А в этот день была Пасха. Зорба постарался быть щеголем. На ногах у него красовались толстые шерстяные носки баклажанного цвета, которые ему связала, по его словам, одна из его македонских кумушек. Он беспокойно ходил взад и вперед по пригорку около нашего пляжа, прикладывал ладонь козырьком к густым бровям, высматривая что-то со стороны деревни.
— Она опаздывает, старая тюлениха, шлюха, лоскутное знамя.
Только что родившаяся бабочка взлетела и пожелала сесть Зорбе на усы. Ему стало щекотно, он подул на нее, бабочка спокойно поднялась и исчезла в ярком свете дня.
Мы ожидали мадам Гортензию, чтобы вместе отпраздновать Пасху. Зажарили на вертеле ягненка, расстелили на желтом песке белую простыню, решив полушутя — полусерьезно оказать ей в этот день большой прием. На этом пустынном пляже мы испытывали странное влечение к нашей русалке, тучной, надушенной, слегка подгнившей. Когда ее не было, нам словно чего-то не хватало — запаха одеколона, какого-то подрагивающего красного пятна, переваливающейся, как утка фигуры, хриплого голоса и пары сухих выцветших глазок.
Итак, мы нарезали веток мирта и лавра, устроив подобие триумфальной арки, под которой она должна была пройти. На арке укрепили четыре флага — английский, французский, итальянский, русский, а в середине, чуть выше, длинную белую простыню с синими полосами. Ввиду отсутствия пушки, мы решили встать на возвышенном месте и выстрелить из ружей (которые мы одолжили), едва на берегу появится наша дама, идущая вразвалку. Все это задумалось для того, чтобы воскресить на этом уединенном пляже былые почести, воздававшиеся ей когда-то, пусть эта несчастная представит себе на мгновение прошлое и вообразит себя вновь молодой, румяной женщиной с упругой грудью, в лакированных туфлях и шелковых чулках. Что стоит Христово Воскресенье, если оно не даст импульса возрождению в нас молодости и радости? Если какая-нибудь старая кокотка вновь не обретет свои двадцать лет?
— Она опаздывает, старая тюлениха, опаздывает, шлюха, лоскутное знамя… — каждую минуту ворчал Зорба, подтягивая сползающие носки баклажанного цвета.
— Иди сядь, Зорба! Давай выкурим по сигарете в тени цератонии. Она скоро покажется. Весь в ожидании, в последний раз посмотрев на дорогу, ведущую в деревню, он сел под цератонией.
Приближался полдень, становилось жарко. Вдалеке слышался радостный, бодрый перезвон пасхальных колоколов. Время от времени с порывами ветра до нас доносились звуки критской лиры, вся деревня гудела, похожая на весенний улей.
Зорба покачал головой.
— Кончилось время, когда моя душа обновлялась каждую Пасху вместе с Христом, теперь всему конец! — сказал он. — Нынче только моя плоть оживает… И сейчас, конечно, всегда найдется кому заплатить за стаканчик-другой; мне говорят: съешь этот кусочек, потом этот, — вот я и полакомился обильной изысканной пищей. Она не вся превращается в отбросы, кое-что остается, создавая хорошее настроение, а с ним тягу к танцам, песням, ругани, — вот это «кое-что» я и называю обновлением.
Он поднялся, посмотрел по сторонам и нахмурился.
— Какой-то малыш бежит, — сказал Зорба и устремился навстречу посыльному.
Мальчик, поднявшись на цыпочки, что-то прошептал ему на ухо.
Зорба задрожал от негодования:
— Больна? — зарычал он. — Больна? Прочь отсюда, не то получишь у меня. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Хозяин, я сбегаю в деревню, узнаю, что с этой старой тюленихой… Подожди чуток. Дай мне два красных яйца, мы с ней похристосуемся. Я скоро вернусь! Он сунул красные яйца в карман, подтянул свои баклажанные носки и ушел.
Я спустился с пригорка и растянулся на прохладном галечнике. Дул легкий бриз, море слабо волновалось, две чайки с туго набитыми зобами опустились на волны и стали с наслаждением покачиваться, подчиняясь вздохам моря.
Завидуя, я угадывал ликование их тел в прохладе волн. Разглядывая чаек, я мечтал: «Вот путь, которым надо идти, найти чудесный ритм и, полностью доверясь, следовать ему».
Зорба появился через час, с удовлетворением поглаживая усы.
— Бедняжка Бубулина простудилась. Это не так страшно. Она ведь очень набожная, и вот всю святую неделю Бубулина ходила к заутрене, ради меня, как она сказала, и простудилась. Я ей поставил банки, растер лампадным маслом, дал выпить рюмку рома, завтра она будет здоровехонька. Эта злюка в своем роде довольно забавна: нужно было слышать, как она ворковала, будто голубка, пока я ее растирал, ей было так щекотно! Мы сели за стол Зорба наполнил стаканы:
— За ее здоровье! И пусть дьявол заберет ее как можно позднее! — сказал он с нежностью. Некоторое время мы молча ели и пили. Ветер доносил до нас далекие и страстные звуки лиры, похожие на жужжание пчел. Это Христос продолжал воскресать на террасах, вслед за пасхальными ягнятами и куличами следовали любовные песни.
Наевшись и напившись, Зорба прислушался своим большим волосатым ухом:
— Лира… — прошептал он, — в деревне танцы! — Он быстро поднялся, вино ударило ему в голову.
— Послушай, что это мы здесь делаем, совсем одни, наподобие кукушек? — воскликнул он. — Пошли потанцуем! Тебе что, не жалко ягненка? Что ж ты — так и позволишь ему пропасть?
— Черт бы тебя побрал, Зорба, ты что, спятил? Я сегодня не в настроении. Иди туда один и потанцуй за меня тоже!
Зорба схватил меня за руки и приподнял:
— Христос воскрес, мальчик мой! Ах, мне бы твою молодость! Везде быть первым! В работе, в выпивке, в любви и не бояться ни Бога ни дьявола. Вот что такое молодость!
— Это ягненок говорит в тебе, Зорба! Он обернулся волком!
— Старина, ягненок обернулся Зорбой, это Зорба говорит, уверяю тебя! Послушай меня! А судить будешь потом. Я просто Синдбад-Мореход. Не зря я ездил по белу свету, нет! Воровал, убивал, лгал, спал с кучей женщин и нарушал заповеди. Сколько же и как? Десять? Ах, я бы хотел, чтобы их было двадцать, пятьдесят, сто, чтобы их все нарушить! Тем не менее, если есть Бог, я не побоюсь предстать перед ним в назначенный день. Я не знаю, как тебе объяснить, чтобы ты понял. Все это, я полагаю, не имеет никакого значения. Разве Господь Бог соблаговолит проявить интерес к земляным червям и считаться с ними? Злиться, бушевать, портить себе кровь потому, что кто-то ошибся и полез на соседнюю червячиху? Или же кто-то съел кусочек мяса в Святую пятницу? Тьфу! Идите-ка вы все прочь толстобрюхие священники!
— Хорошо, Зорба, — сказал я, чтобы еще больше его разозлить, — хорошо, Бог не спрашивает тебя, что ты съел, но спросит, что ты сделал!
— Да я же тебе сказал, что он это тем более не спросит. Ты можешь сказать: откуда ты все это знаешь, невежественный Зорба? Я это знаю, я уверен в этом.
Предположим, у меня два сына: один умный, добропорядочный, хозяйственный, набожный, а другой — мошенник, обжора, гуляка, в общем, человек вне правил; обоих я усажу за стол, это точно, но не знаю почему, я бы отдал предпочтение второму. Может быть, потому, что он похож на меня? Но кто тебе сказал, что я меньше похожу на Господа Бога, чем поп Стефан, который проводит свои дни и ночи, преклонив колена и собирая копейки?
Господь Бог устраивает праздники, потом творит несправедливости, занимается любовью, работает, ему нравятся самые невероятные вещи, совсем, как мне. Он ест то, что ему по вкусу, обладает женщинами, которых желает. Ты видишь идущую женщину, прекрасную, как родниковая вода, сердце твое расцветает, но тут земля разверзается и поглощает ее. Куда она шла? Кто ею завладел? Если она была благоразумной, скажут: Господь Бог принял. Если же потаскухой, объявят: ее забрал дьявол. Я же, хозяин, говорил тебе и снова повторяю: «Господь Бог и дьявол — одно целое!»
Я молчал, кусая губы, словно мешая словам выйти наружу. Что мне хотелось выразить после услышанных мудрых речей? Проклятье, радость, отчаяние? Я этого не знал.
Зорба взял свою палку, лихо надел шапочку слегка набекрень и с сожалением посмотрел на меня, будто хотел что-то добавить, губы его чуть шевельнулись, но так ничего и не сказав, он быстрым шагом, с высоко поднятой головой направился в сторону деревни.
В свете уходящего дня я видел, как движется по галечнику его гигантская тень. Зорба шел и весь пляж как бы оживал.
Долго еще напрягал я слух, прислушиваясь к затихающим шагам. Вдруг, едва почувствовав, что остался один, я резко поднялся. Зачем? Куда надо идти? Я не знал. Разум мой еще не принял решения, хотя тело поддалось внезапному порыву. Это был он, он сам принял решение, не спросив моего мнения.
— Вперед! — повелел он.
Я торопливо направился в деревню, лишь изредка останавливаясь и вдыхая запахи весны. Земля благоухала ромашкой, по мере приближения к садам в каждом порыве ветра я чувствовал аромат цветущих лимонных и апельсиновых деревьев и лавра. Вечерняя звезда начала свой радостный танец в западной части небосклона.
«Море, женщина, вино, остервенелый труд!» — против своей воли шептал я слова Зорбы, продолжая свой путь. «Море, женщина, вино, остервенелый труд! Очертя голову устремиться к работе, вину, любви, не бояться ни Бога ни дьявола… вот, что такое молодость!»
Я снова и снова повторял эти слова, будто хотел придать себе смелости, и продолжал идти.
Вдруг я остановился, похоже, я прибыл на место. Куда же? Осмотревшись, я увидел, что нахожусь перед садом вдовы. Позади камышовой изгороди и кактусов напевал нежный женский голос. Я подошел, раздвинул листья. Под апельсиновым деревом стояла одетая в черное пышногрудая женщина. Напевая, она срезала цветущие ветви. В сумерках я видел, как светилась ее полуоткрытая грудь.
У меня перехватило дыхание. «Это настоящий дикий зверек, — подумал я, — и она сама знает это. Какими несчастными созданиями, сумасбродными, нелепыми, становятся из-за нее мужчины! Похожая на самок насекомых — богомолов, кузнечиков, пауков, — она так же, как и они, пресыщенная и в то же время неутоленная, должно быть на рассвете сжирает самцов».
Почувствовала ли вдова мое присутствие? Прервав свою песню, она обернулась. С быстротой молнии наши взгляды встретились. Мне показалось, что колени мои подгибаются — будто за камышами я увидел тигрицу.
— Кто там? — спросила она сдавленным голосом.
Вдова поправила платок, прикрыв грудь. Лицо ее омрачилось.
Я был готов уйти. Но слова Зорбы внезапно заполнили мое сердце. Я собрался с силами. «Море, женщина, вино…»
— Это я, — ответил я ей, — это я, открой мне! Едва я произнес эти слова, как меня охватил страх. Я снова готов был бежать, но стыд удержал меня.
— Да кто же ты?
Она молча шагнула, медленно, осторожно вытянула шею, чуть прищурила глаза, чтобы лучше разглядеть, сделала еще шаг, вся настороже.
Вдруг лицо ее засветилось. Кончиком языка она провела по губам.
— Господин, это вы? — произнесла она нежным голосом. Она сделала еще шаг, сжавшись, готовая отскочить.
— Господин? — переспросила она глухо.
— Да.
— Входи!
Наступил день. Зорба вернулся и курил, сидя перед хижиной, посматривая на море. Похоже, он меня ждал.
Как только я появился, он поднял голову и пристально посмотрел на меня. Его ноздри затрепетали, как у борзой. Старый грек вытянул шею и глубоко потянул носом, как бы принюхиваясь ко мне. Вдруг лицо его засияло, словно он учуял запах вдовы.
Зорба медленно поднялся, улыбнулся во весь рот и протянул руки.
— Благословляю тебя! — сказал он.
Я лежал, закрыв глаза, слушал, как море спокойно вздыхало в убаюкивающем ритме и чувствовал себя чайкой, покачивающейся на волнах. Вот так, нежно укачиваемый, я погрузился в сон. Снилась мне громадная негритянка, сидящая на корточках прямо на земле, казалось, что это был какой-то античный замок циклопов из черного гранита. В тоске я кружил вокруг нее, пытаясь найти вход. Ростом я был не больше пальца ее ноги. Внезапно, обходя ее пятку, я увидел какую-то черную дверь, похожую на грот. Послышался низкий голос, приказавший войти. И я вошел.
К полудню я проснулся. Заглянувшее в окно солнце залило простыни ярким светом и так сверкнуло в небольшом зеркальце, висевшем на стене, что казалось, оно разлетелось на тысячу осколков.
Приснившаяся во сне огромная негритянка вновь пришла мне на ум, я снова закрыл глаза, море шептало и мне стало казаться, что я счастлив. Тело мое было легким и удовлетворенным, наподобие какого-то животного, которое, проглотив добычу, облизывалось, вытянувшись на солнце. Мозг мой, как и тело, насытившись, отдыхал. Казалось, он нашел удивительно простой ответ на самые мучительные вопросы.
Вся радость прошедшей ночи нахлынула на меня, обильно орошая ту землю, на которой я был. Вытянувшись с закрытыми глазами, я чувствовал, что мое существо куда-то проваливалось. Этой ночью я впервые ясно ощутил, что душа тоже плоть, более подвижная, может быть, более прозрачная и свободная, но вес же плоть. А плоть в свою очередь является душой, слегка дремотной, изнуренной длинной дорогой, перегруженной тяжким опытом.
Почувствовав упавшую на меня тень, я открыл глаза. Стоя на пороге на меня смотрел довольный Зорба.
— Не просыпайся, мальчик мой! Не просыпайся… — тихо говорил он мне с материнской нежностью. — Праздник еще продолжается, спи!
— Я уже выспался, — возразил я, вставая.
— Приготовлю тебе гоголь-моголь, — сказал Зорба, вздыхая, — это восстановит силы.
Не ответив, я выбежал на пляж, бросился в море, потом стал обсыхать на солнце. В носу, на губах, на кончиках пальцев я еще чувствовал какой-то нежный настойчивый запах флердоранжа, или лаврового масла, которыми критские женщины умащивают свои волосы.
Вчера вдова срезала охапку цветов апельсинового дерева, чтобы сегодня вечером отнести Христу, прийти в час, когда сельчане танцуют под серебристыми тополями на площади, и церковь в это время будет пустой. Иконостас над ее постелью был весь в цветах лимона, между цветами виднелась скорбящая Богоматерь с большими миндалевидными глазами.
Зорба подошел и поставил передо мной чашку с гоголь-моголем, два больших апельсина и маленький пасхальный кулич. Прислуживал он бесшумно, счастливый, будто мать, заботящаяся о своем сыне, вернувшемся с войны. Старик грек посмотрел на меня ласкающим взглядом и собрался уходить.
— Пойду поставлю несколько столбов, — сказал он.
Я спокойно жевал на солнцепеке, чувствуя себя непомерно счастливым, будто плыл по прохладному зеленоватому морю. Я, словно животное, позволил ликовать всему своему телу, с ног до головы. Только иногда с восторгом смотрел я вокруг себя, заглядывая в себя, дивясь чуду мироздания.
Я снова закрыл глаза.
Внезапно я поднялся, вошел в пашу хижину и взял рукопись «Будды». Наконец-то она закончена. В финале Будда, лежа под цветущим деревцем, поднимает руку и приказывает пяти его стихиям — земле, воде, огню, воздуху, разуму — раствориться. Прочитав это, я понял, что больше не нуждаюсь в этом тревожном образе; в знак того, что я как бы закончил свою службу у Будды, я тоже поднял руку и приказал Будде раствориться во мне.
Поспешно, с помощью всемогущих слов-заклинаний, я опустошил свое тело, душу и разум. Ожесточенно нацарапывал я последние слова, испуская последние крики, и внизу толстым красным карандашом начертал свое имя. Все было кончено.
Толстой бечевкой я крепко перевязал рукопись, испытывая странную радость, будто мне удалось связать по рукам и ногам какого-то грозного врага, может быть так радуются дикари, когда связывают своих любимых усопших, чтобы те не смогли, выйдя из могил, превратиться в привидения.
Прибежала маленькая босоногая девочка. На ней было желтое платье, в ручонке она сжимала красное яйцо. Она остановилась и в страхе смотрела на меня.
— Чего тебе? — спросил я с улыбкой, чтобы придать ей смелости. — Ты чего-нибудь хочешь? — Она засопела и слабым, задыхающимся голосом ответила:
— Мадам послала сказать тебе, чтобы ты пришел. Она в постели. Это ты Зорба?
— Хорошо, я приду.
Я переложил красное яйцо ей в другую ручонку, и она убежала.
Я поднялся и отправился в путь. Деревенский гул постепенно приближался; нежные звуки лиры, крики, выстрелы, веселые песни. Когда я вышел на площадь, парни и девушки, готовясь танцевать, собрались под тополями, покрытыми свежей листвой. Вокруг на скамьях, опираясь подбородками на трости, расселись старики и наблюдали. Несколько позади стояли старухи. Среди танцоров, с апрельской розой за ухом, возвышался знаменитый лирник, Фанурио. Левой рукой он прижимал к коленям свою лиру, пытаясь смычком, зажатым в правой руке, водить по звонким струнам.
— Христос Воскресе! — крикнул я, проходя мимо.
— Воистину Воскресе! — отвечал мне радостный гул.
Я бросил быстрый взгляд. Хорошо сложенные парни с тонкими талиями надели панталоны с напуском и головные платки, бахрома которых спадала на лоб и виски, наподобие завитых прядей. Девушки с повязанными вокруг шеи монистами и белыми вышитыми платками, опустив глаза, дрожали от нетерпения.
Кто-то спросил:
— Ты не останешься с нами, господин?
Но я уже прошел мимо.
Мадам Гортензия лежала в большой кровати, которая, единственная, оставалась ей верна. Щеки ее пылали от лихорадки, она кашляла. Едва увидев меня, она жалобно завздыхала:
— А Зорба, где же Зорба?
— Плохи дела. С того дня, как ты заболела, он тоже свалился. Он смотрит на твою фотографию и вздыхает.
— Говори, говори еще… — шептала бедная русалка, закрывая глаза от счастья.
— Он послал спросить у тебя, не нужно ли тебе чего. Сегодня вечером он придет, несмотря на то, что сам едва таскает ноги. Он больше не может перенести разлуку с тобой.
— Говори, говори же еще…
— Он получил телеграмму из Афин. Свадебные туалеты готовы, венки тоже, их погрузили на пароход, они прибудут… вместе с белыми свечами, перевязанными розовыми лентами…
— Продолжай, дальше!
Сон ее сморил, дыхание замедлилось; она стала бредить. В комнате пахло одеколоном, нашатырем и потом. В раскрытое окно со двора несло едким запахом куриного и кроличьего помета.
Поднявшись, я тихонько вышел из комнаты. В дверях я столкнулся с Мимито. Сегодня на нем были совсем новые панталоны и сапожки. За ухом красовалась ветка базилика.
— Мимито, — сказал я ему, — сбегай в Кало и приведи врача!
Мимито уже снял свои сапожки, чтобы не портить их дорогой, и зажал под мышкой.
— Обязательно найди врача, передай ему от меня большой привет, скажи, чтобы запряг кобылицу и непременно приехал. Скажешь, что мадам серьезно заболела. Она простудилась, бедняжка, у нее лихорадка и она умирает. Скажи ему это. Ну, беги!
— Oх! Oх! Бегу.
Он поплевал на ладони, весело похлопал, но не пошевелился, весело глядя на меня.
— Беги же, говорят тебе!
Мимито по-прежнему не шелохнулся, подмигнув мне дьявольской улыбкой.
— Господин, — сказал он, — я отнес тебе флакон флердоранжевой воды, это подарок. Мимито на мгновение замолчал. Он ждал, что я спрошу, кто его послал, но я продолжал молчать.
— Ну что же ты не спрашиваешь кто тебе его послал, господин? — закудахтал он. — «Пусть он смочит себе волосы, — сказала она, — чтобы они хорошо пахли!»
— Беги быстрее! И помолчи!
Он засмеялся, снова поплевал на ладони: Oх! Oх! и со словами «Христос Воскресе!» исчез, пытаясь смычком, зажатым в правой руке, водить по звонким струнам.
— Христос Воскресе! — крикнул я, проходя мимо.
— Воистину Воскресе! — отвечал мне радостный гул.