Когда я проснулся, солнце уже поднялось достаточно высоко. От долгого сна моя правая рука так онемела, что я не мог согнуть пальцы! Буддийская буря прошлась по мне, принеся усталость и пустоту.
Я нагнулся, чтобы собрать упавшие на полулисты. У меня не было ни сил, ни желания их просмотреть. Словно все это бурное вдохновение было только сном, который я, униженный словами узник, не хотел видеть.
В этот день шел мелкий, бесшумный дождь. Перед уходом Зорба разжег жаровню, и я весь день просидел, поджав ноги и грея руки над огнем, без пищи, лишь слушая, как тихо падают капли дождя.
Я ни о чем не думал. Мой мозг, скатанный в шар, будто крот в размокшей земле, отдыхал. Я слышал легкие движения, глухой рокот земли, шум дождя и набухание зерен в почве. Казалось, что небо и земля сливаются, наподобие того, как в первобытную эпоху соединялись мужчина и женщина и плодили детей. Вдоль берега бушевало море, напоминая хищного зверя, лакающего воду.
Когда мы живем в счастье, мы с трудом ощущаем его. Лишь оглянувшись назад мы зачастую с удивлением вдруг понимаем, насколько были счастливы. Я же был счастлив на этом критском берегу и осознавал это.
Огромное темно-синее море раскинулось здесь до африканских берегов. Часто дул горячий южный ветер, ливиец, налетавший из далекого края раскаленных песков. По утрам море благоухало арбузом; в полдень оно парило, чуть колыхаясь, как едва наметившаяся грудь. Вечером оно вздыхало и окрашивалось в розовый, винный, лиловый и темно-синий цвета.
После обеда я развлекался, наполняя ладонь тонким белым песком, чувствуя, как он, теплый и мягкий, скользит между пальцев. Рука, как песочные часы, из которых убегает и где-то теряется жизнь. Пусть теряется, а я любуясь морем, наконец-то понимаю философию Зорбы и чувствую, как мои виски ломит от счастья.
Это напомнило мне мою младшую племянницу Алку, четырехлетнюю девочку: однажды мы накануне Нового года разглядывали витрину игрушечного магазина, она повернулась ко мне и произнесла изумительную фразу: «Дядюшка Людоед, я такая счастливая, у меня будто рога выросли!» Я был поражен. Какое чудо эта жизнь и как все души, несмотря на глубоко уходящие корни, в сущности, родственны.
Вспомнил я и вырезанную из эбенового дерева голову Будды, которую видел в каком-то музее. Будда был освобожден, высшая радость наполняла его после агонии, длившейся семь лет. Вены на его лбу по бокам были настолько раздуты, что выступали в виде двух мощных рогов, скрученных наподобие стальных пружин.
К вечеру дождь прошел, небо снова стало чистым. Мне хотелось есть, и я радовался голоду — вот-вот должен был прийти Зорба, он разожжет очаг и начнет ежедневную церемонию приготовления пищи.
«Опять эта старая бесконечная песня, — часто говорил Зорба, ставя на огонь кастрюлю. — Можно бесконечно болтать не только о женщинах, будь они прокляты, но и про жратву тоже».
В первый раз за последнее время я почувствовал удовольствие от еды. Зорба разжигал огонь между двух камней, мы начинали есть и пить, завязывался разговор; я наконец понял, что принятие пищи одновременно и духовная функция, мясо, хлеб и вино служат тем сырьем, которое превращается в сознание.
По вечерам, без еды и выпивки, усталый после трудового дня, Зорба был угрюм, говорил без воодушевления, слова клещами не вытащить. Его движения были усталыми и неуклюжими. Но едва он, окоченевший и изнуренный, подбрасывал, как он говорил, угля в топку, механизм внутри него оживлялся и набирал обороты. Глаза зажигались, воспоминания рвались наружу, на ногах словно крылья вырастали, и он пускался в пляс.
— Скажи мне, что для тебя хлеб насущный, и я скажу, кто ты. Кое-кто превращает пищу в сало и отбросы, другие — в труд и хорошее настроение, а некоторые, как я слышал, делают из нее культ. Итак, есть три вида мужчин. Я же не принадлежу ни к лучшим, ни к худшим, держусь где-то посередине. То, что съедаю, я превращаю в труд и хорошее настроение. Это не так уж плохо. — Он хитро на меня посмотрел и засмеялся.
— Ты же, хозяин, своей пище силишься придать высшее назначение. Но у тебя это не получается, и ты себя казнишь. С тобой происходит то же самое, что с вороном.
— Что же с ним произошло, Зорба?
— Видишь ли, сначала он ходил с достоинством, соответственно ворону. Но однажды он забрал себе в голову ходить с важным видом, подобно куропатке. С тех пор бедняга забыл свою собственную походку и теперь не знает, как ходить, и хромает.
…Я поднял голову. Послышались шаги Зорбы, поднимавшегося из штольни. Немного спустя я увидел, что он подходит с вытянутым недовольным лицом, большие руки болтались, как чужие.
— Добрый вечер, хозяин! — пробормотал он сквозь зубы.
— Привет, старина. Как работалось сегодня?
Зорба не ответил.
— Я разведу огонь, — сказал он, — и приготовлю поесть.
Взяв в углу охапку дров, он вышел на берег и, мастерски уложив поленья между двумя камнями, разжег пламя. Потом Зорба поставил глиняный горшок, налил в него воды, бросил луку, помидоров, рис и на чал стряпать. Я в это время постелил на круглый низкий стол скатерть, нарезал толстыми ломтями пшеничного хлеба и налил вина из бутыли в калебас, украшенный росписью. Его нам подарил дядюшка Анагности еще в первые дни. Следя за огнем, Зорба опустился на колени перед горшком, глаза его расширились, но он по-прежнему молчал.
— У тебя есть дети, Зорба? — спросил я неожиданно.
Он обернулся.
— Почему ты об этом спрашиваешь? У меня есть дочь.
— Замужем?
Зорба рассмеялся.
— Отчего ты смеешься, Зорба?
— Излишний вопрос, — сказал он. — Конечно, замужем.
Она же нормальная. Я работал на медном руднике в Правице в Халкидиках. Однажды получаю письмо от брата Янни. И правда, забыл тебе сказать, что у меня есть брат, человек замкнутый, рассудительный, набожный, лицемер хороший, словом, человек, что надо, опора общества. Он бакалейщик и ростовщик в Салониках. «Алексис, брат мой, — писал он мне, — твоя дочь Фроссо пошла по плохой дорожке, обесчестив твое имя. Она заимела любовника, от которого у нее ребенок. Это подрывает нашу репутацию. Я поеду в деревню и перережу ей глотку».
— Ну, а ты что стал делать, Зорба?
Он пожал плечами:
— «Фи! Эти женщины!» сказал я и разорвал письмо.
Он помешал рис, посолил и усмехнулся.
— Подожди, ты сейчас услышишь самое смешное. Два месяца спустя я получаю от моего глупого брата второе письмо: «Желаю тебе здоровья и счастья, мой дорогой брат Алексис! — пишет этот дурак. — Честь восстановлена, ты можешь ходить с высоко поднятой головой, этот человек женился на Фроссо!»
Зорба повернулся и посмотрел на меня. При свете сигареты я видел его блестящие глаза. Он снова пожал плечами:
— Фу! Эти мужчины! — сказал он с едва уловимым презрением.
— Чего еще ждать от женщин? — немного спустя добавил он. — Они готовы заиметь ребенка от первого встречного. А чего ожидать от мужчины? Они попадают в расставленные сети. Запомни это, хозяин!
Он снял кастрюлю с огня, и мы принялись за еду.
Зорба вновь погрузился в свои мысли. Его терзала какая-то забота. Он смотрел на меня, порываясь что-то сказать, но крепился. При свете керосиновой лампы я ясно видел его озабоченные, беспокойные глаза.
Я больше не мог сдерживаться:
— Зорба, ты что-то хочешь мне сказать, так говори. Если у тебя начались схватки, рожай! Зорба молчал. Он подобрал небольшой камень и с силой бросил его в раскрытую дверь.
— Оставь камни в покое, говори!
Зорба вытянул морщинистую шею.
— Ты доверяешь мне, хозяин? — спросил он, с тревогой глядя мне в глаза.
— Да, Зорба, — ответил я. — Что бы ты ни делал, ты не сможешь обмануть. Даже если ты очень захочешь, ты не сможешь. Ты вроде льва или волка. Эти звери никогда не смогут вести себя, как бараны или ослы — так определено им природой. Таков и ты: Зорба — до кончиков ногтей.
Старик покачал головой:
— Но я больше не знаю, куда, к черту, все идет! — сказал он.
— Это знаю я, не ломай себе голову. Все движется вперед!
— Скажи это еще раз, хозяин, чтобы я набрался мужества! — воскликнул он.
— Все движется вперед!
Глаза Зорбы засверкали.
— Теперь я могу тебе сказать. Уже много дней меня мучает один проект, прямо-таки сумасшедшая затея. Можно ли ее осуществить?
— Ты еще спрашиваешь, для этого мы и приехали сюда — воплощать идеи.
Зорба вытянул шею и посмотрел на меня с радостью и опаской:
— Скажи прямо, хозяин! — воскликнул он. — Разве мы сюда приехали не из-за угля?
— Уголь — это только предлог, чтобы не интриговать людей. Пусть они считают нас мудрыми предпринимателями, не то закидают гнилыми помидорами. Понимаешь, Зорба?
Старик от удивления раскрыл рот, не осмеливаясь поверить в такое счастье. Потом до него все-таки дошло, и он бросился обнимать меня.
— Ты умеешь танцевать? — спросил он восторженно. — Умеешь?
— Нет.
— Нет?
Зорба с удивлением опустил руки.
— Хорошо, — сказал он через мгновение. — Тогда танцевать буду я, хозяин. Пересядь подальше, чтобы я случайно не задел тебя. Ойе! Ойе!
Старый грек подпрыгнул, выскочил из сарая, скинул башмаки, куртку, жилет, подвернул штаны до колен и пустился в пляс. Его лицо, измазанное углем, было совсем черным, сверкали только белки его глаз. Зорба бросился танцевать в исступлении, хлопая в ладоши, подпрыгивая, поворачиваясь в воздухе, падая на колени и вновь подпрыгивая, будто гуттаперчевый. Вдруг он так устремился в небо, словно захотел преодолеть великий закон природы и взлететь. Душа пыталась увлечь это изношенное тело ввысь и броситься с ним в бездну, наподобие метеора. Испытываемый Зорбой необыкновенный душевный подъем заставлял его снова и снова подбрасывать тело, но оно неизменно опускалось на землю.
Зорба насупил брови, его лицо приняло встревоженный и недоуменный вид. Он больше не вскрикивал, а сжав челюсти, пытался понять невозможное.
— Зорба, Зорба! — воскликнул я. — Хватит!
Я боялся, что старое тело вдруг не выдержит такого темпа, рассыплется на тысячу частей и разлетится на все четыре стороны. Можно было кричать сколько угодно. Вы думаете Зорба слышал земные крики? Он словно превратился в птицу.
С легким беспокойством я следил за диким, отчаянным танцем. Когда я был ребенком, мое воображение не имело границ, и я рассказывал своим друзьям поразительные вещи, в которые сам верил.
«Расскажи, как умер твой дедушка», — попросили меня однажды маленькие товарищи по начальной школе.
Я тотчас придумал миф и чем фантастичнее он был, тем больше сам в него верил: «Мой дедушка носил галоши. Однажды (у него уже была белая борода) он спрыгнул с крыши нашего дома. Но коснувшись земли, он, как мяч, подпрыгнул и поднялся выше дома, а потом все выше и выше, пока не скрылся в облаках. Вот так умер мой дедушка».
С тех пор как я придумал этот миф, каждый раз, когда ходил в маленькую церковь Святого Мины и видел в самом низу иконостаса вознесение Христа, я показывал моим товарищам: «Смотрите, вот мой дедушка в своих галошах».
В этот вечер, спустя столько лет, видя, как Зорба взлетает в воздух, я с ужасом вспоминал эту детскую сказку, будто боялся увидеть Зорбу, исчезающим в облаках.
— Зорба! Зорба! — кричал я. — Ну, хватит же!
Зорба присел на корточки, с трудом переводя дух. Его лицо излучало счастье, на лбу слиплись седые волосы, пот стекал по щекам и подбородку, смешиваясь с угольной пылью.
Я с волнением наклонился к нему.
— Это меня успокоило, — объяснил он через минуту, — мне как будто кровопускание сделали. Теперь я могу говорить. Он вернулся в хижину, уселся перед жаровней и посмотрел на меня с сияющим видом.
— Что случилось, почему ты бросился танцевать?
— А что бы ты хотел, чтобы я делал, хозяин? Меня душила радость и нужно было разрядиться. А как мне это сделать? Поговорить? Фу, ты!
— Что же это за радость у тебя?
Лицо его потемнело, губы задрожали.
— Какая радость? Выходит все, что ты только что сказал, было сказано на ветер? Ты признался, что мы приехали сюда не из-за угля, а лишь провести время. Мы пускаем людям пыль в глаза, чтобы они нас не приняли за дураков и не закидали помидорами, а сами, оставшись вдвоем, помираем со смеху. Именно этого я, клянусь, тоже бессознательно желал. Иногда я думал об угле, иногда о мамаше Бубулине, иногда о тебе… настоящая путаница. В штольне я говорил: «Чего я хочу, так это угля!» — и весь предавался делу. А после, кончив работу, я баловался с этой старой хрюшей, посылая подальше весь этот лигнит и хозяев заодно, чтоб они повесились на маленькой ленточке с ее шеи вместе с Зорбой. Я терял голову. Когда же наконец оставался один и мне нечего было делать, я думал о тебе, хозяин, и сердце мое разрывалось. Тяжким грузом это висело на моей душе: «Стыдно, Зорба, — восклицал я, — стыдно насмехаться над этим честным человеком и проедать его деньги. До каких пор ты будешь негодяем? Хватит с меня этого!»
Я тебе говорил, хозяин, что потерял голову. Дьявол меня тянул в одну сторону, Господь Бог в другую. Ты, хозяин, об этом хорошо сказал, сейчас мне ясно. Я понял! Договорились. Теперь мы затеем крупное дело! У тебя еще сколько денег? Давай все, потратим твои капиталы!
Зорба вытер лицо и осмотрелся. На маленьком столе были раскиданы остатки нашего обеда:
— С твоего разрешения, хозяин, — сказал старик, — я еще голоден.
Он взял ломоть хлеба, луковицу и горсть оливок. Ел Зорба с жадностью, отправляя еду в рот, не коснувшись ее губами, вино так и булькало в калебасе. Насытившись, он прищелкнул языком:
— Чувствую себя повеселевшим. — Потом он подмигнул мне.
— Почему ты не смеешься, хозяин? Что это ты уставился на меня? Такой уж я есть. Во мне сидит дьявол и кричит, я делаю все, что он велит. Всякий раз, когда я вот-вот задохнусь, он кричит: «Танцуй!» — и я танцую. И мне от этого становится легче! Однажды, когда умер мой маленький Димитраки, в Халкидиках, я тоже поднялся, как сейчас, и стал танцевать. Родные и друзья, видевшие, как я танцую возле тела, бросились останавливать меня. «Зорба сошел с ума! — кричали они. — Зорба сошел с ума!» Я же, если бы не начал танцевать в ту минуту, наверняка сошел бы с ума от горя. Это был мой первенец, ему было три года, и я не мог перенести эту потерю. Понимаешь ли ты, о чем я тебе рассказываю, хозяин, или я со стенами разговариваю?
— Я понимаю, Зорба, понимаю, ты не со стенами говоришь,
— В другой раз… я был в России, около Новороссийска, туда я ездил тоже на шахты. На сей раз это была медь. Я выучил пять-шесть русских слов, ровно столько, сколько было необходимо: да, нет, хлеб, вода, я тебя люблю, приходи, сколько. Я подружился с одним русским, это был ярый большевик. Каждый вечер мы ходили в одну и ту же портовую харчевню, выпивали не один графинчик водки, что нас приводило в хорошее настроение. Как только нам становилось весело, сердца наши раскрывались. Он хотел мне подробно рассказать о том, что с ним произошло во время русской революции, я же пытался посвятить его в свои похождения.
Как видишь, мы вместе напивались и скоро стали как братья. С грехом пополам объясняясь жестами, мы старались понять друг друга. Он начинал первым, а когда я больше ничего не понимал, то кричал: «Стоп!» Тогда он пускался в пляс, понимаешь, хозяин? Чтобы передать в танце, то что он хотел мне сказать. Я делал то же самое. Все, что мы не могли выразить словами, мы говорили ногами, руками, животом или же дикими воплями: Аи! Аи! Оп ля! Ойе!
Русский говорил о том, как они взяли в руки оружие, как вспыхнула война, как прибыл он в Новороссийск. Потом я больше не мог ничего понять, поднял руку и закричал: «Стоп!» Русский тотчас пустился в пляс и пошел и пошел! Он плясал, как одержимый. Я смотрел на его руки, ноги, грудь, глаза и все понимал. Они вошли в Новороссийск, расстреливали хозяев, грабили лавки, врывались в дома и похищали женщин. Сначала те плакали, шлюхи, царапались, но постепенно затихали, закрывали глаза и визжали от удовольствия. Женщины, право…
А потом была моя очередь. С первых же слов (может он был малость туповат) русский кричал: «Стоп!» Я только этого и ждал. Я вскакивал, отодвигал столы и стулья и пускался в пляс. Эх, старина! Люди пали так низко, черт возьми, они настолько ленивы, что довели свое тело до немоты, работают только языком. Много ли, по-твоему, можно сказать языком? Если бы ты мог видеть, как он меня «слушал», этот русский, всего — с ног до головы — и как он все понимал. Танцуя, я описывал ему свои несчастья, путешествия, женитьбы, ремесла, которым обучился: каменотеса, шахтера, разносчика, гончара, игрока на сантури, торговца семечками, кузнеца; рассказывал, как я был повстанцем, контрабандистом; сколько раз меня сажали в тюрьму, как я убегал, как я прибыл в Россию… Он, все, ну просто все понимал, хотя и был тупоголовым. Много что говорили мои ноги, руки, даже волосы и одежда. Нож, висевший на моем поясе, и то говорил. Когда я кончил, этот большой дурень сжал меня в объятиях, целовал, мы снова наполнили стаканы водкой, плакали, смеялись и вновь обнимались. На рассвете мы расставались и шли спать, спотыкаясь, а вечером опять находили друг друга.
Ты смеешься, не веришь мне, хозяин? «Скажи, пожалуйста, — думаешь ты, — что нам заливает этот Синдбад— Мореход? Говорить с помощью танца, разве это возможно?» И однако я готов руку отдать на отсечение, должно быть, именно так разговаривают между собой боги и дьяволы.
Ты очень деликатен и не возражаешь мне. Но я вижу, что ты уже хочешь спать. Что ж, пойдем, завтра продолжим. А я выкурю еще сигарету, может, даже окунусь в море. Я весь горю, нужно себя остудить. Доброй ночи.
Мне не спалось. «Пропащая моя жизнь, — думал я — Если бы я мог взять тряпку и стереть все то, чему я научился, что я видел и слышал, а потом поступить в школу Зорбы и начать изучение великой, настоящей азбуки! Насколько другим был бы путь, который я бы избрал! Чудесным образом научил бы я свои пять чувств, свою кожу, чтобы она могла наслаждаться и впитывать. Я бы научился бегать, бороться, плавать, ездить верхом, грести, водить автомобиль, метко стрелять. Наполнил бы свою душу плотью, а ту, в свою очередь, душой. Я бы примирил в себе этих вечных врагов».
Так я думал о своей жизни, проходившей без всякой пользы. Через открытую дверь, при свете звезд, смутно виделся Зорба, сидевший на корточках на скале, подобно ночной птице. Я завидовал ему, он нашел правду, его путь был единственно правильным!
В какую-нибудь первобытную эпоху Зорба наверняка был бы вождем племени, прорубившим путь своим людям топором. Или же знаменитым трубадуром, кочевавшим по замкам, где все бы упивались звуками, исходившими из его уст: господа, слуги, знатные дамы… В нашу же неблагодарную пору он бродит вдоль изгородей, словно голодный волк, или опускается до роли шута при каком-то писаке.
Вдруг я увидел, что Зорба поднялся. Кинув одежду на гальку, он бросился в море. Через минуту при слабом свете нарождавшейся луны на поверхности появилась его голова, затем он снова нырнул. Время от времени он вскрикивал, лаял, ржал, пел петухом — душа его в этой ночи обращалась к животным.
Я незаметно заснул. На другой день ранним утром я увидел улыбающегося и отдохнувшего Зорбу, он тряс меня за ноги.
— Поднимайся, хозяин, я хочу посвятить тебя в свой проект.
— Слушаю тебя.
Нам давно уже нужен был лес для прокладки новых галерей. Мы решили арендовать принадлежащий монастырю сосновый лес, однако транспортировка стоила дорого, к тому же не нашлось мулов. И вот сейчас, Зорба, усевшись по-турецки прямо на землю, начал объяснять, как он установит канатную дорогу с вершины горы до берега: с ее помощью можно будет спускать лес; дорога будет оснащена стальными тросами, опорами и шкивами.
— Согласен? — спросил старый грек, закончив. — Ты подписываешься под этим?
— Я подписываюсь, Зорба, я согласен.
Он разжег жаровню, поставил на огонь чайник, приготовил мне кофе, закутал мои ноги одеялом, чтобы я не простудился, и ушел удовлетворенный.
— Сегодня мы начнем новую галерею. Я нашел одну из этих жил! Настоящий черный алмаз! Раскрыв рукопись «Будды», я углубился в свои собственные галереи. Я работал весь день и по мере продвижения испытывал сложные чувства — облегчение, тщеславие и отвращение. Но я был увлечен, ибо знал, что стоит мне закончить эту рукопись, запечатать и перевязать, как я стану свободен.
Почувствовав голод, я съел немного изюма, миндаля и кусочек хлеба. С нетерпением ожидал я возвращения Зорбы, человека, приносившего радость своим чистым смехом, добрым словом и мастерством в приготовлении вкусной еды.
Зорба появился к вечеру. Он сделал обед, мы поели, мысли же его где-то витали. Он опустился на колени, вбил небольшой колышек, натянул шпагат и, подвесив на маленьком ролике щепку, пытался найти необходимый наклон, чтобы его сооружение не поломалось.
— Если наклон будет больше, чем нужно, — объяснял он мне, — то все пропадет. Если меньше, все равно плохо. Нужно найти точный наклон. А для этого, хозяин, необходимы вино и здравый смысл.
— Вино у нас есть, что же касается здравого смысла… Зорба рассмеялся.
— Ты не так глуп, хозяин, — заметил он, с нежностью посмотрев на меня.
Старый грек сел передохнуть и закурил сигарету. У него снова было хорошее настроение и он разговорился.
— Если удастся наладить канатную дорогу, спустим весь лес, потом откроем лесопилку, чтобы делать доски, столбы, крепежный лес, деньги будем грести лопатой, а затем можно построить трехмачтовый корабль и, смотав удочки, отправиться бродить по свету!
Глаза Зорбы блестят, он видит далекие города с иллюминацией, огромными домами и машинами, пароходы, красивых женщин…
— Волосы мои стали седыми, зубы начали шататься — я не могу больше терять время. Ты же молод и можешь еще потерпеть. Я больше не могу. Честное слово, чем больше я старею, тем больше я зверею! И пусть не рассказывают сказки, что старость делает человека мягче и умеряет его пыл! С приближением смерти он, тем не менее, не подставит шею со словами: «Перережь мне горло, пожалуйста, чтобы я отправился к праотцам». У меня наоборот, чем ближе смерть, тем мятежнее я становлюсь. Я не спускаю флаг. Я хочу завоевать мир! Он поднялся и снял со стены сантури.
— Иди-ка на минутку сюда, демон, — сказал он, — что это ты молча висишь на стене? Сыграй нам немножко! Я всегда с жадностью смотрел на то, с какой осторожностью и нежностью доставал Зорба сантури из тряпки, в которую она была завернута. Он делал это с таким видом, будто очищал инжир или раздевал женщину. Старый грек поставил сантури на колени, склонился над ней и слегка погладил струны — похоже было, что он советовался с ней о песне, которую они вместе будут петь, казалось, он упрашивал ее проснуться, составить компанию его печальной душе, уставшей от одиночества. Зорба затянул песню, она не выходила, прервав ее, он запел другую; струны звенели нехотя, словно им причиняли боль. Старик прислонился к стене, вытер пот, внезапно проступивший на лбу.
— Она не хочет… — пробормотал он с трудом, взглянув на сантури, — она не хочет.
Он вновь завернул ее с осторожностью, будто это был хищный зверь, который мог на него напасть, и, тихонько поднявшись, повесил сантури на стену.
— Она не хочет, — прошептал он снова. — И не нужно ее насиловать.
Зорба уселся на землю, положил каштаны в огонь и налил в стаканы вина. Он выпил, потом еще, очистилкаштан и протянул его мне.
— Ты в этом что-нибудь понимаешь, хозяин? — спросил он меня. — Я — ничего. Любая из вещей имеет душу: лес, камни, вино, которое пьют, земля, по которой ходят… все, все, хозяин.
Он поднял стакан.
— За твое здоровье!
Выпив его, он налил снова.
— Б…ая жизнь! — прошептал он. — Шлюха! Она такая же, как мамаша Бубулина.
И он рассмеялся.
— Послушай, что я тебе скажу, хозяин, да не смейся ты. Жизнь, похожа на мамашу Бубулину. Она стара, не так ли? Однако в ней все же есть нечто занимательное. У нее есть множество способов заставить тебя потерять голову. Закрыв глаза, ты себе представляешь, что держишь в объятиях двадцатилетнюю девушку. Ей всего лишь двадцать лет, клянусь тебе, старина, если ты в форме и погасил свет. Ты можешь мне сказать, что она перезрела, что она вела беспорядочный образ жизни, что она крутила с адмиралами, матросами, солдатами, крестьянами, ярмарочными торговцами, попами, рыбаками, жандармами, школьными учителями, проповедниками, судьями. Ну а потом? Что из этого? Она быстро все забывает, шлюха, не может вспомнить никого из своих любовников, становится (и я не шучу) невинной пташкой, наивной девочкой, маленькой голубкой, краснеет, можешь мне поверить, она краснеет и дрожит, словно это в первый раз. Женщина—это чудо какое-то, хозяин. Она может пасть тысячу раз и тысячу раз она поднимется девственницей. Ты меня спросишь, почему? Да потому, что она ни о чем не помнит.
— А ее попугай все помнит, Зорба, — сказал я, чтобы его уколоть. — Он все время называет имя и отнюдь не твое. Разве это не приводит тебя в бешенство? В ту минуту, когда ты вместе с ней поднимаешься на седьмое небо и слышишь попугая, который кричит: «Канаваро! Канаваро!», разве у тебя нет желания свернуть ему шею? Хотя в конце концов придет время и ты его научишь кричать: «Зорба! Зорба!»
— О-ля-ля! Какой же ты старомодный! — закричал Зорба, заткнув уши большими руками. — Почему ты хочешь, чтобы я его задушил? Да я просто обожаю слушать, как он выкрикивает это имя, о котором ты говоришь. Ночью он цепляется за что-то над кроватью, чертенок, глаза его пронизывают темноту, и едва мы начинаем объясняться, как этот негодяй вопит: «Канаваро! Канаваро!» И тотчас, клянусь тебе, хозяин, хотя, как ты сможешь это понять, ты развращенный своими проклятыми книгами! Даю тебе слово, хозяин, я чувствую на своих ногах лакированные туфли, перья на голове и бороду, нежную, как шелк и пахнущую амброй. «Буон джорно! Буона сэра! Манджате макарони». Я становлюсь настоящим Канаваро. Поднимаюсь на свой адмиральский корабль, пробитый тысячу раз и пошел… полный вперед! Канонада начинается!
Зорба рассмеялся. Он закрыл левый глаз и посмотрел на меня.
— Ты уж извини меня, — сказал он, — но я похож на своего деда, капитана Алексиса, Боже, прими его душу! В свои сто лет он по вечерам усаживался перед дверью, чтобы посмотреть на молодежь, которая шла к фонтану. Зрение у него ослабло, иногда он подзывал девушек: «Скажи-ка, кто ты?» — «Ленио, дочь Мастрандони!» — «Подойди-ка поближе, я коснусь тебя! Ну, иди же, не бойся!» Девушка подавляла смех и подходила. Мой дедушка поднимал тогда руку точно до лица девушки и нежно ощупывал его, медленно и жадно. У него текли слезы. «Почему ты плачешь, дедушка?» — спросил я его однажды. «Эх! Ты думаешь, что не о чем плакать, сынок, в то время как я вот-вот помру и оставлю на земле столько красивых девушек?» Зорба вздохнул.
— Ax! Бедный мой дедушка, — сказал он, — как я тебя сейчас понимаю! Я часто говорю себе: «Какое несчастье! По крайней мере, если бы все красивые женщины могли умереть в одно время со мной!» Но эти потаскухи будут жить, они будут вести красивую жизнь, мужчины будут их обнимать и целовать, а Зорба превратится в прах для того, чтобы они по нему ходили!
Он вытащил еще несколько каштанов из огня и очистил. Мы чокнулись. Долгое время мы так сидели неспеша попивая, жуя, наподобие двух огромных кроликов, и слушали, как снаружи бушует море.