До конца месяца никто не говорил больше об этом деле, и я полагал его оконченным, но я ошибался. В ожидании я развлекался, и удовольствие, которое мне доставляли большие траты, не позволяло мне думать о будущем. Аббат де Бернис, у которого я проводил время раз в неделю, сказал мне однажды, что генеральный контролер все время интересовался у него о моих делах, и я напрасно им пренебрегаю. Он посоветовал мне забыть о своих претензиях и рассказать ему о способах увеличения доходов государства, о которых я ему говорил. Придавая большое значение советам этого человека, которому я был обязан своей судьбой, я пришел к тому и, полный доверия к его порядочности, изложил свой проект. Он касался нового закона, который должен был принять парламент, в силу которого все наследники, названные в завещании, не относящемся к наследованию от отца к детям, должны были отдавать в пользу короля доход от первого года. Также и все дарения, производимые через нотариуса inter vivos (при жизни), должны были подлежать тому же закону, что не должно было расстраивать приобретателей, потому что они могли представить себе, что завещатель мог умереть годом позже. Министр сказал, что мой проект не заключает в себе никаких трудностей; он положил его в свой секретный портфель и заверил, что меня ждет блестящее будущее. Неделю спустя он был отправлен в отставку, и когда я представлялся его преемнику, г-ну Силуэт, тот сказал холодно, что меня известят, когда у него возникнут вопросы по поводу издания этого закона. Этот закон появился во Франции два года спустя, и надо мной смеялись, когда я говорил, что могу претендовать на его авторство.
Некоторое время спустя умер папа и преемником его избрали венецианца Реццонико, который произвел в кардиналы моего покровителя де Бернис, которого король отправил в ссылку в Суассон, через два дня после того, как дал ему кардинальскую шапку, итак, я оказался без покровителя, но достаточно богат, чтобы не ощущать этого несчастья. Этот выдающийся аббат, оказавшийся на вершине славы, разрушил то, что построил кардинал Ришелье, чтобы добиться, совместно с принцем Кауниц, превращения старинной взаимной ненависти домов Бурбонов и Австрийского в счастливый альянс, избавивший Италию от бедствий войны, театром которой она была при всех конфликтах, возникавших между этими двумя домами, что ставило его заслуженно в первые ряды среди кардиналов папы, который, будучи епископом Падуи, знал о его высоких заслугах; этот благородный аббат, умерший в прошлом году в Риме, особенно высоко оцененный Пием VI, был отставлен от двора за то, что сказал королю, который соизволил спросить его мнения, что не думает, что принц де Субиз – самый пригодный человек для того, чтобы командовать его армиями. Когда ла Помпадур значила в государстве, как сам король, она смогла его низвергнуть. Неблагодарность короля всем не нравилась, но это выразилось лишь в куплетах. Странная нация, которая нечувствительна ко всем несчастьям, в то время как стихи, которые читают или поют, заставляют ее смеяться. В мое время помещали в Бастилию авторов куплетов и эпиграмм, которые высмеивали правительство и министров, но это не мешало остроумцам продолжать веселить общество, иначе слово клуб, с его сатирическими шутками, не приобрело бы такую известность. Человек, я забыл его имя, присвоил себе в то время следующие стихи, которые принадлежали на самом деле Кребийону-сыну, и предпочел лучше сесть в Бастилию, чем отказаться от авторства. Этот самый Кребийон сказал г-ну герцогу де Шуазейль, что это он написал эти стихи, но допускает, что заключенный создал их тоже. Это bon mot (словцо) автора Софы вызвало смех, и ему ничего не было.
Прославленный кардинал де Бернис провел десять лет в своем изгнании procul negotiis не очень счастливо, как я узнал от него самого пятнадцать лет спустя в Риме. Считается, что быть министром лучше, чем быть королем; но, caeteris paribus, полагаю, что ничего нет глупее этой сентенции, если, как должно, вглядеться в себя самого. Это значит поставить вопрос, что предпочтительнее – независимость или зависимость. Кардинал не был снова призван ко двору, потому что не было случая, чтобы Луи XV возвратил прощенного министра; но по смерти Риццонико кардинал должен был явиться на конклав и остался на всю оставшуюся жизнь в Риме в качестве министра Франции.
В те дни м-м д’Юрфе возымела желание познакомиться с Ж.-Ж.Руссо, и мы вместе отправились к нему с визитом в Монморанси, взяв с собой ноты, которые тот копировал превосходным образом. Ему платили за это двойную, по сравнению с другими, цену, но он давал гарантию, что у него не найдут ни одной ошибки. Он с этого жил.
Мы встретили человека, здраво рассуждавшего, поведения простого и скромного, который ни в чем не выделялся, ни своим поведением, ни умом. Мы не нашли в нем и того, что называют обаятельным человеком. Он показался нам слегка невежливым, и немногого не хватило, чтобы он не показался м-м д’Юрфе невеждой. Мы увидели женщину, с которой до того говорили. Она едва на нас взглянула. Мы вернулись в Париж, посмеиваясь над странностями этого философа. Но вот точное описание визита, который ему нанес принц де Конти, отец принца, которого сейчас зовут графом де ла Марш.
Этот любезный принц явился в Монморанси в одиночку, специально, чтобы провести приятный день в разговорах с философом, который был уже знаменит. Он нашел его в парке, он подошел к нему и сказал, что пришел с ним пообедать и провести весь день, говоря при этом вполне непринужденно.
– Ваше высочество получит неважный обед; я скажу, чтобы поставили еще один прибор.
Он идет, он возвращается и, проведя два-три часа в прогулках с принцем, ведет его в залу, где они должны были обедать. Принц, видя на столе три куверта, спрашивает:
– Кто это тот третий, с кем вы хотите, чтобы я обедал? Я надеялся, что мы пообедаем тет-а-тет.
– Этот третий, монсеньор, это другой я сам. Это существо, которое не есть ни моя жена, ни любовница, ни служанка, ни моя мать, ни моя дочь; и она – все это вместе.
– Я понимаю, дорогой друг, но, придя сюда единственно чтобы пообедать с вами вдвоем, предпочитаю оставить вас обедать с вашим всем. Прощайте.
Таковы глупости, которые совершают философы, когда, желая отличиться, выделяются странностью. Эта женщина была м-ль Ле-Вассер, которую он прославил своим именем, замаскировав его в анаграмме, в одном из писем.
В эти дни я присутствовал на провале французской комедии, название которой было «Дочь Аристида», автором которой была м-м Графиньи. Эта достойная женщина умерла от горя спустя пять дней после падения своей пьесы. Я видел горе аббата де Вуазенона; это он уговорил ее представить свою пьесу публике и, быть может, и сам над ней поработал, как он это делал в «Перуанских письмах» и в «Гении». Мать папы Реццонико в те же дни умерла от радости, видя, что ее сын стал папой. Горе и радость убивают больше женщин, чем мужчин. Это показывает, что женщины более чувствительны, чем мы, но и более слабы.
Когда мой названный сын был, по мнению м-м д’Юрфэ, действительно хорошо устроен в пансионе Виар, она, к моему удивлению, настояла, чтобы я вместе с ней посетил его. Естественно, я был этим удивлен.
Принц не мог бы быть лучше поселен, лучше обихожен, лучше принят и пользовался большим уважением во всем доме. Она дала ему учителей всякого рода и маленькую дрессированную лошадь, чтобы он обучался на манеже. Его называли граф д’Аранда. Мадемуазель шестнадцати-восемнадцати лет, очень хорошенькая, собственная дочь Виара, хозяина пансиона, не отходила от него и с очень довольным видом представлялась как гувернантка г-на графа. Она заверила м-м д’Юрфэ, что исключительно хорошо о нем заботится, что к его пробуждению она приносит ему завтрак в постель, потом его одевает и не отходит от него, пока он не ложится обратно в постель. М-м д’Юрфэ приветствовала все эти знаки внимания к нему и заверила ее в своей благодарности. Мальчуган не уставал говорить мне, что я составил его счастье. Я предположил, что надо вернуться туда одному, чтобы прозондировать положение и узнать, как обстоит дело с красивой девушкой.
Возвратившись домой, я сказал мадам, что мне все нравится, за исключением имени д’Аранда, которое может породить неприятные истории. Она мне ответила, что малыш достаточно много наговорил, чтобы можно было увериться, что он действительно имеет право носить это имя. У меня есть, – сказала мне она, – в моем секретере печать с гербом этого дома; малыш, когда ее увидел, схватил печать, спросив у меня, какими авантюрами я заимела этот герб. Я ответила ему, что получила его от самого графа д’Аранда, заставив того сказать, как он может доказать, что он из этой фамилии; но он заставил меня молчать, сказав, что его рождение окутано тайной, которую он поклялся никому не раскрывать.
Любопытствуя узнать источник обмана, на который я не считал способным юного плута, я в одиночку пришел повидать его через неделю. Я нашел его вместе с Виаром, который, наблюдая видимую покорность, с которой он говорил со мной, должен был предположить, что он принадлежит мне. Воздав неумеренные похвалы талантам юного графа, сказал, что он превосходно играет на поперечной флейте, что он танцует и очень ловко владеет оружием, что он очень хорошо сидит на лошади и что никто не рисует лучше его буквы алфавита. Он показал мне далее заточенные им перья в одну, две, три, пять и до одиннадцати точек и предложил проэкзаменовать его в науке геральдики, науке столь необходимой для сеньора, которую никто не знает лучше него.
Малыш затем оттарабанил мне описание своих гербов в терминах гербовой науки, едва не заставив меня рассмеяться, потому что я не понял почти ничего; но он доставил мне истинное удовольствие, написав свой адрес от руки различными перьями, которые одним своим прикосновением проводили прямые линии и дуги, разделенные точками. Я сказал Виару, что все это прекрасно, и он, очень довольный, оставил меня наедине с малышом.
– Могу ли я узнать, – сказал ему я, – что за причуда заставила вас взять имя д’Аранда?
– Это глупость, но, пожалуйста, оставьте его мне, поскольку оно здесь нужно, чтобы меня уважали.
– Это выдумка, которую я не могу допустить, потому что она может иметь неприятные последствия, способные нас всех скомпрометировать. Это проделка, дорогой мой друг, на которую я не считал вас способным, легкомысленный каприз, который может вылиться в преступление, которое я не знаю, каким образом смогу исправить, спасая вашу честь, после всего того, что вы наговорили м-м д’Юрфэ.
Я окончил свой выговор, только увидев его слезы и услышав просьбу о прощении. Он сказал, что предпочитает испытать унижение быть отправленным к матери, чем пережить стыд признания м-м д’Юрфэ, что он ее обманул, и вынужденный отказ в пансионе от имени, которое он себе дал. Он внушил мне жалость. Я действительно не мог исправить положение иначе, чем отправив его жить на пятьдесят лье от Парижа под незнакомым именем.
– Скажите мне, – сказал я ему, – но с наиболее полной правдой, какова природа нежности хорошенькой девицы, которая столь много внимания уделяет вам.
– Полагаю, дорогой папа, что тут как раз случай проявить ту самую сдержанность, которую вы мне рекомендовали, как и мать.
– Отлично! Этим замечанием вы мне все и сказали; но нет вопроса о сдержанности, когда речь идет об исповеди.
– Ладно! Малышка Виар меня любит и дала мне знаки, которые не позволяют мне в этом сомневаться.
– А вы?
– А я, я тоже люблю; и, разумеется, я не могу быть виноват в том, что разделяю ее любовь, она такая красивая! И ее нежность и ее ласки таковы, что я не могу им противиться, не будучи из мрамора или в высшей степени неблагодарным. Я сказал вам правду.
При этом признании, которое меня покоробило, молодой человек побагровел. Дело слишком меня интересовало, чтобы я мог отнестись к нему с легкостью. Вид очаровательной юной Виар, ласковой, влюбленной, в объятиях парнишки, тоже пылающего, предстал перед моим воображением, чтобы вымолить о прощении, и для нее нетрудно было бы его получить. Мне следовало заставить его продолжить свое повествование, чтобы знать, не воспоследуют ли упреки за те любезности, которые, по моему мнению, должны были произойти от столь миленькой девочки.
Приняв вид доброго дядюшки, в котором не проскальзывало и тени неодобрения, я сказал:
– Стало быть, вы стали муженьком очаровательной девушки?
– Она говорит мне это каждое утро и каждый вечер, и, к тому же, я наслаждаюсь радостью, которую доставляю ей, называя ее моей маленькой женушкой.
– И вы не опасаетесь остаться в дураках?
– Это в руках бога.
– Вы пребываете в объятиях друг друга такими, какими вас создал бог?
– Да, когда она приходит укладывать меня в кровать, но она остается не более чем на час.
– Захотели бы вы, чтобы она оставалась на подольше?
– По правде, нет, потому что, позанимавшись любовью, я не могу удержаться от сна.
– Полагаю, Виар ваша первая любовница в этой прекрасной области любовной неги.
– Ох! Что до этого, будьте уверены.
– А если она забеременеет?
– Она меня заверила, что это невозможно, и когда она сказала мне, почему, она меня убедила; но через год-два, я, так же как и она, понимаю, что это несчастье может случиться.
– Полагаете ли вы, что до вас у нее был другой любовник?
– О! Относительно этого, я уверен, что нет.
Весь этот диалог привел к тому, что невольно сделал меня влюбленным в его юную любовницу. Я оставил его, спросив предварительно, в котором часу она приносит ему завтрак. Я не мог ни ненавидеть, ни ставить преграды взаимной нежности этих двух юных сердец; но мне казалось, что наименьшая компенсация, которой они были должны моей терпимости, была позволить мне хоть один раз быть свидетелем их любовных занятий.
Богемский князь, из семьи Клари, который был рекомендован мне бароном де Бавуа и с которым я проводил почти все время, оказался в эти дни настолько переполнен ядовитой заразой, которую мы в Италии называем французским злом, что ему потребовался перерыв на шесть недель. Я отвел его к хирургу Фэйе, использовав пятьдесят луи, которые одолжил ему, оказавшемуся тогда без денег по причине, как он говорил, неаккуратности его кассира, обитавшего в Тёплице, где князь был принцем-наследником. Это было ошибкой. Этот Клари был прекрасный человек, который лгал с вечера до утра, но дружба, что я к нему испытывал, не оставляла ничего иного, как его радовать. Он лгал каждый раз, когда говорил, и не по замыслу, а вследствие неодолимого свойства своей натуры. Нет человека несчастней лгуна, особенно если он рожден джентльменом, и он может им быть только вопреки рассудку, потому что понимает, что, зная, каков он, его можно только презирать. Его пренебрежение рассудком состоит в том, что он воображает, что его не понимают, и в том, что, поскольку те вещи, что он изрекает, должны восприниматься как правда, следует, что они не лишены правдоподобия. Он не знает, что, несмотря на то, что они правдоподобны, они не носят характера правды, что поражает и бросается в глаза любому, кто не лишен разума. Лгун, однако, полагает, что стоит значительно выше тех, кто только и знает, что говорить правду, и кто бы этого не делал, если бы обладал волшебной способностью придумывать. Таков был этот несчастный граф Клари, о котором я буду еще говорить, и который плохо кончил. Он сильно хромал, но это происходило от бедра, он так хорошо держался, когда ходил, что я, не зная об этом, заметил этот дефект, очень простительный, только спустя три месяца после того, как с ним познакомился. Я увидел его хромающим, когда он ходил по своей комнате в тот момент, когда думал, что он один; я спросил у него, когда он повернулся, не поранился ли он накануне, и он ответил, что да, покраснев до ушей. Во всяком случае, я не мог обвинить его во лжи. Эта прямая походка была его выдумкой, стоившей ему очень больших усилий, даже на прогулках, и когда он танцевал, он утопал в поту. Будучи молод и красив, он не хотел, чтобы могли сказать, что у него есть этот дефект. Он любил в азартной игре исправить свою фортуну, но лишь в дурной компании, потому что в хорошей он не имел достаточно смелости защититься в случае возникновения спора, и к тому же не владел в достаточной мере хорошим тоном, чтобы в нем участвовать.
Образ жизни, который я вел, сделал знаменитой Маленькую Польшу. Говорили о хороших застольях, которые там устраивались. Я откармливал пулярок рисом в темной комнате; они делались белыми, как снег, и исключительного вкуса. Я добавлял к превосходству французской кухни все, что было наиболее соблазнительного из лакомств в кухнях остальной Европы. Макароны в соусе сугилло, рисовый пилав, ризотто ин каньони и олья подрида заставляли о себе говорить. Я подбирал избранные компании на тонкие ужины, где мои приглашенные гости видели, что мое собственное удовольствие зависит от того, какое удовольствие я доставляю им. Изысканные и галантные дамы приходили утром прогуляться в моих садах в компании юных несмышленышей, не смевших и слова молвить, которых я делал вид, что не замечаю; я подавал им свежие яйца и отборное масло, что прибывало из знаменитого Вамбра. После чего – в изобилии мараскин из Зары, лучше которого не найдешь. Я часто предоставлял в пользование свой дом матадору, который приходил ужинать с женщиной выше всякого подозрения. Мой дом становился тогда недоступной святыней для меня самого. Знали однако, что я все замечаю, но дама была уверена, что, где бы я ее ни встретил, я сделаю вид, что с ней незнаком.
Очарованный этой жизнью и испытывая необходимость в 100 тыс. луи ренты для ее ведения, я часто задумывался над тем, чтобы сделать ее прочной. Человек со своим проектом, с которым я познакомился у Кальзабижи, показался послан мне небесами, чтобы сделать мои доходы даже сверх моих желаний. Он говорил мне о баснословных прибылях шелковых мануфактур и о тех, что сможет извлечь человек, обладающий средствами и имеющий смелость учредить фабрику по производству цветных шелковых тканей, подобных тем, что есть в Пекине. Он показал мне, что, имея превосходный шелк, тонкие колеры и наших рисовальщиков, лучших, чем во всей Азии, можно безмерно разбогатеть. Он убедил меня, что если установить цены за шелковые ткани в треть от тех, что платят за поступающие из Китая, и при этом более красивые, чем те, вся Европа предпочтет их, и при этом все же, несмотря на низкую цену, предприниматель получит сто на сто. Он закончил, заинтересовав меня тем, что сказал, что у него самого есть рисовальщик и художник, и что он готов показать мне несколько образцов – плодов его таланта. Я предложил ему прийти обедать ко мне и принести свои образцы на следующий день, и мы поговорим об этом деле, когда я их увижу. Он пришел, я все увидел и был удивлен. Те, что он мне представил, были разрисованы и раскрашены способами, секрет которых у него был, и к тому же обладали сопротивляемостью к дождю. Красота рисунков в золотых и серебряных листьях превосходила ту, которой любуются на тканях, привезенных из Китая, которые продаются по очень высокой цене в Париже и повсюду. Я счел все это очень несложным делом: после того, как рисунок будет наложен на ткань, рабочие, которых я найму и буду оплачивать поденно, должны будут только окрашивать ее, так, как их научат, и выдавать столько штук ткани, сколько я захочу, в зависимости от числа этих рабочих.
Идея стать хозяином мануфактуры мне понравилась. Я поздравлял себя с тем, что стану богачом и принесу при этом пользу для государства. Я, однако, решил не делать ничего без того, чтобы предварительно вполне ясно все понять, четко изучить все выгоды и затраты, и нанять или договориться с надежными людьми, в которых я буду вполне уверен, после чего моя роль будет сводиться только к тому, чтобы принимать отчет и следить, чтобы каждый исполнял свои обязанности.
Я пригласил этого человека пожить у меня семь-восемь дней. Я хотел, чтобы он рисовал и красил под моим присмотром ткани всех расцветок. Он проделал все это, с большой скоростью, и представил мне все, что он сделал, и сказал, что во всем, что касается консистенции красок, я могу подвергнуть куски, что он разрисовал, всем испытаниям. Я носил эти образцы в своих карманах пять-шесть дней, и видел, что все мои добрые знакомые очарованы их красотой и моим проектом. Я решил учредить мануфактуру и с этой целью проконсультировался с моим человеком, который там должен был стать директором.
Решив арендовать дом в пределах замка Темпль, я представился г-ну принцу де Конти, который, поприветствовав мое предприятие, обещал мне свою протекцию и все льготы, которые я могу пожелать. В доме, который я выбрал, и аренда которого стоила бы мне не более тысячи экю в год, у меня был большой зал, в котором должны были работать все мои рабочие, каждый по своей специальности. Я предназначил другую большую комнату под магазин и несколько других помещений на всех этажах, чтобы поселить там основных служащих и поместиться самому, когда мне придет в голову эта мысль.
Я разделил свое предприятие на тридцать акций номиналом по одному су, из которых пять предложил моему художнику и рисовальщику, который должен был быть там директором, сохранив для меня остальные двадцать пять, чтобы распределить их между пайщиками, которые поделят пропорционально и расходы. Я дал одну акцию врачу, который обязался обеспечить охрану магазина и поселялся в здании со всем семейством, и я нанял за свой счет четырех лакеев, двух служанок и портье. Я должен был также дать одну акцию бухгалтеру, который обеспечивал наличие двух клерков и поселялся также в здании. Я проделал все это менее чем в три недели, загрузив работой несколько столяров для изготовления шкафов магазина и двадцати станков в большом зале. Я поручил директору найти двадцать девушек для раскрашивания, которым я должен буду платить по субботам; и закупил в магазин две-три сотни кусков прочной тафты, турского полотна и камелота – белого, желтого, зеленого – чтобы рисовать на нем рисунки, выбор которых оставил за собой. Я платил всем звонкой монетой.
При грубом подсчете, проделанном вместе с моим директором, полагая начало продаж только на конец года, мне нужно было 100 тысяч су. В любом случае, я смог бы продать товар на 20 тыс. дешевле, но я надеялся, что мне никогда не понадобится распродавать, потому что я рассчитывал на ренту в 200 тысяч.
Я прекрасно видел, что это предприятие меня разорит, если продажи не получатся; но как бы я мог предположить такую беду, видя красоту моих тканей и слыша, как все мне говорят, что я не должен их продавать по столь низкой цене? Я потратил менее чем за месяц, чтобы подготовить этот дом, около 60 тыс. луи, и надо было платить в неделю 1200 луи. М-м д’Юрфэ смеялась, потому что полагала, что я все это делаю, чтобы пускать пыль в глаза любопытных и чтобы обеспечить себе инкогнито. Что мне больше всего нравилось, и что должно было при этом заставить меня трепетать, было зрелище двадцати девушек в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, все приличного вида и больше половины из них сравнительно хорошенькие, внимательно воспринимавшие инструкции художника в своей новой работе. Самые дорогие из них мне стоили только двадцать четыре су в день, и все они имели репутацию умных, отобраны женой директора, которая была женщиной набожной, от которой я выслушивал это заверение с весьма большим удовольствием, уверенный в ее снисходительности в случае, если мне придет в голову воспользоваться какой-нибудь из них. Но Манон Баллетти дрожала, когда видела меня обладателем этого сераля. Она всерьез дулась на меня, хотя и знала, что вечером все они отправлялись ужинать и спать по домам. Но вот какое дело обрушилось на меня, грозя нарушить мой покой.
Вот уже три месяца, как Мисс Кс. К.В. находилась в монастыре и она приближалась к финалу; мы переписывались два раза в неделю, и с этой стороны я жил вполне спокойно. Поскольку г-н де ла Попелиньер женился, Мисс, по выходе из монастыря, должна была возвратиться к себе, и никто больше не говорил об этом деле.
Однажды, пообедав у м-м д’Юрфэ, я пошел прогуляться в Тюильери. На главной аллее я вижу женщину в возрасте, в сопровождении мужчины со шпагой, обернутой в черное, который при виде меня останавливается и что-то ей говорит. Все это происходит спокойно, я продолжаю прогулку, но на следующем кругу я вижу ее снова, затем, поравнявшись со мной, она останавливается и всматривается в меня, и я вспоминаю, что видел мужчину, прогуливающегося с ней, в игорном доме, носящего гасконское имя Кастель-Бажак. При своем третьем кругу я узнаю в женщине ту, у которой я был вместе с Мисс, чтобы проконсультироваться по поводу ее беременности. Я догадываюсь, что она меня узнала, и, не думая больше об этом, выхожу из сада, чтобы идти прочь.
Через день, в одиннадцать часов, в момент, когда я садился в свою коляску, я вижу человека со скверной физиономией, который вручает мне бумагу и говорит, чтобы я прочел. Видя каракули, я прошу его прочесть самому, и слышу, что после обеда в такой-то день мне приказывается предстать перед комиссаром, чтобы ответить на жалобу, которую выдвигает против меня акушерка такая-то. После чего он уходит.
Не имея возможности догадаться, на что может жаловаться эта потаскуха, и будучи уверен, что она не сможет доказать, что я ее знаю, я иду к знакомому прокурору и формально поручаю ему меня представлять. Я его заверяю, что не знаю и никогда не был знаком в Париже ни с какой акушеркой. Этот прокурор идет к комиссару и приносит мне на следующий день копию жалобы.
Она жаловалась, что я был у нее в такую-то ночь вместе с дамой на пятом месяце беременности, оба в домино, что означает, что мы вышли с бала в Опере, и что я попросил у нее средства для производства аборта, держа в правой руке пистолет, а в левой – сверток с пятьюдесятью луи, и предложил выбирать. Страх заставил ее ответить, что у нее нет необходимых готовых зелий, но что они у нее будут в следующую ночь, и что после этого я ушел, пообещав вернуться. Думая, что я не обману, она попросила на следующее утро г-на де Кастель-Бажак спрятаться в комнате, соседней с той, где она меня принимала, для гарантии от насилия, но больше меня не видела. Она не замедлила бы принести жалобу, если бы меня знала. Прошедшим днем она встретила меня в Тюильери, и г-н де Кастель-Бажак, который меня знает, назвал ей мое имя и место жительства, и она не замедлила на меня донести, и что она заявляет, что я должен быть осужден по всей строгости закона. Таково удовлетворение, которого требует ее оскорбленная честь. Кастель-Бажак был назван как свидетель.
Мой прокурор сказал мне, что это клевета, не имеющая ни капли убедительности, и что, следовательно, это мне надо наказать, согласно закону, бессовестную акушерку, которая предъявляет мне этот иск. Он сказал, что я должен отнести дело криминальному лейтенанту и уполномочить его сделать все, что он сочтет необходимым. Четыре дня спустя он пришел мне сказать, что этот чиновник хочет со мной поговорить частным порядком, у себя, в три часа после обеда.
Я нашел очень любезного человека. Это был г-н де Сартин, которого два года назад король возвысил, назначив лейтенантом полиции. Первым делом для него следовало поручение, которое он принимал, вторым – комиссия, которая не покупалась. Он предложил мне сесть рядом с ним.
– Месье, – сказал он, – я просил вас прийти ко мне ради нашей взаимной выгоды, потому что наши интересы нераздельны. В уголовном процессе, который вам вчиняется, вам следует очиститься передо мной от обвинения, если вы не виновны; но прежде вы должны выявить наиболее ясным образом свою невиновность. Я готов вам помочь, абстрагируясь от качеств вашего судьи; но вы должны понять, что противная сторона может быть признана виновной в клевете, только если будет изобличена. Я хотел бы получить от вас внесудебную информацию. Ваше дело становится сложным в высшей степени. Оно таково, что, несмотря на вашу невиновность, вы можете оказаться вынуждены искать некоторых оговорок, связанных с вопросами чести. Ваши противники не станут уважать вашу деликатность и они вас прижмут, так, что вы будете вынуждены либо подвергнуться осуждению, если вы не расскажете всего, либо пренебречь тем, что вы можете счесть делом чести, чтобы доказать вашу невиновность. Я скажу вам по секрету, тет-а-тет. Знайте, что в некоторых пределах я часто предпочитаю защитить честь, в ущерб строгим и точным правилам криминальной юстиции. Заплатите мне той же монетой; доверьтесь мне; скажите мне все; осветите для меня все с возможной ясностью и положитесь на мою дружбу. Я ничем не рискую, если вы невиновны, потому что положение вашего друга не может никогда помешать мне быть честным судьей; но если вы виновны, мне вас жаль. Я заверяю вас, что буду справедлив.
Сказав ему все, что мне подсказывало чувство в ответ на его благородный демарш, я заверил его, что, не будучи в положении, когда честь может принудить меня к умолчаниям, я не имею ничего сказать ему внесудебным образом. Акушерка, которая меня обвиняет и мне незнакома, не кто иной как негодяйка, которая, в доле с мерзавцем хочет выманить у меня деньги.
– Я хочу этому верить, – сказал он, – но если это негодяйка, послушайте, каким образом помогает ей случай сделать для вас трудным и долгим доказательство вашей невиновности. Вот уже три месяца, как убежала м-ль Кс. К.В. Вы являетесь ее близким другом. Неизвестно, где она. Вас подозревают, платят с самого ее исчезновения шпионам, которые следуют за вами по пятам. Акушерка представила мне вчера обвинительную речь, составленную адвокатом Воверсеном, в которой предполагается, что беременная девица, которую вы к ней приводили, – это та самая мадемуазель, которая исчезла. Акушерка говорит, что вы оба были в черных домино, и подтверждается, что вы были оба на балу в черных домино в ту же ночь, когда, как говорит акушерка, вы были у нее. Это всего лишь полу-доказательства, но они заставляют вас дрожать.
– Почему я должен дрожать?
– Потому что подставной платный свидетель заявит, что видел вас обоих выходящими с бала и садящимися в фиакр, и сам фиакр, подкупленный деньгами, может показать, что отвез вас к акушерке. Итак, я должен буду начать с того, чтобы объявить вас взятым под стражу, чтобы заставить вас назвать персону, которую вы отвели к акушерке. Вас обвинят в том, что был сделан аборт, и, по прошествии трех месяцев, ее объявят мертвой.
– Я окажусь повинен в смерти, абсолютно невиновный, и это вы меня приговорите. Мне вас жаль.
– Вы правы, пожалейте меня, но не думайте, что приговорить мне вас будет легко. Я даже уверен, что никогда не приговорю вас, невинного; но вы будете долго томиться в тюрьме, абсолютно невиновным. Итак, вы видите, что это дело стало за двадцать четыре часа очень дурным и может стать ужасным за неделю. Что меня заинтересовало в отношении вас, это обвинение со стороны акушерки, которое вызывает у меня смех, но остальное в этом деле серьезно. Я вижу правдоподобность похищения, я вижу любовь и честь, которые настоятельно диктуют вам необходимость сдержанности. Я решил с вами поговорить. Скажите мне все, и я уберегу вас от всех неприятностей, которые вы должны ожидать, пусть и невинный. Скажите мне все, и будьте уверены, что честь девицы не пострадает. Но если, к несчастью, вы виновны в преступлении, в котором вас обвиняют, советую вам принять меры, которые не мне вам предлагать. Уверяю вас, что в течение трех-четырех дней я заставлю вас давать показания в канцелярии, где вы увидите меня только в качестве судьи.
Окаменев от этого рассуждения, которое продемонстрировало мне всю опасность, в которой я нахожусь, и показало с наибольшей очевидностью, что я должен предложить что-то серьезное этому достойному человеку, я сказал ему грустно, что, будучи абсолютно невиновным, я, в моем случае, вынужден опереться прежде всего на его благожелательность относительно чести Мисс Кс. К.В., репутация которой, без чьей бы то ни было вины, вследствие этого нелепого обвинения может пострадать.
– Я знаю, – сказал я ему, – где она, и могу вас заверить, что она никогда бы не покинула свою мать, если бы та не захотела заставить ее выйти замуж за генерального фермера.
– Но он женился, так что она возвращается к матери, и вы спасены, по крайней мере, если акушерка не настаивает и не уверяет, что вы привели ее делать аборт.
– Да нет же, месье! Нет никакого аборта; однако другие соображения мешают ей вернуться в лоно семьи. Я не могу вам сказать больше, без ее согласия, которое постараюсь получить. Я смогу тогда дать вам все разъяснения, которые угодно получить вашей душе. Окажите мне честь выслушать меня здесь еще раз послезавтра.
– Я вас услышал; я с удовольствием выслушаю вас и буду вам благодарен, а также поздравлю вас. Прощайте.
Видя себя на краю пропасти, я решился лучше покинуть королевство, чем выдать секрет моей дорогой несчастной. Я охотно бы пригасил дело с помощью денег, если бы у меня было время. Было очевидно, что Фарсетти стал главным агентом, и что он никогда не прекратит преследовать меня и оплачивать шпионов, которые следят за мной повсюду. Это он настроил меня против адвоката Воверсена. Я увидел, что должен обо всем рассказать г-же дю Рюмен.