Принц Тюренн выздоровел от ветряной оспы, граф де Ла Тур д’Овернь его покинул и, зная склонность своей тетки к абстрактным наукам, не был удивлен, что я стал ее единственным другом. Я виделся с ним на наших обедах с удовольствием, как и со всеми его родственниками, чье благородное отношение ко мне меня радовало. Это были его братья г-н де Понкарр и г-н де Виарм, который был в эти дни избран Прево торговцев, и его сын, о котором я, кажется, уже говорил. М-м дю Шатле была его дочь, но судебный процесс сделал их непримиримыми врагами, и о ней не говорилось ни слова.

Ла Тур д’Овернь должен был днями присоединиться к своему Болонскому полку в Бретани, и мы обедали вместе почти каждый день. Прислуга Мадам смотрела на меня как на ее мужа; они говорили, что я должен им быть, полагая, что тем оправдываются долгие часы, которые мы проводили вместе. М-м д’Юрфе, считая меня богатым, вообразила, что я участвую в лотерее Эколь Милитер только для маскировки.

Я обладал, по ее мнению, не только философским камнем, но и свободным общением со всеми элементарными духами. Соответственно, она считала меня способным сотрясать землю, составлять счастье или несчастье всей Франции, и относила мою склонность скрывать свои возможности лишь к оправданному опасению ареста и заключения под стражу, что, по ее мнению, стало бы неизбежным, как только министр узнал бы о моих способностях. Эти ее нелепые представления происходили от откровений, которые ей внушал ее Гений ночами, и которые ее экзальтированная фантазия заставляла считать реальными. Пересказывая мне их с полнейшей искренностью, она сказала однажды, что Гений убедил ее в том, что, поскольку она женщина, я не могу предоставить ей возможность общения с духами, но что я могу, с помощью известной мне операции, переместить ее душу в тело ребенка мужского пола, рожденного от философического соединения бессмертного со смертной, либо смертного с существом женского рода божественной природы.

Поощряя такие безумные представления этой дамы, я не считал, что я ее обманываю, потому что они у нее уже сложились, и было невозможно пытаться ее разубедить. Если бы, как порядочный человек, я сказал бы ей, что все ее идеи абсурдны, она бы мне не поверила, поэтому я решил оставить все как есть. Я мог только получать удовольствие, продолжая позволять считать себя самым великим из розенкрейцеров и самым могущественным из людей дамой, связанной со всем, что было самого высокого во Франции, и, кроме того, обладающей не только состоянием, но и земельной рентой в 80 тысяч ливров и домам в Париже. Я ясно видел, что она не может мне ни в чем отказать, и хотя я не вынашивал никаких планов завладеть этими богатствами ни полностью, ни частично, я не чувствовал в себе сил отказаться от этой власти.

М-м д’Юфрэ была скупа. Она тратила не более тридцати тысяч ливров в год, и пускала в оборот на бирже свои сбережения, что их удваивало. Ее агент скупал ее бумаги, когда они падали, и продавал, когда они росли. Поэтому ее портфель в значительной степени возрастал. Она говорила мне неоднократно, что готова все отдать, лишь бы стать мужчиной, и что она знает, что это зависит от меня.

Я сказал ей однажды, что, правда, владею этой операцией, но не могу на это решиться, потому что для этого пришлось бы ее убить.

– Я это знаю, – отвечала она, – и я даже знаю род смерти, которому я должна подвергнуться, и я согласна.

– И каков, извините, мадам, тот род смерти, который вы, как вы полагаете, знаете?

– Это, – ответила она мне живо, – тот же яд, который убил Парацельса.

– И вы полагаете, что Парацельс обрел ипостаз?

– Нет. Но я знаю, почему. Он не был ни мужчиной, ни женщиной, а нужно определенно быть тем или другим.

– Это верно, но знаете ли вы, как приготовляется этот яд? И знаете ли, что без участия саламандры невозможно его сделать?

– Это возможно, я этого не знала. Прошу вас вопросить в кабале, есть ли в Париже персона, владеющая этим ядом.

Я сразу подумал, что она полагает, что сама имеет этот яд, и, не решаясь указать это в моем ответе, притворился удивленным. Но она не удивилась, и я увидел, что она торжествует.

– Вы видите, – сказала она, – что не хватает только ребенка, несущего в себе мужское начало, извлеченное из бессмертного существа. Я осведомлена, что это зависит от вас, и я не верю, что у вас может не хватить необходимой смелости из-за неуместной жалости, которую вы можете испытывать к моему старому остову.

При этих словах я поднялся и подошел к окну ее комнаты, выходящему на набережную, где оставался с четверть часа, раздумывая о ее безумствах. По моем возвращении к столу, где она сидела, она внимательно на меня посмотрела и, взволнованная, сказала:

– Возможно ли, дорогой друг? Я вижу, вы плакали.

Я оставил ее в этом мнении, вздохнул, взял свою шпагу и покинул ее. Ее экипаж, который каждый день был в моем распоряжении, стоял у дверей, готовый к моим приказам.

Мой брат был единодушно принят в Академию после экспозиции картины, на которой представил батальную сцену; она вызвала одобрение всех знатоков. Академия сама захотела ее приобрести и выплатила за нее пять сотен луи, которые он просил. Он был влюблен в Коралину и женился бы на ней, если бы она не проявила по отношению к нему неверности, которая так его поразила, что для того, чтобы лишить ее всякой надежды на примирение, он женился менее чем за неделю на фигурантке балета Итальянской Комедии. Свадьбу захотел организовать г-н де Санси, казначей консистории, который очень любил эту девушку и в благодарность за прекрасный поступок, который совершил брат, женившись на ней, обеспечил ему заказы картин от всех своих друзей, что предрешило его успех и грядущее процветание.

На этой свадьбе г-н Корнеман, разговаривая со мной о большой нехватке денег в казне, убедил поговорить с генеральным контролером об изыскании средств к исправлению положения. Он сказал, что, вкладывая королевские активы в рынок через почтенную компанию негоциантов в Амстердаме, можно обменять их на бумаги каких-то других вкладчиков, которые, не будучи настолько обесценены, как французские королевские, могут быть легко реализованы. Я попросил его ни с кем об этом не говорить, обещая, со своей стороны, действовать.

Не позднее чем назавтра я поговорил об этом с аббатом, моим покровителем, который, найдя спекуляцию превосходной, посоветовал мне предпринять путешествие в Голландию лично, с рекомендательным письмом от герцога де Шуазейль к г-ну д'Аффри, к которому можно было бы переправить несколько миллионов в королевских бумагах, чтобы учесть их в соответствии с моими разъяснениями. Он сказал мне сначала пойти обсудить дело с г-ном де Булонь, стараясь при этом не создавать впечатление человека, действующего наугад. Он заверил меня, что если я не стану просить денег авансом, мне выдадут все рекомендательные письма, какие я попрошу.

Я в мгновенье ока стал энтузиастом. В тот же день я увиделся с генеральным контролером, который, найдя мою идею очень хорошей, сказал, что г-н герцог де Шуазейль должен быть завтра у Отеля Инвалидов, и что я должен, не теряя времени, поговорить с ним и вручить ему записку, которую он сейчас напишет. Он обещал мне переправить через посла на двадцать миллионов векселей, что в любом случае вернется во Францию. Я хмуро заметил ему, что надеюсь, что нет, если все будет по-честному. Он ответил, что дело идет к миру, и поэтому я не должен давать слишком много маржи, и что в этом я завишу от посла, у которого есть все необходимые инструкции.

Я настолько был захвачен этой комиссией, что провел ночь без сна. Герцог Шуазейль, известный своей решительностью, едва прочтя записку г-на де Булонь и послушав меня пять минут, велел составить мне письмо, адресованное г-ну д’Аффри, которое прочитал и подписал, не дав мне перечесть перед тем, как запечатать; он пожелал мне доброго пути. В тот же день я получил паспорт от г-на де Беркенрооде, попрощался с Манон Баллетти и со всеми своими друзьями, кроме м-м д’Юрфэ, у которой должен был провести весь завтрашний день, и уполномочил подписывать билеты лотереи своего верного помощника.

Месяц назад очень симпатичная и весьма знатная девица родом из Брюсселя вышла замуж, при моем покровительстве, за итальянца по имени Гаэтан, по профессии торговца подержанными вещами. Я был кумом. Грубиян плохо с ней обращался, испытывая приступы ревности, и, соответственно, поскольку несчастная красотка все время мне жаловалась, я несколько раз их мирил. Они пришли пригласить меня пообедать как раз в тот день, когда я складывал багаж, чтобы ехать в Голландию. Мой брат и Тирета были у меня, и, живя еще в меблированных комнатах, я всех пригласил вместо этого обедать к Ланделю, где был приготовлен превосходный стол. Тирета был в своем экипаже; он разорял экс-янсениста, влюбленного в него. На этом обеде Тирета, красивый мальчик и шут в душе, который еще не видел красавиц фламандок, принялся обхаживать ее изо всех сил. Она была этим очарована, мы над этим посмеялись, и все было бы прекрасно, если бы ее муж был разумен и вежлив; но несчастный, ревнивый как тигр, исходил кровью. Он не ел, он ежеминутно бледнел, он метал на свою жену испепеляющие взгляды и совершенно не слушал шуток. Тирета насмехался над ним. Предвидя неприятные сцены, я пытался ограничить его чрезмерную веселость, но напрасно. На прекрасную грудь м-м Гаэтан упала устрица, и Тирета, который находился рядом, быстро подставил ей свои губы и втянул ее. Гаэтан вскочил и влепил своей жене пощечину такой силы, что его ладонь соскользнула с лица жены и попала по лицу соседа. Тирета в ярости схватил его за грудки, повалил на пол и, поскольку оба были не при оружии и дело ограничивалось ударами кулаками, мы не вмешивались; парень поднялся и ревнивец удалился. Его жена, в слезах и в крови, поскольку у нее, как и у Тирета, был разбит нос, попросила меня немного проводить ее, потому что опасалась за свою жизнь по возвращении домой, я поспешил сесть с ней в фиакр, оставив Тирета вместе с моим братом. Она попросила отвести ее к старому прокурору, своему родственнику, который жил на набережной Жевре, на четвертом этаже шестиэтажного дома. Этот человек, выслушав грустную историю, сказал мне, что будучи нищим, не может ничего сделать для бедной несчастной, но что он все сделает, если найдется сотня экю. Я выдал их ему, и он заверил меня, что разорит ее мужа, и он никогда не дознается, где она находится. Она сказала мне, что уверена, что он сделает все, что обещает, и, заверив в своей полной признательности, отпустила меня. По моем возвращении меня из Голландии, читатель узнает, что с ней сталось.

После того, как я убедил м-м д’Юрфе, что направляюсь в Голландию ради блага Франции и что вернусь в начале февраля, она попросила меня продать для нее там акции Индийской компании Гетеборга. У нее их было на 60 000, и она не могла их продать на Парижской бирже, потому что там не было денег, а кроме того, ей не хотели отдавать накопленный процент, который был значительным, поскольку в течение трех лет она не снимала дивидендов. Поскольку я согласился оказать ей эту услугу, она должна была сделать меня собственником этих акций с помощью контракта продажи, который она и оформила в тот же день, за подписями Тортона и Бауэра с площади Виктуар. Вернувшись к ней, я хотел сделать расписку – обязательство вернуть ей стоимость ее активов по своем возвращении, но она этого не захотела. Оставляя ее, я имел удовольствие убедиться в отсутствии на ее лице каких бы то ни было признаков сомнений.

Взяв у г-на Корнемана вексель на три тысячи флоринов на еврея Боаз, банкира двора в Гааге, я отправился в путь. Прибыв через два дня в Анверс, я нанял яхту, которая доставила меня на другой день в Роттердам, где я заночевал. На следующий день я направился в Гаагу, где остановился у Жаке, в «Английском парламенте». В тот же день, накануне Рождества, я представился г-ну д’Афири в тот момент, когда он читал письмо герцога Шуазейля, информировавшее его обо мне и моем деле. Он пригласил меня обедать вместе с г-ном де Кудербак, резидентом короля Польского, выборщика Саксонского, и одобрил мои действия, заметив однако, что сомневается в их успехе, потому что голландцы имеют полные основания сомневаться, что мир наступит в ближайшее время.

Выйдя из отеля посла, я велел отвести себя к банкиру Боаз, которого застал за столом вместе со всей его безобразной и многочисленной семьей. Увидев вексель, он сказал мне, что в этот же день получил письмо Корнемана, в котором тот меня очень восхвалял. Он спросил, почему в канун Рождества я не иду баюкать младенца Иисуса; я ответил, что решил отмечать вместе с ним праздник Маккавеев. Он зааплодировал вместе со всем семейством моему ответу и просил занять комнату у него в доме. Приняв его предложение, я сказал своему лакею явиться в дом Боаз вместе с моей поклажей и после ужина, перед тем, как уйти, попросил его помочь мне реализовать за те несколько дней, что я намерен провести в Голландии, восемнадцать-двадцать тысяч флоринов на какое-нибудь выгодное дело. Он серьезно ответил, что подумает над этим.

Назавтра, с утра, после завтрака с ним и его семейством, он сказал, что решил мое дело, и отвел меня в свой кабинет, где, отсчитав 3 тыс. флоринов золотом и векселями, сказал, что не держит дома более, чтобы выдать мне в неделю 20 тысяч флоринов, как я просил накануне вечером. Очень удивленный той легкостью, с которой обращаются деньги в этой стране, потому что думал всего лишь пошутить, я поблагодарил его за это проявление дружбы и стал слушать дальше.

– Вот документ, – сказал он, – который я получил позавчера из Монетного двора. Они объявляют, что собираются отчеканить 400 тыс. дукатов и готовы их продавать по текущей цене золота, которое, к счастью, в данный момент не очень дорого. Каждый дукат пойдет по пять флоринов, два стюбера и три сантима. Это обменный курс Франкфурта на Майне. Покупаете 400 тысяч дукатов, отвозите или отправляете их в Франкфурт, взяв векселя на банк Амстердама, и вот вам ваша выручка, ясная и чистая. Вы получаете стюбер и одну восьмую с дуката, что даст вам 22 222 наших флорина. Завладейте этим золотом сегодня, и через неделю получите ваш барыш наличными. Дело сделано.

– Но, – ответил я ему, – разве не будет господам с Монетного двора затруднительно доверить мне эту сумму, доходящую более чем до четырех миллионов турских ливров?

– Разумеется, им будет затруднительно, если вы не купите их за наличные или оставите им равную сумму в надежных бумагах.

– У меня нет, мой дорогой месье Боаз, ни такой суммы, ни этого кредита.

– В таком случае вы ни за что не получите в неделю 20 тысяч флоринов. По предложению, которое вы мне сделали, я счел вас миллионером. Я проделаю эту операцию сегодня или завтра для кого-нибудь из своих детей.

Преподав мне этот замечательный урок, Боаз удалился в свою контору, и я пошел одеваться. Г-н Афири приходил, чтобы вернуть мне визит, в «Английский парламент» и, не найдя меня там, написал мне записку, в которой предложил прийти к нему и выслушать то, что он мне скажет. Я так и сделал, пообедал там и узнал из письма, полученного им от г-на де Булонь и показанного мне, что мне следует разместить полученные мной бумаги на сумму двадцать миллионов с потерей в восемь процентов, потому что в настоящий момент дело идет к миру. Показав мне их, он рассмеялся и я сделал то же. Он посоветовал мне не открываться евреям, из которых самый порядочный – это всего лишь меньший жулик, и дал мне собственноручную рекомендацию для Пелса, в Амстердаме, которую я взял с благодарностью, и, желая быть мне полезным в моих делах в Гётебурге, он представил меня шведскому министру. Этот последний адресовал меня г-ну Д. О. Я выехал на следующий день после дня Св. Иоанна, из-за приглашения самых усердных франк-масонов Голландии. Тот, кто меня пригласил, был граф де Тот, брат барона, того, что пропал в Константинополе. Г-н д’Афири представил меня м-м Правительнице, матери штатгальтера, который показался мне слишком серьезным для своего возраста в двенадцать лет. Она ежеминутно засыпала. Она умерла вскоре после того, и у нее нашли водянку головного мозга. Я увидел там также графа Филиппа де Синцендорф, который старался добыть двенадцать миллионов для императрицы и легко их получил под пять процентов годовых. Я узнал в Комедии министра Порты, который был другом г-на де Бонневаль, и думал, что он умрет от смеха при виде меня. Вот довольно комичный факт. Давали трагедию «Ифигения». Статуя Дианы находилась в глубине сцены. В конце акта входила Ифигения в сопровождении всех своих жриц, которые, проходя перед статуей, отдавали глубокий поклон богине. Театральный осветитель, добрый голландский христианин, выходя со сцены, сделал богине такой же реверанс. Партер и ложи разразились смехом, я тоже, но не до смерти. Мне пришлось объяснить турку происходящее, и он принялся смеяться с такой силой, что пришлось отвести его к нему в гостиницу, «Принц Оранский». Не засмеяться над происходящим было бы, я понимаю, признаком глупости, но нужно было обладать турецким умом, чтобы разразиться смехом до такой степени. Был, однако, великий философ, грек, который умер от смеха, наблюдая, как старая беззубая женщина поедает фиги. Те, кто много смеется, счастливее тех, что смеются мало, потому что веселье облегчает селезенку и очищает кровь.

За два часа до прибытия в Амстердам, сидя в двухколесной почтовой коляске, со слугой сзади на запятках, я встретился с четырехколесной коляской, запряженной, как и моя, парой лошадей, с хозяином и слугой. Кучер четырехколесного экипажа хотел, чтобы мой уступил дорогу, мой возражал, что, уступив дорогу, он рискует опрокинуть меня в канаву, но тот упорствовал. Я обратился к хозяину, красивому молодому человеку, и попросил его приказать уступить мне дорогу.

– Я в почтовой коляске, месье, – сказал я ему, – и, кроме того, я иностранец.

– Месье, у нас в Голландии мы не признаем права почты, а если вы иностранец, знайте, что у вас нет никаких преимуществ передо мной, находящемся у себя дома.

Слыша такое, я спускаюсь в снег до середины сапог и, держа обнаженную шпагу, говорю голландцу, чтобы спускался или уступил мне дорогу. Он отвечает мне с улыбкой, что у него нет шпаги, и что в любом случае он не бьётся по такому странному случаю. Он говорит мне подняться и уступает дорогу. Я прибыл к ночи в Амстердам, где поселился в «Звезде Востока». На следующий день я нашел на Бирже г-на Пелса, который сказал, что подумает о моем важном деле, и четверть часа спустя я встретился там с г-ном Д. О., который свел меня в разговоре с негоциантом из Гётеборга, который захотел мне сразу учесть мои шестнадцать акций, давая двенадцать процентов выручки. Г-н Пелс сказал мне подождать и заверил, что обеспечит пятнадцать. Он дал мне обед и, видя, что я очарован качеством его красного вина из Капской провинции, сказал, смеясь, что делает его сам, смешивая вино из Бордо с вином из Малаги. На другой день я обедал у г-на Д. О., который овдовел в сорок лет и у которого была дочь четырнадцати лет. Она была бы красавицей, если бы не ее не слишком красивые зубы. Она была наследницей всех богатств своего любимого отца, который ее обожал. Белокожая, с черными волосами, причесанными без пудры, с говорящими глазами, очень черными и выразительными, она меня поразила. Она говорила очень хорошо по-французски, она бегло играла на клавесине и страстно любила чтение. После обеда г-н Д. О. показал мне ее дом, в котором никто не жил, потому что после смерти своей жены он выбрал апартаменты на первом этаже, в которых расположился весьма комфортно. То, что он мне показал, было помещение из шести-семи комнат, где у него хранилась настоящая сокровищница из коллекций старинного фарфора; стены и переходы были покрыты пластинами из мрамора, каждая комната другого цвета, и увешаны турецкими коврами, подобранными специально для данной комнаты. Большая обеденная зала была вся покрыта алебастром, стол и буфеты из кедрового дерева. Дом был весь покрыт и снаружи мраморной плиткой. В субботу я увидел четырех или пятерых служанок с лестницами, моющих эти великолепные стены; меня насмешило то, что у всех этих служанок были с собой очень большие корзины, что вынуждало их носить штаны, потому что без этой предосторожности они предоставляли бы слишком интересное зрелище для прохожих. Осмотрев дом, мы спустились, и г-н Д. О. оставил меня наедине со своей дочерью в прихожей, где он обычно работал со своими служащими, но в этот день никого не было. Это был первый день нового года.

Исполнив сонату для клавесина, м-ль О. спросила меня, хожу ли я в концерт. Я ответил, что ничто не было мне столь интересно, как пойти туда вместе с ней.

– Думаете ли вы туда пойти, мадемуазель?

– Я пошла бы туда с самым большим удовольствием, но не могу пойти одна.

– Я был бы счастлив послужить вам, но не смею надеяться.

– Вы доставили бы мне самое чувствительное удовольствие, и я уверена, что если вы обратитесь к моему отцу, он вам не откажет.

– Вы уверены?

– Вполне уверена; он допустил бы невежливость, если бы отказал, после того, как вас узнал; я удивлена, что вы сомневаетесь; мой отец человек вежливый; я вижу, что вы не знакомы с нравами в Голландии. Девушки у нас пользуются полной свободой, они теряют ее только когда выходят замуж; идите, идите.

Я вошел к г-ну Д. О., который писал, и спросил, не доставит ли он мне счастье сопроводить его дочь в концерт.

– У вас есть экипаж?

– Да, месье.

– Тогда мне не надо велеть запрягать. Эстер?

– Да, отец?

– Ты можешь одеваться. Г-н Казанова желает оказать любезность проводить тебя в концерт.

– Спасибо, мой добрый папа.

Обняв его, она пошла одеваться, и вот, час спустя, готова, с выражением радости на лице. Я пожелал бы ей немного пудры, но Эстер пожалела цвета своих волос, которые делали ее кожу еще белее. Черная прозрачная косынка прикрывала ее грудь, молодую и слишком крепкую.

Мы спускаемся, я подаю ей руку, чтобы помочь подняться в экипаж, останавливаюсь, полагая, что ее сопровождает горничная или компаньонка, и, не видя никого, поднимаюсь, удивленный. Ее слуга, прикрыв дверцу, поднимается назад. Мне все это кажется невозможным. Такая девушка, в одиночку, со мной! Я онемел. Я спрашивал себя, должен ли я помнить, что я большой распутник, или должен забыть об этом. Эстер, веселая, говорит, что мы будем слушать итальянку, у которой голос как у соловья, и, видя меня растерянным, спрашивает о причине. Я что-то пробормотал в ответ, но закончил, сказав, что она представляется мне сокровищем, хранителем которого я недостоин быть.

– Я знаю, – сказала она, – что в остальной Европе не разрешают девушкам одним выходить с мужчинами, но здесь нас воспитывают быть благоразумными, и мы сами уверены, что, не будучи такими, мы навлечем на себя несчастье.

– Счастлив тот, кто будет вашим мужем, и еще более счастлив, если вы уже его выбрали.

– Ох! Это не мое дело выбирать, но моего отца.

– А если тот, кого он выберет, не будет тем, кого вы любите?

– Нельзя любить кого-то до того, как убедишься, что он будет тебе мужем.

– Значит, вы никого не любите.

– Никого, и даже не пытаюсь узнать, кто это будет.

– Могу ли я поцеловать вам руку?

– Почему руку?

Она отняла руку и дала мне свой рот, возвратив весьма скромно поцелуй, который шел от всего сердца, но я на этом остановился, когда она сказала, что сделала бы так и в присутствии своего отца, если мне это нравится.

Мы прибыли в концерт, где Эстер встретила множество девиц, своих подруг, дочерей богатых негоциантов, красивых и дурнушек, всех старавшихся ее расспросить, кто я такой. Она могла им сказать только мое имя, но очень оживилась, когда увидела невдалеке прекрасную блондинку; она спросила меня, нахожу ли я ту привлекательной; я ответил ей, как оно и было взаправду, что не люблю блондинок.

– Я хочу, однако, вас ей представить, потому что она, может быть, ваша родственница; ее зовут, как и вас, и вот ее отец. Месье Казанова, – говорит она ему, – я представляю вам г-на Казанова, друга моего отца.

– Возможно ли это? Я хотел бы также быть, – говорит он, – вашим другом, но мы, возможно, родственники. Я из семьи, происходящей из Неаполя.

– Тогда мы родственники, хотя и очень дальние, потому что мой отец был из Пармы. У вас есть ваша генеалогия? Мне надо было бы ее завести, но, по правде говоря, у меня не было для этого случая, потому что в этой стране не считаются с этими условностями.

– Не важно, мы можем развлечься на четверть часа, не делая из этого никакого парада. Я буду иметь честь нанести вам завтра визит и принесу вам серию своих предков. Надеюсь, вы не будете огорчены найти среди них своего прародителя?

– Я буду этим очарован, месье, и сам буду иметь честь прийти вас повидать завтра. Смею ли спросить, есть ли у вас здесь коммерческая контора?

– Никакой. Я здесь по финансовым делам и по поручению министра Франции. Я адресуюсь к г-ну Пелс.

Г-н Казанова сделал знак своей дочери, та подошла и он ее мне представил. Она была близкой подругой Эстер; я сел между ними двумя и начался концерт. После прекрасной симфонии, скрипичного концерта и другого – для гобоя, появилась итальянка, о которой столько говорили и которую звали Тренти, и встала позади человека, сидящего за клавесином. Мое удивление было велико, потому что я узнал в предполагаемой м-м Тренти Терезу Имер, жену танцовщика Помпеати, которую читатель, может быть, помнит. Я знал ее за восемнадцать лет до этой эпохи, когда старый сенатор Малипьеро выдал мне удары тростью, застав внезапно за детскими развлечениями с ней, и увидел ее снова в 1753 году в Венеции, где мы один или два раза предались любви, уже не по-детски, а по настоящему. Она уехала в Байрейт, где была любовницей маркграфа. Я хотел ее там повидать, но К. К. и монашенка М. М. не оставили мне свободного времени. Потом меня поместили в Пьомби, и я больше ничего о ней не знал. Каково же было мое удивление увидеть ее на концерте в Амстердаме! Я ничего не говорил, слушая арию, которую она пела ангельским голосом, предваряемую речитативом, начинающимся словами: Eccoti giunla al fin, donna infelice [26]Вот, наконец, явилась ты, несчастная!
. Аплодисменты длились без конца. Эстер мне сказала, что никто не знает, кто эта женщина, что она знаменита сотней своих историй, что она несчастлива в делах и что она живет, переезжая из города в город по всей Голландии, выступая везде в публичных концертах, где получает в оплату только то, что дают ей присутствующие на серебряную тарелку, с которой она обходит в конце концерта все ряды.

– И наполняется ли ее тарелка?

– Очень мало, потому что все, кто здесь присутствует, уже оплатили свои билеты. Так что хорошо, если она выручает тридцать или сорок флоринов. Она будет послезавтра в концерте в Лейдене, на следующий день – в Гааге, а еще через день – в Роттердаме, затем она вернется сюда; уже более шести месяцев она ведет эту жизнь, и все всегда в восхищении от ее пения.

– У нее есть любовник?

– Говорят, что у нее есть молодые люди в каждом из этих городов, но что они, вместо того, чтобы давать ей деньги, получают их от нее, поскольку сами не имеют ни су. Она ходит всегда одетая в черное, не только потому, что она вдова, но и по причине великого горя, которое, как она говорит, у нее случилось. Вы ее увидите обходящей наш ряд через полчаса.

Я отсчитал у себя в кармане двенадцать дукатов и завернул их в бумажку, ожидая ее с сильным сердцебиением, которое заставляло меня внутренне смеяться, потому что я не находил ему причины.

Когда она пересекла ряд перед моим, я увидел, что она очень удивлена при виде меня, но я отвел от нее взгляд, продолжая разговор с Эстер. Когда она оказалась передо мной, я положил на ее тарелку маленький сверток, не глядя на нее, и она прошла дальше. Но я хорошо разглядел маленькую девочку четырех-пяти лет, сопровождающую ее, которая вернулась обратно, когда они дошли до конца ряда, чтобы поцеловать мне руку. Я был поражен, так как увидел голову этого ребенка, с моей собственной физиономией. Я смог притаиться, но малышка, внимательно на меня глядя, оставалась на месте.

– Не хотите ли конфет, прелестное дитя? – спросил я, берите коробку.

Говоря так, я подал ей полную коробку, сделанную из ракушек, но я дал бы ей и в случае, если бы она была из золота. Она отошла, и Эстер сказала мне, смеясь, что этот ребенок – мой портрет.

– Поразительно, – добавила м-ль Казанова.

– Случай, – сказал я ей, – часто порождает сходства без всякой причины.

После концерта я доставил м-ль Эстер О. в руки ее отца и пошел в «Звезду Востока», где поселился. Я заказал блюдо устриц и собирался поесть их и пойти спать, когда увидел входящую в мою комнату Терезу с ребенком. Я, естественно, поднялся, чтобы в восхищении ее поцеловать, когда она, догадавшись об этом, то ли притворно, то ли всерьез, упала на пол в обмороке. Поскольку это могло быть натурально, я постарался соответствовать обстоятельствам сцены и привел ее в чувство с помощью холодной воды, дав ей также понюхать ароматной соли «О де Люз». Придя в себя, она смотрела на меня, не говоря ни слова. Я спросил, не хочет ли она поужинать, и она ответила, что да. Я быстро распорядился поставить три куверта, и нам принесли обычный ужин, который, однако, продержал нас за столом до семи часов утра, занятых пересказом наших судеб и наших несчастий. Она знала большую часть моих превратностей судьбы, я же не знал ничего о ее. Поэтому это она говорила пять или шесть часов подряд. Софи, это было имя ее дочери, спала глубоким сном на моей кровати до утра. Тереза приберегла на конец своих повествований то, что было наиболее важным и что должно было меня интересовать более всего. Она сказала, что Софии – моя дочь, и достала из кармана ее свидетельство о крещении, где была зарегистрирована дата ее рождения. Мы виделись и любили друг друга в Венеции в начале ярмарки Вознесения 1763 года, и Софи родилась в Байрейте в последний день года; ей пошел как раз шестой год. Я сказал, что убедился в ее правоте, и что, будучи в состоянии дать ей хорошее образование, я готов об этом позаботиться; но она ответила, что это ее сокровище и что я надорву ей душу, если отниму у нее девочку; она предложила мне вместо этого своего сына, двенадцати лет, которого у нее нет средств достойно воспитать.

– Где он?

– Он находится, не скажу, что в пансионе, но в закладе в Роттердаме, так что мне его не отдадут, пока я, по крайней мере, не заплачу тому, у кого он находится, всего, что я ему должна.

– Сколько вы должны?

– Восемьдесят флоринов. Шестьдесят два вы мне уже дали, дайте еще четыре дуката, и мой сын будет у вас, и я стану счастливейшей из матерей. Я передам его вам в Гааге на следующей неделе, поскольку вы говорите, что должны туда вернуться.

– Да, моя дорогая Тереза. Вместо четырех дукатов вот вам двадцать. Мы снова увидимся в Гааге.

Порыв переживаний, вызванных чувством благодарности, и радость, затопившая ее душу, были необычайны, но они не смогли пробудить мою былую нежность, ни, тем более, мою прежнюю склонность, которую я к ней испытывал, потому что я никогда не любил ее страстно. Она сжимала меня в своих объятиях более четверти часа, снова и снова демонстрируя самые живые желания, но напрасно; я возвращал ей ее ласки без той страсти, которой она желала, чтобы убедиться, что они исходят из того же источника, которому Софи была обязана своим рождением. Тереза утопала в слезах; затем она вздохнула, взяла свою дочь и оставила меня, повторив, что мы увидимся снова в Гааге, и что она уезжает в полдень.

Тереза была на два года старше меня, она была блондинка, красива, исполнена ума и таланта, но ее чары были уже не прежние, когда я мог ощутить их силу. История того, что с ней произошло за те шесть лет, начиная с ее отъезда из Венеции в Байрейт, достойна занять моего читателя, и я ее охотно опишу, постараясь вспомнить все ее обстоятельства. Уличенная влюбленным маркграфом в неверности с г-ном де Монперни, она была изгнана, разошлась со своим мужем Помпеати и направилась с любовником в Брюссель, где за несколько дней очаровала принца Шарля де Лорен, который передал ей, в качестве личной привилегии, управление всеми спектаклями во всех Австрийских Нидерландах. С этой привилегией она захватила самые крупные предприятия, что вынудило ее нести огромные расходы, так что менее чем в три года, распродав все свои бриллианты, кружева, гардероб и все, что у нее было, она вынуждена была уехать в Голландию, чтобы не попасть в тюрьму. Ее муж покончил с собой в Вене из-за страданий, причиняемых ему кишечником; он вскрыл себе живот бритвой и умер, вытащив кишки наружу.

Дела так и не позволили мне пойти спать. Г-н Казанова пришел выпить со мной кофе и просил меня пообедать с ним, назначив мне свидание в Бирже Амстердама, которая представляет собой нечто удивительное для любого мыслящего иностранца. Многочисленные миллионеры, выглядящие как деревенщина. Человек, у которого лишь сотня тысяч флоринов – беден до такой степени, что не осмеливается торговать под собственным именем. Г-н Д. О. пригласил меня обедать на завтра в маленький домик, который у него был в Амстеле, и г-н Казанова отнесся ко мне с большим почтением. Прочтя мою генеалогию, которую мне так хорошо составили в Неаполе, он стал восстанавливать свою, которую нашел в точности как моя, но, будучи вполне равнодушен к этому факту, он только посмеялся, в отличие от дона Антонио из Неаполя, который к этому отнесся вполне серьезно и дал тому такие добрые свидетельства. Он предложил мне, однако, свои услуги и свои советы во всем, что касается коммерции, если у меня возникнет такая нужда. Его дочь казалась мне красивой, но я не был поражен ни ее прелестями, ни умом, я был занят только Эстер, о которой говорил несколько раз за столом, так что м-ль Казанова вынудила меня, наконец, признать, что та некрасива. Девушка, которая знает, что красива, торжествует, когда может заткнуть рот мужчине, который говорит одобрительно об одной из равных себе, чьи достоинства бесспорны. Несмотря на это, юная Казанова была близкой подругой Эстер.

После обеда г-н Д. О. сказал, что если я хочу отдать свои акции из пятнадцати процентов, он возьмет их сам, и я избегу затрат на посредника и нотариуса. Я согласился, и после того, как они перешли к нему, я попросил у него оплатить их обменным векселем на Туртона и Бора, в турских ливрах, на мое имя. Посчитав талер банка Швеции по восемь ливров и десять су, он дал мне обменный вексель на предъявителя, привязавшись к обменному курсу Гамбурга, на семьдесят две тысячи франков, в то время как при пяти процентах я должен был получить при этой операции лишь 69 тысяч. Это составляло шесть процентов. Так что я порадовался за м-м д’Юрфе, которая, возможно, не ожидала такой добросовестности с моей стороны. К вечеру я направился с г-ном Пелс в Саардам в закрытой барке, установленной на санях. Я нашел этот способ передвижения очень необычным и весьма занятным. Мы двигались по ветру с превосходной скоростью, преодолев пятнадцать английских миль за час. Нельзя себе представить экипаж ни более удобный, ни более укрытый, ни более безопасный. Никто бы не отказался совершить кругосветное путешествие в подобном экипаже, по морю, покрытому льдом, при условии однако, что ветер дует в корму, потому что иначе он двигаться не может и руль тут не поможет. Что мне особенно понравилось, это та точность, с которой два матроса спустили два паруса, когда, прибыв на остров, они должны были остановить барку. Это единственный момент, когда можно испытать страх, потому что барка продолжает двигаться вперед более чем на сотню шагов даже при спущенных парусах, и если запоздать хотя бы на секунду, сила удара ее о берег разнесет ее на куски. Мы откушали окуней и не могли там погулять из-за сильного ветра, но я побывал там другой раз и ничего не буду рассказывать, так как каждый знает, что такое замечательный Сардам, настоящий питомник богатых торговцев, которые со временем становятся миллионерами в Амстердаме. Мы вернулись к г-ну Пелс в санях, запряженных парой лошадей, принадлежащих ему. Он удержал меня на ужин, и я покинул его лишь в полночь. Он сказал, обратив ко мне свое честное лицо, что, поскольку я стал другом ему и г-ну Д. О., мне не нужно обращаться к евреям по поводу своего большого дела, а следует напрямую обратиться к ним.

На следующий день снег падал большими хлопьями; я направился рано утром к г-ну Д. О., где нашел его дочь в очень хорошем настроении. В присутствии своего отца она стала смеяться надо мной по поводу того, что я провел ночь в гостинице с м-м Тренти.

Г-н Д. О., сказав, что мне нет нужды защищаться, поскольку позволительно любить таланты, просил рассказать, кто эта женщина. Я сказал ему, что она венецианка, муж которой недавно покончил с собой, и что уже шесть лет прошло с тех пор, как мы виделись последний раз.

– Встреча с вашей дочерью, – сказала Эстер, – должна была вас поразить.

Я сказал ей, что эта девочка не может мне принадлежать, так как у ее матери был муж, но она продолжала рассуждать о нашем сходстве и о том, что я засыпал намедни, ужиная у г-на Пелс.

– Я завидую, – с умом возразила она, – кое-кому, кто по секрету вкушает сладкий сон, в то время как я в течение долгого времени мечтаю об этом напрасно и с отвращением, потому что когда просыпаюсь, вместо того, чтобы обрести ум более свободным, нахожу его отягощенным и удрученным отсутствием забот, происходящим от усталости.

– Попробуйте, мадемуазель, провести ночь, слушая длинную историю кого-то, кто вам интересен, но из его собственных уст. Вы с удовольствием уснете в следующую ночь.

– Этого кое-кого не существует. Полагаю, мне нужны книги и помощь кого-то, кто мог бы подобрать для меня интересные. Я люблю историю, путешествия, но я должна быть уверена, что то, что я читаю, – не полная выдумка. Если я в этом не уверена, я бросаю чтение.

Я предложил ей на следующий день книги, перед моим отъездом в Гаагу; она потребовала с меня слово, вместе с комплиментом, что я в Гааге снова увижусь с ла Тренти.

Искренность Эстер вогнала меня в краску, и г-н Д. О. смеялся от всего сердца над судом, который устроила мне его дочь. В одиннадцать часов мы сели в сани и направились в маленький дом, где, как она меня предупредила, будет также м-ль Казанова со своим женихом. Я увидел удовлетворение на ее лице, когда заверил ее, что никто не может мне быть интересней, чем она сама.

Мы увидели обоих покрытыми снегом, вышедшими нас встречать. Мы сошли, вошли в салон, чтобы сбросить наши меха, и я увидел жениха, который, мельком взглянув на меня, что-то тихо сказал своей нареченной. Она смеется, говорит что-то Эстер, которая сообщает это отцу, тот еще пуще смеется. Все смотрят на меня, я уверен, что речь обо мне; я стараюсь казаться индифферентным, но это не должно помешать мне приблизиться к ним. Вежливость превыше всего.

– Можно ошибиться, – говорит г-н Д. О., – но следует, однако, прояснить дело. С вами не произошло ничего забавного во время путешествия из Гааги в Амстердам?

Про этом вопросе я кинул взгляд на жениха и обо всем догадался.

– Ничего забавного, – ответил я, – кроме встречи с приятной личностью, которая вознамерилась опрокинуть мою коляску в канаву, и полагаю, что вижу ее здесь.

Всеобщий смех возобновился, и мы обнялись, но после его рассказа обо всех обстоятельствах юная Казанова желчно сказала ему, что он должен был биться. Эстер возразила, сказав, что он проявил больше мужества, вняв рассудку, и г-н Д. О. поддержал это мнение в резких выражениях; но мятежница, выставив целый парад романтических идей, стала дуться на своего возлюбленного. Я на это объявил ей настоящую войну, которая очень понравилась Эстер.

– Пойдем, пойдем, – сказала прелестная Эстер оживленно, – наденем коньки и скорее пойдем развлекаться на Амстел, потому что я боюсь, что лед растает.

Я не захотел попросить меня уволить от этого. Г-н Д. О. нас покинул. Жених м-ль Казанова приладил мне коньки, и вот – девицы пустились вперед, в коротких юбках, снабженные штанами из черного велюра, чтобы обезопаситься от несчастных случаев. Мы спустились на Амстел, и, учитывая, что я был совершенным новичком на этом манеже, читатель может себе представить, как, упав жестоко на твердый лед по меньшей мере двадцать раз, я решил, что кончу тем, что отобью себе почки; однако, тем не менее, я устыдился бросить партию и окончил ее, только когда позвали на обед. Поднимаясь из-за стола, я чувствовал себя как парализованный во всех своих членах. Эстер дала мне баночку помады и заверила, что следует натереться перед тем, как лечь в кровать, назавтра я почувствую себя вполне хорошо. Она сказала правду. Все много смеялись; я позволял смеяться; я видел, что эта затея была задумана только для того, чтобы посмеяться на мой счет, и не счел это дурным. Я хотел понравиться Эстер и был уверен, что мои покорность и снисходительность мне в этом помогут. Я провел послеобеденное время вместе с г-ном Д. О., предоставив молодым людям снова идти на Амстел, где они оставались до сумерек.

Мы поговорили о моих двадцати миллионах, и я понял из его разъяснений, что смогу их учесть, только обратившись непосредственно к компании негоциантов, которая проведет эту операцию в обмен на остальные бумаги, и что при этом я должен быть готов много потерять. Когда я сказал ему, что охотно совершу сделку с Компанией Индий в Гётеборге, он сказал, что переговорит с маклером, и что г-н Пелс мог бы быть мне весьма полезен.

На другой день, проснувшись, я решил, что пропал. Мне показалось, что последние из моих позвонков, называемые «Os sacrum» рассыпаются на тысячу кусков. Я использовал при этом почти всю помаду, которую дала мне Эстер. Я не забыл ее пожелания. Я велел отвести себя в книжную лавку, где отобрал все книги, которые счел для нее интересными. Я отправил их ей, попросив переправить мне обратно те, что она прочла. Она так и поступила и, поблагодарив меня, просила прийти ее поцеловать перед отъездом в Амстердам, если я хочу получить красивый подарок.

Я зашел туда очень рано, оставив свою почтовую коляску у их дверей. Ее гувернантка проводила меня к ее кровати, где я нашел ее улыбающейся, с лицом цвета лилий и роз.

– Я уверена, – сказала она мне, – что вы бы не пришли, если бы я не воспользовалась словом «поцеловать». Говоря так, она предоставила моим жадным губам всю прелесть своего лица. Разглядев между тем розовые бутоны ее юных грудей, я вознамерился завладеть ими; заметив это, она перестала смеяться и перешла к обороне. Она сказала мне, что я хорошо поступлю, если развлекусь в Гааге с м-м Тренти, у которой находится ценный залог моей нежности. Я заверил ее, что направляюсь в Гаагу лишь затем, чтобы говорить о делах с послом, и что она увидит меня через пять или шесть дней, влюбленным исключительно в нее. Она ответила, что полагается на мое слово, и при прощании наградила меня таким нежным поцелуем, что я почувствовал уверенность, что она предоставит мне все при моем возвращении. Я выехал весьма влюбленным, и прибыл в час ужина к Боазу.