Я отправился к ней на следующий день рано утром. Случай был безотлагательный, я ее разбудил и рассказал обо всем подробно. Она сказала, что не следует увиливать, нужно обо всем поставить в известность криминального лейтенанта, и она сама пойдет с ним поговорить. Она написала предварительно, что придет говорить с ним о важном деле в три часа после обеда, и он ответил, что ждет ее. Она пришла, информировала его обо всем, сказала, что мадемуазель собирается рожать, и что после родов она вернется к своей матери, не рассказывая ей, что была беременна. Мадам заверила меня, что мне нечего больше опасаться, но поскольку процесс продолжается, я буду вызван в суд на послезавтра. Она посоветовала мне встретиться с секретарем суда и найти какой-нибудь предлог, чтобы дать ему денег.
Я был вызван и предстал перед судом. Я увидел г-на де Сартина sedentem pro tribunali. В конце он объявил, что должен перенести заседание на более поздний срок. Он заявил, что я не должен покидать Парижа ни жениться в период отсрочки, потому что во время любого уголовного процесса действует запрет на любые гражданские акты. Во время допроса я показал, что пошел на тот бал, о котором говорится в процессе, в черном домино, но все остальное отрицаю. Относительно Мисс Кс. К.В. я сказал, что ни я, ни кто-либо из ее семьи никогда не думали, что она беременна.
Опасаясь, чтобы мне, как иностранцу, Воверсен не назначил содержание под стражей, заявив, что я могу бежать, я воспользовался этим предлогом, чтобы посетить секретаря суда и оставить ему, без квитанции, триста луи в качестве залога для покрытия судебных издержек, если суд решит, что это я должен их оплатить. Он посоветовал мне потребовать возложить эти издержки на акушерку, что я и поручил моему прокурору, но вот что случилось четыре дня спустя.
В то время, как я прогуливался по улице Темпль, ко мне подошел савояр и передал записку. Прочтя ее, я увидел, что некий человек, находящийся в аллее в пятидесяти шагах от меня, хочет со мной поговорить. Я останавливаю свою коляску, следующую за мной, и направляюсь в эту аллею.
Мое удивление было велико, когда я увидел Кастель-Бажака. Он мне сразу сказал, что ему надо сказать мне лишь несколько слов, и хорошо бы, если бы нас никто не видел.
– Я хочу предложить вам, – сказал он, – надежный способ покончить с процессом, который должен вас беспокоить и стоить вам много денег. Акушерка уверена, что это вы были у нее с беременной женщиной, и она обеспокоена тем, что станет причиной вашего заключения. Дайте ей сотню луи, и она скажет секретарю суда, что ошиблась. Вы заплатите эту сумму только после. Пойдемте со мной поговорить с адвокатом Воверсеном, и он вас убедит. Я знаю, где он сейчас. Пойдемте. Следуйте за мной издали.
Очарованный той легкостью, с которой мошенники открылись, и интересуясь их возможностями, я последовал за этим человеком на третий этаж дома на улице Урс, где нашел адвоката Воверсена. Увидев меня, он сразу перешел к делу. Он сказал, что акушерка придет ко мне со свидетелем, чтобы подтвердить мне в лицо, что я был у нее вместе с беременной женщиной, но что она меня не узнает. Этого поступка будет достаточно, по его мнению, чтобы полицейский лейтенант приостановил все процессуальные действия, и чтобы обеспечить мне возможность выиграть процесс против матери мадемуазель. Сочтя, что это хорошо придумано, я сказал, что буду до полудня у себя в доме в Темпль все эти дни. Он сказал, что акушерке нужны сто луи, и я ей их пообещал, после того, как она заявит секретарю суда о своем отказе; он ответил, что она полагается на мое слово, но что я должен сразу отдать четверть этой суммы, причитающуюся ему за расходы и в качестве гонорара. Я заявил, что готов их ему уплатить, если он даст мне квитанцию, и по этому поводу мы имели долгую дискуссию; но, наконец, он мне дал ее, в самых общих выражениях, и я отсчитал ему двадцать пять луи. Он сказал, что по большому секрету даст мне советы, как сорвать все действия матери Кс. К.В., несмотря на то, что она является его клиенткой, потому что считает меня невиновным. Я принял все это к сведению и направился к себе, описав все случившееся и отправив записку г-ну де Сартину.
Три дня спустя мне объявили о женщине в сопровождении мужчины; она хотела поговорить со мной. Я выхожу, спрашиваю, чего она желает, и она отвечает, что хочет переговорить с г-ном Казанова.
– Это я.
– Я обманулась.
Мужчина, бывший с ней, изображает улыбку, и они уходят. В тот же день м-м дю Рюмэн получает письмо от аббатисы, в котором та сообщает ей новость, что ее подопечная очень счастливо разродилась прекрасным малышом, которого она отправила туда, где о нем вполне позаботятся. Она написала, что роженица покинет монастырь только через шесть недель, чтобы отправиться к своей матери, имея сертификат, гарантирующий ее от всех возможных неприятностей.
Два или три дня спустя акушерка была взята под стражу и заключена в камеру. Кастель-Бажак был отправлен в Бисетр, а Воверсен был вычеркнут из списка адвокатов. Процессуальные действия против меня со стороны м-м Кс. К.В. продолжались вплоть до появления ее дочери, но не активно Мисс Кс. К.В. вернулась в отель де Бретань к концу августа, представ перед своей матерью с сертификатом от аббатисы, в котором говорилось, что она содержалась в монастыре четыре месяца, в течение которых она никогда никуда не выходила и не принимала никаких визитов. Она возвратилась домой, когда уже не было опасения, что ее заставят выйти замуж за Попелиньера. Она заставила мать лично пойти к полицейскому лейтенанту и отнести ему этот сертификат, прекратив, таким образом, все свои действия против меня. Он посоветовал ей хранить в будущем по этому делу строгое молчание и дать мне некое удовлетворение, которого я был вправе потребовать, что привело бы впоследствии к некоторому ущербу для чести ее дочери.
Ее дочь, хотя и не опасаясь этого, заставила ее принести мне общее извинение в письменной форме, которое я зарегистрировал в канцелярии суда, и которое позволило мне прекратить процесс во всех формах. Я больше не ходил к ней, чтобы не встретиться с Фарсетти, который взялся препроводить Мисс в Брюссель, гордость не позволяла ей показываться в Париже, где ее история не обошла никого. Она оставалась в Брюсселе с Фарсетти и Магдаленой до момента, когда ее мать вместе со всей семьей не воссоединилась с ней и не препроводила ее в Венецию, где три года спустя она заделалась гранд-дамой. Я увиделся с ней пятнадцать лет спустя, вдовой и сравнительно счастливой, благодаря своим личным качествам, своему уму и своим социальным добродетелям, но никогда больше не имел с ней ни малейшей связи. Через четыре года после этого периода, читатель узнает, где и при каких обстоятельствах я встретил Кастель-Бажака. К концу того же 1759 года, перед моим отъездом в Голландию, я потратил еще денег, чтобы выпустить из тюрьмы акушерку.
Жизнь, которую я вел, была жизнью счастливого и глупого человека, каковым я, в сущности, не был. Большие расходы, что я нес, заставляли меня ожидать неприятностей. Моя мануфактура требовала, чтобы я был в состоянии ее содержать, даже, если сбыт не удавался по причине войны. У меня в магазине находилось четыре сотни штук рисованных тканей, и не видно было, что их можно будет продать до того, как заключат мир, и если этот столь желанный мир не наступал, я должен был поставить точку. Я написал Эстер, приглашая ее отца предоставить мне половину от моих фондов, направить ко мне своего служащего и взяться за дело пополам со мной. Г-н Д.О. ответил мне, что если я хочу переправить мануфактуру в Голландию, он оплатит все расходы отдаст мне половину прибылей. Я любил Париж, и я на это не согласился.
Я тратил много на содержание моего дома в Маленькой Польше, но расходы, которые подтачивали мое состояние, и о которых никто не знал, были гораздо больше. Я проявлял интерес ко всем моим работницам, среди которых находил много достойных, и, поскольку не имел терпения находить подешевле, оплачивал дорого свое любопытство. Пример первой послужил всем основанием, чтобы требовать дом и мебель, как только они замечали, что внушают мне желание. Мой каприз часто длился не более трех дней, и каждая новая замена мне казалась достойнее предыдущей. Ту первую я больше не видел, но продолжал ее содержать. М-м д’Юрфэ, считая, что я веду роскошный образ жизни, не мешала мне; я делал ее счастливой, сопровождая моими оракулами ее магические операции. Манон Баллетти приводила меня в отчаяние своей ревностью и своими справедливыми упреками. Она не понимала, как я могу тянуть с женитьбой на ней, если правда, что я ее люблю; она говорила, что я ее обманываю. Ее мать умерла в эти дни от истощения на руках у них и у меня. За десять минут до того, как испустить дух, она передала мне свою дочь. Я обещал ей от всей души, что сделаю ее своей женой; но судьба, как говорится, этому воспротивилась. Я оставался три дня с этой семьей, разделяя ее боль.
Тяжелая болезнь в эти дни свела в могилу любовницу моего друга Тирета. За четыре дня до своей смерти она отпустила его, чтобы думать только о своей душе, подарив ему ценное кольцо и двести луи. Тирета, попросив у нее прощения, сложил свой багаж и прибыл с ним ко мне в Малую Польшу, вместе с грустной вестью. Я поселил его в Темпле и четыре недели спустя, одобрив его намерение идти искать удачи в Индии, дал ему рекомендательное письмо к г-ну Д.О. в Амстердам. Тот поместил его менее чем через две недели в качестве писаря на судно Компании Индий, направляющееся в Батавию. Он должен был стать богатым, если придерживался хорошего поведения; он канул в неизвестности; он должен был заботиться сам о себе и испытать большие трудности. Я узнал от одного из его родственников в 1788 году, что он в Бенгалии и что достаточно богат, но не имеет возможности, обратив в деньги свои капиталы, возвратиться на родину и жить там счастливо. Не знаю, что с ним стало.
В начале ноября офицер хозяйства двора герцога д’Эльбёф приехал на мою мануфактуру со своей дочерью, чтобы купить одежду на день ее бракосочетания. Очаровательное лицо этой девушки меня ослепило. Она выбрала отрез замечательного сатина, и я видел радость ее души и удовлетворение, когда она заметила, что ее отец доволен ценой; но я не мог устоять перед огорчением, которое причинила мне ее грусть, когда она услышала от служащего, что отец должен купить всю штуку. В моем магазине существовало правило – купить можно было только целый кусок. Я должен был удалиться в свой кабинет, чтобы устоять от искушения сделать исключение из этого правила, и ничего бы не случилось, если бы дочь не попросила директора отвести ее туда, где я был. Она вошла с глазами, полными слез, говоря мне напрямик, что я богат и что я могу сам купить весь кусок, уступив ей те метры, что ей необходимы для платья. Я видел, что ее отец с извиняющимся видом хочет просить меня извинить дерзость его дочери, поступок которой показывает, что она еще дитя. Я сказал, что ценю искренность, и приказал, чтобы ему отрезали столько, сколько нужно на платье. Она перестала меня уговаривать и подошла поцеловать, в то время как отец, найдя это забавным, принялся хохотать. Заплатив, сколько стоит ткань, он пригласил меня на свадьбу.
– Я выдаю ее замуж в воскресенье, – сказал он; будет ужин, танцы, и вы окажете мне честь. Меня зовут Жильбер; я являюсь контролером у г-на герцога д’Эльбёф, улица Сен-Никэз.
Я дал ему слово прийти.
Я пришел туда, но не мог ни есть, ни танцевать. Очаровательная Жильбер держала меня как бы в экстазе все время, которое я провел в этой компании, где, впрочем, никак не мог попасть в нужный тон. Это была толпа офицеров разных знатных домов со своими женами и дочерьми, я никого не знал, никто не знал меня; я выглядел глупо. В таких собраниях тот, кто обладает большим умом, часто выглядит наиболее глупо. Каждый говорил свое слово новобрачной, она всем отвечала, и все смеялись, когда не было ничего не слышно. Молодожен, худой и грустный, радовался новобрачной, что она веселила всю компанию. Этот мужчина, далекий от того, чтобы вызывать во мне ревность, вызывал сочувствие; мне было очевидно, что он женится, чтобы улучшить свое положение; он внушил мне мысль порасспросить молодую, и она дала мне для этого случай, сев около меня после контрданса. Она поблагодарила меня за то, что я для нее сделал, дав возможность изготовить прекрасное платье, которое вызывает всеобщие комплименты.
– Но я уверен, что вам не терпится его снять, так как я понимаю любовь.
– Забавно, что все упорно считают меня влюбленной, хотя и не прошло восьми дней, как мне представили этого г-на Барет, о существовании которого я и не подозревала.
– И почему вас поженили столь поспешно?
– Потому что мой отец делает все поспешно.
– Ваш муж, без сомнения, богат?
– Нет, но он сможет таким стать. Мы открываем послезавтра лавку шелковых чулок на углу улиц Сен-Оноре и Прувер. Я надеюсь, что вы будете покупать свои чулки у нас.
– Будьте уверены, и я предлагаю даже обновлять их, когда мне придется заснуть у дверей вашей лавки. Она издала смешок, позвала мужа, пересказала ему, и он ответил, поблагодарив меня, что это его осчастливит. Он заверил, что у него никогда не будет хлопчатых чулок.
Во вторник, на рассвете, я дождался открытия лавки на улице Прувер и вошел в нее. Служанка спросила, чего я хочу, сказав, чтобы я пришел позже, потому что хозяева еще спят.
– Я подожду здесь. Принесите мне кофе.
– Я не такая дура, чтобы оставить вас одного в моей лавке.
Она была права.
Наконец спускается Барет, ворчунья его не называет, он велит ей пойти сказать жене, что я здесь, и развертывает передо мной пакеты, показывая жилеты, перчатки, панталоны, пока не спускается его жена, свежая как роза, белее самой ослепительной белизны, умоляя меня простить ее неглиже и благодаря за то, что сдержал слово.
М-м Барет была среднего роста, в возрасте семнадцати лет и, не будучи совершенной красавицей, обладала всем самым милым, что мог вообразить и изобразить Рафаэль, что гораздо сильнее, чем красота, способно воспламенить сердце, для которого любовь – преобладающее чувство. Ее глаза, ее смех, ее рот, всегда полуоткрытый, внимание, с которым она слушала, ее искрящаяся нежность, ее кипучая живость, тот минимум претензии, что она демонстрировала своим очарованием, казалось бы, не понимая его силы, повергали меня в восторг перед этим шедевром природы, владельцем которого случай или ничтожная выгода сделали бедного человека, которого я там наблюдал, тщедушного, хрупкого, все свое внимание уделяющего скорее своим чулкам, чем данным ему сокровищам Гименея.
Навыбирав чулок и жилетов на сумму свыше 25 луи и нарадовавшись на то удовольствие, что я видел на лице хорошенькой продавщицы, я сказал служанке, что дам ей шесть франков, если она принесет мне пакет в Малую Польшу. Я ушел, полный любви, но без всяких идей, потому что в первоначальном периоде брака мне виделось слишком много препятствий.
В следующее воскресенье сам Барет лично приносит мне мой пакет. Я даю ему шесть франков, с просьбой передать их его служанке; он отвечает, что не постыдится сохранить их для нее. Я оставляю его позавтракать свежими яйцами и маслом, спросив, почему он не пришел вместе с женой; он ответил, что она просила об этом, но он на это не осмелился, из опасения, что это доставит мне хлопоты. Я заверил его, что она мне доставит удовольствие, потому что я нахожу ее очаровательной.
– Вы слишком добры.
Проезжая мимо ее лавки в своей коляске, которая неслась как ветер, я послал ей воздушный поцелуй, не думая остановиться, потому что мне не нужны были чулки, и мне не хотелось смешиваться с фатами, которых я ежедневно видел у ее прилавка. В Пале-Рояль и в Тюильери говорили об этой новой хорошенькой торговке, и мне было занятно слышать, как о ней говорили, что она держит себя не слишком скромно и мужу следует ожидать обманов.
Восемь-десять дней спустя, увидев меня едущим со стороны Пон-Нёф, она помахала мне рукой. Я потянул за шнурок, и она попросила меня сойти… Ее муж сказал, после множества извинений, что хотел бы, чтобы я первым увидел новые панталоны многих расцветок, которые он только что получил. В то время в Париже на них была большая мода. Ни один светский человек не мог выйти утром не в таких панталонах. Было очень здорово видеть молодого человека одетым по моде, но при этом панталоны не должны были быть ни слишком длинными, ни слишком короткими, ни слишком широкими, ни в обтяжку. Я сказал ему прислать мне срочно три-четыре пары, и что я готов уплатить ему вперед. Он заверил, что я могу видеть все размеры, и он приглашает меня зайти и примерить, попросив свою жену мне помочь.
Момент был серьезный. Я захожу, она следует за мной, я прошу у нее извинения, что должен разуться, и она отвечает, что чувствует себя моим камердинером и охотно исполнит эти обязанности. Я соглашаюсь, без лишней скромности, быстро сняв ботинки и уступая ее давлению, когда она хочет спустить вниз мои штаны; Я вынужден отвернуться от нее из чувства приличия, оставшись в кальсонах. Она сама проделывает всю работу по надеванию мне панталон и замене их, когда они оказываются мне не впору, все время соблюдая приличия, в то время как я стараюсь их соблюсти с начала и до конца приятной процедуры. Она находит, что четыре пары мне подходят прекрасно, и я не смею возразить. Выдав ей шестнадцать луи, которые она запросила, я говорю, что был бы счастлив, если бы она взяла на себя труд отнести мне их, когда ей будет удобно. Она спешит спуститься, чтобы посоветоваться с мужем и сказать ему, что она хорошо поторговала. Увидев меня, он сказал, что принесет мои панталоны в следующее воскресенье, вместе со своей женушкой; я говорю, что он доставит мне удовольствие, и еще лучше, если он останется со мной обедать. Он отвечает, что, поскольку у него неотложное дело в два часа, он может обещать это только при условии, что я позволю ему уйти, заверив, что он вернется в пять часов за женой. Я ответил, что он волен поступить, как желает, поскольку мне надо будет уйти только в шесть. Так мы и договорились, к моему большому удовлетворению.
В воскресенье пара меня не обманула. Я сразу велел закрыть дверь и, стремясь к тому, что должно случиться после обеда, велел подавать в полдень. Превосходный стол и добрые вина порадовали супругов, и муж предложил своей жене возвратиться домой в одиночку, если, случайно, он припозднится вернуться за ней.
– В этом случае, – сказал я, – я отвезу ее домой сам, прокатив предварительно по бульварам.
Так и решили, что я привезу ее домой в сумерки, и он уехал, очень довольный, найдя у моего дома фиакр, который, как я ему сказал, оплачен на весь день. И вот я остаюсь наедине с этой куколкой, уверенный, что располагаю ею вплоть до вечера.
Едва он ушел, я сделал комплимент его жене по поводу доброты мужа, который ей достался.
– С человеком такого характера вы должны быть счастливы.
– Счастлива – это легко сказать; но чтобы быть такой, надо это чувствовать и наслаждаться спокойствием души. Мой муж настолько деликатного здоровья, что я должна обращаться с ним как с больным, и нести расходы, которые заставляют нас соблюдать очень суровую экономию. Мы пришли пешком, чтобы сберечь двадцать четыре су. Заработков от нашего дела, которых было бы достаточно, если бы мы не несли такие расходы, нам не хватает. Наших продаж недостаточно.
– Но у вас много постоянных покупателей; каждый раз, как я прохожу мимо, я вижу вашу лавку полной народа.
– Это не покупатели, а бездельники, дурные шутники, распутники, что досаждают мне своими пошлостями. У них нет ни су, и мы должны все время за ними приглядывать, опасаясь, что нас обокрадут. Если бы мы захотели продавать им в кредит, у нас не осталось бы ничего в нашей лавке. Для того, чтобы мне от них защититься, мне следует быть суровой, но мне это дается с трудом. Они неутомимы. Когда мой муж в лавке, я ухожу, но чаще всего его нет. Кроме того, нехватка денег ведет к тому, что у нас нет продаж, и мы должны платить каждую субботу нашим работникам. Мы будем вынуждены их уволить, потому что у нас есть векселя, срок платежа по которым истек. Мы должны уплатить в субботу 600 франков, а у нас только 200.
– Я удивлен вашими переживаниями в первые дни вашего брака. Ваш отец должен был все знать, и вы, несомненно, должны были принести мужу приданое.
– Мое приданое составляет 6000, из них 4000 получены деньгами. Муж использовал их, чтобы открыть лавку и оплатить расходы. У нас есть в товарах в три раза больше, чем мы должны, но когда нет продаж, капитал мертв.
– То, что вы мне сказали, огорчает, и если не наступит мир, я предвижу, что ваши беды будут нарастать и ваши нужды, может быть, стонут еще больше.
– Да, поскольку, когда мой муж почувствует себя лучше, может статься, что мы заведем детей.
– Как! Здоровье вашего мужа не позволяет ему исполнять супружеский долг?
– Разумеется, но я об этом не беспокоюсь.
– Это меня поражает. Мне кажется, что мужчина около вас не может быть больным, по крайней мере, если он не при смерти.
– Он не при смерти, но он не подает признаков жизни.
Эта острота заставила меня рассмеяться и поблагодарить ее объятиями, которые становились все нежнее, в то время, как она, нежная как овечка, не оказывала им никакого сопротивления. Я ободрил ее, сказав, что смогу помочь с векселем, который она должна оплатить в субботу, и отвел ее в будуар, где ничто не помешало нам прийти к полюбовному соглашению.
Она очаровала меня снисходительностью, с которой не ставила никаких препятствий ни моим ласкам, ни моему любопытству, но поразила меня, когда приняла вид, отличный от того, который должен стать предвестником великого наслаждения.
– Как могу я воспринимать, – воскликнул я, – этот отказ в момент, когда полагаю, что вижу в ваших глазах, что вы разделяете мои желания?
– Мои глаза вас не обманывают; но что скажет мой муж, если он найдет меня отличной от того, какой я была вчера?
Она видит мое удивление и побуждает меня увериться в сказанном.
– Могу ли я, – говорит она, – распорядиться плодом, который принадлежит Гименею, до того, как он хотя бы раз насладится им?
– Нет, мой ангел, нет, я тебя жалею, и я тебя обожаю, приди в мои объятия и ничего не бойся. Плод будем уважать, но это невероятно.
Мы провели три часа, предаваясь сотне тонких причуд, направленных на то, чтобы сделать наше пламя еще более пылким. Торжественное обещание принадлежать целиком мне, как только она будет с состоянии внушить Барету, что он обрел свое здоровье, – вот все, чего я мог пожелать. Совершив прогулку по бульварам, я проводил ее до дверей ее дома, вложив ей в руку сверток с двадцатью пятью луи.
Влюбленный в нее, как ни в одну другую женщину, как мне казалось, я прогуливался перед ее лавкой по три-четыре раза в день, вынуждая моего кучера заявлять, что частые развороты изматывают лошадей. Я любил эти воздушные поцелуи и внимание, с которым она подстерегала издалека мой проезд. Мы договорились, что она подаст мне сигнал войти, только когда ее муж окажется в состоянии сделать нас счастливыми и ничего не опасаться. Этот судьбоносный день не замедлил случиться. По данному ею знаку я остановился. Она сказала, стоя на стремянке, чтобы я ждал ее в дверях церкви Сен-Жермен л’Оксеруа. Любопытствуя о том, что она мне скажет, я пришел, и четверть часа спустя увидел ее, прикрытую капюшоном; она села в мою коляску и, сказав, что ей надо сделать несколько покупок, попросила отвезти ее во Дворец торговли. У меня были дела, но amare et sapere vix deo conceditur. Я приказал кучеру отвезти меня на площадь Дофина. Там находилась моя биржа, но моя любовь требовала удовлетворения.
Во Дворце торговли она заходила во все лавки, куда ее приглашали хорошенькие хозяйки, называя принцессой. Мог ли я сопротивляться? Приходилось смотреть все украшения, побрякушки, подгонки, которые делали нам наскоро, со сладкими словами: «Взгляните на это, моя милая принцесса, взгляните сюда. Ах! Как хорошо это смотрится! Это для полу-богини! Можете заплатить послезавтра!» Барет смотрела на меня, говоря, что следует признать, что это было бы очень мило, если бы не было слишком дорого, и, добровольный простак, я должен был убеждать ее, что если ей что-то нравится, оно не может быть слишком дорого. Однако, пока она выбирала перчатки и митенки, вот, к чему привела меня роковая судьба и чему я подивился четыре года спустя. Цепь случайных обстоятельств не прерывается никогда.
Слева от себя я замечаю девочку двенадцати-тринадцати лет, с очень интересным лицом, стоящую вместе со старой некрасивой женщиной, отвергающей пару сережек со стразами, которые девочка держит в руках, любуясь их красотой; она кажется грустной оттого, что не может их купить. Я слышу, как она говорит старухе, что эти сережки сделают ее счастливой. Старуха вырывает их из ее рук и собирается уйти. Продавщица говорит малышке, что отдаст ей их по самой низкой цене, и та отвечает, что это неважно. Выходя из лавки, она делает глубокий реверанс моей принцессе Барет, которая, называя малышку юной королевой, говорит ей, что она красива как ангел, и целует ее. Она спрашивает у старухи, кто она, и та отвечает, что это м-ль де Буленвилье, ее племянница.
– И вы столь жестоки, – говорю я этой старой тетке, – что отказываете такой красивой племяннице в этих сережках, которые составят ее счастье? Не позволите ли мне подарить ей их?
Говоря так, я кладу сережки в руки девочки, которая, покраснев как огонь, смотрит на свою тетю. Та говорит ей нежным тоном взять их и поцеловать меня. Торговка говорит мне, что сережки стоят всего три луи, и вот дело становится комическим, потому что тетка в гневе говорит ей, что та может их отдать и за два. Торговка возражает, что называла ей цену три луи. Старуха, которая была права и не могла стерпеть, что наглая торговка так в открытую воспользовалась моей вежливостью, говорит малышке положить сережки обратно, и все бы ничего, но она все портит, говоря мне, что если я хочу подарить три луи ее племяннице, она пойдет и купит сережки, вдвое красивей этих, в другой лавке. Мне это безразлично, я кладу, не без улыбки, три луи перед девочкой, которая держит еще в руке и сережки, но торговка берет деньги, говоря, что дело сделано, что сережки принадлежат мадемуазель, а деньги – ей. Тетя называет ее плутовкой, торговка ту – сводницей, прохожие останавливаются, и, предвидя неприятности, я вежливо выпроваживаю тетю и племянницу, которая, обрадованная тем, что получила прекрасные сережки, не обращает внимания на то, что мне пришлось отдать за них на луи больше. Мы вернемся к этой девочке в свое время и в своем месте.
Я проводил к дверям церкви Барет, заставившую меня выкинуть таким образом двадцать луи, о которых ее бедный муж должен будет пожалеть больше, чем я. Дорогой она сказала, что сможет провести в Малой Польше пять-шесть дней, и что это сам муж попросит меня об этой любезности.
– Когда?
– Не позже чем завтра. Приходите купить несколько пар чулок, у меня будет мигрень, и мой муж с вами поговорит.
Я прихожу и, не вид ее, спрашиваю, где она. Он отвечает, что она в постели, больна, и ей необходимо поехать в деревню на несколько дней, подышать свежим воздухом. Я предлагаю ему апартаменты в Малой Польше, и он счастлив.
Я пойду спрошу ее согласия, – говорю я, – а пока упакуйте мне дюжину пар чулок.
Я поднимаюсь, застаю ее в постели, смеющуюся, несмотря на заявленную мигрень. Я говорю ей, что дело сделано, и что она узнает об этом через минуту. Поднимается ее муж с моими чулками и говорит, что я был настолько добр, что поместил ее на несколько дней у себя; она изъявляет благодарность, она уверена, что восстановит здоровье, подышав свежим воздухом, и я заранее прошу у нее прощения, если мои дела помешают мне составлять ей компанию, но что ей ничто не помешает, и что ее муж сможет приходить каждый день ужинать вместе с нами и уезжать по утрам, так рано, как ему вздумается. После многих благодарностей Барет заключает, что пригласит свою сестру на все время, пока она остается у меня. Я уехал, сказав, что я распоряжусь в тот же день, и их обслужат сразу, как они приедут, буду ли я дома или нет. Через день, придя к себе в полночь, я узнаю от своей кухарки, что супруги, хорошо поужинав, легли спать. Я сообщил ей, что я обедаю и ужинаю каждый день, и что меня нет дома ни для кого.
На следующий день, при моем пробуждении, я узнал, что Барет уехал на рассвете, что он сказал, что вернется только к ужину, и что его жена еще спит… Я направляюсь сделать ей первый визит и, сто раз поздравив друг друга с тем, что мы полностью свободны в обладании один другим, мы позавтракали, потом я запер дверь, и мы предались Амуру.
Удивленный, что нашел ее такой же, как последний раз, когда она была в моих объятиях, я сказал ей, что надеялся,… но она не дала вне закончить мое замечание. Она сказала, что ее муж полагает, что сделал то, что он не сделал, и что мы должны это дело довести до конца, так, чтобы не было сомнений в будущем. Пришлось действительно сделать ему эту важную услугу. Амур, таким образом, стал посланником в этом первом жертвоприношении, которое Баррет принесла Гименею, и я никогда не видел более окровавленного жертвенника. Я отметил в юном создании самое большое удовлетворение, происходящее от ощущения своей храбрости и уверенности в подлинности страсти, что она породила в моей душе. Я поклялся ей сотню раз в вечном постоянстве, и она наполнила меня радостью, заверив, что испытывает то же самое, и сверх того. Мы сходили с постели только, чтобы совершить свой туалет, и мы обедали, счастливые, друг напротив друга, уверенные, что желания наши возобновятся для того, чтобы пригасить их новыми наслаждениями.
– Как же ты добилась, – спросил я ее на десерт, – полная огня Венеры, как я теперь вижу, сохраниться от уз Гименея вплоть до семнадцати лет?
– Я никогда не любила, вот и все. Меня любили, но добивались напрасно. Мой отец, должно быть, полагал иначе, когда я попросила, месяц назад, выдать меня замуж поскорее.
– Почему же ты так торопилась?
– Потому что я знала, что герцог д’Эльбёф по своем возвращении из деревни заставит меня стать женой человека, которого я ненавижу, и который добивается меня изо всех сил.
– Кто же этот человек, что внушает тебе такой ужас?
– Это один из его любовников. Подлая бесчестная свинья. Монстр! Он спит со своим хозяином, который, в возрасте восьмидесяти четырех лет, желает быть женщиной и может жить только с подобным супругом.
– Красив ли он?
– Все так говорят, но я нахожу его ужасным.
Очаровательная Барет провела у меня восемь дней, таких же счастливых, как и первый. Я мало видел женщин таких же красивых, как она, и никогда – таких белокожих. Ее маленькие груди, такой же живот, округлые бедра, высящиеся по бокам, образуя дуги, которые завершались наверху ляжками, которых не мог бы вычертить ни один геометр, предоставляли моим ненасытным глазам красоты, которым никакой философ не смог бы дать определение. Я не переставал ею любоваться, пока невозможность удовлетворить желания, которые она мне внушала, не делала меня несчастным. Фриз алтаря, где мое пламя вздымалось до небес, был образован лишь маленькими кудрями самого тонкого золота, светлее которого невозможно было вообразить. Напрасно мои пальцы их трогали, чтобы растрепать, локоны сопротивлялись, сохраняя свою форму. Барет участвовала в моем упоении и моих порывах с самым глубоким спокойствием, погружаясь в царство Венеры, только когда чувствовала все то, что составляло ее очаровательную особенность в этом порыве. Тогда она становилась как мертвая, и проявляла свои чувства, лишь чтобы заверить меня, что жива. Два или три дня спустя после моего прихода к ней я дал ей два платежных билета Мезьер по 5 тыс. фр. каждый. Ее муж оказался свободен от задолженностей и остался в состоянии продолжать свою деятельность, сохранив работников, и ждать окончания войны. В начале ноября я продал десять акций моей фабрики сьёрру Гарнье с улицы Мейл за 60 тыс. фр., передав ему третью часть окрашенных тканей, что находились в моем магазине, и приняв от него контролера, оплачиваемого на паях. Через три дня после подписания этого контракта я получил деньги, но врач, стороживший магазин, опустошил его и скрылся; кража необъяснимая, особенно без согласия с художником. Чтобы сделать этот удар более для меня чувствительным, Гарнье предъявил мне иск на 50 тыс. фр. Я ответил, что ничего ему не должен, потому что его контролер уже был назначен; несчастье, таким образом, должно было распределиться пропорционально на всех пайщиков. Мне посоветовали судиться. Гарнье начал с того, что объявил контракт ничтожным, вчинив мне обвинение в мошенничестве. Гарантии от врача больше не существовало. Она была от торговца, который только что обанкротился. Гарнье наложил секвестр на все, что было в здании мануфактуры, и у «короля масла» – моих лошадей и мои коляски, что были в Малой Польше. При таких неприятностях я уволил моих рабочих и всех слуг, что у меня были на моей мануфактуре. Один только художник оставался в доме, не имея возможности ни на что жаловаться, потому что должен был получать свою долю платежей с продажи тканей. Мой прокурор был человек порядочный, но мой адвокат, который заверял меня все время, что мой процесс беспроигрышный, оказался двуличным. В течение процесса Гарнье направил мне бессовестный акт, предписывающий мне платить, который я передал адвокату; тот заверил меня, что подаст в тот же день апелляцию, и ничего не сделал, присвоив все средства, что я потратил, чтобы вернуть свое имущество. Мне вчинили два других иска и, не предупредив, объявили арест с доставкой в суд. Меня арестовали в восемь часов утра, на улице Сен-Дени, в моем собственном экипаже, начальник сбиров уселся рядом со мной, а другой сбир, сев с кучером, заставил везти меня в Форт Епископа.
Когда я туда приехал, секретарь суда сказал, что, заплатив 50 тыс. су или заручившись поручительством, я могу вернуться домой, но, не имея ни нужной суммы, ни готового поручителя, я остался в тюрьме. Когда я сказал секретарю, что у меня нет ни гроша, он ответил, что так говорят очень часто, но этому трудно поверить. Я попросил в комнату, куда меня поместили, все необходимое для письма, и известил моих адвоката и прокурора, а затем всех моих друзей, начиная с м-м д’Юрфэ и кончая моим братом, который только что женился. Прокурор пришел сразу, но адвокат только отписался, заверив, что подал апелляцию, и что мой арест совершенно незаконен, я смогу заставить дорого заплатить за это противную сторону, потерпев, однако, несколько дней и предоставив ему возможность действовать. Манон Баллетти отправила мне через своего брата свои серьги, м-м де Рюмэн направила ко мне своего адвоката, известного своей честностью, написав, что если мне нужны 500 луи, она сможет отправить их мне завтра; мой брат мне не ответил. М-м д’Юрфэ мне написала, что ждет меня к обеду. Я решил, что она сошла с ума. К одиннадцати часам моя комната наполнилась народом. Барет, который узнал о моем заточении, пришел в слезах, предлагая мне свою лавку. Сказали, что прибыла некая дама в фиакре, и, не видя ее появления, я спросил, почему ее не пускают подняться. Мне ответили, что она уехала, переговорив с секретарем. По описанию, которое мне дали, я догадался, что это была м-м д’Юрфэ.
Я был очень недоволен, оказавшись там, потому что это должно было меня дискредитировать по всему Парижу, не говоря о том, что дискомфорт тюрьмы меня привел в отчаяние. Имея в кармане 30 тысяч и безделушек на 60 тысяч, я мог бы внести залог и сразу выйти, но не мог на это решиться, вопреки адвокату м-м дю Рюмэн, который хотел убедить меня выйти каким угодно образом. Мне нужно было, согласно его утверждению, внести лишь половину суммы, которую депонируют в канцелярии до решения об апелляции, которое, он гарантировал, будет благоприятным.
В тот момент, когда мы обсуждали материалы, консьерж тюрьмы пришел сказать, что я свободен и что дама меня ждет в дверях в своем экипаже. Я отправил Ледюка – так звали моего камердинера, чтобы узнать, кто эта дама, и когда я узнал, что это м-м д’Юрфэ, я раскланялся со всем народом. Это было в полдень. Я провел там четыре часа, очень неприятных.
М-м д’Юрфэ приняла меня в своей берлине с большим достоинством. Президент «бархатная шапочка», бывший вместе с ней, попросил у меня прощения за свою нацию и свою страну, где иностранцы часто подвергаются подобным неприятностям. Я поблагодарил мадам в немногих словах, сказав, что с удовольствием вижу, что стал ее должником, но что это Гарнье выиграет от ее благородного великодушия. Она ответила с улыбкой, что он им так легко не воспользуется, и что мы поговорим об этом за обедом. Она посоветовала мне сразу пойти прогуляться по Пале-Рояль и Тюильери, чтобы убедить публику, что слухи о моем аресте ошибочны. Я последовал ее совету, сказав, что она увидит меня в два часа.
Покрасовавшись на двух больших променадах, где, я видел, делая вид, что не обращают внимания, все те, кто меня знает, были удивлены при виде меня, я отправился возвращать серьги моей дорогой Манон, которая при моем появлении издала громкий крик. Поблагодарив ее и заверив все семейство, что я был арестован в результате предательства, за которое заставлю дорого заплатить тех, кто его замыслил, я оставил ее, пообещав с ней поужинать, и отправился обедать с м-м д’Юрфэ, которая сразу меня рассмешила, поклявшись, что ее Гений известил ее, что я специально дал себя арестовать, чтобы заставить о себе говорить, из соображений, известных только мне. Она сказала мне, что, узнав у секретаря канцелярии Форта Епископа, о чем идет речь, она вернулась к себе, чтобы взять свидетельства о ввозных пошлинах, которые она получала в Отель-де-Виль, которые покрывали сумму в 100 тыс. фр., и которые она депонировала, но что Гарнье ей еще поплатится, в случае, если я не буду в состоянии добиться удовлетворения.
Она сказала, что я должен начать с того, чтобы атаковать криминального адвоката, поскольку очевидно, что тот не зафиксировал мою апелляцию. Я покинул ее, заверив, что в скором времени она получит обратно свой залог.
Показавшись в фойе двух театров, я отправился ужинать с Манон Баллетти, которая была обрадована случаем доказать мне свою привязанность. Я наполнил ее радостью, когда сказал, что бросаю свою мануфактуру, потому что думала, что мои работницы были причиной того, что я не мог решиться жениться на ней.
Я провел весь следующий день у м-м д’Юрфэ. Я чувствовал все, что я ей должен, но она этого не ощущала; ей наоборот казалось, что она никогда не сможет в достаточной мере выразить мне свою благодарность за оракулы, которые внушили ей уверенность, что она никогда не станет делать ошибок. Несмотря на весь свой ум, она их делала. С огорчением должен признать, что не мог ее разубедить, и со стыдом, – когда думаю, что я ее обманывал, и что без этого обмана она не испытывала бы ко мне того уважения, которое питала.
Мое тюремное заключение, хотя и на несколько часов, отвратило меня от Парижа и внушило мне непреодолимую ненависть к любым судебным процессам, которую я сохранил до сих пор. Я оказался втянут в два процесса, один – против Гарнье, другой – против адвоката. Печаль снедала мне душу каждый раз, когда я должен был ходатайствовать в суде, тратить мои деньги на адвокатов и терять время, которое, казалось мне, стоило тратить лишь на удовольствия. В этой тягостной ситуации я понял необходимость добиться для себя солидного положения, чтобы наслаждаться прочным миром. Я решил бросить все, предпринять снова путешествие в Голландию, поправить свое финансовое положение и, возвратившись в Париж, разместить в пожизненную ренту на два лица все средства, что я смогу собрать. Два лица должны были быть мое и моей жены, и этой женой должна была стать Манон Баллетти. Я сообщил ей мой проект, и ей не терпелось увидеть его в исполнении.
Я начал с того, что отказался от своего дома в Малой Польше, который должен был оставаться в моем распоряжении только до конца года, и извлек 80 тыс. фр. из Эколь Милитэр, которые служили залогом за бюро, которое было у меня на улице Сен-Дени. Таким образом, я отказался от своей странной должности держателя лотереи. Я подарил свое бюро моему служащему, который женился, и таким образом помог ему стать на ноги. Поручителем за него стал, как всегда, друг его жены, но бедный человек умер два года спустя.
Не желая впутывать м-м д’Юрфэ в тяготы процесса против Гарнье, я направился в Версаль, чтобы просить аббата де Лавиль, моего большого друга, стать посредником в соглашении. Этот аббат, осознав свою вину, взялся за дело и написал мне несколько дней спустя, чтобы я пошел поговорить с Гарнье лично, заверив, что я найду его расположенным прислушаться к голосу разума. Тот был в Руэле, и я направился туда. Это был дом для отдыха в четырех лье от Парижа, который стоил ему 400 тыс. фр. Этот человек, который был поваром г-на д’Аржансон, разбогател на поставках продовольствия в предпоследнюю войну. Он жил в роскоши, но, имея, к своему огорчению, возраст семьдесят лет и все еще любя женщин, не ощущал себя счастливым. Я нашел его с тремя юными девицами, сестрами, красивыми и хорошей фамилии, как я узнал впоследствии. Они были бедны, и он их содержал. За столом я увидел в них тон благородный и простой, в отличие от их унизительного состояния, которое в чувствительных сестрах порождала бедность. Нужда заставляла их кокетничать с этим старым развратным мальчиком, с которым они, должно быть, должны были терпеть неприятные тет-а-тет. После обеда он заснул, предоставив мне заботу развлекать девиц, и к его пробуждению мы достигли полного согласия в нашем общении.
Когда он уразумел, что я уезжаю, чтобы, быть может, никогда больше не возвращаться в Париж, и что он не может мне помешать, он увидел, что маркиза д’Юрфе замотает его по судам до такой степени, что дело будет тянуться столько, сколько она хочет, и, быть может, она выиграет процесс. Мне пришлось переночевать у него. На утро, в качестве своего последнего слова, он ответил, что хочет 25 тысяч франков, или будет судиться до смерти. Я ответил, что он получит сумму у нотариуса м-м д’Юрфе после того, как освободит залог у секретаря Форта Епископа.
М-м д’Юрфе согласилась, что я довел дело с Гарнье до благоприятного исхода, только когда я сказал ей, что существует запрет мне покидать Париж, прежде чем я не урегулирую все дела таким образом, что не получится положения, что я уехал, чтобы не платить долги.
Я отправился взять отпуск у г-на герцога де Шуазейль, который сказал, что напишет г-ну д’Афири, чтобы тот содействовал мне во всех моих предприятиях, если я смогу устроить заем под 5 %, либо от Генеральных Штатов, либо у частных компаний. Он сказал, что я могу заверить всех, что к зиме будет заключен мир, и что я также должен быть уверен, что он никому не позволит ущемлять меня в моих правах по моем возвращении во Францию. Он говорил мне много другого, и он знал, что мир не установится; однако у меня не было никакого проекта по этому поводу, и я был обижен тем, что передал г-ну де Булонь мой проект по поводу завещаний, по которому новый контролер Силует притворился, что не находит ему применения.
Я продал своих лошадей, коляски и всю мебель и вернул залог моему брату, который залез в долги с портным, но был уверен, что в скором времени будет в состоянии оплатить свои долги, имея в заделе несколько неоконченных полотен, которых те, что их заказали, ждали с нетерпением.
Я оставил Манон в слезах, но был уверен, что сделаю ее счастливой по моем возвращении в Париж.
Я уехал, имея 100 тыс. фр. в обменных векселях и столько же в драгоценностях, один, в своей почтовой коляске с Ледюком на козлах, который любил мчаться во весь опор. Это был испанец, восемнадцати лет, которого я любил за то, что никто не умел причесывать лучше него. Швейцарец-лакей ехал верхом на лошади, служа мне курьером. Это было первого декабря 1759 года. Я взял с собой в коляску l'Esprit Гельвеция, который до той поры у меня не было времени прочесть. Прочитав, я еще больше удивился тому шуму, который был поднят парламентом, который его осудил и сделал все возможное, чтобы навредить автору, очень приятному человеку, в котором было намного больше ума, чем в его книге. Я не нашел ничего нового ни в историческом разделе, относительно национальных нравов, где нашел лишь сказки, ни в области рассуждений применительно к морали. Это были вещи говоренные и переговоренные, и Блез Паскаль сказал намного больше, хотя и с большей осторожностью. Если Гельвеций хочет обосноваться во Франции, ему придется от этого отречься. Он предпочтет сладкую жизнь, которую он там ведет, чести и своей собственной системе, то есть своему собственному уму. Его жена, с душой, гораздо более высокой, чем у мужа, склонилась к тому, чтобы распродать все, что у них было, и обосноваться в Голландии, чем подчиняться позорной палинодии; но муж счел своим долгом все предпочесть изгнанию. Он бы, возможно, последовал совету своей жены, если бы смог додуматься, что его отречение превратит его книгу в буффонаду. Но сколько сильных умов не ожидали, что он станет сам себе противоречить, чтобы опровергнуть свою систему. Как же так? Потому что человек во всем, что он делает, всегда раб своего собственного интереса, откуда следует, что всякое чувство благодарности – редкость, и никакое действие не может быть сочтено ни достойным, ни недостойным! Жалкая система!
Можно было бы показать Гельвецию, что положение, согласно которому во всем, что мы делаем, главной движущей силой является наша собственная выгода, и с ней мы сообразуем все остальное, – это ошибка. Гельвеций отметает, таким образом, добродетель, и это странно. Он сам был весьма порядочен. Возможно ли, что он не осознавал себя человеком благородным? Было бы забавно, если бы то, что заставляло его публиковать свой труд, было бы чувством порядочности. Прав ли он был в таком случае, выставляя себя в неприглядном свете, чтобы избежать греха гордыни? Скромность хороша лишь когда она естественна; если она наигранная или выставляется напоказ из соображений воспитания, она – лишь лицемерие. Я не знал человека большей натуральной скромности, чем знаменитый Даламбер.
Я остановился на два дня в Брюсселе, остановившись случайно в «Императрице», где находились мисс Кс. К.В. и Фарсетти. Я сделал вид, что этого не знаю, и объехал Мордик стороной. В Гааге я поселился в «Принце Оранском». Хозяин убедил меня есть за общим столом, когда рассказал, что за персоны там столуются. Он сказал, что это старшие офицеры ганноверской армии, английские дамы и принц Пикколомини с супругой. Я решил спуститься туда к ужину.
Незнакомый для всех, и храня молчание, я самым внимательным образом изучал лицо, манеры и наряд предполагаемой итальянской принцессы, довольно красивой, и еще внимательней – ее мужа, который мне показался знакомым. За столом я узнал, что знаменитый С.-Жермен поселился в той же гостинице.
Когда я уже собрался ложиться спать, появился вдруг принц Пикколомини, который вошел в мою комнату и обнял меня, как старый знакомый.
– Единственный взгляд, который вы бросили на меня, показал мне, что вы меня сразу узнали. Я тоже сразу вас узнал, несмотря на шестнадцать лет, что протекли с нашей последней встречи в Виченце. Завтра можете всем сказать, что мы узнали друг друга; что я не принц, а граф Пикколомини, и вот мой паспорт от короля Неаполя, который прошу вас прочесть.
Он не дал мне сказать ни слова, и я не мог его прервать. Я читаю паспорт и вижу: Руджиеро ди Рокко, граф Пикколомини. Тут я вспоминаю Рокко Руджиери, который на самом деле был оружейным мастером в городе Винченца, смотрю на него и узнаю. Я поздравляю его с тем, что он больше этим не занимается. Он отвечает, что, поскольку его отец, еще живой, не давал ему, на что жить, он, чтобы не умереть с голоду, занялся этим ремеслом, пренебрегая своим именем и знатностью рода. После смерти отца он отправился вступить во владение своим имуществом и женился в Риме на прекрасной даме, которую я видел. Он закончил, пригласив меня прийти после обеда в его комнату, где я найду прекрасную компанию и банк фараон, который он держит сам. Он сказал мне без обиняков, что если я хочу, он возьмет меня в долю в половину. И мне это будет выгодно. Я пообещал нанести ему визит.
Сделав визит к еврею Боаз и вежливо уклонившись от предложенного им для меня жилища, я направился приветствовать графа д’Аффри, который после смерти м-м принцессы Оранской, правительницы Нидерландов, исполнял обязанности посла. Он встретил меня очень хорошо, сказав, что если я вернулся туда, надеясь исполнить какое-то дело в пользу Франции, я напрасно теряю время. Он сказал, что операция генерального контролера Силуэт настолько дискредитировала нацию, что ожидают всеобщего банкротства. Это его приводит в отчаяние. Поговаривают, что платежи отложены только на год, но что это неважно. Все в отчаянии.
Пожаловавшись мне подобным образом, он спросил, знаю ли я некоего графа де С.-Жермен, недавно прибывшего в Гаагу, которого он никогда не видел, и который хвалится, что имеет поручение от короля получить заем на сто миллионов.
– Когда ко мне приходят, – сказал он, – чтобы получить информацию об этом человеке, я вынужден отвечать, что я его не знаю, потому что боюсь быть скомпрометированным. Вы понимаете, что мой ответ может лишь ослабить его позиции, но это его оплошность. Почему он не принес мне письма от герцога де Шуазейль или от маркизы? Я полагаю, что этот человек обманщик, но через восемь-десять дней у меня будут сведения.
Я сказал ему все, что известно об этом человеке, странном и необычном, и он был поражен, узнав, что король выделил ему апартаменты в Шамборе, но когда я сказал, что у него есть секрет изготовления алмазов, он рассмеялся и сказал мне, что теперь не сомневается, что тот может получить заем в сто миллионов. Он пригласил меня обедать назавтра.
Едва вернувшись в гостиницу, я велел доложить о себе графу де С.-Жермен, у которого в прихожей находились два гайдука. Он встретил меня, сказав, что я его опередил.
– Я понимаю, что вы прибыли сюда, чтобы проделать кое-что для нашего двора; но вам это будет трудно, поскольку Биржа скандализована операцией, которую проделал только что этот безумец де Силуэт. Это однако не помешает мне добыть сто миллионов; я дал об этом слово Луи XV, которого могу называть моим другом, и в три-четыре недели мое дело будет выполнено.
– Г-н д’Аффри вам поможет.
– Мне он не нужен. Я даже не стану с ним видеться, потому что он может попытаться мне помочь.
– Вы, полагаю, направляетесь ко двору, и герцог де Брунсвик может оказаться вам полезен.
– Мне нечего с ним делать. Я не нуждаюсь в знакомстве с ним. Мне надо направиться в Амстердам. Мне достаточно моих возможностей. Я люблю короля Франции, потому что во всем королевстве нет более благородного человека, чем он.
– Приходите обедать у табльдота, там, внизу, там вы найдете людей вполне комильфо.
– Вы знаете, что я не ем; и к тому же, я не выхожу к столу, где могу встретить незнакомцев.
– Итак, прощайте, господин граф, мы увидимся еще в Амстердаме.