В этот день дул резкий, обжигающий южный ветер, пришедший к нам из-за моря, с африканских песков. Облака тончайшей пыли вихрем кружились в воздухе, проникая в горло и легкие. Песчаная пыль скрипела на зубах, жгла глаза, нужно было плотно закрывать двери и окна, чтобы съесть кусок хлеба. Было душно. В эти гнетущие дни, когда начиналось движение соков, я тоже был охвачен весенней болезнью. Вроде бы усталость и волнение в груди, мурашки по всему телу, томление — или воспоминание? — по какому-то простому, но огромному чувству.

Я пошел по каменистой горной тропе. Мне вдруг захотелось добраться до небольшого минойского поселения, проступившего из-под земли спустя три или четыре тысячи лет и снова гревшегося под столь любимым солнцем Крита. Возможно, говорил я себе, что после нескольких часов ходьбы усталость снимет мое весеннее недомогание.

Серые голые камни, какая-то светлая нагота, суровые и пустынные горы были такими, какими я их любил. Сова, ослепленная ярким светом, щурила свои круглые желтые глаза, усевшись на камне, серьезная, очаровательная и полная тайны. Хотя я шел тихо, она испугалась, бесшумно взлетела и исчезла среди скал.

В воздухе пахло тимьяном. Первые нежные желтые цветы утесника уже распускались среди колючек.

Добравшись до руин городища, я был потрясен. Видимо, уже наступил полдень, развалины заливал отвесно падавший свет. В старых, разрушенных поселениях это самое опасное время. Воздух как бы наполнен криками и привидениями. Стоит хрустнуть ветке или проскользнуть ящерице, пролететь облаку, бросив тень, и вами овладевает паника. Каждая пядь земли, попираемая вами, — это могила, в которой стонут мертвые.

Постепенно мои глаза привыкли к яркому свету. Среди камней я различал теперь следы человеческих рук: две широких, мощеных блестящими плитами, улицы. Направо и налево узкие кривые проулки. В центре круглая площадь, агора и совсем рядом, с какой-то демократичной снисходительностью находился царский дворец со сдвоенными колоннами, широкими каменными лестницами и многочисленными пристройками.

В центре городища, там, где камни были совсем истерты, должен был возвышаться храм, ныне осталась лишь статуя богини, груди у нее смотрели в разные стороны, а руки были обвиты змеями.

Кругом виднелись небольшие лавки и мастерские ремесленников — столярные, гончарные, давильни для оливок, кузницы. Настоящий муравейник, умело построенный, хорошо защищенный и приспособленный, обитатели которого покинули его тысячи лет тому назад. В одной из лавчонок ремесленник высекал амфору из цельного куска камня с прожилками, но не успел ее закончить: резец выпал из его рук и нашелся тысячи лет спустя рядом с неоконченным произведением. Эти вечные, глупые и бесполезные вопросы: почему? для чего? снова приходят на ум и лишний раз отравляют вам душу. Недоделанная амфора, которая вобрала радостный порыв, неистовство художника, наполнила меня горечью.

Вдруг среди камней рядом с развалинами дворца появился маленький пастух, загорелый, с черными коленями, в платке с кистями, повязанном вокруг вьющихся волос.

— Эй, друг! — крикнул он мне.

Мне хотелось побыть в одиночестве, и я сделал вид, что не слышу. Но пастушок начал с издевкой смеяться.

— Эй, ты что, оглох? Эй! Друг! Нет ли у тебя сигареты? Дай-ка мне одну, здесь, в этой пустыне, такая тоска.

Он протянул последние слова с такой патетикой, что мне пришлось сжалиться над ним. Сигарет у меня не было, я предложил ему денег. Однако пастушок оскорбился:

— К черту деньги! — воскликнул он. — Что мне с ними делать? Я же тебе сказал, что у меня тоска, дай мне сигарету!

— У меня их нет, — ответил я с отчаянием, — нет у меня их!

— У тебя их нет! — повторял вне себя пастушок, со злостью ударяя по земле своей палкой. — У тебя их нет! А что лежит в твоих карманах? Чем они так набиты?

— Книга, платок, бумага, карандаш и перочинный нож, — отвечал я, доставая один за другим предметы, находившиеся в моих карманах.

— Хочешь нож?

— У меня есть. У меня есть все: хлеб, сыр, оливки, нож, шило, кожа, чтобы сшить сапоги, фляга с водой, все, все! Нет только сигарет, а это все равно, что у меня ничего нет! А что ты ищешь в этих развалинах?

— Любуюсь античным миром.

— И много ты в этом понимаешь?

— Ничего!

— Я тоже ничего. Это все мертво, а вот мы живы. Давай, пошел отсюда! Можно было подумать, что это здешние духи гонят меня.

— Ухожу, — сказал я покорно.

С некоторым беспокойством я быстрым шагом пошел по тропинке. Через минуту я оглянулся и увидел все еще стоявшего на камне охваченного тоской пастушонка. Его вьющиеся волосы, высвободившиеся из-под платка, развевались на ветру, с головы до ног он купался в ярких солнечных лучах. Мне казалось, что я вижу перед собой бронзовую статую юноши. Теперь он держал свой посох на плече и насвистывал. Я пошел другим путем и стал спускаться к берегу.

Время от времени надо мной проносилось теплое ароматное дыхание близких садов. Земля благоухала, море смеялось, небо было голубым и ярким.

Зимой мы съежились душой и телом, а теперь пришедшее тепло развернуло нам плечи. Вдруг над головой послышалось хриплое курлыканье. Подняв голову, я увидел чудесный спектакль, который всегда, с самого раннего детства, волновал меня: журавли, построенные, как войско, в боевой порядок, возвращались из теплых стран, неся, по преданию, на своих крыльях и в углублениях костлявых тел ласточек.

Непреложный ритм смены времен года, вращающееся колесо мироздания, четыре лика земли, которые один за другим освещаются солнцем, уходящая жизнь — все это снова наполнило меня гнетущим волнением. Курлыканье журавлей звучало грозным предупреждением о неповторимости и скоротечности человеческой жизни, всем, чем можно насладиться, надо наслаждаться, пока жив. Во всей бесконечности мироздания нам не дано другой возможности.

Разум, принявший этот совет — безжалостный и в то же время полный сострадания, — победит мелочность, слабости, лень и оценит во сто крат каждое, навсегда уходящее, мгновение.

В памяти всплывают великие примеры, судя по ним, ты просто потерянный человек, жизнь проходит в мелких радостях, таких же невзгодах и пустых разговорах. Обуревает желание крикнуть с раскаянием: «Какой стыд».

Журавли, пролетев надо мной, скрылись в северном направлении, еще долетали их хриплые голоса, перенося меня из одного периода моей жизни в другой.

Я подошел к морю и торопливо зашагал по кромке воды. Как же тоскливо идти одному по берегу моря! Каждая волна и каждая птица в небе зовут и напоминают вам о долге. Когда идешь в компании, смеешься, беседуешь, это мешает услышать голоса волн и птиц. Впрочем, быть может, они ничего и не говорят, только смотрят, как вы проходите, увлеченные болтовней, и смолкают.

Я улегся на гальке и закрыл глаза. «Что же это такое — душа, — думал я, — и какое скрытое сходство есть между ней, морем, облаками, запахами? Похоже, душа сама была морем, облаком, ароматом…»

Я встал и снова пошел, словно принял какое-то решение. Но какое? Этого я не знал.

Вдруг я услышал чей-то голос за спиной:

— Куда ты идешь, господин? Не в монастырь ли? Я обернулся. Приземистый, крепкий старик, без палки, с черным, свитым жгутом, платком, повязанным вокруг его белых волос, улыбаясь, махал мне рукой. Следом за ним шла старая женщина, а за нею их дочь, черноволосая и смуглая, с испуганным взглядом, повязанная белым платком.

— В монастырь? — снова спросил меня старик.

И тут я понял, что давно хотел там побывать. Уже много месяцев я хотел сходить в эту маленькую обитель монахинь, построенную недалеко от моря, но никак не мог на это решиться.

И вот сейчас я вдруг принял решение.

— Да, — ответил я, — я иду в монастырь послушать гимны в честь Богородицы.

— Да снизойдет на тебя ее благословение!

Старик ускорил шаг и догнал меня.

— Ты и есть Общество по добыче угля?

— Да, это я.

— Так вот, пусть Святая дева принесет тебе удачу! Ты делаешь доброе дело для деревни, даешь заработать отцам бедных семей. Благослови тебя Боже! Через минуту хитрый старик, который, конечно, знал, что дела мои шли плохо, добавил следующие слова:

— Даже если ты ничего не заработаешь, сын мой, продолжай в том же духе. Ты все равно останешься в выигрыше. Душа твоя попадет прямехонько в рай…

— Именно этого я и желаю, дедушка.

— Не такой уж я грамотный, но однажды слышал в церкви, что говорил Христос. Это врезалось мне в голову и я никогда не забываю: «Продай, — сказал он, — продай все, что ты имеешь, чтобы купить Великую Жемчужину». Великая Жемчужина — это спасение души, сын мой. Ты, хозяин, выбрал верный путь к Великой Жемчужине. Великая Жемчужина! Сколько же раз, среди мрака, она сверкала в моем сознании, похожая на большую слезу!

Мы снова двинулись в путь, мужчины впереди, а сзади, скрестив руки, шли женщины. Время от времени мы обменивались фразами: «Долго ли будут цвести оливы? Будет ли дождь, чтобы налился ячмень?» По-видимому, мы оба были голодны, ибо вели разговор о пище и никак не хотели сменить тему.

— Что ты больше всего любишь поесть, дедушка?

— Все, все, сын мой. Это великий грех говорить: это вкусно, а это вот нет!

— Почему? Разве нельзя выбирать?

— Конечно, нет.

— Почему же?

— Потому, что есть люди, которые голодны.

Пристыженный, я замолчал. Никогда я не встречал человека, в сердце которого было бы столько благородства и сострадания.

Ударил маленький монастырский колокол, радостно и легкомысленно, словно смеялась женщина. Старик перекрестился.

— Приди к нам на помощь, святая Великомученица, — прошептал он. — Ее ударили ножом и из перерезанного горла хлынула кровь. Это было во времена пиратов.

Старик пустился приукрашивать страдания Богородицы, будто речь шла о реальной женщине, молодой преследуемой беженке, которую поразили кинжалом нехристи, и она, вся в слезах, пришла с Востока вместе со своим ребенком.

— Раз в году настоящая горячая кровь течет из ее раны, — продолжал старик, — я помню, как однажды, в ее праздник, в то время у меня еще и усы-то не росли, мы спустились со всех деревень, чтобы преклонить колени перед Ее милостью. Это произошло 15 августа. Мы, мужчины, улеглись на ночь на дворе монастыря. Женщины устроились внутри. И вот, сквозь сон слышу крик Богородицы. Я быстро поднялся, подбежал к ее иконе, положил руку ей на горло и что же? Пальцы мои были все в крови… Старик перекрестился, повернулся и посмотрел на женщин.

— А ну-ка, женщины, — крикнул он, — вы устали, но не бойтесь, вот мы и пришли!

Он понизил голос:

— Я в ту пору еще не был женат. Распростерся ниц перед Ее милостью и решил покинуть этот лживый мир, постричься в монахи.

Он рассмеялся.

— Почему ты смеешься, дедушка?

— Есть причина, сын мой! В тот самый день дьявол переоделся женщиной и остановился передо мной. Это была она! И не оборачиваясь он указал назад, на старуху, которая молча шла за нами.

— Сейчас-то на нее неприятно смотреть, — сказал он. — А в то время она была молоденькая и подвижная, как рыбка, девушка. В ту пору ее называли чернобровой красавицей и ей шло это имя, черт возьми! А теперь, эх бедные же мы люди! Где сейчас ее брови? Они все вылезли!

В эту минуту шедшая позади старуха как-то глухо проворчала, наподобие цепной собаки, так и не промолвив ни слова.

— Вот и монастырь! — сказал старик, вытянув руку.

На берегу моря, стиснутый двумя большими скалами, ослепительно сиял небольшой белый монастырь. В центре был виден свежевыбеленный купол церкви, небольшой и круглый, наподобие женской груди. Вокруг церкви пять или шесть келий с голубыми дверями; во дворе росли три высоких кипариса, а вдоль ограды — большие цветущие смоковницы. Через раскрытые окна храма до нас доносилось мелодичное пение псалмов. Мы ускорили шаг. Соленый воздух наполнился ароматом ладана. Дверь в проеме большой арки была широко открыта в благоухающий, очень чистый, усыпанный черной и белой галькой двор. Вдоль стен, справа и слева, стояли горшки с розмарином, майораном и базиликом.

Какая безмятежность! Какая кротость! Выбеленные известью стены в лучах заходящего солнца окрасились розовым светом. Внутри маленькая, теплая и плохо освещенная церковь пахла воском. Мужчины и женщины двигались в кадильном дыму, пять или шесть монахинь, затянутые в черные одеяния, высокими нежными голосами возносили молитву. Поминутно они опускались на колени и слышалось, похожее на шум крыльев, шуршание их юбок.

Прошло уже много лет с тех пор, как я последний раз слышал славословие Богородице. В период юношеского бунтарства я проходил мимо церквей, полный гнева и пренебрежения. Со временем я стал более терпимым, иногда даже посещал церковные торжества: Новый год, кануны праздников, Рождество и по-детски радовался.

Былой мистический трепет сменился эстетическим наслаждением. Наши предки верили: если какой-то музыкальный инструмент перестает участвовать в религиозных обрядах, он теряет свою божественную силу и издает только мелодичные звуки. Точно так и я стал воспринимать религию, лишь как род искусства.

Отойдя в угол, я оперся на скамью, которую отполировали руки верующих, сделав ее гладкой, как слоновая кость. Я слушал, очарованный пришедшими из глубины времен византийскими речитативами: «Спасительница! Недостижимая высота человеческой мысли… Спасительница! Трепетное движение ума, неуловимое даже для ангелов… Спасительница! Непорочная мать. О, неувядающая роза…» Склонив головы монахини падают ниц, платья их снова шелестят, словно крылья.

Минуты пролетали наподобие ангелов с крыльями, надушенными ладаном, держащих нераспустившиеся лилии и восхваляющих красоту Богоматери. Солнце зашло, наступили глубокие сумерки. Не могу вспомнить, как мы оказались во дворе, наедине со старой матерью-настоятельницей и двумя молодыми послушницами под самым большим из кипарисов. Молоденькая монашенка подала мне кофе, немного варенья, холодную воду, и началась мирная беседа.

Мы говорили о чудесах Богородицы, о лигните, о курах, начавших нестись в весеннюю пору, о сестре Евдокии, которую поразила падучая. С пеной у рта билась она на покрытом плиткой полу церкви, богохульствовала, рвала на себе одежду.

— Ей тридцать пять лет, — добавила со вздохом настоятельница, — проклятый возраст, трудная пора! Да поможет ей Ее милость, убиенная Богоматерь, она выздоровеет. Лет через десять или пятнадцать она совсем поправится.

— Десять или пятнадцать лет… — прошептал я с ужасом.

— Что такое десять — пятнадцать лет, — сказала сурово мать-настоятельница. — Думай о вечности!

Я молчал, размышляя о том, что вечность складывается из каждой проходящей минуты. Поцеловав настоятельнице белую, полную, благоухавшую ладаном руку, я ушел.

Наступила ночь. Две или три вороны поспешно возвращались в свои гнезда; совы вылетали из дупел в поисках корма; улитки, гусеницы, черви, лесные мыши выползали из земли, чтобы стать добычей сов.

Таинственная змея, кусающая свой собственный хвост, заключила меня в свой круг: так и земля — родит и пожирает одних своих детей, затем дает жизнь другим и снова их пожирает.

Я посмотрел вокруг себя. Стало совсем темно. Ушли последние крестьяне, одиночество было полным, никто не видел меня. Разувшись, я опустил ноги в море и повалился на песок. Обнаженным телом мне хотелось коснуться камней, воды, воздуха. Слово «вечность», сказанное настоятельницей, привело меня в отчаяние, я чувствовал, что оно душит меня, как аркан, которым ловят диких коней. Стараясь увернуться, сняв одежду и припав грудью к земной тверди, морю, я хотел убедиться, что эти столь любимые и незыблемые стихии еще со мной.

«О Земля! Ты одна непреложно существуешь! — это был возглас из самой глубины моей души. — Я — твой последний новорожденный, тесно прильнувший к твоей груди. Ты оставила мне лишь минуту жизни, и я с жадностью насыщаюсь отпущенным мне».

Я вздрогнул. Находясь под впечатлением сказанного настоятельницей, я все-таки избежал риска быть вовлеченным в суть жестокого слова «вечность». Вспомнилось сколько раз в прошлом — когда же? еще в минувшем году! — я бездумно преклонялся перед этим понятием, принимая его с закрытыми глазами и распростертыми объятиями, охваченный желанием броситься ему навстречу.

Когда-то в первом классе приходской школы мы читали волшебную сказку из второй части букваря: Маленький мальчик упал в колодец; там он увидел чудесный город с цветущими садами, молочными реками, кисельными берегами и разноцветными игрушками. По мере того как я читал, каждый слог сказки заставлял меня все глубже проникать в ее смысл. Потом, как-то в полдень, возвращаясь бегом из школы домой, я бросился к дворовому колодцу под сенью виноградных лоз, зачарованно вглядываясь в гладкую, черную поверхность воды. Мне казалось, что я скоро увижу чудесный город, дома, улицы, детей и виноградные лозы, усыпанные гроздьями. Я больше не мог удержаться: опустив голову, протянув руки, я хотел оттолкнуться и полететь на дно колодца. В этот миг меня увидала мама, вскрикнув, она подбежала и едва успела схватить меня за пояс…

Ребенком я чуть не упал в колодец. Став взрослым, я едва не заблудился, столкнувшись с понятием вечность, да и со многими другими, как-то: любовь, надежда, родина, Бог. С каждым осмысленным мною понятием создавалось впечатление, что я избежал опасности и продвинулся еще на один шаг. Но нет, я только подменял представление, называя это освобождением. Ныне я вот уже на целых два года застрял, постигая, что же такое Будда.

Теперь, благодаря Зорбе, я в этом уверен, Будда будет последним «колодцем», последним понятием пропастью, и я, в конце концов, освобожусь навсегда. Навсегда ли? Так все говорят каждый раз.

Я разом поднялся, ощущая себя безгранично счастливым. Раздевшись, я бросился в море, веселые волны резвились вместе со мной. Уставший, я вышел из воды, подставив грудь ночному ветру, чтобы обсохнуть, а затем пошел легким широким шагом, будто сумел избежать большой опасности; я чувствовал что еще теснее, чем когда-либо прежде, связан с матерью-землей.