Мы молча шли по узеньким улочкам деревни. Неосвещенные дома казались черными пятнами, где-то в стороне лаяла собака, тяжело вздыхал вол. Ветер издалека доносил радостную мелодию лиры, звеневшую наподобие игривого ручья.

— Зорба, — сказал я, пытаясь прервать тягостное молчание, — что это за ветер? Южный?

Но старый грек вышагивал впереди, держа клетку с попугаем вроде фонаря, и молчал. Как только мы пришли на наш пляж, он обернулся.

— Ты голоден, хозяин? — спросил он.

— Нет, мне не хочется есть, Зорба.

— Ты хочешь спать?

— Нет.

— И я не хочу. Посидим немного на гальке. Мне нужно у тебя кое-что спросить.

Оба мы устали, но нам не спалось. Мы не хотели утратить остроту трагедийного ощущения этого дня. Сон казался нам трусливым бегством в минуту опасности. Мы уселись на берегу моря. Зорба поставил клетку между колен и долго молчал. Какое-то тревожащее воображение созвездие появилось позади горы, будто многоглавое чудовище с хвостом в виде спирали. Время от времени одна из звезд отделялась и падала.

Зорба с восторгом смотрел на небо, он даже раскрыл рот, словно впервые его увидел.

— Интересно, что происходит там, наверху? — проговорил он.

Минуту спустя он решился и заговорил. Голос его торжественно и взволнованно зазвучал в ночи:

— Хозяин, можешь ли ты мне сказать, — произнес он, — что означают все эти вещи? Кто же их сотворил? Зачем их сделали? А главное, — голос Зорбы задрожал от гнева и ужаса, — почему наступает смерть?

— Я не знаю, Зорба! — ответил я, устыдясь, будто меня спрашивали о чем-то самом простом, самом необходимом, а я был не в состоянии объяснить.

— Ты и не знаешь? — удивился Зорба, глаза его округлились точно так же, как прошлой ночью, когда я признался, что не умею танцевать. Какое-то мгновение он сохранял молчание, затем вдруг разразился:

— Тогда к чему все эти грязные книги, которые ты читаешь, а? Зачем ты их читаешь? И если они не говорят об этом, тогда о чем там рассказ?

— Они говорят о растерянности человека, который не может объяснить то, о чем ты спрашиваешь, Зорба.

— Плевать мне на его растерянность! — крикнул он, с раздражением топая ногой.

Попугай от этих криков внезапно подпрыгнул:

— Канаваро! Канаваро! — закричал он, будто звал на помощь.

— Заткнись ты! — сказал Зорба, стукнув кулаком по клетке.

Он повернулся ко мне:

— Я хочу, чтобы ты мне сказал, откуда все приходят и куда идут. Столько лет ты изнуряешь себя этой тарабарщиной. Что ж за сироп ты сумел выжать из двух-трех тысяч килограммов бумаги? Столько тоски было в его голосе, что у меня оборвалось дыхание. Эх! Как мне хотелось ответить ему!

Я был глубоко убежден, что самые высокие вершины человеческого духа не Знание, Добродетель, Доброта и Успех. Это что-то большее, фатальное и безнадежное вроде священного Ужаса.

— Ты не отвечаешь? — с беспокойством спросил Зорба.

Я попытался объяснить своему товарищу:

— Мы — маленькие червячки, Зорба, самые маленькие червячки на маленьком листочке огромного дерева. Маленький листок — наша земля, другие листья — это звезды, которые движутся в ночи. Мы бродим по нашему маленькому листку и с беспокойством его исследуем: нюхаем — хорошо или плохо пахнет; пробуем на вкус, если он оказывается съедобным. Мы ударяем по нему — он отзывается, как живое существо.

Кое-кто из самых отважных достигает края листка. И там, над бездной, мы наклоняемся с широко раскрытыми

глазами и напрягаем слух. Нас охватывает дрожь. Мы предупреждаем о страшной пропасти под нами, время от времени слышен шелест других листьев этого гигантского дерева, мы чувствуем, как от корней дерева поднимается сок и наполняет наши сердца. Вот так, склонившись над пучиной всем своим существом, мы дрожим от страха. С этой минуты нам грозит…

Я остановился. Мне хотелось сказать: «с этой минуты начинается поэзия», но Зорба мог бы не понять.

Я замолчал.

— Что же грозит? — обеспокоенно спросил Зорба. — Почему ты остановился?

— …Грозит великая опасность, Зорба. У одних начинает кружиться голова, они бредят, других охватывает страх и, пытаясь найти ответ, который успокоил бы их сердца, они обращаются к Богу. Третьи спокойно и смело смотрят с края листка в бездну, говоря: «Она мне нравится». Зорба долго раздумывал. Он старался понять.

— Я, — сказал он наконец, — каждую минуту вижу смерть и мне не страшно. Однако я никогда, никогда не скажу: «Она мне нравится». Нет, она мне совершенно не нравится! Я не согласен!

Он замолчал, но тут же продолжил:

— Нет, я не из тех кто, как баран, подставит свою шею смерти со словами: «Отрежь мне голову, чтобы я сразу отправился в рай!»

Я в замешательстве слушал Зорбу… Что же это, если не мятеж? Гордый донкихотский порыв человека, стремящегося подчинить неизбежные законы бытия велению своей души, отрицать все устоявшиеся каноны и создать в соответствии с устремлениями своего сердца, наперекор равнодушной природе, новый мир, чище, нравственнее, лучше?

Зорба посмотрел на меня, понял, что мне больше нечего ему сказать, осторожно, чтобы не разбудить попугая, взял клетку, поставил ее у своей головы и растянулся.

— Спокойной ночи, хозяин! — сказал он — На сегодня хватит. Дул сильный южный ветер оттуда, из Африки. Он способствует созреванию овощей, фруктов и грудей девушек Крита. Я чувствовал, как он овеял мои губы, лоб, шею и как мой мозг, словно плод, потрескивал и зрел. Я не мог и не хотел спать, ни о чем не думал, ощущая лишь, что в этой теплой ночи во мне что-то меняется… Присев у самой воды, я наблюдал чудо.

Звезды потускнели, небо озарилось и на этом светлом фоне появились, будто нарисованные тончайшим пером горы, деревья, чайки. Начинался новый день.

Прошло несколько дней. Колосья созрели и склонили свои утяжеленные зерном головы. На оливах распевали цикады, в жарких лугах жужжали пестрые насекомые. С поверхности моря поднимался пар.

Каждый день с зарей Зорба молча уходил в горы. Монтаж канатной дороги подходил к концу. Столбы были поставлены, тросы натянуты, шкивы подвешены. Зорба возвращался с работы затемно, на исходе сил. Он разжигал огонь, готовил еду, и мы ужинали. Мы старались не будить таящихся в нас ужасных демонов, то есть любовь, смерть, страх; не заводили речь ни о вдове, ни о мадам Гортензии, ни о Боге. Молча смотрели мы в морскую даль.

Зорба молчал, а моя душа вновь наполнялась тревогой. Каков этот мир, спрашивал я себя, какова его цель и каким образом наши эфемерные жизни могут содействовать ее достижению? Человек занят, утверждает Зорба, превращением пищи в радость, в разум — говорят другие, что в сущности то же самое. Но почему? А когда тело разлагается, остается ли нечто, что мы называем душой? Или же наша неутолимая жажда бессмертия исходит от того, что в тот краткий миг, что мы дышим, мы служим чему-то, вечному?

Однажды я поднялся и умылся. Казалось, земля тоже только что проснулась и освежилась. Она сияла совсем обновленная. Я пошел в сторону деревни. Слева от меня было синее море. Справа, вдали, ощетинившись золотыми копьями, лежало хлебное поле. Пройдя мимо смоковницы, покрытой зелеными листьями и усыпанной маленькими винными ягодами, я поспешно, не обернувшись, пересек сад вдовы и вошел в деревню. Небольшая гостиница была теперь пуста и заброшена. Двери и окна отсутствовали, во дворе бродили собаки, комнаты были пусты. В спальне умершей не было больше ни кровати, ни сундука, ни стульев. В углу валялся только рваный домашний тапок с красным помпоном. Этот жалкий тапок, сострадавший больше, чем человеческая душа, преданно сохранял форму ноги хозяйки, несмотря на грубое с собой обращение

Я опоздал с возвращением. Зорба уже разжег очаг и приготовился кухарничать. Едва подняв голову, он понял, откуда я пришел, и нахмурил брови. После стольких дней молчания в этот вечер он смягчился и заговорил:

— Любая печаль, хозяин, — сказал он, как бы желая оправдаться, — разбивает мне сердце. Но израненное, оно тотчас заживает, и раны не видны. Я весь покрыт шрамами, однако держусь.

— Слишком быстро ты забыл бедную Бубулину, Зорба, — сказал я ему голосом, который против моей воли был резок. Зорба разозлился и изменил тон:

— Каждый день, — воскликнул он, — возникают новые проекты! Я забыл о том, что было вчера, и не спрашиваю себя, что будет завтра. Меня заботит лишь то, что происходит сегодня, сейчас. Я говорю: «Что ты делаешь в эту минуту, Зорба? — Сплю. — Тогда спи крепче! — Что ты нынче делаешь, Зорба? — Работаю. — Хорошенько работай! — Чем занимаешься, Зорба? — Обнимаю женщину. — Обнимай ее крепче. Забудь все остальное, ничего другого в мире нет, только она и ты, действуй!»

Спустя минуту он продолжил:

— Ни один Канаваро не дал нашей Бубулине столько удовольствия, сколько я, который говорит с тобой, я, истасканный старый Зорба. Ты меня спросишь почему? Потому что все на свете Канаваро в ту самую минуту, когда обнимали ее, думали о своем флоте, о Крите, короле, галунах или жене. Я же, я забывал все, и она, потаскуха, это хорошо понимала. Послушай и запомни, ученейший, для своей дальнейшей жизни: настоящая женщина получает максимум удовольствия от того, что она отдается, а не от того, что получает от мужчины.

Он наклонился, чтобы добавить поленьев в огонь, и замолчал. Я смотрел на него и бесконечно радовался. Минуты, проведенные нами в этом уголке мира, протекали в простых заботах и в то же время были богаты глубокими чувствами. Наша повседневная пища состояла из этих супов, которые готовят моряки, высадившись на пустынном берегу, с рыбой и устрицами — это вкуснее любого другого кушанья, насыщающего человеческое тело и душу. Здесь, на краю света, мы походили на потерпевших кораблекрушение.

— Послезавтра будет торжественное открытие канатной дороги, — сказал Зорба, продолжая свою мысль. — Я больше не хожу по земле, я парю в воздухе, у меня будто крылья на плечах!

— Ты помнишь, Зорба, — сказал я, — какую приманку ты мне подкинул в том пирейском кафе, чтобы подцепить меня на крючок? Что ты, мол, умеешь готовить превосходные супы — и оказывается, что это мое любимое блюдо. Как ты смекнул?

Зорба с пренебрежением покачал головой.

— Я этого не знал, хозяин! Это мне само собой пришло в голову. Я обратил внимание на манеру, с какой ты сидел в углу кафе: очень спокойно, сдержанно, склонившись над маленькой книгой с золоченым обрезом. Не знаю почему, но я сказал себе, что ты должен любить супы. Мне это пришло в голову само собой, говорят тебе, и не нужно пытаться понять!

Он замолчал, прислушиваясь.

— Тихо, — сказал он, — кто-то идет!

Послышались чьи-то торопливые шаги и прерывистое дыхание бегущего. Внезапно в свете пламени перед нами появился монах в разорванной рясе, без головного убора с подпаленной бородой и усами. От него исходил сильный запах керосина.

— Эй! Добро пожаловать, отец Захарий! — воскликнул Зорба. — Что это с тобой случилось?

Монах повалился на землю, поближе к огню. Подбородок его дрожал. Зорба наклонился и подмигнул ему.

— Да, — ответил тот.

— Браво, монах! — похвалил Зорба. — Теперь ты наверняка попадешь в рай, ты там не отлынивай и тебе дадут целый бидон керосина.

— Аминь! — пробормотал монах, перекрестясь.

— Как это было? Когда? Рассказывай!

— Я увидел архангела Михаила, брат Канаваро. Он мне приказал. Послушай-ка. Я был совсем один на кухне, лущил зеленую фасоль, дверь закрыта. Отцы ушли к вечерне, все было тихо. Слушая пение птиц, мне казалось, что это ангелы поют. Я был очень спокоен, все приготовил и ждал. Бидон с керосином был спрятан на кладбище в часовне, под алтарем, чтобы архангел Михаил благословил его. Итак, вчера, после обеда я лущил фасоль, в голове у меня был настоящий рай, я говорил: «Иисус всевышний, сделай так, чтобы я тоже заслужил царство небесное, и я соглашусь вечно чистить овощи на райской кухне!» Вот о чем я думал, и слезы текли из глаз моих. Тут вдруг послышалось хлопанье крыльев над головой. Я тотчас понял. Дрожа, я склонил голову и услышал голос: «Захарий, подними глаза, не бойся!» Но я задрожал и повалился на землю. «Подними глаза, Захарий!» — снова слышу я. Поднял глаза и увидел: дверь открыта, а на пороге стоит архангел Михаил такой, как он нарисован на дверях храма, очень похож — с черными крыльями, в красных сандалиях и золотом шлеме. Только вместо меча он держал зажженный факел. «Привет, Захарий», — сказал он мне.

«Я — божий слуга, — отвечаю я, — приказывай!» — «Возьми факел и благословит тебя Господь!» Я протянул руку и почувствовал, что обжег ладонь. Но архангел уже исчез, только через открытую дверь видна была огненная линия в небе, словно от падающей звезды.

Монах вытер пот с лица. Оно было мертвенно бледным. Зубы его стучали, будто его била лихорадка.

— А дальше? — спросил Зорба. — Смелее, монах!

— В эту минуту отцы окончили вечерню и входили в трапезную. Игумен, проходя, ударил меня ногой, как cобаку. Братья стали смеяться. Я — ни слова. После явления архангела в воздухе пахло серой, но никто этого не замечал. Они уселись за столы. «Захария, — говорит мне прислуживающий за столом, — ты не будешь есть?» А у меня рот как зашит.

«Ему хватит пищи ангелов», — говорит Дометиос, этот распутник. Братья снова заржали. Тогда я встал и направился в сторону кладбища. Распластался у ног архангела. Несколько часов я чувствовал, как нога архангела давит на мой затылок.

Время промелькнуло подобно молнии. Наверно, так будут проходить часы и века в раю. Наступила полночь. Все было тихо. Монахи ушли на покой. Я поднялся. Осенил себя крестным знаменем и поцеловал ногу архангела: «Да исполнится воля твоя!» Схватив бидон с керосином, я открыл его, потом набил свой колпак тряпками и вышел.

Ночь была темная, луна еще не взошла. Монастырь был черным, как ад. Я вошел во двор, поднялся по лестнице, подошел к келье игумена, облил керосином дверь, окна, стены и побежал к келье Дометиоса. Потом я начал поливать кельи и деревянную галерею — все так, как ты мне объяснил. Затем я вошел в церковь, зажег свечу от христовой лампады и поджег.

Монах, задыхаясь, замолчал. Глаза его были полны огня.

— Будь славен Господь, — зарычал он, крестясь — Слава тебе, Господи! Монастырь сразу заволокло пламенем. «Адский огонь!» — закричал я и пустился наутек. Я бежал изо всех сил и слышал, как звонят колокола и кричат монахи…

Наступил день. Я спрятался в лесу. Меня трясло. Поднялось солнце, я услышал монахов, обшаривающих заросли, — они искали меня, но не нашли. Ближе к сумеркам я услышал голос: «Спускайся к морю, спасайся!» — «Проводи меня, архангел», — воскликнул я, и отправился в путь. Я не знал, куда идти, это архангел меня направлял — то в виде молнии, то черной птицы на дереве или тропинки вниз. Я бежал что было мочи, доверяя этим знакам. И вот, велика же его доброта! Я нашел тебя, дорогой Канаваро. Я спасен!

Зорба ничего не говорил, его охватил беззвучный торжествующий смех, рот его растянулся до мохнатых ослиных ушей.

Обед был готов, и он снял его с огня.

— Захарий, — спросил мой товарищ, — что это такое — «пища ангелов»?

— Это дух святой, — ответил монах, крестясь.

— Дух? Иначе говоря, ветер? Этим не наешься, старина, иди поешь хлеба, ухи и кусок мяса, чтобы прийти в себя. Ты хорошо поработал, поэтому ешь!

— Я не голоден, — сказал монах.

— Захарий не голоден, ну а Иосиф? Он тоже не голоден?

— Иосиф, — ответил монах тихим голосом, словно открывая великую тайну, — он сгорел, проклятый, слава тебе Господи!

— Сгорел! — воскликнул Зорба, рассмеявшись. — Каким образом? Когда? Ты видел это?

— Брат Канаваро, он сгорел в ту минуту, когда я зажег свечу от христовой лампады. Собственными глазами видел, как он выполз из моего рта, будто черная лента с огненными буквами! Пламя свечи упало на него, он стал извиваться, как змея, и превратился в пепел. Какое облегчение! Мне кажется, что я уже нахожусь в раю.

Захарий поднялся от очага, где сидел, свернувшись клубочком.

— Пойду лягу на берегу, таков наказ, который я получил.

Он сделал несколько шагов в сторону моря и исчез в ночи.

— Тебе придется отвечать за него, Зорба, — сказал я, — если монахи его найдут, он пропадет.

— Они его не найдут, не беспокойся, хозяин. Я знаком с такими авантюрами. Завтра рано утром я его побрею, дам ему обычную одежду и посажу на судно. Не порть себе кровь, не стоит это того. Хорош ли суп? Ешь с аппетитом настоящую пищу людей и не волнуйся. Зорба с удовольствием поел, выпил и вытер усы. Теперь ему хотелось поговорить.

— Ты видел, — сказал он, — его дьявол мертв. И вот он опустошен, полностью опустошен этот несчастный, настал его конец! Теперь он стал таким, как все. Он немного подумал и вдруг сказал:

— Ты думаешь, хозяин, что этот дьявол был…

— Конечно, — ответил я, — мысль поджечь монастырь владела им, он его сжег и успокоился. Мысль о том, что он хочет есть мясо, пить вино, созрела и стала двигателем. Другой Захарий не нуждался ни в мясе, ни в вине. Он созрел, постясь. Зорба обдумывал это со всех сторон.

— Черт возьми! Я полагаю, что ты прав, хозяин, и мне кажется, что во мне тоже пять-шесть демонов!

— У нас у всех они есть, Зорба, не приходи в ужас. И чем больше их у нас, тем лучше. Достаточно, что они все тянутся к одной цели разными путями. Эти слова привели Зорбу в волнение. Он прижал свою большую голову к коленям и задумался.

— Что за цель? — спросил он наконец поднимая глаза.

— Не знаю, Зорба! Ты меня спрашиваешь об очень трудных вещах, как тебе объяснить.

— Скажи это просто, чтобы было понятно. До сих пор я позволял своим демонам делать все, что они захотят, и выбирать путь, который им нравится, — именно поэтому кое-кто считает меня бесчестным, другие порядочным, некоторые тронутым, иные мудрым Соломоном! Таков я и есть, во мне много еще всего, настоящий винегрет. Просвети же меня, если можешь, что за цель?

— Я полагаю, Зорба (но я могу и ошибиться), что есть три сорта людей: те, кто наметил себе цель жить обычной жизнью, как они говорят, есть, пить, любить, обогащаться, стать именитым. Затем те, кого заботит не собственное существование, а жизнь всех людей. В их понимании все люди — это единое целое и они силятся их просветить, любить и делать им добро, насколько это возможно. Наконец есть еще те, целью которых является жить жизнью вселенной, ибо люди, животные, растения, звезды составляют одно целое, все мы — единая субстанция, которая ведет одну и ту же ужасную борьбу. Какую борьбу? Преобразовать материю в сознание.

Зорба почесал в голове.

— У меня туповаты мозги, я с трудом понимаю… Ах! Хозяин, если бы ты мог станцевать все то, о чем ты говоришь, чтобы я понял!

Я кусал себе губы от изумления. Если бы я мог выразить все в танце! Но, к сожалению, я был на это неспособен. Похоже, моя жизнь была истрачена напрасно.

— Или рассказать мне все это, как сказку, если бы ты мог, хозяин. Как это делал Хусейн Ага. Это был старый турок, наш сосед. Очень старый, очень бедный, ни жены, ни детей, совершенно одинокий. Одежда его была изношена, но сверкала чистотой. Он сам ее стирал, готовил пищу и драил полы. По вечерам он приходил к нам. Садился во дворе рядом с моей бабушкой и другими старухами и вязал носки.

Этот Хусейн Ага был святым. Однажды он посадил меня к себе на колени и положил руку мне на голову, как бы давая мне свое благословение: «Алексис, — сказал он мне, — хочу доверить тебе кое-что. Ты еще очень мал, чтобы разуметь, но когда вырастешь, поймешь. Слушай же, дитя мое: Господь Бог, видишь ли, велик — ни семь этажей неба, ни семь этажей земли не могут его вместить. Однако сердце человека его вмещает. Поэтому, Алексис, будь осторожен, не порань чье-то сердце!»

Я молча слушал Зорбу. Если бы я мог, думал я, раскрывать рот лишь тогда, когда отвлеченная мысль достигала своей вершины, напитывалась жизненными соками, становясь сказкой! Но достичь этого удавалось только великому поэту или народу, обретшему после многовекового упадка свое самосознание.

Зорба поднялся.

— Пойду, посмотрю, что делает наш поджигатель, брошу ему одеяло, чтобы он не простудился. Возьму еще ножницы — они могут пригодиться. Взяв все это, он, посмеиваясь, пошел вдоль моря. Показавшаяся луна освещала землю мертвенно-бледным болезненным светом.

Оставшись в одиночестве у погасшего огня, я обдумывал слова Зорбы. Казалось, они поднимались из глубин его существа и еще сохраняли человеческую теплоту. Мои же мысли были книжным плодом. Они исходили из моего сознания лишь слегка окропленные каплей крови. И если они имели какую-то ценность, то только благодаря этой капле!

Лежа на животе, я ворошил теплый пепел, как вдруг вернулся Зорба с опущенными руками, вид у него был оторопелый.

— Хозяин, не удивляйся…

Я резко поднялся.

— Монах мертв, — сказал он.

— Мертв?

— Я нашел его лежащим на скалах. При луне его было хорошо видно. Я опустился на колени и стал стричь ему бороду и остатки усов. Стриг, подрезал, а он все не шевелился. Что-то на меня нашло и я стал начисто срезать ему волосы на голове. Настриг, должно быть, целый фунт волос. И когда я его увидел таким стриженным, как баран, то рассмеялся. «Послушай, господин Захарий, — говорю я и трясу его, — проснись же, чтобы увидеть чудо Пресвятой Девы!» Тут я обалдел. Он не шевелился. Тряхнул его еще, ничего! На сей раз он не успел смыться, бедный старик, подумал я. Распахнул его рясу, открыл грудь, приложил ладонь ему к сердцу напрасно, тук-тук не слышно, совершенно ничего! Машина остановилась.

По мере того как Зорба говорил, его все больше охватывало возбуждение. Смерть на какое-то время сбила его с толку, но он скоро успокоился.

— Что же теперь делать, хозяин? Я полагаю, его надо сжечь. Кто убивает с помощью керосина, от него же и погибнет, разве не так говорит Евангелие? Ты знаешь, его одежда не гнется от грязи и пропитана керосином, он загорится, как Иуда в святой четверг.

— Делай, что хочешь, — сказал я вымученно. Зорба погрузился в размышления.

— Какая досада, — сказал он наконец, — очень досадно… Если я подожгу, одежда займется, как факел, но сам он, бедняга, кожа да кости! Такому тощему надо безумно много времени, чтобы стать пеплом. В нем нет ни унции жира, нечем помочь огню.

— Если бы Господь Бог существовал, не думаешь ли ты, что он, предвидя все это, сделал бы его упитанным, чтобы нам выпутаться из этого дела? Что ты об этом думаешь?

— Не впутывай меня в эту историю, говорят тебе. Делай, что хочешь, только быстро.

— Лучше всего, если бы из этого получилось чудо! Чтобы монахи поверили, будто сам Господь сделался цирюльником и после бритья монаха, сам же его и убил в наказание за ущерб монастырю. Лукавый грек почесал голову.

— Какое еще чудо? Какое чудо? Скорей, я жду тебя здесь, Зорба!

Лунный серп вот-вот должен был закатиться, золотой с ярко-красным, похожий на раскаленный в огне металл.

Усталый я пошел спать. Проснувшись на заре, я увидел Зорбу, который готовил кофе. Бледный, с красными опухшими глазами, он не спал всю ночь, однако его толстые козлиные губы хитро улыбались.

— Я не спал ночью, хозяин, у меня была работа.

— Какая еще работа, изверг?

— Я творил чудо.

Он засмеялся и приложил палец к губам.

— Ничего тебе не скажу! Завтра торжественное открытие канатной дороги. Толстобрюхие придут ее благословить и тогда все узнают о новом чуде Пресвятой Девы-мстительницы. Зорба налил кофе.

— Послушай, старина, я был бы прекрасным игуменом, — продолжал он, — Если бы я открыл монастырь, клянусь тебе, все другие закрылись бы, а их клиенты перешли бы ко мне. Вы хотите слез? Маленькая мокрая губка позади иконы — и все мои святые начнут плакать. Удар грома? Подложу под алтарь какую-нибудь механическую штуку, которая будет грохотать. Нужны привидения? Двое моих доверенных монахов будут бродить ночью по крышам монастыря, завернутые в простыни. Каждый год для праздника Помилования я буду готовить тьму хромых, слепых и паралитиков, которые увидят свет и встанут на ноги, чтобы танцевать.

Что ты смеешься, хозяин? Мой дядя нашел старого мула, который был при смерти: его кто-то оставил в горах, чтобы он там сдох. А дядя его взял. Каждое утро он отводил его на пастбище, а вечером приводил к себе. «Эй, дядюшка Хараламбос, — кричали ему односельчане, — что ты хочешь сделать с этой старой клячей?» — «Я с его помощью делаю навоз!» — отвечал дядя. Так вот, хозяин! Мне монастырь послужил бы для того, чтобы совершать чудеса.