Принц де Франкавилла был замечательный богатый эпикуреец, полный ума, любимым девизом которого было: Fovet et favet. В Испании он был в фаворе, но король счел должным отправить его жить в Неаполе, потому что предвидел, что он может легко повлиять своими противоестественными вкусами на принца д’Астуриас и его братьев. Назавтра, после обеда, он повел нас в своем небольшом дворце на маленькое озеро, оживленное десятью-двенадцатью молодыми пейзанками, которые плавали в нашем присутствии до самого вечера; мисс Шудлейг с двумя другими дамами сочли это развлечение скучным, при том, что вчерашнее подобное находили восхитительным. Эта компания англичан и двух саксонцев не помешала мне ходить дважды в день повидать мою дорогую Калимену, в которую, чем дальше, тем больше я становился влюблен. Агата, которую я видел каждый день, была в курсе моей страсти и хотела бы найти средство помочь мне прийти к венцу моих желаний, но ее достоинство не позволяло ей действовать в открытую; она предложила мне пригласить ее в тот день, когда мы должны были поехать посмотреть Сорренто, где я мог бы легко продвинуться вперед в ночи, которую мы должны будем провести в этом очаровательном месте.

Но прежде, чем состоялась эта поездка с Агатой, г-н Гамильтон пригласил ее вместе с герцогиней Кингстон на пикник, включив меня в это общество вместе с двумя саксонцами и очаровательным аббатом Жилиани, с которым я свел самое близкое знакомство во время моего пребывания в Риме. Мы выехали из Неаполя в четыре часа утра в двенадцативесельной фелуке, и в девять часов прибыли в Сорренто. Нас было пятнадцать человек, все были веселы и предвкушали удовольствия, что сулило нам это место, которое мы представляли себе как истинный рай земной. Г-н Гамильтон провел всех в сад, принадлежавший герцогу де Сера Каприола, случайно бывшему там, вместе с герцогиней своей роге ействовать в открытую; она предложила мне пригласить ее в тот день, когда мы должны были поехатженой, пьемонтской дамой, тогда прекрасной как звезда и влюбленной в своего мужа.

Герцог уже два месяца был выслан туда вместе с ней за то, что появлялся на публичных променадах в чересчур великолепных экипажах и в пышных туалетах; министр Таннуччи подсказал королю, что следует наказать этого сеньора, который, нарушая законы против роскоши, подавал слишком дурной пример; и король, который еще не научился противиться воле Таннуччи, выслал эту пару, выделив им самую восхитительную тюрьму во всем своем королевстве; но для того, чтобы самое восхитительное в мире место не нравилось, достаточно заставить там жить. Герцогу и его прекрасной жене оно надоело до смерти. Увидев г-на Гамильтона во главе многочисленной компании, они вздохнули с облегчением и развеселились. Аббат Беттони, которого я знавал за девять лет до того у покойного герцога де Маталоне, пришел к герцогу и был обрадован меня увидеть. Он был дворянином из Бресса и выбрал Сорренто для своего постоянного пребывания. С тремя тысячами экю ренты, он жил там в изобилии, наслаждаясь всеми дарами Бахуса, Цереры и Венеры. Он имел все, что мог пожелать, и не мог желать больше того, что природа давала ему в Сорренто; он был доволен и издевался над философами, которые говорили, что человеку для счастья следует иметь лишь средний достаток, никаких амбиций и отменное здоровье. Меня неприятно поразило то, что я увидел с ним графа Медини, который после той сцены, что произошла у Гудара, мог быть мне только врагом. Мы поздоровались сдержанно. За столом нас было двадцать четыре-двадцать пять человек, и мы наслаждались исключительной едой, не нуждаясь в искусстве повара, которое нужно только для того, чтобы заставить есть то, что без его стараний было бы для этого непригодно. Все в Сорренто изумительно – овощи, молочные продукты, разное мясо, телятина и даже мука, которая придает хлебу и всяким выпечкам тонкий вкус, которого не найдешь в других местах. Мы провели послеобеденное время, прогуливаясь по деревням, улицы которых были более прекрасны, чем аллеи во всех садах Европы и Азии.

В доме аббата Беттони нас ожидали мороженые лимонные, шоколадные, с кофе, и сливочные сыры, тоньше и вкусней которых нельзя себе вообразить. Неаполь славен в этой области, и аббата Беттони хорошо обслуживали. У него в услужении было пять или шесть юных крестьянок, все хорошенькие, одетые так прилично, что совершенно не похожи были на служанок. Их красота меня удивила, и когда я спросил его потихоньку, не сераль ли это, он ответил, что это вполне возможно, но что он исключительно ревнив и только мне может предоставить возможность произвести опыт, проведя у него несколько дней. Я смотрел на этого человека, счастливого, но тяжко вздыхающего, так как ему было по меньшей мере на двенадцать лет больше, чем мне. Его счастье не могло продлиться долго. К вечеру мы вернулись к Сера Каприола, где нам приготовили ужин из морских продуктов десяти-двенадцати разных видов. Воздух Сорренто вызывает аппетит у всех там живущих. После ужина английская герцогиня захотела сыграть в фараон; аббат Беттони, который знал Медини как профессионального игрока, предложил ему составить банк, но Медини отказался, сказав, что у него недостаточно денег. Следовало, однако, ублаготворить герцогиню, и я предложил себя. Принесли карты, я выложил на стол содержимое моего кошелька, что было все, что я имел, и что не превышало четырех сотен унций. Каждый достал золота из карманов и взял карты. Саксонец спросил фишки, я попросил избавить меня от игры на слово, и его друг дал ему пятьдесят дукатов. Медини спросил, не хочу ли я включить его в свой банк, и я ответил, что, поскольку я не хочу каждый раз пересчитывать свои деньги, это сделать невозможно. Я держал талью вплоть до часа по полуночи и прекратил только потому, что у меня осталось только тридцать-сорок унций; обе герцогини и почти все остальные игравшие были в выигрыше, за исключением преподобного Росбюри, который, смеясь выложил на стол вместо золота банковские билеты бака Лондона. Я положил их в карман, не проверяя, в то время как остальная компания, довольная, благодарила меня за любезность, что я проявил. Медини не играл. Я проверил у себя в комнате английские билеты и обнаружил, что это четыреста пятьдесят фунтов стерлингов, что было примерно вдвое больше, чем я проиграл. Я лег спать, очень довольный проведенным днем, решив никому не говорить о сумме, которую получил.

Поскольку герцогиня де Кингстон заявила, что мы уезжаем в девять часов, м-м де Сера Каприола просила ее выпить кофе, перед тем как сесть в фелуку. После завтрака прибыли Беттони и Медини, и этот последний спросил у г-на Гамильтона, не будет ли для него затруднительно, если он вернется в Неаполь вместе с ними; англичанин ответил, что тот окажет им этим честь. В два часа мы прибыли в нашу гостиницу, где, собираясь войти в свою комнату, я был удивлен, увидев в моей прихожей молодую даму, которая, приблизившись ко мне с грустным видом, спросила, знаю ли я ее. Она настолько изменилась, что не зря задала мне этот вопрос, но я без труда ее вспомнил. Это была старшая из пяти сестер-ганноверок, которую я любил в Лондоне и которая ушла с маркизом де ла Петина. Надеюсь, читатель помнит эту историю. Любопытство мое сравнялось с моим удивлением, я пригласил ее зайти, заказав в то же время мой обед. Она сказала, что если я один, она охотно пообедает со мной, и я заказал обед на двоих.

Ее история была не долгой. Она прибыла в Неаполь вместе с маркизом, которого ее мать не желала видеть. Он поселился с ней в плохом трактире, где продал все, что у нее было, и два или три месяца спустя его поместили в тюрьму Викарии за семь-восемь мошенничеств. Она содержит его в тюрьме уже семь лет и больше уже не может и, узнав от самого маркиза, что я в Неаполе, пришла просить не столько помочь деньгами содержать его в тюрьме, чего хотел маркиз, сколько затем, чтобы я обратился к герцогине де Кингстон с просьбой взять ее на службу, чтобы отвезти в Германию.

– Вы жена маркиза?

– Нет.

– Как смогли вы содержать его семь лет?

– У меня были любовники. Придумайте сотню историй, и все они будут верны. Можете вы помочь мне поговорить с герцогиней?

– Я ее предупрежу, и знайте, что я скажу ей правду.

– Очень хорошо, и я также. Я знаю ее характер.

– Приходите завтра.

К шести часам я подошел к г-ну Гамильтону, чтобы узнать, как я могу обналичить английскую бумагу, что получил накануне, и он пересчитал ее мне сам по текущему обменному курсу. Перед ужином я поговорил с мисс Шуделейг о ганноверке и, вспомнив об этих пяти девицах, она сказала, что должна ее знать, потому что та была у нее со своей сестрой, прося о протекции. Она сказала, что хочет с ней поговорить, и после этого решит. На следующий день я ту представил и оставил с ней наедине. Последствием этой беседы было то, что она взяла ее к себе на место горничной из Рима, которую уволила и отвезла в Рим неделю спустя, и зимой она приехала вместе с ней в Англию. Я так и не узнал, что с нею стало.

Но через два или три дня после ее отъезда из Неаполя я не смог отказать в просьбе, которую мне высказал Петина в письме, очень хорошо написанном, прийти повидаться в тюрьме Викарии, где он находился. Я нашел его с молодым человеком, имеющим то же лицо, в котором сразу узнал его брата, но, несмотря на поразительное сходство, старший был уродлив, а младший – красив. Между красотой и уродством часто бывает почти неотличимое сходство. Этот визит, вызванный более любопытством, чем чувством, меня не позабавил; я должен был вытерпеть повествование, очень длинное и весьма скучное, обо всех его несчастьях и ошибках, что он сделал, и которые привели его в тюрьму, откуда он надеялся выйти только по смерти своей матери, которую он называл своим злейшим врагом, и которой было только пятьдесят лет. Он считал своим долгом пожаловаться мне на то, что я помог уехать из Неаполя той, без кого он умрет с голоду, потому что у него только два карлино в день, что недостаточно, чтобы прокормиться. Его брат находился с ним в тюрьме уже два года из-за своего доброго сердца. Тот убедил его пустить в ход два банковских билета, которые сам изготовил, их распознали, узнали, что они от него, и поместили его в тюрьму; его бы повесили, если бы мать за него не заплатила; но по требованию той же матери его держали в тюрьме, где он имеет, как и тот, только два карлино в день.

Меня удивило, что по окончании этой истории он сделал мне предложение, даже не думая, что оно меня оскорбит. Он уверял меня, что может подделать подпись министров Тануччи и де Марко и, используя это, хотел уговорить меня поехать в Палермо с бумагами, которые он мне даст, и там мне нужно будет только задержаться на три дня, чтобы получить сто тысяч дукатов. Он хотел полностью мне довериться, дав бумаги и необходимые инструкции, уверенный, что по моем возвращении я дам ему двадцать тысяч дукатов, с которыми он выплатит свои долги и выйдет оттуда, несмотря на мать.

Мне было бы странно воспользоваться его доверием в дурном этом деле, или затевать спор с этим несчастным в том, что он меня оскорблял, делая подобное предложение, в котором он предполагал меня вором, потому что, будучи сам мошенником и фальшивомонетчиком, он полагал меня таким же. Он даже думал, что оказывает мне честь и выказывает безусловное уважение. Я однако поблагодарил его, сказав, что, поскольку я должен направляться в Рим, у меня нет времени ехать в Палермо. Он кончил тем, что попросил у меня хоть какой-то помощи, но я не нашел ни единого резона давать ему хоть один карлино. Я ушел, сказав, чтобы он менял свою систему жизни или был готов умереть повешенным. Мой совет его насмешил, но его молодой брат был поражен; я видел, что он побледнел, а затем вспыхнул.

Внизу лестницы офицер тюрьмы сказал мне, что со мной хочет говорить один заключенный.

– Кто он?

– Он ваш родственник и его зовут Гаэтано.

Мой родственник, Гаэтано – я решил, что это мой брат аббат, который из-за каких то превратностей может оказаться в тюрьме в Неаполе. Я поднимаюсь с этим офицером на второй этаж и вижу там восемнадцать-двадцать несчастных, которые хором поют непристойные песни. В тюрьмах и на галерах веселье – это средство спасения от нищеты и отчаяния; природа находит себе это утешение, за счет инстинкта, который смог тут сохраниться. Я вижу одного из этих несчастных, который подходит ко мне и, называя меня кумом, собирается меня обнять, я немедленно отскакиваю, он называет себя, и я узнаю того самого Гаэтано, который двенадцать лет назад женился, в мой недобрый час, как мой кум, на красивой женщине, которой я затем помог вырваться из его лап. Надеюсь, читатель об этом вспомнит.

– Я поражен, встретив вас здесь. Чем могу быть вам полезен?

– Заплатив мне примерно сто экю, что вы мне должны за некоторые вещи, что вы купили у меня в Париже.

Заявление было абсолютно лживое, я повернулся к нему спиной, сказав, что, по-видимому, тюрьма свела его с ума. Я спускаюсь, спрашиваю у консьержа тюрьмы и узнаю, что он заключен туда на весь остаток дней, и что он избавился от виселицы только из-за погрешностей в ведении уголовного дела, которое должно было его к ней приговорить. Но меня удивил, однако, адвокат, который явился ко мне после обеда просить у меня сотню экю, которые я должен Гаэтано, показывая, чтобы убедить меня, что я действительно их ему должен, толстую книгу, принадлежащую ему же, в которой мое имя упомянуто десять или двенадцать раз, в разные даты, в качестве должника за те-то и те-то товары, что он мне продал в Париже, и которые я не оплатил. Я ответил адвокату, что не должен ничего этому мошеннику, и что мое имя, записанное им, ничего не значит.

– Вы ошибаетесь, месье, это значит много, и правосудие этой страны очень снисходительно относится к бедным заключенным кредиторам. Я его адвокат и заявляю вам, что если вы не заплатите или не урегулируете дело сегодня же, завтра я вызову вас в суд.

Я сдержался и спросил у него его имя, которое он мне написал, затем я сказал ему уходить, заверив, что улажу все менее чем в двадцать четыре часа. Я пошел сразу к Агате, муж которой хорошо посмеялся, когда я пересказал ему все, что мне говорил этот адвокат. Он прежде всего дал мне подписать доверенность, согласно которой, в качестве моего поверенного, он становился поручителем во всех моих делах, после чего дал мне подписать повестку в суд этому адвокатишке мошенника, согласно которой тот отныне имел дело только с ним. Этим самым все это дело было завершено. Эти канальи неаполитанские адвокаты весьма опасны, потому что проделки, с помощью которых они обходят закон, весьма многообразны, особенно когда они имеют дело с иностранцами.

Преподобный Росбюри оставался в Неаполе, и я был связан со всеми англичанами, что прибывали туда. Они все селились в «Кросьель», мы часто устраивали развлечения с двумя саксонцами и я замечательно развлекался; но, несмотря на это, я собирался уехать после ярмарки, если мне не удастся завоевать любовь Калимены. Я видел ее каждый день, делал ей подарки, но она удостаивала меня лишь весьма небольшими милостями. Ярмарка кончалась, и Агата устроила поездку в Сорренто, как она мне обещала, использовав три дня каникул, чтобы ее муж мог поучаствовать в развлечении без ущерба для дел. Агата попросила мужа, чтобы он пригласил женщину, которую он любил до того, как женился на ней, ее муж, в свою очередь, пригласил дона Паскаля Латтила, и оказали мне любезность, пригласив мою дорогую Калимену. Таким образом, мы оказались трое мужчин со своими тремя женщинами, которых мы любили, и расходы должны были поделиться поровну; адвокат, муж Агаты, взял на себя распоряжение всем. Но накануне нашего отъезда я увидел перед собой с большим удивлением Жозефа, сына Корнелис, весьма довольного тем, что встретил меня в Италии, как он и надеялся.

– Какими судьбами, – спросил я его, – вы оказались в Неаполе, и с кем вы здесь?

– Я здесь один. У меня было желание увидеть всю Италию, и моя мать дала мне на это разрешение. Я увидел Турин, Милан, Геную, Венецию, Болонью, Флоренцию, Рим, и вот я в Неаполе. Когда я увижу здесь все, что стоит посмотреть, я вернусь в Рим, и оттуда поеду посмотреть Лорето, затем Парму, Модену, Феррару, Мантую, Швейцарию, Германию, Нидерланды и Остенде, где закончу путешествие, чтобы вернуться к нам.

– Сколько времени вы хотите потратить на это замечательное путешествие.

– Шесть месяцев.

– Вы вернетесь в Лондон, будучи в состоянием дать себе отчет обо всем, что есть достойного внимания в этой прекрасной части Европы, которую вы посетите.

– Я надеюсь убедить мать, что она не выбросила на ветер деньги, которых стоит ей это путешествие.

– Сколько же, полагаете вы, оно ей стоит?

– Сотню гиней, что она мне дала, и ни копейки больше.

– Как? Вы будете жить шесть месяцев, совершая это большое путешествие, и потратите на все только сто гиней? Это невероятно!

– Если постараться экономить, можно потратить еще меньше.

– Может быть. И кому были вы рекомендованы в тех прекрасных странах, большим знатоком которых вы теперь становитесь?

– Никому. У меня английский паспорт, и я стараюсь, чтобы меня принимали за англичанина везде, куда я прибываю.

– Вы не опасаетесь дурной компании?

– Я не подпускаю ее к себе и сам к ней не приближаюсь; когда ко мне обращаются, я отвечаю только односложно, я ем и селюсь только тогда, когда убежден, что все в порядке, и путешествую только общественным транспортом, где цены мест фиксированные.

– Здесь вы сэкономите, потому что я избавлю вас от всех расходов и дам вам превосходного чичероне, в котором вы безусловно нуждаетесь.

– Вы извините меня за то, что я ничего не приму. Я поклялся счастьем своей матери, что ничего ни от кого не приму.

– Вы понимаете, что для меня нужно сделать исключение.

– Никаких исключений. У меня есть родственники в Венеции, с которыми я виделся, и обещание, что я дал матери, не позволило мне принять от них приглашение на обед. Когда я что-то обещаю, я никогда не нарушаю слово.

Я понял его фанатичное отношение к этим вопросам, и я не захотел настаивать. Жозефу было двадцать три года, он был очень маленький и красивый, и его принимали бы за девочку, если бы он не постарался отрастить себе бороду по низу щек. Несмотря на то, что вся экстравагантность его путешествия была очевидна, я должен был некоторым образом им восхититься. Я полюбопытствовал узнать, каковы дела у его матери и что сталось с моей дочерью, и он рассказал мне все, что знает, без утайки. Его мать была в долгах более, чем обычно, ее кредиторы усаживают ее в тюрьму по пять-шесть раз в год, она выходит, находя все время новые залоги и заключая новые договоры со своими кредиторами, которые должны ее выпускать, чтобы дать ей возможность частично расплачиваться с ними, устраивая балы и праздники, что было бы невозможно, если бы она оставалась в тюрьме. Моя дочь, которой должно было быть семнадцать лет, была красива, талантлива и пользовалась протекцией и уважением всех первых дам Лондона. Она давала концерты, живя со своей матерью, которая ее ежедневно оскорбляет, и все по пустякам, что заставляет бедную Софи проливать слезы. Я спросил, за кого ее собираются выдать замуж, когда мать возьмет ее из пансиона, в который я ее поместил, и он ответил, что разговоров об этом не слышал.

– Вы служите?

– Отнюдь нет. Моя мать все эти годы хочет отправить меня в Индии на корабле, загруженном моими товарами, и этим, полагает, я заложу основы большого состояния; но этого никогда не будет, потому что для того, чтобы иметь товары, нужны деньги, а у моей матери есть только долги.

Несмотря на его клятву, я убедил его взять в качестве чичероне моего слугу. В восемь дней он все увидел и хотел уехать; все, что я ему говорил, стараясь убедить остаться еще на восемь-десять дней, было бесполезно. Он написал мне из Рима, что забыл в своей комнате шесть рубашек, которые должны быть в ящике комода, и свой редингот; он просил меня взять их и отослать ему в Рим, не сказав, где он остановился. Он был несобранный человек, и, несмотря на это он объехал, опираясь только на самого себя, половину Европы, и, опираясь на три-четыре правила, смог избежать всяких несчастий.

Мне нанес неожиданный визит Гудар, который, узнав, какого калибра была компания, в которой я общался, явился просить меня устроить ему обед с его женой и пригласить на этот обед саксонцев и англичан, с которыми, как он знал, я развлекаюсь без устройства игр. Он говорил, что это ошибка – не занимать игрой этих людей, потому что они рождены и созданы для того, чтобы проигрывать. Восхищаясь чувствами, которые его обуревали, я пообещал ему устроить это удовольствие, разумеется, не играя у меня, потому что не хотел подставляться под неприятности. Ему только это и было нужно, поскольку он был уверен, что его жена заманит их к себе, где он может играть, как он мне говорил, без всяких опасений. Я назначил день этого обеда на дату после моего возвращения из Сорренто, куда мы должны были отправиться завтра.

Эта поездка в Сорренто стала последним настоящим счастьем, которое я испытал в жизни. Адвокат отвел нас в дом, где мы разместились со всеми удобствами, что можно пожелать. У нас было четыре комнаты, из которых одна была занята Агатой и ее мужем, другая Калименой и бывшей подругой адвоката, женщиной очень обаятельной, несмотря на возраст, и две другие – доном Паскалем Латила и мной. Мы нанесли визиты герцогу де Сера Каприола и аббату Беттони, без намерения соглашаться на обеды и ужины. После ужина мы рано легли спать, и, поднявшись утром, отправились на прогулку, адвокат – со своей старой подругой с одной стороны, дон Паскаль с Агатой – с другой, и я с Калименой. В полдень мы возвращались к обеду, всегда изысканному, и после обеда, оставив адвоката наслаждаться сиестой, дон Паскуале отправлялся прогуляться с Агатой и подругой ее мужа, а Калимена уходила со мной в укромные аллеи, куда солнце, еще сияющее, не могло проникнуть своими лучами. Это там Калимена увенчала мое пламя, после того, как я осаждал ее в течение двух дней подряд. На третий день, в пять часов утра, в присутствии Аполлона, который выходил из-за горизонта, сидя один подле другого на траве, мы отдались нашим желаниям. Калимена приносила себя в жертву не за деньги и не из благодарности, потому что я дарил ей только пустяки, но по любви, и я не мог в этом сомневаться; она отдалась мне и сожалела, что столь долго откладывала сделать мне этот подарок. До полудня мы трижды сменили жертвенник и провели все послеполуденное время прогуливаясь повсюду и делая остановку, как только малейшая искра нашего огня давала нам почувствовать зарождение желания, которое нужно было гасить. На четвертый день был слишком сильный ветер, и мы вернулись в Неаполь на трех колясках. Калимена убедила меня рассказать тете все, что произошло между нами, чтобы обеспечить этим удовольствие провести вместе несколько ночей в полной свободе. Убежденный, что так и следует поступить, и уверенный в том, что тетя не сочтет нужным возражать, я, передавая ей ее племянницу и оставшись затем наедине, выложил проект, придуманный мною:

– Калимена, которую, как вы знаете, я нежно люблю, – сказал я ей, – ответила всем моим желаниям; но я не чувствую себя вполне счастливым, потому что не в состоянии связать ее судьбу со своею. Я могу, однако, сделать кое-что для нее, под вашим руководством, обеспечив ее тем необходимым, чем она, по моему мнению, пренебрегает, передав вам средства для оплаты учителя, который доведет до совершенства искусство, которому она себя посвятила, так, что она будет способна предстать в театре. Также и для вас, дорогая тетя, – вам следует сказать, есть ли у вас небольшие долги, которые я оплачу, с тем, чтобы вы были спокойны, а также обеспечить ее всем необходимым бельем, в котором она может нуждаться, и одеждами, достойными того, чтобы появляться на равных в той компании, в которой она вращается.

Эта женщина, очень добрая по характеру, была очарована моим предложением, и сказала, что передаст мне письменно все, в чем Калимена нуждается, в первый же раз, как я к ней приду; Я сказал, что, будучи обязан вернуться в Рим через несколько дней, я буду ужинать с Калименой все вечера, и, не имея никаких препятствий в исполнении этого моего желания, мы отправились в комнату племянницы, которая была обрадована, слыша наши договоренности. Я стал ужинать и спать с ней в тот же день и, чтобы окончательно обеспечить себе ее нежность и чувствовать себя непринужденно, выложил на ее счет порядка шести сотен дукатов в местной валюте. Мне казалось, что я приобрел свое счастье по очень сходной цене. Агата, которой я все рассказал, была очень рада, что помогла мне.

Два или три дня спустя я дал обед англичанам, саксонцам и Бертольди, их гувернеру, вместе с м-м Гудар, которая пришла вместе с Медини, что мне очень не понравилось, потому что после той проделки, которую он со мной разыграл, я его не выносил; я, однако, сдержался, в ожидании ее мужа, с которым я объяснился. Мы договорились, что его жена будет приходить ко мне только с ним. Этот мастер мошенничеств юлил и старался меня убедить, что Медини невиновен в захвате банка, но его красноречие пропало впустую.

Наш обед был изысканным и веселым, и прекрасная ирландка блистала. У этой женщины было все, чтобы нравиться, молодость, красота, грация, ум, веселость, талант и, помимо этого, достойный вид. Г-н де Бутурлин, русский, большой любитель прекрасного пола, пришел после обеда в зал, где мы находились, поблизости от его апартаментов. Он пришел туда, привлеченный нежным голосом прекрасной Гудар, которая исполняла неаполитанскую песню, аккомпанируя себе на гитаре. Этот богатый сеньор в тот же день влюбился в нее. Десять месяцев спустя после моего отъезда он обрел ее милости за пять сотен фунтов стерлингов, которые были необходимы Гудару, чтобы выполнить приказ, что он получил, выехать из Неаполя вместе с женой в течение трех суток. Этот удар грома последовал ему со стороны королевы, которая раскрыла, что король имел приключение с ирландкой на острове Прочида, и что это могло зайти намного дальше. Она поразила своего августейшего супруга, смеясь от всего сердца над чтением записки и не желая ее ему показывать. Любопытство короля заставило его настаивать, и, сдавшись наконец, королева прочла:

« Ti aspetlero domani nel medesimo luogo ed aWora stessa con l'impazienza medesima che ha una vacca, che desidera i'avvicinamento del toro» [48] .

Королева притворилась, что смеется, но своей собственной властью дала понять мужу коровы, что у него только три дня, чтобы удалиться и жить в другом месте. Если бы не это событие, г-н де Бутурлин не заключил бы так выгодно эту сделку.

Гудар пригласил всю компанию ужинать в его дом в Посилипо на завтра, и ужин был превосходный; но когда граф Медини сел за большим столом и взял карты в руки, чтобы сыграть талью в фараон перед большой миской золота, в которой могло быть до пяти сотен унций, никто не согласился сесть, чтобы понтировать. М-м Гудар напрасно хотела распределить фишки; англичане и саксонцы сказали, что будут понтировать, если она сама захочет составить банк, либо я сяду тальировать на ее месте, потому что они все опасаются слишком счастливой руки графа Медини. Тогда Гудар осмелился мне предложить тальировать, заинтересовав меня четвертью суммы, но нашел меня непоколебимым. Я сказал, что готов тальировать, взяв его в половину и составив мою половину звонкой монетой. Получив этот ответ, Гудар переговорил с Медини, который, опасаясь потерять большой куш, согласился подняться, забрать свое золото, оставив лишь то, что принадлежало Гудару. Имея в кармане только две сотни унций, я взял другие две сотни у Гудара и сел на место, которое после Гудини оставалось пустым. Менее чем в два часа мой банк лопнул, и я спокойно ушел утешаться в объятиях моей дорогой Калимены.

Оставшись таким образом без денег, я решился назавтра облегчить совесть мужа Агаты, который продолжал все время, в согласии с женой, заставлять меня забрать обратно подвески и все прочие украшения, что я ей давал в Турине и в Александрии. Я сказал Агате, что никогда бы не решился на подобную низость, если бы меня не подвела так фортуна. Когда она сказала эту новость мужу, он вышел из своего кабинета, чтобы пойти ко мне с раскрытыми объятиями, как будто я его облагодетельствовал.

Я сказал, что оценю стоимость всего в деньгах, и он взялся за это сам. На следующий день я получил из его рук эквивалент пятнадцати тысяч французских ливров, порядка пятнадцати сотен дукатов. С этими деньгами я намеревался выехать в Рим, с намерением провести там восемь месяцев; но до моего отъезда адвокат хотел дать мне обед в красивом доме, что был у него в Портичи. Какой сюжет для размышлений, когда я увидел себя в том же доме, где двадцать семь лет назад я провернул маленькое дельце, поразив честного грека фальшивым прибавлением ртути!

В это время в Портичи был король со всем своим двором, мы туда пошли и стали свидетелями очень необычного спектакля, который, хотя и смешной, не вызвал у нас смеха. Король, которому тогда было только девятнадцать лет, развлекался с королевой в большой зале разнообразными проказами. Ему вздумалось заставить себя подбрасывать вверх, то есть подпрыгивать в воздух с помощью ковра, который держали за четыре угла крепкие руки и одновременно его растягивали. Но король, посмешив своих придворных, захотел, в свою очередь, посмеяться сам. Он начал с того, что предложил эту игру королеве, которая оборонялась только взрывами смеха, и король не настаивал, как и относительно дам, что там были, из страха, полагаю, что они согласятся. Старые придворные, которые боялись, потихоньку удалились, к моему большому сожалению, потому что я с удовольствием бы увидел некоторых из них взлетающими в воздух, и, среди прочих, принца де Сен-Никандро, который очень плохо его воспитал, то есть слишком по-неаполитански, передав ему свои собственные предрассудки. Тогда король, который не отступался, продолжил предлагать прекрасную игру молодым сеньорам, что там присутствовали и которые, быть может, добивались этого знака милости своего игривого монарха. Я не опасался этого отличия, потому что был незнаком и не был достаточно большим сеньором, чтобы удостоиться этого отличия.

После того, как он заставил попрыгать троих или четверых, которые более или менее продемонстрировали свою смелость и заставили посмеяться королеву, дам и всю компанию, и посмеяться по-неаполитански, то есть не исподтишка, как это принято при дворе Испании, ни даже слегка, как это делают во Франции и при других дворах, где подавляют даже чихание и где любой приличный человек пропал, если позволит себе зевнуть, король обратил внимание на двух молодых сеньоров из Флоренции, вновь прибывших в Неаполь, братьев или кузенов, что были там вместе со своим гувернером, который не мог помешать себе посмеяться, вместе со своими дорогими воспитанниками, когда они наблюдали за подкидыванием Его Величества и его фаворитов.

Король весьма грациозно приблизился к двум несчастным тосканцам – оба горбатые, маленькие и тщедушные – которым было удивительно услышать приглашение снять свои одежды и показать спектакль для всего зала. В полном молчании все внимали красноречию короля, который, настаивая, чтобы они разделись, убеждал их, что они проявляют глубокое неуважение, сопротивляясь, потому что, относительно отвращения, которое они могут испытывать к тому, чтобы вызвать смех, он показал, что они не могут счесть унизительным делать то, чему он сам первый показал пример. Их гувернер, понимая, что король не захочет потерпеть отказа, сказал, что они должны принять честь, которую оказывает им Его Величество, после чего два маленьких уродливых персонажа сняли свои одежды, молчание нарушилось, поднялся всеобщий смех при виде их тел, сгорбленных спереди и сзади, опирающихся на длинные худые ляжки, составляющие три четверти длины их тел, неудержимый смех всех присутствующих и даже важного гувернера, который устал их ободрять и которому было стыдно видеть старшего из своих горбунов, который плакал. Король, уверяя его, что он не подвергается никакому риску, взял его за руку, поставил на середину ковра и, подбодрив, сам сошел на пол.

Как было удержаться от хохота, наблюдая это дурно слепленное тело, полетевшее трижды в воздух на высоту десяти-двенадцати футов? Будучи, наконец, отпущен, он пошел за своей одеждой, и второй горбун подвергся той же процедуре, с немного лучшей грацией. Гувернер, которому король хотел оказать ту же честь, спасся бегством, что заставило монарха рассмеяться от всего сердца.

Мы насладились задаром спектаклем, который стоил золота. Дон Паскаль Латтила, которого король, к счастью, не заметил, рассказал нам за столом полсотни прелестных историй об этом добром монархе, которые выявляли его превосходный характер и неодолимую склонность к веселью вопреки утомительной силе тяжести и достоинству, которое накладывает на него королевская власть. Он сказал, что все те, кто к нему приближен, должны его любить, потому что он предпочитает чувство дружбы ощущению гордости при виде уважения и страха, написанных на лицах окружающих. Он никогда не бывал так огорчен, как тогда, когда министр Тануччи заставлял его быть строгим в случаях, когда это необходимо, и никогда столь весел, как тогда, когда видел, что может оказать милость, когда его можно воспринимать как счастливого владыку, которого столь хорошо описал поэт в своем дистихе:

Qui piger ad pœnas princeps ad prsemia velox Quique dolet quoties cogitur esse ferox [49] .

Он не был ни грамотен, ни начитан, ни расположен ни к какому виду литературы, но обладал превосходной способностью к рассуждению и с большим уважением относился к людям, заслужившим высокую репутацию хоть в отношении нравов, хоть своими знаниями. Он почитал министра де Марко, он сохранял высшее уважение, в память о доне Лелио Караффа, к герцогам де Маталоне и хорошо позаботился о молодом человеке, племяннике ученого писателя Женовези, в честь его дяди.

Запретив азартные игры, он застал однажды своих офицеров гвардии за игрой в фараон. Очень напуганные при виде короля, они хотели спрятать свои карты и деньги, но он сказал им не смущаться, постаравшись только, чтобы Тануччи не прознал про их дерзость, заверив их в то же время, что он сам ничего не скажет. Этот король, едва достигший сорока лет, пользовался любым случаем внушить к себе любовь и уважение всей Италии и доброй части Германии, являя повсюду знаки своего доброго характера и своих добродетелей. Его отец был нежно им любим до тех пор, пока интересы государства не заставили его воспротивиться приказам, которые тот хотел ему дать, уступая воле своих министров. Фердинанд знал, что, будучи сыном короля Испании, он не менее того должен быть королем Обеих Сицилий. Он в достаточной мере полагался на власть, которой пользовался Тануччи в своем правительстве. Несколько месяцев спустя после упразднения иезуитов он написал своему отцу письмо, начало которого было очень занятное:

«Среди вещей, – писал он, – которые я не понимаю, четыре меня удивляют. Первая – что не нашли ни су у запрещенных иезуитов, о которых говорили, что они столь богаты. Вторая – что все крючкотворы моего королевства богаты, несмотря на то, что по закону они не должны иметь никакой зарплаты. Третья – что все молодые женщины, у которых есть молодые мужья, рано или поздно беременеют, а моя никак не становится беременной, и четвертая – что все умирают в конце своей карьеры, за исключением Тануччи, который будет жить, я полагаю, до скончания веков».

Король Испании показывал это письмо в Эскуриале всем министрам, что его окружали, чтобы убедить их, что его сын, король Неаполя, имеет ум, и он был прав. Человек, который так безыскусно пишет, обладает умом.

День или два спустя шевалье де Морозини, девятнадцатилетний племянник прокуратора и единственный наследник этого знаменитого дома, прибыл в Неаполь в сопровождении графа де Стратико, своего гувернера, профессора математики университета Падуи, того, что дал мне письмо для своего брата, монаха, профессора университета Пизы. Он поселился в «Кросьель», и удовольствие, которое мы испытали от встречи, было взаимным. Этот юный венецианец путешествовал для собственного образования, стараясь изучить Италию; он провел три года в академии Турина, и с ним был человек, с которым он мог бы в будущем стать тем, кем хотел, чтобы быть способным занять на своей родине самые важные посты и выделиться в сообществе лиц, что составляют круг знати венецианской Республики; но к сожалению, этот молодой человек, богатый, красивый и не лишенный ума, был лишен желания учиться. Он грубым образом любил женщин, веселье в кругу распутников, и хорошая компания вызывала у него зевоту. Враг ученья, он изобретал лишь способы развлечься и тратить деньги направо и налево, больше для того, чтобы вознаградить себя за экономию, которую ему предписывал дядя, чем из-за природной щедрости. Он забавлялся тем, что, хотя он был уже взрослый, его хотели держать под опекой. Он посчитал, что может тратить восемь сотен цехинов в месяц, и находил очень дурным, что ему давали тратить только две сотни; с этой мыслью он старался делать долги и отправлял прогуляться графа Стратико, когда тот мягко упрекал его за безумные траты и доказывал, что, сберегая, он останется в состоянии с блеском явиться перед дядей по своем возвращении в Венецию, где дядя подготовил ему блестящую партию с очень красивой девушкой, наследницей дома Гримани де Серви. Единственное его качество, которое не вызывало опасений его гувернера, было то, что он не выносил игр, ни коммерческих, ни азартных; по этой причине я не побоялся представить его м-м Гудар, когда, узнав, что я с ней знаком, он попросил меня доставить ему это удовольствие. После того, как я проигрался, я приходил к Гудару, но не хотел и слышать об игре; Медини стал моим смертельным врагом; он уходил, когда видел, что я вхожу, но я делал вид, что этого не замечаю. Он был там в тот день, когда я представил Морозини с его гувернером, и, обратив на него внимание, сразу постарался завязать с ним близкое знакомство, но когда увидел, что тот тверд в своем нежелании играть, его ненависть ко мне удвоилась, потому что он был уверен, что если молодой человек не играет, это может быть только от того, что я его предупредил. Морозини, пораженный чарами прекрасной Гудар, думал только о том, чтобы проложить дорогу к ее любви. Он бы возненавидел ее, если бы мог вообразить, что единственным средством ее завоевать было предложить ей некую сумму. Он говорил мне несколько раз, что, будучи вынужден заплатить за наслаждение женщине, которую он полюбил, он почувствует себя настолько униженным, что наверняка победит в себе любовь, которую она ему внушила, потому что он считал, и был в этом прав, что обладает по меньшей мере такими же достоинствами как мужчина, что и м-м Гудар как женщина. Другим свойством Морозини было нежелание становиться обманутым женщиной, в которую он влюблялся, и которая хотела получать от него подарки до того, как предоставить ему свои милости, а сильной стороной м-м Гудар было качество, как раз обратное тому, что может быть аналогом этому положению. Она хотела, чтобы ее любовник предоставлял ей кредит. Стратико, его гувернер, был рад, что его подопечный занялся этим знакомством, потому что для него главным было занять молодого человека, потому что иначе тот не находил другого средства развеяться, как сесть на лошадь, но не для того, чтобы прогуляться, как подобает сеньору, но чтобы проскакать галопом десять-двенадцать станций в день, загоняя лошадей, которых он затем оплачивал. Его мудрый гувернер каждый день ожидал получить весть о каком-нибудь несчастье.

Это случилось, когда я уже решил уезжать. Дон Паскуале Латифа пришел ко мне повидаться вместе с аббатом Галиани, которого я знал по Парижу. Читатель может помнить, что я познакомился с его братом в «Св. Агате», что я поселился у него и оставил там донью Лукрецию Кастелли. Я ему сказал, что собирался нанести ему визит и спросил, находится ли еще с ним д. Лукреция. Он ответил, что д. Лукреция живет в Салерно с маркизой де ла К…, своей дочерью. Без этого визита я не мог бы узнать новостей о моей старой подруге иначе как от маркиза Галиани, и моя душа не получила бы одного из самых больших удовольствий в жизни. Я спросил у него, знаком ли он с маркизой де ла К…, и он сказал, что знает только ее мужа, который стар и очень богат. Я больше у него ничего не спрашивал. Через день или два после этого шевалье Морозини дал обед м-м Гудар, ее мужу, двум другим молодым людям, игрокам, с которыми он познакомился через нее, и Медини, который все время надеялся тем или другим образом надуть шевалье. К концу обеда случилось так, что возник некий вопрос, по которому у Медини было иное мнение, чем у меня. Объяснившись с некоторой язвительностью, я дал ему почувствовать, что человек воспитанный должен изъясняться несколько в другом стиле; он ответил, что это может быть, не мне учить его обязанностям воспитанного человека. Я сдержался, но мне надоело терпеть время от времени насмешки этого человека, который, быть может, имел основания желать меня унизить, но, будучи неправым по существу дела, должен был бы сдерживать свою неприязнь. Я решил, что он может отнести мое благоразумие к страху и что в этом предположении станет с каждым днем все более дерзким. Я решил в следующий раз его разубедить. Читатель может вспомнить, по какому случаю мы дрались. Он пил кофе на балконе, наслаждаясь свежестью, веющей со стороны моря, когда, держа свою чашку кофе в руке, я подошел к нему и, не слышно для остальных, сказал, что мне надоело терпеть его дурное настроение, поскольку, так сложилось, что мы находимся в большой компании. Он ответил, что я сочту его еще более резким, если мы сможем остаться без свидетелей тет-а-тет. Я ответил ему, смеясь, что тет-а-тет мне будет легко его исправить. Он отошел, говоря, что ему очень любопытно было бы узнать об этой легкости, и что можно было бы договориться сразу об этом тет-а-тет. Я пригласил его последовать за мной сразу, как только он увидит что я выхожу, не показывая виду, и он сказал, что непременно сделает это.

После этого я отошел от него, продолжив развлекаться с компанией, и четверть часа спустя вышел из гостиницы, направившись медленно в сторону Посилипо. Я увидел его, следующего за мной издали, после чего я больше уже не сомневался в деле, так как знал, что он человек храбрый. Мы оба были при шпагах. Я взял правее в конце пляжа и когда оказался в открытом поле, где мы могли бы решить нашу распрю меж деревьев, я остановился, и, когда он поравнялся со мной, счел возможным с ним заговорить и даже решил, что не лишним было бы объясниться, но грубиян, ускорив шаги, бросился на меня как бешенный, со шпагой в руке, держа в левой свою шляпу. Я быстро обнажил шпагу, не думая убегать, остановил его, вытянув правый сапог, в тот самый момент, когда, вместо того, чтобы парировать удар, он вытянул свою, при том, что обе наши шпаги вонзились в рукава наших одежд до половины. Мы их сразу выдернули, но его шпага пронзила мой рукав в двух местах, в то время как моя ранила его в предплечье и в мякоть пониже локтевого сустава. Когда я захотел продолжить, он отскочил и я, заметив, что его парад не имеет силы, сказал, что дарю ему жизнь, если рана, которую я ему нанес, не дает ему возможности защищаться. Говоря так и видя, что он мне не отвечает, я надавил на его шпагу, затем добрым ударом выбил из руки на землю и наступил на нее ногой. Тут уж он сказал, кипя от ярости, что я на этот раз прав, так как маленькая рана, что я ему нанес, лишает его возможности достаточно крепко держать шпагу, но он надеется, что я ему дам реванш. Я пообещал ему это в Риме и, видя, что он теряет много крови, сам вложил его шпагу в ножны и отошел от него, посоветовав ему идти к Гудару, который был в двухстах шагах от того места, чтобы сделать перевязку.

Я вернулся, очень спокойный, в гостиницу «Кросьель», как будто ничего не было. Шевалье говорил любезности красотке Саре, а Гудар играл в кадриль со Стратико и двумя другими. Час спустя я покинул их, не сказав ни слова о Медини. Я отправился в последний раз ужинать и спать с моей дорогой Калименой, которую увидел лишь шесть лет спустя в Венеции, блистающую в театре Св. Бенуа. Я вернулся в «Кросьель» на рассвете и в восемь часов уехал, ни с кем не попрощавшись, в почтовой коляске, в которую сложил весь мой багаж. В два часа пополудни я прибыл в Салерно, где, поместив в хорошей комнате мои чемоданы, написал записку донне Лукреции Кастелли, у маркиза де ла К…. Я спрашивал, могу ли я нанести ей визит, с тем, чтобы затем покинуть Салерно. Я просил ее ответить мне сразу, пока я обедаю.

Полчаса спустя, в то время, как я обедал, я увидел саму донну Лукрецию, которая вошла в комнату, с радостью, написанной на лице, бросилась в мои объятия, называя себя счастливой увидеть меня еще раз в своей стране. Эта очаровательная женщина была моего возраста, но выглядела по меньшей мере лет на десять моложе. Сказав, что я узнал, где она, от аббата Галиани, я спросил у нее новости о нашей дочери, и она ответила, что та ожидает меня вместе с маркизом, своим мужем, представительным старцем, который сгорает от желания со мной познакомиться.

– Откуда он знает о моем существовании?

– Леонильда говорила ему о тебе тысячу раз за те пять лет, что за ним замужем. Он знает даже, что ты дал ей пять тысяч дукатов; и ты ужинаешь с нами этим вечером.

– Поехали сразу, моя дорогая, я умираю от желания увидеть ее и ее доброго мужа, которого послал ей Бог. Есть ли у нее дети?

– Нет, и это для нее несчастье, потому что все богатство ее мужа уйдет с его смертью его более близким родственникам; но Леонильда останется богатой, потому что у нее сто тысяч дукатов.

– Ты никогда не хотела жениться?

– Никогда.

– Ты прекрасна, как двадцать лет назад, моя очаровательная старая любовь; если бы не аббат Галиани, я бы уехал из Неаполя, так и не повидавшись с тобой.

Я быстренько беру свою шляпу, запираю в комнате мои пожитки и направляюсь с ней к маркизу де ла К… Я нахожу Леонильду подросшей по меньшей мере на три дюйма, и в свои двадцать пять лет она стала совершеннейшей красоткой. Присутствие ее мужа ее не смущает, она встречает меня с распростертыми объятиями и выводит этим из смущения, из-за которого я не могу чувствовать себя свободно. Она моя дочь, и природа, далеко не препятствуя мне испытывать к ней все сантименты любовника, запрещает в то же время все, кроме противоречивых отцовских чувств. После двух нежных объятий, которые длились лишь мгновенье, она представляет мне своего мужа, который, отягощенный подагрой, не может двинуться с кресла, в котором вынужден оставаться. С прекрасным смеющимся лицом, с колпаком в руке, он встречает меня с распростертыми объятиями, я целую его благородное лицо в обе щеки и поражен третьим поцелуем, которым он награждает меня в губы и который я тут же возвращаю, и этого достаточно, чтобы мы распознали друг в друге братьев. Маркиз этого ожидал, но я – нет. Сеньор, в возрасте семидесяти лет, который может себя поздравить, что еще видит свет, уже тридцать лет являл собой редкое явление в сицилийской монархии. Я сел возле него и, в возобновлении уверенности в нашем божественном союзе, наши взаимные объятия повторились, и две присутствующие женщины, удивленные, не могли понять, как может возникнуть это узнавание. Донна Леонильда радовалась, видя, что ее муж знает меня с давних пор, она сказала ему об этом, и добрый старик рассмеялся. Одна донна Лукреция сомневалась в действительности; ее дочь ничего не понимала и отложила свое любопытство на потом.

Маркиз де ла К … был сеньор, объехавший всю Европу, он много пожил и подумал о женитьбе только со смертью отца, который прожил восемьдесят два года. Став богатым, с рентой в тридцать тысяч дукатов, что составляет сто двадцать тысяч французских ливров, и, соответственно, могущественным в стране, где все продается, он решил, что может еще иметь детей, несмотря на слишком зрелый возраст. Он увидел на комедии в Неаполе донну Леонильду и в скором времени заключил с ней контракт, приписав ей в приданое сто тысяч дукатов. Герцог Маталоне умер, и донна Лукреция, жившая теперь вместе с дочерью, переселилась с нею в Салерно. Муж Леонильды, хотя и жил в роскоши, не мог истратить и половины своего дохода. В его обширном дворце жили все его родственники: это были три семьи, которые вели каждая отдельное хозяйство. Все родственники были на его обеспечении и все ждали смерти маркиза, чтобы поделить его богатства, что его огорчало, потому что он не любил их. Он женился только для того, чтобы заиметь наследника, но больше на это не надеялся; но от этого он не менее любил свою жену, которая делала его счастливым чарами своего ума. Он был умница, как и она, но они держали это в большом секрете, так как в Салерно никто не обладал этим качеством, так что он жил со своей женой и с тёщей, как добрый христианин, приспосабливаясь к предрассудкам своих соотечественников.

Я узнал об этом от самой донны Леонильды три часа спустя, на прогулке по ее прекрасному саду, куда он нас отправил после того, как проговорил со мной добрых три часа об интересных вещах, которые, впрочем, не могли заинтересовать ни его жену, ни тёщу, которые, однако, нас при этом не покидали, радуясь тому, что видят этого достойного человека, осчастливленного тем, что он может поговорить с кем-то, кто думает как он.

К шести часам он попросил донну Лукрецию отвести меня в сад и развлекать до вечера, в то же время сказав жене, чтобы осталась с ним, так как ему нужно с ней поговорить. Была середина августа, и было чрезвычайно жарко, но свежий ветерок умерял жару в помещении на первом этаже, где мы находились. Поскольку я видел через открытое окно листья деревьев, которые не колебались, было очевидно, что воздух вполне спокоен, я не мог удержаться от того, чтобы не сказать маркизу, что удивлен тем, что в комнате, где мы находимся, царит подлинная весна. Он сказал донне Лукреции отвести меня в то место, где я смогу понять причину свежести, которой мы наслаждаемся.

В пятидесяти шагах от комнаты, где мы были, пройдя анфиладой из пяти-шести комнат, мы пришли в кабинет, в котором в углу было отверстие размером в четыре квадратных фута (~1,3 кв. м). Из этого темного окна выходил очень свежий ветер, и даже очень сильный и способный нанести вред здоровью кого-то, кто находился бы пред ним долгое время. Это отверстие находилось в конце каменной лестницы, уходящей более чем под сотню градусов (sic!) в грот, где имелся источник текущей воды, всегда холодной как лед. Донна Лукреция мне сказала, что я очень рисковал бы, если бы спустился в грот, предварительно не одевшись, как холодной зимой. Я никогда не был настолько недоверчив, чтобы пренебречь опасностями такого рода. Милорд Балтимор бы посмеялся нал этим. Я сказал моей дорогой подруге, что хорошо представляю, как это чудо должно действовать; итак, мы пошли в сад, который отделялся от более обширного, общего для трех других семейств; но в этом было все, что можно пожелать самого изысканного из цветов, насыщающих ароматами воздух, водных источников, кабинетов, увешанных раковинами и уставленных канапе, укрытых пледами, как нельзя более нежными. Большой бассейн глубиной более десяти туазов (~20 м) содержал рыб двадцати различных видов всех расцветок, которые плавали и сновали там, услаждая своим видом и не опасаясь жадности гурманов, которые хотели бы их поймать и сожрать, подплывали и ускользали буквально из рук тех, кто подплывал к ним на поверхности их убежища. Аллеи, покрывавшие этот прелестный рай, укрывались под сенью виноградных лоз и тяжелых гроздей, укрытых между листьев, и фруктовые деревья образовывали направо и налево колоннады, которые их поддерживали.

Я сказал дорогой Лукреции, которая наслаждалась моим счастливым видом, что не удивляюсь что этот сад производит на меня более сильное впечатление, чем виноградники Тиволи и Фраскати, потому что обширные пространства скорее поражают, чем услаждают душу. Она рассказала мне в течение получаса о всей безмерности счастья, которое досталось ее дочери, и обо всем достоинстве маркиза, который, для своего возраста, пользовался отменным здоровьем. Его единственное несчастье, от которого он, однако, имел силы отвлечься, состояло в отсутствии наследников; его философия не могла его в этом утешить, потому что среди десяти или двенадцати племянников, что были у него, он не мог найти ни одного, достойного быть отмеченным, ни по виду, ни по уму.

– Они все некрасивые, – сказала она, – унылые и воспитаны как крестьяне, из-под палки, невеждами-священниками.

– Но наша дочь, действительно ли она счастлива?

– Очень счастлива, несмотря на то, что не может найти в своем муже, которого она обожает, любовника, который был бы ей нужен по ее возрасту.

– Этот человек, как мне кажется, не способен на ревность.

– Он и не ревнив, и я уверена, что если бы среди дворянства этого города она смогла найти мужчину, способного ей понравиться, маркиз преисполнился бы к нему дружескими чувствами, и, в глубине души, не огорчился бы, если бы она забеременела.

– Разве в случае, если она подарит ему ребенка, он наверняка будет уверен, что не может быть ему отцом?

– Не совсем наверняка, потому что, когда он себя чувствует хорошо, он приходит с ней спать, и он мог бы льстить себя надеждой, как говорит мне моя дочь, что произвел то, что в действительности не произвел. Но уже больше нет видимости, что его нежность имеет доброе продолжение. Моя дочь имела полное основание надеяться первые шесть месяцев их брака, но потом приступы подагры обострились с такой силой и его нервы ослабли настолько, что его брачные телодвижения стали вызывать у нее опасение, что окажутся для него смертельными. Поэтому она всегда переживает, когда ему приходит желание прийти к ней спать.

Охваченный восхищением перед постоянным совершенством моей старой подруги, я стал говорить ей о впечатлении, которое всегда производят ее прелести на мою влюбленную душу, когда в аллее, где мы прогуливались, появилась маркиза, сопровождаемая пажом, который поддерживал ее платье над землей, и девицей, которая следовала за ней слева, в полушаге от нее. При ее приближении я продемонстрировал ей знаки глубочайшего уважения, как и она мне, с выражениями самой благородной вежливости. Она сказала мне, что пришла, чтобы исполнить дело самой большой важности, потому что если она не преуспеет в этом поручении, она рискует потерять все доверие, которое муж к ней испытывает.

– Где же этот исполнитель, прекрасная маркиза, с которым вы можете опасаться не преуспеть?

– Это вы сами.

– Если это я, – сказал я ей, смеясь, – ваш кредит не несет в себе никакого риска, потому что я даю вам карт бланш даже до того, как узнаю, о чем речь. Я допускаю только одно исключение.

– Тем хуже, так как, к сожалению, исключение как раз и может оказаться этим делом. Скажите мне о нем, пожалуйста, до того, как я заговорю.

– Я должен был уезжать в Рим, когда аббат Галиани сказал мне, что донна Лукреция у вас. Я принял решение, хотя свыше шестидесяти тысяч завязаны в моем деле.

– И задержка, может ли она повредить вашей жизни или вашей чести? Вы разве уже себе не хозяин? От кого вы зависите? Вот и приблизилось мое поручение.

– Подождите, пожалуйста, и проясните свое прекрасное чело. Ваши приказы и даже ваши желания никогда не смогут повредить ни моей жизни, ни моей чести. Знайте же, что я еще полностью хозяин сам себе, и я хочу прекратить это состояние лишь только в данный момент. Я хочу быть в вашем распоряжении.

– Очень хорошо. Вы должны будете провести несколько дней с нами в месте, которое находится всего в полутора часах пути отсюда. Мой муж прикажет себя туда отнести. Позвольте мне, чтобы я послала в вашу гостиницу, чтобы принесли к нам ваши вещи.

– Вот, мадам, ключ от моей комнаты. Счастлив человек, который должен вам повиноваться.

Она дала ключ своему пажу, приказав ему идти самому со слугами, чтобы они забрали все и позаботились, чтобы ничего не пропало. Этот паж был очень красивый мальчик, и ее служанка или компаньонка, что нас сопровождала, была очаровательная блондинка. Я сказал дочери об этом, полагая, что та не понимает по-французски; она улыбнулась и сказала своей хозяйке, что я ее знал, но забыл.

– Вы меня видели и говорили со мной несколько раз, и даже побеспокоили, девять лет назад, когда я была с герцогиней де Маталоне, тогда принцессой де Караманика.

– Это может быть; вы должны были девять лет назад сильно отличаться от того, какая вы сегодня; но теперь я вас вспомнил. Я сожалею, мадемуазель, что не помню, как я вас побеспокоил.

Маркиза и ее мать от души посмеялись над этим спором и заставляли ее сказать, что я сделал, чтобы ее побеспокоить, но, покраснев, она только сказала, что я над ней подшучивал. Я вспоминал, что выдал ей, почти насильно, несколько поцелуев, но маркиза и ее мать подумали об этом все, что хотели. Разбираясь немного в людских сердцах, я полагал, что м-ль Анастасия – таково было ее имя – очень хотела, чтобы ее раскрыли, высказав этот упрек, и что если бы она чего-нибудь хотела от меня, ей следовало промолчать.

– Вы были гораздо меньше и очень худы.

– Мне было только двенадцать лет. Вы тоже изменились, потому что мне кажется, что у вас были глаза более черные и кожа – белее.

– То есть менее черная. Я стар, мадемуазель.

Однако полный чувств к матери и дочери, я продолжил разговор с ними о покойном герцоге, и Анастасия нас покинула. Мы пошли присесть в гроте, где, оставшись одни, мы предались удовольствию называть друг друга нежными именами «доченька» и «папочка», которые подвигли нас к вольностям, которые, хотя и оставаясь непосредственными, заходили слишком далеко. Маркиза сочла своим долгом успокоить мои порывы, сказав, что, мы могли бы дать волю нашим чувствам даже вопреки голосу крови, если бы она была независима, но сейчас у нее есть хозяин. Донна Лукреция, видя, как я возбужден, держа дочь в объятиях, и свою дочь немой, взволнованной и весьма слабо сопротивляющейся моим ласкам, убеждала нас быть разумными, чтобы воздержаться от совершения двойного преступления, и, говоря эти слова, перешла на другую сторону аллеи, однако ее слова и последовавший за ними уход возымели эффект, противоположный тому наставлению, которое она нам дала. Намереваясь не совершать предполагаемого двойного преступления, мы подошли к нему так близко, что прикосновение, почти невольное, заставило нас его совершить, настолько полно, что мы не могли бы сделать этого более, даже если бы действовали в соответствии с заранее принятым умыслом, в полном сознании. Мы оставались в неподвижности, глядя друг на друга, не изменяя позы, оба серьезные и немые, во власти размышления, оба удивленные, как мы говорили об этом позже, не чувствуя себя ни виноватыми, ни жертвами угрызения совести. Мы привели себя в порядок, и моя дочь, сев возле меня, назвала меня своим мужем, в то время как я назвал ее моей женой. Мы скрепили нежным поцелуем то, что только что сделали, и сам ангел, который должен был бы нам сказать, что мы только что чудовищным образом оскорбили природу, вызвал бы наш смех. Донна Лукреция застала нас охваченными этой вполне приличной нежностью и спокойными.

Нам не нужно было договариваться о сохранении тайны. Донна Лукреция была умна, но все заставляло нас не посвящать ее в то, что не было ни необходимым ни полезным ей сообщать. Нам казалось, что, оставляя нас одних, она хотела только увериться, что не будет свидетелем того, что мы собираемся совершить. Она наверняка полагала, как она это нам и сказала сразу, что мы занимаемся ребячеством, и она посмеялась, когда мы не стали это отрицать. Мы вспомнили прекрасную ночь, которую мы провели все трое в одной постели, и донна Лукреция, честное слово, была очень довольна, когда я сказал, что моя рука нашла нашу дочь почти совсем такой же, какой была она сама, когда та спала с нами девять лет тому назад. Мы вышли из аллеи и вернулись во дворец вместе с Анастасией. Маркиз встретил свою жену очень весело, поздравив с успехом ее предприятия и сказав мне, что в его деревенском доме я буду устроен еще лучше, чем в апартаментах, куда принесли мои чемоданы. Он сказал своей теще, что надеется, что ей не будет неприятно, что моя комната будет рядом с ее. Она ответила, что наши золотые времена прошли. Я был удивлен тем, что, зная, что я желал бы соединиться с донной Леонильдой, она сочла меня достаточно излечившимся от своей страсти, чтобы предпочесть ей ее мать. Поместили пять кувертов за большим столом, и едва я, сев, был обслужен, как увидел вошедшего старого священника, который сел за стол, ни на кого не глядя. С ним также никто не заговорил. Тот же красивый слуга, которого называли пажом, встал позади маркизы, и десять-двенадцать остальных использовались, чтобы обслуживать остальных. Пообедав только супом, я ел как обжора. У маркиза был французский повар, который хорошо готовил; так, за исключением блюда макарон, ужин состоял только из закусок; маркиз вскрикивал от радости, когда видел, как я ем; он считал за несчастье, что его жена, как и ее мать, были слабыми едоками. На десерт, разгоряченные великолепными винами, мы приступили к веселым разговорам, и, поскольку мы все говорили по-французски, а священник французского не понимал, он удалился, прочтя перед этим благодарственную молитву. Маркиз мне сказал, что в течение пятнадцати лет тот является в этом доме исповедником, но никого ни разу не исповедовал; он сказал, чтобы я остерегался держать в присутствии этого невежды слишком вольные речи, но могу говорить все, что хочу, по-французски. Среди всеобщего веселья я и держал их вплоть до часа по полуночи. Перед тем, как мы разошлись, он сказал, что мы выедем после обеда, и что он приедет через час после нас. Он заверил свою жену, что чувствует себя хорошо и хотел бы ее заверить, что я омолодил его на десяток лет. Она поцеловала его нежно, попросив заботиться о своем здоровье, но, несмотря на это, он пообещал нанести ей визит.

Я ушел вместе с донной Лукрецией, пожелав ему заиметь прекрасного мальчика через девять месяцев после этого дня.

– Приготовьте письмо, – ответил мне он, – и завтра утром я его подпишу.

– Я сделаю все, – сказала ему донна Леонильда, – все, что от меня зависит, чтобы помешать тебе стать банкротом.

Донна Лукреция отвела меня в мою комнату, где, передав меня большому лакею, пожелала мне спокойной ночи. Проспав восемь часов в великолепной кровати, я поднялся и нашел донну Лукрецию, которая отвела меня к завтраку, к маркизе, которая была еще за своим туалетом. Я сразу спросил у нее, могу ли я смело перевести вексель на девять месяцев вперед, и она ответила, что он вполне может быть оплачен.

– Правда?

– Правда; и это вам маркиз обязан будет тем единственным счастьем, которого у него еще нет, и которого он желает от всей души. Он сам сказал мне это час назад, покидая меня.

Какое огорчение, что я не мог осыпать ее сотней поцелуев! Она была свежа как роза, но мы должны были сдерживаться. Она была окружена девушками, все красивые и все – у нее в услужении. Я высказал галантности Анастасии, и Леонильда сделала вид, что меня подбадривает. Поняв ее мысль, я изобразил охваченного страстью, и увидел, что ко мне прислушаются. Однако я предписал себе некоторые границы, чтобы не быть пойманным на слове.

Мы отправились завтракать к маркизу, который нас ожидал, и который встретил меня с душевной радостью. Здоровье этого обаятельного человека было бы превосходным, если бы не подагра, которая лишала его возможности передвигаться на собственных ногах. Он не мог даже держаться прямо, ни выдерживать малейшего прикосновения к своим ногам: контакт причинял ему острую невыносимую боль. После завтрака мы прослушали мессу, где я увидел среди мужчин и женщин более двадцати слуг, и после мессы я составил ему компанию вплоть до времени обеда. Он упрекнул меня за то, что я предпочел его общество компании его жены и тещи, в которую, как он предполагал, я был влюблен.

После обеда мы выехали в его земли, я – в коляске, вместе с матерью и дочерью, он – в крытых носилках, несомых на двух перекладинах двумя мулами, один перед другим. Через полтора часа мы оказались на его земле, которая была расположена между Виченцей и Батипальей. Его сеньориальный дом был обширен, прекрасен и счастливо расположен. В ожидании, пока не прибудут горничные маркизы, она провела меня в свои сады, где моя нежность возобновилась, и она снова отдалась мне. Мы согласились, что я пойду в свои апартаменты, чтобы поухаживать за Анастасией, потому что не следовало давать повода для малейших подозрений относительно нашей любви. Мое увлечение Анастасией должно было повеселить маркиза, которому она непременно рассказала бы об этом. Донна Лукреция сочла это решение также хорошим, так как тем более не хотела, чтобы маркиз счел, что я задержался в Салерно из-за нее. Мои апартаменты примыкали к ее, но я мог пройти туда, только пройдя комнатой, где спала Анастасия вместе с другой горничной, еще более красивой, чем она.

Маркиз прибыл час спустя после нас вместе со всеми своими слугами и с моим, который позаботился о моем багаже. Сам маркиз велел нести себя в прекрасном кресле, проведя меня по всем замечательным аллеям своих садов, пока его жена и теща обустроят все в замке. После ужина, будучи очень усталым, он удалился, оставив меня со своими женщинами. Я проводил маркизу в ее комнату, и когда я хотел ее покинуть, она сказала, что я могу пройти к себе через комнату ее девушек, и сказала Анастасии меня проводить. Вежливость обязывала меня не остаться безразличным к этому счастью, я сказал красотке, которая мне светила, что надеюсь, что она не причинит мне огорчения, проявив недоверие к моему соседству и заперев свою дверь. Она ответила, что ничего не подозревает, но, тем не менее, запрет свою дверь, потому что такова ее обязанность, тем более, что это кабинет ее хозяйки, и что ее товарка истолкует очень дурно эту вольность – оставить ее комнату открытой. Одобрив ее резоны, я попросил ее присесть на минутку рядом со мной, чтобы рассказать, как я смог побеспокоить ее девять лет назад. Она ответила, что не желает об этом вспоминать, и просила позволить ей уйти, что я и исполнил после того, как она сочла себя обязанной позволить мне ее поцеловать. После ее ухода вошел мой слуга, и я сказал ему, что нет нужды приходить меня обслуживать после ужина. Он меня послушался и больше не приходил в последующие ночи. На следующий день маркиза передала мне со смехом все предприятие, которое я провел с Анастасией. Та ей все рассказала, не упуская никаких подробностей, и она похвалила ее за то, что она не захотела оставлять свою дверь открытой, но сказала ей, что та может оказывать мне все свои услуги в моей комнате. Маркиза нарочно попотчевала своего мужа этой историйкой, и он, сочтя, что я влюблен в Анастасию, с удовольствием учинил ей целую войну после обеда и захотел вечером, чтобы она ужинала вместе с нами, что заставило меня играть, со всем возможным приличием, роль влюбленного в эту девушку, которая чувствовала себя весьма польщенной тем предпочтением, которое я ей оказывал перед лицом ее очаровательной хозяйки, и старалась не выказывать мне неодобрения, чтобы не подорвать мою страсть и не лишиться тех благ, которые могла бы иметь, поддерживая ее. Маркиз наслаждался приятной комедией, что являла его воображению эта интрига, потому что, предоставив мне возможность ее играть, он полагал, что оказывает честь своему дому и внушает мне желание остаться там еще на несколько дней.

Анастасия явилась со свечой отвести меня в мою комнату, где, узнав, что моего слуги не будет, захотела причесать меня на ночь; почувствовав себя довольной, что я не решаюсь лечь в кровать в ее присутствии, она осталась сидеть возле меня добрые полчаса, и, поскольку я не был в нее влюблен, мне не составило затруднения изобразить робкого влюбленного. Пожелав мне доброй ночи, она была очарована тем, что поцелуи, которые я ей дал, были менее дерзкими, чем накануне. Маркиза сказала мне назавтра, что если то, что рассказала ей Анастасия, верно, она полагает, что должна меня стесняться, потому что уверилась, что как любовник я отнюдь не робок.

– Она меня не стесняет, так как картина красива и забавна, но я удивлен, что ты полагаешь меня способным любить ее, в то время как мы договорились, что это должно быть только игрой, чтобы позабавить маркиза и рассеять все подозрения слуг.

– Анастасия полагает, что ты ее обожаешь, и меня не рассердит, если ты дашь ей уверенные основания для кокетства.

– Если бы я смог убедить ее оставить дверь открытой, я легко бы прошел в твою комнату, так, что у нее не возникло бы ни малейшего подозрения, потому что, когда я отошел бы от ее кровати, где не стал бы делать ничего существенного, она не могла бы себе и вообразить, что, вместо того, чтобы идти в свою комнату, я направился в твою.

– Постарайся хорошо это все проделать.

– Приступлю к делу сегодня же вечером.

Маркиз, как и донна Лукреция, полагали, что мое поведение свойственно человеку сдержанному, но, будучи уверены, что юная Анастасия спит со мной, они были этим очарованы. Я провел, между тем, весь день с маркизом, чему, как он показывал, он был рад. Это не стоило мне никаких усилий, потому что мне нравились его мораль и его озарения. На третий ужин вместе с Анастасией я казался более пылающим, чем обычно, и она была удивлена, когда в моей комнате нашла меня охладевшим; она сказала, что ей нравится, что я стал вести себя спокойней. Я сказал, что это происходит оттого, что, оставшись наедине со мной, она ощущает себя в опасности.

– Совсем нет. Я считаю вас мудрым, и намного более мудрым, чем вы были девять лет назад.

– Что за безумства я тогда наделал?

– Никаких безумств, но вы не слишком уважительно отнеслись к моей молодости.

– Я оказал вам маленькие ласки без последствий, о чем сейчас сожалею, потому что они явились причиной того, что вы теперь считаете своим долгом быть со мной настороже и запирать вашу комнату.

– Это не потому, что я вам не доверяю, но по причинам, о которых я вам сказала, и которые вы одобрили. Могу также сказать, что это само по себе род недоверия, который мешает вам ложиться, пока я здесь.

– Великий Боже! Вы явно считаете меня фатом. Я ложусь. Но вы не уходите, пока меня не поцелуете.

– Охотно.

Я лег в постель, и Анастасия провела возле меня с полчаса, когда у меня возникло большое опасение, что я не удержусь от всего; но я должен был так поступить, потому что боялся, что она отчитается во всем маркизе. Анастасия, покидая, поцеловала меня с такой нежностью, что я перестал владеть собой. Ее собственная рука, препровождаемая моею, убедила ее, что я ее люблю, и она ушла, уж не знаю, то ли образумленная, то ли огорченная моим самообладанием.

Назавтра, поинтересовавшись узнать, как она рассказала о произошедшем маркизе, я не был огорчен, выяснив, что она скрыла факт прикосновения. Теперь я был уверен, что она оставит мне дверь открытой, и я пообещал моей дорогой Леонильде провести пару часов с ней. Когда Анастасия после ужина беседовала со мной, я призвал ее питать ко мне то же доверие, что и я к ней, и она ответила, что не видит в этом никаких затруднений, при условии, что я загашу свою свечу и не стану ее трогать. Я пообещал ей это, и был уверен, что сдержу слово, поскольку не должен был плохо проявить себя перед моей дорогой маркизой. Я загасил свою свечу, как только она вышла, и видел, как она разделась, стала на колени, чтобы помолиться, затем легла в кровать и погасила свечу.

Я поспешно разделся сам, босиком подошел и сел возле нее, и она взяла меня за обе руки. Я не делал никаких усилий, чтобы освободить их, что она приняла за проявление любви и верность данному ей слову. Единственная часть тела, которой было позволено действовать, были наши рты, которые давали и принимали в течение получаса море поцелуев, немых от страха, что услышит ее соседка. Оттого же мы не говорили ни слова. Эти полчаса были для меня очень долгими и утомительными, потому что было трудно притворяться. Я должен был быть уверен, что это приятно Анастасии, поскольку она чувствовала себя хозяйкой положения и заставляла меня делать то, что ей нравится. Когда я ее покинул, я направился в мою комнату; но как только я счел, что она заснула, я прошел через ее комнату и вошел в комнату Леонильды, которая ждала меня, но не слышала, как я вошел, пока не почувствовала моего поцелуя. Осыпав ее самыми живыми свидетельствами моей нежности, я рассказал ей, ничего не скрывая, все, что я сделал, чтобы убедить Анастасию, чтобы она держала свою дверь открытой, и что делал полчаса с ней у нее на кровати. Проведя сладчайшие два часа с моей дорогой Леонильдой, я покинул ее, уверенный, что эти часы не будут последними. Я вернулся в свою комнату, так, чтобы ни малейший звук не мог раскрыть тайну. Я проспал до полудня. Маркиз и донна Лукреция устроили мне целую осаду за обедом, а за ужином то же проделали Анастасии, которая очень хорошо играла свою роль. Она сказала мне, когда мы оказались вдвоем, что она больше не будет закрывать свою дверь, но что бесполезно, что я прихожу к ней в ее комнату, и даже опасно, и что гораздо лучше, если мы будем болтать при свете свечи в моей комнате; но чтобы ей быть уверенной, что она меня не беспокоит, я должен буду лечь. Я должен был согласиться. Я надеялся, что не произойдет ничего такого, что сможет мне помешать провести еще два часа с маркизой после того, как Анастасия будет вынуждена провести часок со мной; но я плохо все рассчитал, и это было моей ошибкой.

Лежа и держа Анастасию в моих объятиях, прижимаясь ртом к ее губам, я сказал ей, что она недостаточно мне доверяет, чтобы осмелиться раздеться и лечь со мной в мою кровать, и на этот вызов она спросила, обещаю ли я быть разумным. Сказать ей, что нет – это был бы ответ дурня. Я покорился своей участи и, сказав ей, что да, решил осчастливить эту красивую девушку, которая достаточно сражалась сама с собой в предыдущую ночь. Она сняла свое платье, сбросила юбки и пришла в мои объятия, отдающаяся, далекая от того, чтобы ловить меня на слове. Аппетит, как говорят, приходит во время еды. Ее пыл разбудил мою страсть, она стала неудержимой, она предоставила мне все свои прелести, и я не прекращал отдавать ей справедливость, пока сон не овладел моими чувствами. Наконец, она должна была меня покинуть. Проснувшись и обнаружив это весьма странное препятствие, способное насильно прервать мои отношения с маркизой, я посмеялся, видя, что вынужден все ей рассказать. Я увидел, что невольно стал жертвой Анастасии, потому что, не говоря уже о том, что было бы низостью отправлять ее после получасового дивертисмента, она бы при этом закрыла дверь; если же, тем не менее, она не закрыла дверь, что бы я стал делать с Леонильдой после того, как Анастасия меня исчерпала?

Когда я рассказал Леонильде всю эту историю, она должна была над ней посмеяться, и согласилась, что я больше ничего не смогу с ней сделать. Мы должны были покориться нашей участи. В остальные пять или шесть дней, что я там оставался, я имел Леонильду только два или три раза, в кабинете в саду и наспех. Я должен был посвящать все ночи Анастасии в своей кровати и кончить тем, что предстал перед ней предателем, когда воспротивился ее предложению, чтобы она поехала со мной в Рим, где, как она сказала, у нее есть дядя, очень богатый, который позаботится о ней, когда я перестану ее любить. Она считала, что, любя ее, я не мог отказаться от ее предложения, и она была права; но я не любил ее настолько, чтобы сделать своей любовницей, и все мое богатство состояло лишь из тысячи цехинов.

Маркиз де ла К… накануне моего отъезда странным образом удивил меня предложением, которое он сделал мне с глазу на глаз. Этот благородный человек, без долгого предисловия, поблагодарив меня за хорошую компанию, что я ему составил, сказал, что слышал из уст самого герцога де Маталоне, по какой причине я не женился на его жене, и что он всегда восхищался подарком, который я ей сделал, покидая Неаполь и не будучи при этом богатым.

– Эти пять тысяч дукатов, – продолжал он, – с другими пятью или шестью тысячами, что она получила от щедрот герцога, составили ее приданое, которое я увеличил до сотни тысяч дукатов, таким образом, ее судьба обеспечена, даже если я умру без наследников. То, чего я жду от вашей любезности сейчас, это чтобы вы приняли возмещение этих пяти тысяч дукатов, что вы дали Леонильде; это она желает дать вам этот знак своей любви и своего уважения, и я восхищен ее благородным желанием, но мне не хочется, чтобы это исходило от нее: это от меня вы получите их сегодня. Она не посмела объявить вам то, что я только что сказал, из-за свойственной ей деликатности. Она решила, что вы сочтете неправильным, чтобы она хотела этим возвратом снять с себя долг благодарности, которым она вам обязана.

– Она была бы права, я бы отказался принять от нее эти пять тысяч дукатов, но не откажусь принять их от вас, потому что воспринимаю их лишь как дар, происходящий из самой прекрасной из ваших добродетелей. Отказ с моей стороны, дорогой маркиз, выглядел бы лишь как продиктованный глупой гордыней и неуместный, потому что я небогат. Я лишь хотел бы, чтобы ваша супруга и ее мать присутствовали в тот момент, когда вы будете делать мне этот подарок.

– Мы сделаем это после обеда.

Город Неаполь был храмом моей удачи все четыре раза, что я там бывал. Если бы я явился туда сейчас, я бы там умер от голода. Фортуна не любит старости. В последний раз, что я там был, она дала мне встретить двух женщин, богатых и счастливых, которые вернули мне то, что я им давал, как будто я им это одолжил. Леонильда и ее мать плакали от радости, когда маркиз вручил мне в их присутствии пять тысяч дукатов банковскими билетами, и в то же время дал другие пять тысяч донне Лукреции в знак благодарности, потому что это была ее заслуга – познакомить его со мной. Он благоразумно скрыл от нее главную причину этого деяния. Донна Лукреция не знала, что герцог де Маталоне сказал ему, что Леонильда моя дочь. Чувство благодарности пригасило мое веселье на остатке дня, и Анастасия провела ночь со мной достаточно грустно. Когда она сделала мне упрек, что я ее не люблю, я ответил ей только поцелуем. Я уехал назавтра в восемь часов, после того, как с той и с другой стороны были высказаны самые тонкие чувства, словами, которые лишь в очень малой степени могли их передать. Я с большим удовольствием пообещал маркизу писать ему из Рима. Я прибыл в Неаполь в одиннадцать часов, к Агате, которая, полагая, что я в Риме, была удивлена меня видеть. Ее муж встретил меня с выражениями самой искренней дружбы, несмотря на свое недомогание. Я сказал, что твердо намерен выехать сегодня же после обеда и что заехал к ним лишь затем, чтобы их обнять и попросить его оформить мне обменный вексель на Рим вместо банковских билетов в пять тысяч дукатов, что я ему дал. Он заверил меня, что все будет готово к трем часам, и Агата, обрадованная, сразу отправила сказать Калимене, чтобы та пришла пообедать с ней.

Эта добрая девочка, очень удивленная тем, что видит меня еще в Неаполе, хотя думала, что я в Риме уже две недели, подробно рассказала мне историю своих амуров с юным шевалье Морозини, продолжающихся уже десять дней, но могла при этом лишь жаловаться на его непостоянство. Он покинул ее ради одной танцовщицы. Мое исчезновение на две недели было тайной, которая оживляла обед; я не удовлетворил их любопытство. Я покинул их в три часа после самых нежных объятий, и ехал всю ночь; я остановился в Монте-Кассини, который еще не видел, и был им очарован, потому что встретил там принца Ксавье де Сакс, под именем графа де Люссас, с м-м Спинуччи, дамой из города Фермо, на которой принц женился, но не объявлял об этом. Он был там уже в течение трех дней. Он должен был ожидать разрешения папы для м-м Спинуччи, потому что в установлениях Св. – Бенуа было ясно указано о запрете женщинам входить в этот монастырь, и, поскольку м-м Спинуччи не желала этому подчиниться, принц вынужден был отправить экспрессом письмо г-ну Бьянкони в Рим, чтобы получить это разрешение. Осмотрев в Монте-Кассини все, что стоило посмотреть, и поспав, я отправился в Рим, нигде не останавливаясь, потому что, хотя и была середина сентября, дождей еще не было, и воздух был нехорош. Я остановился на площади Испании у дочери Ролана, сестры Терезы, жены моего брата, который был еще в Риме с князем Белосельским.