Среди писем, которые я получил на почте, я нашел одно от генерального контролера, который мне сказал, что королевские бумаги на двадцать миллионов находятся у г-на д’Афири, и он отдаст их с потерей не более чем в восемь процентов, и другое, от моего покровителя аббата де Берни, который сказал, что надо провернуть это дело с наибольшей возможной выгодой, и чтобы я был уверен, что если посол обратится к министру, он получит приказ соглашаться на условия по меньшей мере такие, какие можно получить на Парижской бирже.
Боаз, удивленный выгодностью осуществленной мной продажи моих шести акций через Гётебург, сказал, что постарается учесть мои двадцать миллионов в акциях шведской компании Индий, если я подпишу у посла письмо, по которому обязуюсь передать королевские бумаги Франции с потерей десяти процентов, приняв шведские акции на пятнадцать процентов выше номинала, как я продал свои шестнадцать. Я на это согласился при условии, что он не будет требовать от меня отсрочки в три месяца, и что контракт не может быть изменен в случае, если будет заключен мир. Я увидел, что мне следует вернуться в Амстердам, и я туда бы и уехал, если бы не дал слово Тренти ждать ее в Гааге. Она приехала из Роттердама на следующий день и написала, что ждет меня к ужину. Я получил от нее записку в комедии. Слуга, который мне ее принес, сказал, что по окончании пьесы он отведет меня к ней. Отправив своего лакея к Боазу, я пошел к ней.
Я нашел эту необычную женщину на четвертом этаже бедного дома, с дочерью и сыном. Посреди комнаты стоял стол, покрытый черной скатертью, с двумя свечами. Поскольку Гаага была столичный город, я был одет пышно. Эта женщина, одетая в черное, со своими двумя детьми, показалась мне Медеей. Ничего не могло быть миловиднее ее двух созданий. Я нежно прижал к сердцу мальчика, назвав его сыном. Его мать сказала ему, что с этого момента он должен смотреть на меня как на своего отца. Я узнал в нем того, которого видел в мае 1753 года в Венеции у м-м Манцони, и был им очарован. Он был очень мал ростом, было видно, что он будет прекрасной комплекции, хорошо сложен, и в его тонком лице проглядывал ум. Ему было тринадцать лет.
Его сестра находилась там же, неподвижная, ожидая, по-видимому, своей очереди. Взяв ее на колени, я не мог насытиться, покрывая ее поцелуями. Она молча радовалась, видя, что интересна мне больше, чем ее брат. На ней была только легкая юбка. Я целовал все ее прелестное тельце, радуясь, что я – тот, кому это маленькое создание обязано своим существованием.
– Не правда ли, милая мама, это тот самый господин, которого мы видели в Амстердаме, и которого приняли за моего папу, потому что я на него похожа? Но это невозможно, потому что мой папа умер.
– Это правда, – сказал я, – но я могу быть твоим близким другом. Ты хочешь этого?
– Ах, мой дорогой друг! Поцелуемся!
Посмеявшись, мы сели за стол. Героиня подала тонкий ужин и превосходное вино. Она, как она мне сказала, не принимала лучше и маркграфа во время тех интимных ужинов, что давала ему тет-а-тет. Чтобы лучше понять характер ее сына, которого я решил увезти с собой, я с ним поговорил. Я нашел, что он неискренен, скрытен, все время настороже, контролирует свои ответы и, соответственно, никогда не дает их такими, какие шли бы напрямую от сердца, если бы он забылся. Это однако сопровождалось видимостью вежливости и скромности, которые, как он полагал, должны были мне нравиться. Я ласково сказал ему, что его манера могла бы быть превосходной в свое время и в своем месте, но что бывают моменты, когда мужчина может быть счастлив, только освободившись от зажатости, и только в такие моменты можно счесть его приятным, естественно, если это качество присутствует в его характере. Его мать, хваля его во всем остальном, сказала, что его главным качеством является скрытность, что она приучила его быть таким всегда и во всем, и она все время страдает от его привычки быть с нею таким же сдержанным, как и со всеми остальными. Я ясно ему сказал, что это недопустимо, и что я не могу понять, как мог бы отец питать даже не любовь, а какую-то дружбу к сыну, всегда застегнутому на все пуговицы.
– Скажите мне, – сказал я мальчику, – чувствуете ли вы себя в состоянии пообещать относиться ко мне со всем доверием и ни в коем случае не иметь относительно меня никаких секретов, ни настороженности?
– Я обещаю вам, – ответил он, – что скорее умру, чем решусь сказать вам неправду.
– Это в его характере, – вмешалась его мать, – таков ужас, который я внушила ему по отношению ко лжи.
– Это очень хорошо, – ответил я, – но вы могли бы направить вашего сына к добру иной дорогой. Вместо того, чтобы представить ему мерзость лжи, вы могли бы представить красоту правды. Это единственное средство стать любимым, и в этом мире, чтобы быть счастливым, надо, чтобы тебя любили.
– Но, – ответил он мне с усмешкой, которая мне не понравилась, но очаровала его мать, – не лгать и говорить правду – разве это не одно и то же?
– Отнюдь нет, потому что вы же не можете не говорить мне ничего. Речь идет о том, чтобы раскрыть вашу душу, говорить мне все, что творится в вас и вокруг вас, и обнажить мне даже то, что могло бы заставить вас покраснеть. Я помогу вам краснеть, мой дорогой сын, и в скором времени вы уже не будете ощущать в этом риска; но когда мы узнаем друг друга лучше, мы очень скоро увидим, подходим ли мы друг другу, потому что я не смогу никогда относиться к вам как к своему сыну, нежно любимому, и не соглашусь никогда считать ваше отношение ко мне таким, как к любимому отцу, если не увижу в вас самого близкого друга, а разобраться в этом будет моим делом, потому что вы никогда не сможете скрыть от меня ни малейшей из ваших мыслей; но когда я открою ее вопреки вашему желанию, я перестану вас любить и вы на этом проиграете. Вы поедете со мной в Париж, как только я окончу свои дела в Амстердаме, куда направляюсь завтра. К моему возвращению надеюсь найти вас подготовленным вашей матерью к новому будущему.
Я был удивлен, видя мою дочь слушающей не моргая все то, что я говорил ее брату и напрасно старающейся сдержать слезы.
– Почему ты плачешь? – говорит ей ее мать, – это глупо.
Дитя рассмеялось, прыгнув ей на шею, чтобы расцеловать. Я явственно увидел, что ее смех был настолько же притворным, насколько натуральны были слезы.
– Хочешь тоже поехать со мной в Париж? – спросил я.
– Да, мой дорогой друг, но вместе с матерью, потому что без меня она умрет.
– А если я прикажу тебе ехать? – говорит ее мать.
– Я послушаюсь, но вдали от тебя, как я смогу жить?
Моя дорогая дочь делала вид, что плачет. Это было очевидно. Тереза и сама должна была это понимать, и я, отозвав ее в сторонку, сказал, что если она воспитывала своих детей комедиантами, она добилась своего, хотя для общества они – маленькие подрастающие монстры. Я прекратил ее упрекать, потому что увидел, что она плачет, но, тем не менее, это было сказано всерьез. Она просила меня остаться в Гааге еще на день, я ответил, что не могу этого, и вышел ненадолго; но был удивлен, войдя обратно, услышав Софи, говорящую, что для того, чтобы доказать, что я ее друг, я должен пройти некоторое испытание.
– Какое испытание, сердечко мое?
– Прийти поужинать со мной завтра.
– Я не могу, потому что, отказав только что твоей матери в этой любезности, я ее обижу, если соглашусь оказать ее тебе.
– Ах нет, нет, потому что это она подучила меня попросить вас об этом.
Мы засмеялись, но ее мать назвала ее маленькой негодницей, а ее брат был обрадован тем, что не совершил подобной бестактности, и я ясно увидел на лице малышки свидетельство ее душевной растерянности. Я поспешил заверить ее, что не буду стараться огорчать ее мать, внушая ей новые для нее принципы морали, которые она выслушала, пропустив мимо ушей. Я кончил тем, что пообещал прийти поужинать с ней завтра, но при условии, что она выставит только одну бутылку бургундского и три блюда.
– Потому что ты небогата, – сказал я.
– Я это хорошо знаю, дорогой мой друг, но мама сказала, что это вы за все платите.
При этом ответе я должен был опустить руки, и, несмотря на свою досаду, ее мать вынуждена была поступить так же. Бедная, хотя и изворотливая, женщина, восприняла как глупость наивность Софи. На самом деле это был ум, это был алмаз чистой воды, который нуждался только в огранке. Она сказала мне, что вино ей ничего не стоило, что В.Д.Р., молодой человек, сын бургомистра Роттердама, поставляет его ей, и что он будет ужинать с нами завтра, если я позволю. Я, смеясь, ответил, что с удовольствием увижу его. Я ушел, осыпанный поцелуями дочери. Я очень хотел, чтобы ее мать мне ее отдала, но мои просьбы были бесполезны, потому что я видел, что она рассматривала ее как способ обеспечения своей будущей старости. Таков образ мыслей любой женщины – авантюристки, и Тереза была именно авантюристкой. Я дал этой матери двадцать дукатов на то, чтобы она одела на них моего приемного сына, и Софи, исполненная благодарности, бросилась мне на шею. Жозеф хотел поцеловать мне руку, но я заверил его, что в будущем он должен будет благодарить меня только поцелуями. Когда я выходил на лестницу, она захотела показать мне комнату, где спят ее дети. Я видел ее старания, но был весьма далек от того, чтобы испытывать к ней склонность. Меня полностью занимала Эстер.
На следующий день я увидел у Терезы молодого В. Д. Р. Красивый юноша, двадцати двух лет, одетый просто, ни кислый ни сладкий, ни вежливый ни невежливый, без всяких светских навыков. Ему было позволено быть любовником Терезы, но передо мной ему не стоило держаться слишком вольно. Когда она заметила, что он хочет держать себя хозяином, и что он меня шокирует, она перевела его в служащие. Будучи направлен на организацию блюд, убедившись в превосходном качестве подаваемых вин, он ушел, оставив нам десерт. Я также ушел в одиннадцать, заверив ее, что еще увижусь с ней до отъезда. Княгиня Голицина, урожденная Кантемир, пригласила меня на обед.
Назавтра я получил письмо от м-м д’Юрфэ, которая с помощью обменного векселя на Боаза перевела мне 12 тыс. фр., очень благородно заявив, что ее акции стоили ей 60 000 фр. и она ничего не хочет сверх того. Этот подарок пяти сотен луи мне понравился. Все остальное ее письмо было заполнено химерами. Она писала мне, что ее Гений сказал ей, что я вернусь в Париж с мальчиком, рожденным от философского соития, и что она надеется, что я позабочусь о ней. Странный случай! Я заранее смеялся над впечатлением, которое произведет на ее душу появление сына Терезы. Боаз поблагодарил меня за то, что я удовлетворился тем, что он оплатил мне мой вексель дукатами. Золото в Голландии является предметом торговли. Платежи производятся либо бумагами, либо чистым серебром. В настоящий момент никто не хочет дукаты, потому что ажио (меновая стоимость) поднялся на пять стюберов.
Пообедав с княгиней Голициной, я пошел переодеться в редингот и зашел в кафе, чтобы почитать газеты. Я увидел В. Д. Р., который, направляясь сыграть партию в бильярд, сказал мне на ухо, что я мог бы заключить на него пари. Такое проявление дружбы мне понравилось. Я счел, что он в себе уверен, и поставил на него, но при трех проигранных им партиях стал заключать пари против него, не известив его об этом. Три часа спустя он кончил игру, проиграв тринадцать или четырнадцать партий, и, полагая, что я все время ставил на него, выразил мне соболезнование. Я увидел его удивление, когда продемонстрировал тринадцать – четырнадцать выигранных дукатов, слегка посмеявшись над его уверенностью в собственной игре и сказав, что выиграл их, играя против него. Весь бильярд над ним посмеялся; он не ожидал насмешек; он был весьма недоволен моими шутками, вышел в гневе, а минуту спустя я пошел к Терезе, поскольку ей обещал. Я должен был завтра уезжать в Амстердам. Она ожидала В. Д. Р., но не стала больше его ждать, когда я рассказал ей, как и почему он в гневе ушел из бильярдной. Проведя часок с Софи на руках, я покинул ее, пообещав, что увижусь с ней через три-четыре недели. Возвращаясь в одиночку к Боазу и имея под рукой шпагу, я, при ярком свете луны, был атакован В. Д. Р… Он сказал, что хотел бы убедиться, так ли остра моя шпага, как мой язык. Я тщетно пытался его успокоить разумными доводами; я медлил обнажать шпагу, хотя он держал свою в руке обнаженной, я говорил ему, что он неправ, так плохо реагируя на шутки, я просил у него прощения, предложил ему отложить свой отъезд, чтобы попросить у него прощения в кафе. Не тут то было, он хотел меня убить, и чтобы заставить меня достать свою шпагу, он ударил меня своей плашмя. Это случилось со мной впервые в жизни. Я достал, наконец, свою шпагу и, еще надеясь заставить его прислушаться к голосу разума, отбил удар и отступил. Он принял это за проявление страха и нанес мне длинный удар, который подрезал мне волосы. Он проткнул мой галстук слева, его шпага прошла дальше, четырьмя линиями правее, и он проткнул бы мне горло. Я в испуге отпрыгнул в сторону и, с намерением убить, ранил его в грудь; будучи уверен в результате, предложил ему покончить на этом. Поскольку он отвечал, что еще не мертв, и продолжал, как бешеный, меня атаковать, я тушировал его четыре раза подряд. При моем последнем ударе он отпрыгнул назад, сказав, что ему достаточно, и просил меня уйти. Я был обрадован, так как, желая обтереть свою шпагу, увидел, что ее острие лишь слегка окрашено кровью. Боаз еще не лег. Поскольку он слышал все происходящее, он посоветовал мне уезжать тотчас в Амстердам, несмотря на то, что я его заверил, что раны не смертельны. Мой экипаж был у шорника, я поехал в коляске Боаза, оставив распоряжение моему слуге выехать назавтра, чтобы доставить мне мой экипаж в Амстердам во второй отель «Библия», где я остановился. Я прибыл туда в полдень, а мой слуга – в начале ночи. Он не смог мне сказать ничего нового, но меня порадовало то, что в Амстердаме ничего не знали и восемью днями позднее. Это дело, хотя и простое, могло доставить мне много неприятностей, потому что репутация бретера совершенно не котируется среди негоциантов, с которыми я в данный момент заключал хорошие сделки.
Мой первый визит был, очевидно, к г-ну Д. О. Но, по существу, это был визит к Эстер. Разлука с ней разожгла во мне огонь. Ее отца не было; я нашел ее за столом, где она писала, развлекаясь арифметической проблемой; я для забавы нарисовал ей два магических квадрата, они ей понравились, она взамен попыталась показать мне шутки, которые я знал, но притворился пораженным. Мой добрый Гений внушил мне построить для нее кабалу. Я предложил спросить письменно что-нибудь, чего она не знала, но хотела бы узнать, заверив, что силой вычисления она получит удовлетворяющий ее ответ. Она засмеялась и спросила меня, почему я так рано вернулся в Амстердам. Я показал ей, как оформить в пирамиду числа, полученные из слов, и все прочие процедуры; затем я заставил ее саму извлечь числовой ответ, который перевел для нее во французский алфавит, и она была поражена, прочитав, что то, что заставило меня вернуться в Амстердам, была любовь. Вне себя от изумления, она заявила мне, что это удивительно, хотя ответ и содержит ложь, и она хотела бы знать, кто может научить ее такому волшебному вычислению. Я ответил, что те, кто умеют это, не могут никого этому научить.
– Как же вы сами узнали?
– Я сам научился этому из одного манускрипта, оставленного мне отцом.
– Продайте мне манускрипт.
– Я сжег его. Мне дозволено научить одного человека, но лишь когда я достигну возраста пятидесяти лет. Если я обучу его раньше этого возраста, мне грозит опасность его потерять. Элементарный дух, связанный с оракулом, удалится. Я узнал это из того же манускрипта.
– Значит, вы можете узнавать все, что есть в мире самого тайного?
– Я обладал бы этой возможностью, если бы ответы не были чаще всего темны по смыслу.
– Если это не слишком долго, не были бы вы столь любезны, чтобы ответить мне еще на один вопрос?
Она спросила, какова ее судьба, и оракул ответил, что она еще не сделала своего первого шага, чтобы определиться. Эстер, вне себя, позвала свою гувернантку и думала удивить ее, показав два оракула, но добрая швейцарка не нашла в этом ничего удивительного. В волнении та назвала ее глупой. Она умолила меня позволить задать еще один вопрос, и я ей разрешил. Она спросила, кто та персона в Амстердаме, которая любит ее больше всех, и тем же методом получила в ответ, что никто не любит ее так сильно, как тот, кому она обязана своим существованием. Бедная девочка, полная ума, серьезно сказала мне, что я сделал ее несчастной, потому что она умрет от горя, если не сможет обучиться этому вычислению. Я ничего ей не ответил, и она грустно посмотрела на меня. Она сформулировала вопрос, протянув свою прекрасную руку к бумаге. Я поднялся, чтобы ей не мешать, но пока она строила пирамиду, я мимоходом бросил взгляд не бумагу и прочел вопрос. Проделав все так, как я ее научил, она сказала, чтобы я получил ответ, не глядя на ее вопрос. Я подошел, и она, покраснев, попросила оказать ей эту любезность. Я согласился, но с условием, что она больше не будет просить меня о таком. Она обещала. Поскольку я подглядел вопрос, я знал, что она просила у оракула позволения показать отцу все вопросы, что она задавала, и сделал так, что она получила в ответе, что ее ждет счастье, если она никогда не будет спрашивать ничего такого, что считала бы необходимым держать в секрете от своего отца. Она вскрикнула, не находя слов, чтобы выразить мне свою благодарность. Я покинул ее, направившись в Биржу, где подробно поговорил о своем большом деле с г-ном Пелс.
На следующее утро пришел красивый и очень вежливый человек с письмом от Терезы, в котором она говорила о нем и заверила, что если у меня есть коммерческие дела, он сможет быть мне полезен. Его звали Рижербоос. Она сказала также, что пять ран В. Д. Р. все были легкие, что мне нечего опасаться и что ничто не может мне помешать, если я захочу вернуться в Гаагу. Она писала, что Софи говорит обо мне с утра до вечера, и что к моему возвращению я буду значительно более доволен своим сыном. Я спросил у г-на Рожербоос его адрес, заверив, что при случае буду целиком полагаться на него. Сразу после его ухода я получил маленькое письмо от Эстер, в котором она просила, от имени своего отца, прийти провести с ней весь день, если какие-то важные дела мне не помешают. Я ответил, что кроме дела, о котором ее отец знает, единственным важным на свете делом будет для меня то, которое сможет привести меня к победе над ее сердцем. Я обещал быть у нее.
Я пошел к ней ко времени обеда. Они с отцом занимались изучением вычислений, приводящих к извлечению из пирамиды разумных ответов. Ее отец обнял меня, излучая своим честным лицом радость и называя себя счастливцем, что имеет такую дочь, которая смогла привлечь мое внимание. Когда я ответил, что обожаю ее, он поощрил обнять ее, и Эстер, вскрикнув, положительно бросилась в мои объятия.
– Я разделался со всеми делами, – сказал мне г-н Д. О., – и весь день у себя. Я знаю еще с детства, дорогой друг, что есть такая наука, которой вы владеете, и я знаком с евреем, который с помощью нее творит великие дела. Он говорит, как и вы, что может сообщить ее лишь одному человеку, под страхом ее утратить самому. Но он столько откладывал это, что умер, так и не сообщив ее никому. Горячка лишила его этой возможности. Позвольте вам сказать, что если вы не поделитесь частично этим вашим талантом, вы никогда не узнаете, чем владеете. Это настоящее сокровище.
– Мой оракул, месье, вещает очень темно.
– Ответы, которые показала мне моя дочь, весьма ясны.
– Она, очевидно, удачно задала вопросы, потому что ответы от этого зависят.
– Мы посмотрим после обеда, обладаю ли я такой удачей, если вы хотите иметь удовольствие со мной работать.
За столом мы говорили о совсем других вещах, к которым он имел отношение, и среди прочего о его премьер-министре, безобразном и грубом, который, как мне казалось, имеет виды на Эстер. После обеда мы снова вернулись к своим делам, и, в присутствии только Эстер, г-н Д. О. достал из кармана два очень длинных вопроса. В одном он хотел знать, что следует сделать, чтобы получить положительное решение Генеральных Штатов в деле, которое его весьма интересует, и детали которого он излагает. Я ответил на этот вопрос весьма темно и очень коротко, предоставив Эстер переложить ответ на слова, а на второй решил ответить ясно. Он спрашивал, какова судьба корабля, название которого он давал и о котором знал, что он отплыл из Восточных Индий, и даже знал дату отплытия, но не знал, что с ним случилось. Уже два месяца, как корабль должен был прибыть; хотелось знать, существует ли он еще, или погиб, и где и как. О нем никто не имел никаких вестей. Компания-собственник была бы удовлетворена страховщиком, давшим ей десять процентов, но не находила такого. Полагать судно погибшим не позволяло письмо некоего английского капитана, который свидетельствовал, что точно видел его на плаву. Суть ответа, который я дал по легкомыслию и не опасаясь никаких неприятных последствий, сводилась к тому, что судно существует и ему не угрожает никакая опасность, и что некоторые сведения о нем будут получены в течение недели. Я это проделал, желая возвысить до небес репутацию моего оракула и рискуя потерять ее полностью. Но я не пошел бы на это, если бы догадался, что собирался проделать г-н Д. О. в соответствии с моим оракулом. От радости он побледнел. Он сказал нам, что очень важно, чтобы мы никому не говорили об этом, потому что он задумал пойти и застраховать судно по наилучшему возможному курсу. Я сказал ему, обеспокоенный, что не отвечаю за правдивость оракула, и что я умру от горя, если окажусь причастен к тому, что он потеряет значительную сумму. Он спросил, подводил ли меня оракул хоть один раз, и я ответил, что он часто вовлекает в ошибки с помощью иносказаний. Эстер, видя мое беспокойство, просила отца воздержаться от всяких поступков по этому поводу.
Г-н Д. О. остался задумчив, много говорил, без толку рассуждая о предполагаемой силе чисел и попросив дочь, чтобы перечитала ему все свои запросы. Их было шесть или семь, все короткие и все соответствующие ответам, прямо или иносказательно, либо шутливо. Эстер, которая составляла все пирамиды, умудрялась, с моей всемогущей помощью, извлечь все ответы. Ее отец, видя ее столь искусной, решил, что она овладела наукой, и самой Эстер это льстило. Проведя семь часов в рассуждениях обо всех этих ответах, которые были сочтены чудесными, мы поужинали. На следующий день, дело было в воскресенье, г-н Д. О. пригласил меня обедать в его домик на Амстеле, который мне был уже знаком. Я с удовольствием согласился.
Возвращаясь домой, я проходил мимо дома, в котором танцевали, и, видя, что народ заходит и выходит, пожелал узнать, что там такое. Это оказался «музико». Мрачная оргия, происходящая в настоящем вместилище порока, самый безвкусный дебош. Звук от двух или трех инструментов, образующих оркестр, погружал душу в тоску. Зала, провонявшая плохим табаком, вонь чеснока, которым отрыгивали танцующие или сидящие, держащие справа от себя бутылку или кружку пива, а слева – отвратительную девку, явили моему взору и моим чувствам удручающую картину, показывая несчастья жизни и степень падения, до которой может довести грубость удовольствий. Общество, оживлявшее это место, состояло сплошь из матросов и других людей из народа, для которых оно казалось раем, вознаграждающим их за все те тяготы, что они претерпели в долгих и тяжелых плаваниях. Среди публичных женщин, что я там видел, я не нашел ни одной, с которой возможно было бы мне развлечься хоть на минутку. Мужчина со скверным лицом, по виду жестянщик, а по тону – деревенщина, подошел ко мне, спрашивая на плохом итальянском, не хочу ли я потанцевать за су. Я поблагодарил его. Он указал мне на сидящую там венецианку, сказав, что я мог бы подняться в комнату и выпить с ней.
Я подошел, она показалась мне знакомой, но тусклый свет от четырех оплывших свечей не позволил мне разглядеть ее черты. Движимый любопытством, я сел рядом с ней, спросив, правда ли, что она венецианка, и давно ли она покинула родину. Она ответила, что прошло уже восемнадцать лет. Мне предложили бутылку, я спросил ее, хочет ли она выпить, она ответила, что да, сказав, что я могу подняться с ней. Я сказал, что у меня нет на это времени, дал дукат, мне дали сдачу, которую я оставил в руке бедной дьяволицы, она предложила мне поцелуй, который я отверг.
– Вам Амстердам нравится больше, чем Венеция? – спросил я ее.
– В моей стране я не занималась этим проклятым ремеслом. Мне было только четырнадцать лет, и я жила с моими отцом и матерью.
– Кто вас совратил?
– Курьер.
– В каком квартале вы жили?
– Я жила не в Венеции, а в местности Фриули, немного в отдалении от города.
Местность Фриуои, восемнадцать лет, курьер – я почувствовал волнение, я вгляделся в нее внимательно и узнал Люси из Пасеан, но остерегся выйти из своего безразличного тона. Разврат более чем возраст исказил ее лицо и все ее члены. Люси, нежная, красивая, наивная Люси, которую я так любил и которую сберег из-за сантиментов, в таком состоянии, ставшая некрасивой и противной, в борделе Амстердама! Она пила, не смотря на меня и не спрашивая, кто я такой. Я не чувствовал любопытства к ее истории, мне казалось, что я ее знаю. Она сказала, что живет в музико, и что она даст мне красивых девочек, если я зайду ее повидать. Я дал ей два дуката и быстро удалился. Я пошел спать, удрученный, в печали. Мне казалось, что я провел пагубный день, я размышлял также о том, что г-н Д. О. из-за моей глупой кабалы, возможно, потеряет 300 тысяч флоринов. Эта мысль сделала меня противным самому себе, разрушая любовь, которую внушала мне Эстер. Я предвидел, что она станет моим непримиримым врагом, так же как ее отец. Человек может любить, только надеясь на ответную любовь. Явление Люси в музико оставило во мне впечатление, причинявшее мне самые зловещие думы. Я смотрел на себя как на причину ее несчастья. Эстер было только тринадцать лет, и я предвидел ее ужасное будущее положение.
Проведя бессонную ночь, я поднялся, заказал карету и надел нарядную одежду, чтобы засвидетельствовать почтение княгине Голицыной, которая остановилась в «Звезде Востока». Она направилась в адмиралтейство. Я пришел туда и нашел ее там, сопровождаемую г-ном де Рейссак и графом де Тот, который явился узнать новости от моего друга Песселье, у которого я с ним и познакомился. При своем отъезде из Парижа я оставил его серьезно больным. Выйдя из адмиралтейства, я отослал свою карету и своего лакея, велев ему быть в одиннадцать часов у г-на Д. О. на Амстеле. Я пошел туда пешком и, одетый таким образом, наткнулся на голландских каналий, которые меня осмеяли и освистали. Эстер увидела меня в окно, потянули с первого этажа шнурок, дверь открылась, я вошел, закрыл ее и, поднимаясь по деревянной лестнице на пятую или шестую ступеньку, зацепился ногой за что-то, что откатилось. Я смотрю и вижу зеленый портфель, наклоняюсь, чтобы его поправить, но, неловким движением, его сталкиваю, и он падает с лестницы через отверстие, которое бывает перед каждой ступенькой, очевидно, чтобы осветить место под лестницей. Я не останавливаюсь и поднимаюсь. Меня встречают как обычно, и я объясняю им причину моего наряда. Эстер смеется над тем, что я кажусь ей другим, но мне кажется, что они грустны. Приходит гувернантка Эстер и говорит с ними по-голландски. Я вижу Эстер расстроенной и осыпающей отца сотней ласк.
– Я вижу, – говорю я ему, – что с вами случилось какое-то несчастье, если мое присутствие вам мешает, позвольте мне удалиться без всяких церемоний.
Он отвечает, что несчастье не очень велико, и что он с ним смирился и может перенести его спокойно.
– Я потерял, – говорит он, – портфель, довольно дорогой, который, по уму, надо было бы оставить дома, потому что он должен мне понадобиться только завтра. Я мог потерять его только на улице, уж не знаю как. Там крупные обменные векселя, которые я могу помешать учесть, но есть также билеты английского банка, на предъявителя. Возблагодарим Господа за все, дорогая Эстер, и будем молить его сохранить нам здоровье и охранить нас от несчастий, еще более тяжких. Я получал в жизни удары, гораздо более сильные, и вынес их. Не будем больше говорить об этом несчастном случае, который я хочу рассматривать как маленькое банкротство.
Я сохранял молчание, с радостью в душе. Я был уверен, что портфель был тот самый, который я столкнул в отверстие, так что он не был потерян, но я решил, что он должен быть найден только с помощью аппарата кабалистики. Случай был слишком хорош, чтобы им не воспользоваться и не представить моим хозяевам прекрасный пример непогрешимости оракула. Эта идея привела меня в хорошее настроение, я наговорил Эстер множество вещей, которые заставили ее смеяться, и рассказывал истории, высмеивающие французов, которых она не любила.
Мы насладились тонким обедом и деликатными винами. После кофе я сказал, что если они любят игру, я сыграю с ними, но Эстер сказала, что это лишь потеря времени.
– Я не могу насытиться пирамидами, – сказала она; могу ли я спросить, кто нашел портфель моего отца?
– Почему бы и нет, – говорю я ей. Запрос очень прост.
Она составила очень короткий запрос, и получившийся ответ, тоже очень короткий, сказал ей, что портфель никем не найден. Она бросилась обнимать своего отца, который по этому ответу уверился, что его портфель к нему вернется; но она была удивлена, затем очень смеялась, когда я сказал, что она напрасно надеется, что я захочу работать дальше, если она не приласкает меня по крайней мере так же, как своего дорогого отца. Она осыпала меня поцелуями и составила пирамиду с вопросом, где находится портфель. Я сделал, чтобы вышли слова: «Портфель упал под покрытие пятой ступеньки вашей лестницы».
Д. О. и его дочь встали, очень довольные, они спустились и я вслед за ними. Он сам показал нам дыру, в которую должен был провалиться портфель. Он зажег свечу, затем вошел в кладовку, спустился по подземной лестнице и достал своими руками портфель, который находился в воде как раз под отверстием в ступеньке. Мы поднялись обратно и провели более часа в самых серьезных рассуждениях об удивительных способностях оракула, приносящих счастье людям, которые им владеют. Открыв портфель, он показал нам сорок билетов в шахматную клетку, по тысяче фунтов стерлингов каждый, из которых два он подарил своей дочери и еще два – мне, а я, приняв их одной рукой, передал другой прекрасной Эстер, сказав ей сохранить их для меня. Она согласилась, только когда я пригрозил, что не буду больше делать для нее кабалу. Я сказал г-ну Д. О., что хочу только его дружбы. Он обнял меня и уверил в ней до последних своих дней.
Сделав Эстер хранительницей 22 тысяч флоринов, я был уверен, что этим ее привяжу. Очарование этой девушки меня опьяняло. Я сказал ее отцу, что дело, которое лежит у меня на сердце, состоит в дисконтировании двадцати миллионов с минимальными потерями. Он ответил, что надеется сделать так, чтобы я остался довольным, но поскольку нужно, чтобы я часто оказывался вместе с ним, мне надо поселиться в его доме. Эстер, со своей стороны, проявила настойчивость, и я согласился, постаравшись скрыть от них душевное удовлетворение, но выразив однако им всю свою признательность.
Он пошел в свой кабинет работать, и, оставшись наедине с Эстер, я сказал ей, что готов сделать для нее все, что от меня зависит, но, прежде всего, она должна отдать мне свое сердце. Она сказала, что когда я поселюсь в их доме, наступит момент, когда я смогу попросить ее у ее отца. Я заверил, что это случится уже завтра.
Г-н Д. О. сказал нам, вернувшись, что мы услышим завтра большую новость на Бирже. Он сказал, что возьмет сам на свой счет корабль, который считают потерянным, за 300 тысяч флоринов, и допускает, что будут считать его сумасшедшим.
– Я буду сумасшедшим, – добавил он, – если, после того, как я видел чудесные свойства оракула и все то, что произошло, буду еще опасаться. Я заработаю три миллиона, а если проиграю, эта потеря меня не разорит.
Эстер, ослепленная возвращением портфеля, сказала отцу, что он должен поторопиться, и я, со своей стороны, не мог больше отступать. Видя мой грустный вид, г-н Д. О. заверил, что не станет меньше мне другом, если окажется, что оракул обманщик. Я просил его позволить мне допросить оракул еще раз, прежде чем делать столь большую трату, и видел, что они оба тронуты моим беспокойством по поводу благополучия их дома.
Но вот еще один факт для читателей недоверчивых или склонных считать меня человеком ненадежным и опасным. Я сам сформулировал вопрос, составил пирамиду и все остальное, не желая вмешивать в это Эстер. Я был бы рад помешать совершиться этому убийственному поступку и решился ему помешать. Двойственный смысл, который я умел придавать выходящему из-под моего пера, добавил бы обоим смелости, и, осуществляя задуманное, я решил положительно похоронить смысл во множестве цифр, ложащихся на бумагу. Эстер, владевшая алфавитом, перевела записанное быстро в слова и удивила меня, когда прочла мой ответ. Она прочла следующее: «Действуя подобным образом, не следует ничего БОЯТЬСЯ. Ваше раскаяние будет слишком мучительно» Такое не было задумано заранее. Отец и дочь бросились меня обнимать, и г-н Д. О. сказал, что при появлении судна он должен мне десятую часть своей выручки. Удивление помешало мне ему ответить и засвидетельствовать свою признательность, потому что мне казалось, что будет написано «верить», но никак не «бояться». Теперь я больше не мог отступить.
Назавтра я поселился вместе с ними в очаровательной квартире, и послезавтра повел Эстер в концерт, где она закатила мне выговор за то, что Тренти там уже не было. Эта девочка целиком овладела мной, хотя, постоянно избегая моих существенных ласк, заставляла меня томиться.
Четыре или пять дней спустя г-н Д. О. передал мне результат совещания, проведенного им совместно с Пелсом и начальниками шести других финансовых контор относительно моих двадцати миллионов. Они предлагали десять миллионов платежным серебром и семь в бумагах, дающих пять и шесть процентов за вычетом одного процента куртажа. Кроме того, они учитывали двенадцать сотен тысяч флоринов, которые французская компания Индий должна голландской. Я отправил копию этого результата г-ну де Булонь и г-ну д’Аффри, потребовав немедленного ответа. Ответ, который я получил через восемь дней из рук г-на де Куртей, по приказу г-на де Булонь, был таков, что они не хотят такого дисконтирования, и что мне следует вернуться в Париж, если я не могу добиться лучшего результата, и также сказали, что мир вскоре неизбежен. Между тем, кураж г-на Д. О. за несколько дней до прихода этого ответа возрос необычайно. На Бирже было получено достоверное известие, что интересующее нас судно находится на Мадере. За четыре дня до того г-н Д. О. купил его со всем грузом за 300 тысяч флоринов. Какая радость, когда мы увидели его входящим в нашу комнату и сообщающим с видом победителя эту новость! Он сказал, что он застраховал корабль от Мадеры до Текселя за какие-то пустяки. Он сказал, что я могу располагать десятой частью выручки. Но что меня удивило, это его точные слова, которыми он завершил свое сообщение:
– Вы теперь достаточно богаты, чтобы обосноваться у нас, будучи уверены, что будете очень богаты в достаточно скором времени, не делая ничего другого, кроме вашей кабалы. Я стану вашим агентом. Создадим вместе торговый дом, и если вы любите мою дочь, я даю ее вам, если она вас желает.
Радость блестела в глазах Эстер, но в моих она могла увидеть лишь чрезмерное удивление, от которого я онемел и как бы поглупел. После долгого молчания я обратился к анализу своих чувств и заключил, что, хотя я и обожаю Эстер, мне необходимо, прежде чем зафиксировать наши отношения, вернуться в Париж; я твердо сказал, что буду в состоянии решить свою судьбу по моем возвращении в Амстердам. Этот ответ ему понравился, и мы провели остаток дня очень весело. Г-н Д. О. дал на другой день прекрасный обед для своих друзей, которые говорили только о том, смеясь от всей души, как он смог, раньше всех остальных, узнать, что судно на Мадере, хотя никто не мог догадаться, как он сумел это сделать.
Итак, через восемь дней после этой счастливой авантюры он предъявил мне ультиматум в деле о двадцати миллионах, результатом которого должно было стать, что Франция теряет восемь процентов при продаже двадцати миллионов, при условии, что я не смогу предоставить покупателям никакого права на куртаж. Я отправил экспрессом аутентичные копии этого соглашения г-ну д’Аффри, умоляя его отправить их за мой счет генеральному контролеру с моим письмом, в котором грозил, что дело сорвется, если он отложит хоть на один день передачу г-ну д’Аффри полномочий, необходимых ему для утверждения выработанных мной условий сделки. Столь же настойчиво я добивался согласия г-на де Куртей и г-на герцога, заверяя их, что я при этом ничего не получаю, но готов, тем не менее, согласиться на сделку, будучи уверен, что мне возместят мои расходы и не откажут в Версале в полагающемся мне куртаже как посреднику.
Был карнавал, и г-н Д. О. решил устроить бал. Он пригласил всех сколько ни будь значительных людей в городе, мужчин и женщин. Не могу сказать об этом бале ничего иного, кроме того, что он был великолепным, как и ужин после него. Эстер танцевала со мной все контрдансы с необычайной грацией и сверкала убранством из бриллиантов своей матери.
Мы провели весь день вместе, влюбленные и несчастные, потому что воздержание нас угнетало. Эстер проявила щедрость лишь настолько, что разрешила мне украсть несколько ласк, когда я завтракал с ней. Она была щедра только на поцелуи, которые, вместо того, чтобы меня успокаивать, лишь бросали в огонь. Она говорила, как и все порядочные девицы в подобных случаях, что уверена, что я на ней не женюсь, если она позволит мне делать с ней все, что я хочу. Она не думала, что я женат, потому что я слишком уверенно внушал ей, что холост, но не сомневалась, что у меня есть в Париже некая сильная привязанность. Я признавал это, но заверял, что собираюсь полностью освободиться, чтобы связать себя с нею самыми священными узами до самой смерти. Увы! Я заблуждался, потому что она была неотделима от своего отца, которому было еще сорок лет, и я не мог себе представить возможности моего постоянного существования в такой стране как эта.
Десять-двенадцать дней спустя после предъявления ультиматума я получил письмо от г-на де Булонь, в котором он писал, что посол получил все запрашиваемые мной инструкции, чтобы я мог завершить дело, и посол подтвердил это. Он известил меня, что предпринятые мной шаги одобрены, потому что невозможно выручить за королевские бумаги более 18 200 000 фр. в текущей валюте.
Настал мучительный момент прощания, мы не могли сдержать слезы. Эстер возвратила мне сумму, соответствующую 2 тыс. фунтов стерлингов, которые я передал ей в день, когда нашелся портфель, и ее отец, следуя своему решению, дал мне 100 тыс. флоринов в обменных векселях на Туртона и Баура и в Париже на Монмартеля, и квитанцию на 200 тыс. флоринов, которая давала мне право получить их у него по погашении всей суммы. В момент моего отъезда Эстер подарила мне пятьдесят рубашек из самого тонкого полотна и пятьдесят платков из Мазулипатана. Не любовь к Манон Баллетти, а глупая суета, желание фигурять по Парижу заставила меня покинуть Голландию. Пятнадцать месяцев, проведенных в Пьомби, оказалось недостаточно, чтобы излечить болезни моего ума. Судьба – это понятие, лишенное смысла; это мы ее творим, вопреки аксиоме стоиков: volentem ducit, nolontem trahit. Я слишком многое себе прощаю, когда применяю ее к себе.
Поклявшись Эстер, что я увижусь с ней до конца года, я отправился в путь вместе с комиссаром Компании, которая купила бумаги Франции, и прибыл в Гаагу к Боазу, который встретил меня с удивлением, смешанным с восхищением. Он сказал, что я сотворил чудо и что я должен поторопиться ехать в Париж, пока все это не обратилось в шутку, в поток комплиментов. Он сказал мне, что был уверен, что я не смогу проделать то, что сделал, не убедив со всей очевидностью Компанию, что вот-вот будет заключен мир. Я ответил, что я их не убеждал, но всем ясно, что дело идет к миру. Он сказал, что если я могу дать ему положительное и письменное заверение, написанное послом, что дело идет к миру, он подарит мне пятьдесят тысяч флоринов в бриллиантах. Я ответил, что заверение, данное послом, не может быть выше моего, но, несмотря на это, я полагаю его только моральным.
На другой день я покончил все с послом, и комиссар вернулся в Амстердам. Я пошел ужинать к Терезе, которая представила мне своих детей, очень просто одетых. Я сказал ей ехать завтра ожидать меня в Роттердаме, чтобы передать мне своего сына, которого, чтобы избежать вопросов, я не хотел брать с собой в Гаагу.
Я купил у сына Боаза бриллиантовые подвески и много других украшений на сумму 40 тыс. флоринов. Я должен был пообещать вернуться к нему, когда вернусь в Гаагу, но не сдержал своего слова. Тереза в Роттердаме недвусмысленно дала мне понять, что она точно знает, что я заработал в Амстердаме почти миллион, и что судьба ее решится положительно, если она сможет покинуть Голландию и переселиться в Лондон. Она подучила Софи сказать мне, что удача пришла ко мне вследствие молитв, которые она направляла Богу. Все ее речи вызывали у меня смех. Я дал ей сотню дукатов и сказал, что выплачу ей еще сотню, когда она напишет мне из Лондона. Я видел, что эта сумма показалась ей незначительной, но это не заставило меня дать ей больше. Она дождалась момента, когда я садился в карету, чтобы попросить еще сто дукатов, и я сказал ей на ухо, что заплачу ей немедленно тысячу, если она отдаст мне Софи. Немного подумав, она сказала мне, что нет. Я уехал, подарив моей дочери часы. Я прибыл в Париж 10 февраля и снял прекрасное помещение на улице Графини д’Артуа, рядом с улицей Монторгей.