусь) — раб труда. Занимаюсь вырубкой деревьев: у меня контракт с англичанами. Изготовляю веревки, а теперь еще и сею хлопок. Вчера вечером два племени из моих негров — вайяи и вангони — подрались из-за женщины, из-за какой-то шлюхи. Самолюбие, видишь ли! Совсем как у вас в Греции! Были проклятья, стычка, удары дубинкой, текла кровь. Среди ночи прибежали женщины и визжа разбудили меня, потребовав, чтобы я их рассудил. Я был так зол, послал всех к черту, потом к английской полиции. Они же всю ночь выли перед моей дверью. Утром я вышел и рассудил их.
Завтра понедельник, с раннего утра я полезу на Вассамбу, в густые леса, к чистой воде, к вечной зеленя. Так вот, чертов грек, когда же ты отделаешься от этого нового Вавилона, от шлюхи, рассевшейся среди морей, с которой блудили все короли всех стран, — Европы? Когда ты приедешь, чтобы вдвоем взобраться на эти пустынные нетронутые горы?
У меня есть ребенок от одной негритянки, это девочка. Мать ее я прогнал: она мне при всех наставляла рога, среди бела дня, под каждым кустом. Мне это порядком надоело, и я вышвырнул ее за дверь. Но малышку оставил, ей сейчас два года. Она ходит, начала говорить и я учу ее греческому; первая фраза, которой я ее научил, была: «плевать я на тебя хотела, грязный грек».
Она похожа на меня, плутовка. Единственно ее нос — широкий и плоский — достался от матери. Я ее люблю, но так, как любят свою кошку или собаку.
Приезжай и ты сюда. Сделаешь мальчика какой-нибудь вассамбе и однажды мы их поженим».
Я оставил письмо раскрытым у себя на коленях. Вновь во мне вспыхнуло горячее желание уехать. Но не потому, что мне нужно было уезжать. Мне хорошо на этом критском берегу, я чувствовал себя здесь уверенно, был счастлив и свободен. Мне всего хватало. Но меня всегда точило какое-то неистребимое желание повидать и потрогать как можно больше чужих земель, пока жив. Я встал, но передумал и вместо того, чтобы подниматься в горы, быстрым шагом спустился к пляжу. В верхнем кармане куртки ждало второе письмо и я не мог больше сдерживаться. «Слишком долго, — говорил я себе, — длится предвкушение радости».
В хижине я разжег огонь, приготовил чай, поел хлеба с маслом и медом, апельсины. Потом разделся, улегся в постель и распечатал письмо.
«Приветствую тебя, мой учитель и мой новообращенный последователь!
У меня здесь большая и трудная работа, хвала «Господу Богу» — я заключил это опасное обращение в кавычки (словно дикого зверя за решетку), чтобы ты не разнервничался, едва открыв письмо. Итак, трудная работа, хвала «Господу Богу»! Почти полмиллиона греков на юге России и на Кавказе находится в опасности. Многие из них знают лишь турецкий или русский, но сердца их с фанатизмом отзываются на все греческое. В их жилах течет наша кровь. Достаточно посмотреть, как сверкают их глаза, пронырливые и алчные, с каким лукавством и чувственностью улыбаются их губы, узнать, что они сумели стать хозяевами здесь, на этих огромных русских просторах, имеют в услужении мужиков, чтобы понять что они — настоящие потомки твоего горячо любимого Одиссея Поэтому их любят и не дадут им погибнуть.
Итак, они в смертельной опасности. Они потеряли все, что имели, они голы и голодны. С одной стороны, их преследуют большевики, с другой — курды. Беженцы собираются в нескольких городах Грузии и Армении. Нет ни пищи, ни одежды, ни лекарств. В портовых городах они с тоской всматриваются в морскую даль, надеясь на греческое судно, которое отправится с ними к берегам матери Греции. Часть наших соплеменников, иначе говоря, частица нашей души находится во власти паники.
Если мы их оставим на произвол судьбы, они погибнут. Нужно иметь большую любовь и понимание, энтузиазм и практический ум (эти два качества ты так любил видеть вместе), чтобы спасти их и переселить на нашу свободную землю, туда, где будет наибольшая польза для нашего народа — вверх, к границам Македонии и еще дальше, к границам Фракии. Только так будут спасены сотни тысяч греков, а вместе с ними и мы. С той минуты, как прибыл сюда, я, по твоему совету, очертил круг своих действий, назвав это «моим долгом». Если я полностью выполню намеченное, я тоже буду спасен; если же не спасу людей, то пропаду сам. Итак, на моей совести находится около пятисот тысяч греков.
Я мотаюсь по городам и деревням, собираю греков, составляю доклады и телеграммы, пытаюсь заставить наших мандаринов в Афинах послать суда, продукты, одежду, лекарства и перевезти несчастных в Грецию. Усердно и настойчиво бороться — это счастье, и я счастлив этим. Не знаю, возможно, ты об этом говорил, что каждый выбирает счастье по своему «росту»; видно, так угодно небу, иначе я был бы высокого роста. Я хотел бы вытянуться до самых отдаленных границ Греции, они же были бы и границами моего счастья. Но довольно теорий! Ты возлежишь на своем критском пляже, слушаешь море и сантури, у тебя есть время, у меня же его нет.
Тема моих размышлений сейчас очень проста. Я знаю, что жители побережья Черного моря, Кавказа и Карса, крупные и мелкие торговцы Тифлиса, Батума, Новороссийска, Ростова, Одессы, Крыма — наши, нашей крови: для них, как и для нас, столица Греции — Константинополь. У всех нас один и тот же вождь. Ты его называешь Одиссеем, другие Константином Палеологом, но это не тот, что был сражен у стен Византии, а другой, о ком сложены легенды; воплощенный в мраморе, он стоит, как ангел свободы. Я же, с твоего разрешения, вождем нашей нации называю Акритаса.
Его имя мне особенно нравится, оно более строгое и грозное. Как только я слышу его, во мне сразу пробуждается дух древнего воинственного эллина, который без устали сражается на границах. На всех границах: национальных, интеллектуальных, духовных. А поскольку он еще и Диоген, можно дать более полную характеристику нашей нации, в которой чудесным образом смешался Восток и Запад.
Сейчас я нахожусь в Карее, где хочу собрать греков из всех ближайших деревень. В день моего приезда курды схватили недалеко от города попа и учителя и подковали их, как мулов. Именитые граждане в ужасе укрылись в доме, где я жил. Мы слышим залпы приближающихся курдских пушек. Глаза всех были устремлены на меня, словно я один был в силах их спасти.
Я рассчитывал на следующий день уехать в Тифлис, но теперь, в такую опасную минуту мне стыдно уйти, поэтому я остаюсь. Мне, конечно, страшно, но и стыден но. Мой любимый рембрандтовский воин, разве не сделал он то же самое? Когда курды войдут в город, справедливее будет, если именно меня они подкуют первым. Ты наверняка не ожидал, учитель, что твой ученик погибнет, как мул. и на рассвете мы пустимся в путь на север. Я буду идти впереди, наподобие барана, вожака стада.
Патриархальный исход народа через горные цепи и долины с легендарными названиями! А я вроде Моисея — Псевдо-Моисей, ведущий избранный народ к Земле обетованной, как называют эти простаки Грецию.
Чтобы остаться на высоте своей миссии и дабы ты не стыдился, мне, видимо, нужно было снять свои элегантные краги, служившие объектом твоих насмешек, и обернуть ноги обмотками из овечьих шкур.
Неплохо было бы к тому отпустить буйную длинную засаленную бороду и, что самое главное, отрастить рога. Извини меня, но я тебе такого удовольствия не доставлю. Гораздо легче для меня поменять душу, чем костюм. Я ношу краги, чисто выбрит, будто капустная кочерыжка, и не женат.
Дорогой учитель, я надеюсь, что ты получишь это, кто знает, возможно, последнее письмо. Не верю в тайные силы, которые, как говорят, защищают людей, а верю в слепой случай, когда бьют направо и налево, без злобы и цели убивая всякого. Если я покину эту землю (я сказал «покину», чтобы не напугать тебя и не испугаться самому, воспользовавшись более подходящим словом), итак, если я покину землю, тогда будь счастлив и крепок здоровьем, дорогой учитель! Мне стыдно это говорить, но сейчас необходимо, извини меня, — я тебя тоже очень крепко любил».
И ниже написанный в спешке карандашом постскриптум: «P. S. Договор, который мы заключили на пароходе в день моего отъезда, я не забыл. Если я должен буду «покинуть» землю, предупрежу тебя, знай это, и где бы ты ни был, не пугайся».