Направляясь к фонтану в компании этого человека, который, не зная меня, болтал со мной наилучшим образом, без малейшего опасения, что я приду в ужас, и что он покажется мне первостатейным мерзавцем, я подумал, что, полагая во мне ум того же пошиба, что и у него, он считает, что оказывает мне большую честь. Но, желая узнать его получше, я сказал:
– Несмотря на суровость маркиза, вашего отца, вы живете вполне в достатке.
– Очень плохо. У меня есть пенсион от департамента иностранных дел, как курьера, удалившегося со службы. Я оставляю его своей жене на жизнь, а сам обеспечиваю себя, путешествуя. Я играю действительно хорошо в трик-трак и во все игры на деньги. Выигрывая чаще, чем проигрывая, я живу на это.
То, что вы мне рассказываете, известно ли это здешней компании?
– Всему свету. Зачем мне таиться? Я человек чести и при мне есть опасная шпага.
– Я в этом не сомневаюсь. Допускаете ли вы, что м-ль Дезармуаз имеет любовника? Если она красива…
– Очень красива; я не буду противиться этому; но моя жена набожна. Если вы будете в Лионе, я дам вам для нее письмо.
– Благодарю вас. Я направляюсь в Италию. Могу ли я спросить у вас, кто тот месье, что держал банк?
– Это известный Панкалье, маркиз де Прие со времени смерти своего отца, которого вы, будучи венецианцем, знаете как посла. Тот, кто спросил вас, знаете ли вы аббата Жильберта, это шевалье Z, муж дамы, которая пригласила вас поужинать с ней. Остальные все, кто граф, кто маркиз, – пьемонтцы или савояры; двое-трое из них – сыновья негоциантов, женщины все родственницы или подруги кого-то из компании. Они все профессиональные игроки, и очень умелые; когда иностранец здесь проезжает, если он играет, ему трудно от них ускользнуть, потому что они все в сговоре. Они рассчитывают с вас поживиться, берегитесь.
К вечеру мы вернулись в гостиницу, где нашли всех игроков, занятых азартной игрой. Мой новый друг участвовал на всех столах вместе с графом де Скарнафиш. Не присоединившись ни к какой партии, муж моей красотки предложил мне партию в фараон вдвоем, в одну талью, до сорока цехинов. Я кончил проигрывать эту сумму как раз, когда пригласили к столу. Дама и на этот раз была не менее весела, и честно оплатила свой проигрыш пари. Во время ужина она дала понять, весьма ясно, с помощью подмигиваний, значение которых я понимал очень хорошо, что хочет меня обмануть, так что я почувствовал себя вне опасности со стороны амура, но должен был оберегаться фортуны, всегда дружественной банкёрам в фараон, и это меня уже настораживало. Мне надо было бы уехать, но не хватало сил. Все, что я мог сделать, – это пообещать себе соблюдать осторожность и, располагая большой суммой денег в бумагах и достаточной – в наличности, выработать надежную систему поведения. Маркиз де Прие сразу после ужина составил банк, который, в золоте и серебре, мог стоить три сотни цехинов. Такая скудость показала мне, что я могу много проиграть, а выиграть мало, так как было очевидно, что он составил бы банк из тысячи цехинов, если бы они у него были. Я выложил перед собой пятнадцать золотых «лиссабонцев», сказав скромно, что когда я их проиграю, пойду спать. В середине третьей тальи я снял банк. Маркиз сказал, что добавит еще две сотни луи; я сказал, что хочу уехать рано утром, и ушел.
Когда я уже направлялся спать, Дезармуаз подошел и попросил ссудить ему двенадцать луи, сказав, что отдаст. Я немедленно ему их отсчитал, и, сердечно меня обняв, он сказал, что м-м Z настроена заставить меня остаться в Эксе еще по крайней мере на день. Я рассмеялся. Я спросил у Ледюка, предупрежден ли кучер, и он сказал, что в пять часов утра он будет у моих дверей. Дезармуаз ушел, сказав, что готов спорить, что я не уеду. Я лег, посмеявшись над его уверенностью, и заснул.
На следующий день, на рассвете, пришел кучер и сказал, что одна из его лошадей заболела, и он не может ехать. Теперь я видел, что Дезармуаз сказал правду, но посмеялся и над этим. Я выгнал из комнаты кучера и отправил Ледюка спросить почтовых лошадей у трактирщика. Трактирщик пришел сказать, что у него нет лошадей, и чтобы найти их, понадобится все утро. Маркиз де Прие собрался уезжать через час после полуночи и опустошил его конюшню. Я сказал, что тогда буду обедать в Эксе, но взял с него слово, что смогу уехать в два часа. Я вышел, направившись к фонтану, и, зайдя в конюшню, увидел лежащую лошадь моего кучера и его, плачущего. Я понял, что он невиноват, и утешил его, заплатив и сказав, что он мне больше не нужен. Я пошел к фонтану. Вот, дорогой читатель, событие совершенно из романа, но от этого не менее правдивое. Если вы сочли его выдуманным, вы ошибаетесь.
За двадцать шагов перед входом в помещение фонтана я вижу двух монахинь, выходящих оттуда, обе в вуалях, одна, которую по ее фигуре я определил как молодую, и другая, очевидно старая. Меня же поразила их одежда, которая была такой же, как у моей дорогой М.М., которую я видел в последний раз 24 июля 1755 года, то есть пять лет назад. Это появление не могло внушить мне мысль, что монахиня, которую я вижу, это М.М., но вызвало мое любопытство. Они направились полем, я повернул, чтобы их догнать, увидеть анфас и рассмотреть. Но я вздрогнул, когда увидел молодую, которая, идя впереди старой, приподняла вуаль: я увидел М.М. Невозможно было ошибиться, я не мог ее не узнать. Я направился к ней, она быстро снова накинула вуаль и направилась в другую сторону, явно, чтобы меня избежать. Я мгновенно принял резоны, которые могли у нее быть, и вернулся на свою дорогу, но не теряя ее из вида; Я оставался вдалеке, чтобы видеть, где они собираются остановиться. Через пятьсот шагов я увидел их входящими в один крестьянский дом, стоящий отдельно от других. Этого было достаточно. Я вернулся к фонтану, чтобы все разузнать.
Очаровательная и несчастная М.М., говорил я себе дорогой, убежала из своего монастыря, в отчаянии, быть может, в безумии, – ведь она отчего-то не сменила одеяние своего ордена! Она, возможно, прибыла сюда лечиться этими водами, получив разрешение из Рима, и вот почему с ней другая монахиня, и она не может сменить свое облачение. Но такое длинное путешествие, разумеется, не может быть предпринято иначе, чем под каким-то выдуманным предлогом. Возможно, ее к этому принудило какое-то увлечение, последствием которого стала фатальная беременность? Она, может быть, находится в затруднении, и теперь она будет счастлива встретить меня. Она найдет меня готовым сделать для нее все, что она хочет, и моё дружеское постоянство убедит ее, что я достоин владеть ее сердцем.
Мечтая таким образом, я пришел на воды, где увидел всю компанию из гостиницы. Они, казалось, все были обрадованы, что я не уехал. Я спросил у шевалье Z, как самочувствие его супруги, он ответил, что она любит поваляться в постели, и что я хорошо сделаю, если пойду ее поднять. Я покинул воды, чтобы направиться туда, местный врач подошел ко мне и сказал, что воды Экса удвоят мое здоровье. Я спросил у него без уверток, лечит ли он красивую монахиню, которую я видел. Он ответил, что она принимает воды, но она ни с кем не разговаривает.
– Откуда она?
– Никто не знает о ней ничего; она живет у крестьянина.
Я покидаю врача, и ничто уже не может мне помешать пойти поговорить с крестьянином, у которого она поселилась; но когда я в ста шагах от того дома, я вижу крестьянку, которая выходит из него и идет ко мне. Она говорит мне, что мадам монахиня просит меня вернуться сюда ночью, в девять часов, когда послушница будет уже спать, и что она сможет со мной поговорить. Я заверяю ее, что непременно буду, и даю ей луи.
Я возвращаюсь в гостиницу, уверенный, что буду говорить в девять часов с обожаемой М.М. Я спрашиваю, где комната м-м Z, и, зайдя туда без церемоний, говорю ей, что ее муж отправил меня, чтобы заставить ее встать.
– Я думала, что вы уехали.
– Я уеду в два часа.
Я нахожу эту молодую женщину в постели еще более соблазнительной, чем за столом. Я помогаю ей надеть корсет и пылаю от страсти; но она к этому меня и поощряет. Я усаживаюсь у нее в ногах, я внезапно говорю ей, что ее красота проникла в мою душу, и какое горе, что я должен уехать, не предъявив ей знаки моей страсти; она отвечает мне, смеясь, что только от меня зависит остаться.
– Дайте мне надежду на ваши милости, и я отменю свой завтрашний отъезд.
– Вы слишком торопитесь, прошу вас успокоиться.
Достаточно удовлетворенный тем малым, что она позволила мне делать, показывая при этом, как обычно, что готова уступить насилию, я должен принять во внимание возможность появления ее мужа, который как раз и входит, произведя предварительно некоторый шум. Она говорит ему, что убедила меня отложить свой отъезд на завтра. Он ей аплодирует и, говоря, что должен мне некоторый реванш, берет карты и, садясь по другую сторону от жены, использует ее как игральный стол. Все время отвлекаясь, я могу только проигрывать. Я останавливаюсь, только когда приходят сказать, что накрыли на стол. Мадам говорит, что, не успевая подняться, она будет обедать в кровати; ее муж говорит, что мы будем обедать вместе с ней, и я соглашаюсь. Он идет распорядиться насчет обеда, и, подвигнутый предстоящей новой потерей еще восемнадцати-двадцати луи, я говорю ей прямо, что уеду после обеда, если она не пообещает мне быть доброй в течение дня. Она отвечает, что ждет меня завтракать с ней завтра в девять, и что мы будем одни. Она дает мне достаточно любезные авансы, и я обещаю остаться.
Мы обедаем с ней, сидя рядом с ее кроватью; я отдаю, через Ледюка, распоряжение хозяину, что уеду только завтра после обеда, и вижу, что муж и жена довольны. Мадам желает подняться, я ее оставляю, пообещав, что вернусь через час играть с ней в пикет на сотню. Я отправляюсь к себе, чтобы взять денег, и встречаю Дезармуаза, который уверяет, что моему кучеру дали два луи, чтобы он взял вместо своей лошади больную. Я говорю ему, смеясь, что нельзя выиграть на одном и не потерять на другом, что я влюблен в м-м Z, и что я откладываю свой отъезд до того момента, пока не буду удовлетворен.
Я вернулся к ней и играл партию в пикет, по луи за сотню, до восьми часов. Я покинул их, под предлогом, что болит голова, заплатив десять-двенадцать луи и напомнив ей, что она должна ждать меня в постели в восемь часов, чтобы накормить завтраком. Я оставил ее в большой компании.
Я пошел в одиночестве к дому, где должен был говорить с М.М., при свете луны, волнуясь о результате этого посещения, от которого могла зависеть моя судьба. Испытывая некоторые подозрения о возможной ловушке, я положил в карманы надежные пистолеты и взял шпагу. В двадцати шагах от дома я вижу крестьянку, которая говорит, что монахиня не может спуститься ко мне, я должен сам подняться к ней в комнату, проникнув через окно. Она проводит меня позади дома и показывает лестницу, прислоненную к окну, через которое я должен пролезть. Не видя света, я остаюсь в нерешительности, но слышу голос М.М., говорящей мне: «Идите и ничего не бойтесь», из этого самого окна, которое, впрочем, расположено не слишком высоко, сомнения меня покидают, я поднимаюсь, вхожу и – я сжимаю ее в своих объятиях, осыпая поцелуями ее лицо. Я спрашиваю по-венециански, почему она не зажигает свечи, и прошу удовлетворить мое любопытство, рассказав всю историю этого события, которое кажется мне чудесным.
Но за всю свою жизнь я не был столь удивлен, как в тот момент, когда услышал голос – не голос М.М., – который отвечает мне, не по-венециански, но по-французски, что мне не нужно свечи, чтобы сказать ей то, что решил г-н де Ку сделать, чтобы вытащить ее из фатальной ситуации, в которой она оказалась.
– Я не знаю г-на де Ку; вы не та монахиня, которую я видел этим утром. Вы не венецианка.
– Несчастная! Я обманулась; но я та, что вы видели сегодня утром. Я француженка; я умоляю вас во имя бога хранить тайну и удалиться, потому что мне нечего вам сказать. Говорите тише, потому что если моя послушница, которая спит, проснется, я пропала.
– Не сомневайтесь в моей скромности. Меня ввело в заблуждение ваше поразительное сходство. Если вы не покажете мне свое лицо, я отсюда не уйду; извините меня за дерзкие знаки любви, которые я вам выдал, приняв за другую.
– Вы меня удивили. Значит я не та монахиня, к которой вы стремитесь! Я нахожусь в ужасном лабиринте.
– Если десять луи, мадам, смогут вам помочь, прошу вас принять их.
– Я благодарю вас, мне не нужны деньги. Позвольте даже, чтобы я вернула вам луи, который вы мне отправили.
– Я сделал подарок крестьянке, и вы меня еще больше удивили. Каково же ваше горе, что деньги не могут его излечить?
– Это, должно быть, бог направил вас мне на помощь. Вы, возможно, дадите мне добрый совет. Послушайте меня, это займет всего лишь четверть часа.
– Да, и с большим интересом. Присядем.
– Увы! Здесь нет ни стула, ни кровати.
– Говорите же.
– Я из Гренобля. Меня заставили принять постриг в Шамбери. Два года спустя г-н де Ку меня соблазнил, и я пала в его объятия в саду монастыря, куда он проник, перебравшись через стену. Забеременев, я сказала ему об этом. Мысль родить в монастыре была ужасна, потому что они уморили бы меня в тюрьме, и он придумал помочь мне выбраться, используя заключение врача, предвещавшее мне смерть, если я не поеду принимать здешние воды, единственно способные меня излечить от той болезни, которую тот врач у меня нашел. Нашли врача, и принцесса ХХХ, которая живет в Шамбери, посвященная в тайну, уговорила епископа дать мне разрешение на три месяца и сделать так, что аббатиса с ним согласилась. Все подсчитав, я полагала, что выйду на седьмом месяце, но очевидно я ошиблась, потому что три месяца скоро пройдут, а я еще беременна. Я непременно должна вернуться в монастырь, и вы понимаете, что я не могу на это решиться. Послушница, которую дала мне аббатиса для охраны, – самая жестокая из женщин. У нее приказ не давать мне говорить ни с кем и препятствовать, чтобы меня кто-нибудь видел. Это она приказала мне свернуть с дороги, когда увидела, что вы направились навстречу. Я подняла свою вуаль, чтобы вы увидели, что я та, кого, как я полагала, вы ищете; к счастью, она этого не заметила. Гадюка хочет, чтобы я вернулась в монастырь в течение трех дней, моя болезнь, которую она полагает водянкой, по-видимому, неизлечима. Она не захотела согласиться, чтобы я посоветовалась с врачом, которому бы я, возможно, для пользы дела, открыла правду. Я хочу умереть. Мне всего двадцать один год.
– Умерьте ваши слезы. Но каким образом смогли бы вы родить здесь, так, чтобы ваша послушница этого не узнала?
– Крестьянка, у которой я живу, и которой я доверилась, заверила меня, что как только я почувствую первые схватки, снотворное, которое она купила в Аннеси, ту усыпит. Это под воздействием того снадобья она сейчас спит в комнате, находящейся под этим чердаком.
– Почему мне не открыли дверь, чтобы я мог войти?
– Чтобы скрыть вас от крестьянина, ее брата; это тоже злой человек.
– Но на каком основании вы решили, что я послан г-ном де Ку?
– Потому что десять или двенадцать дней назад я написала ему о моей беде в таких красках, что мне кажется невозможным, чтобы он не нашел средство меня от нее избавить. Я приняла вас за его посланца.
– Вы уверены, что ваше письмо достигло его?
– Эта крестьянка отнесла его на почту в Аннеси.
– Надо писать принцессе.
– Я не смею.
– Я сам пойду к этой принцессе, или к г-ну де Ку, или куда угодно, хоть к самому епископу, чтобы обеспечить вам отсрочку, потому что вы не можете вернуться в монастырь в вашем состоянии. Решайте, потому что я не могу ничего делать без вашего согласия. Хотите ли уйти со мной? Хотите поехать со мной? Я завтра принесу для вас одежду и отвезу в Италию, и пока я жив, буду заботиться о вас.
Вместо ответа, слышу лишь грустный звук рыданий. Не зная больше, что сказать, я обещаю ей вернуться завтра, чтобы узнать, что она решила, потому что ей абсолютно необходимо принять какое-то решение. Я спустился по той же лестнице и, дав еще один луи крестьянке, сказал, что вернусь завтра, но она должна найти способ мне войти через дверь, и что она должна удвоить дозу опиума, что дала послушнице.
Я отправился спать, весьма довольный в глубине души, что ошибся, решив, что эта монахиня может быть моей дорогой М.М.; но, увидев ее столь похожей, мне стало очень любопытно рассмотреть ее поближе. Я был уверен, что она доставит мне это удовольствие завтра. Я смеялся над поцелуями, которыми осыпал ее. Тайное предчувствие мне говорило, что я буду ей полезен. Я чувствовал, что, во всяком случае, я не могу ее покинуть, и я радовался, что, делая доброе дело, я не охвачен чувствами, потому что, как только я узнал, что это не М.М. я расточал свои поцелуи, они для меня стали как выброшенные напрасно. Мне даже не пришла в голову мысль обнять ее на прощание.
Дезармуаз сказал мне утром, что вся компания, не видя меня за ужином, сломала к чертям голову, гадая, куда я мог подеваться. М-м Z воздавала самые большие хвалы моей персоне, геройски выступая против насмешек двух других дам, хвалясь, что может заставить меня остаться в Эксе столько, сколько она будет там сама.
Я был этим действительно заинтересован, и мне было бы досадно покинуть это место, не познакомившись с ней, как следует, хотя бы разок.
Я вошел к ней в комнату в девять часов, и нашел ее одетой. Я выразил сожаление, она ответила, что мне это должно быть безразлично, я надулся и принялся за шоколад вместе с ней, не разговаривая. Она предложила мне реванш в пикет на сотню, но я поблагодарил ее и поднялся, чтобы уйти. Она попросила меня проводить ее к фонтану, и я ответил, что если она принимает меня за ребенка, то ошибается, что я не стану притворяться, что доволен ею, когда это не так, и что она может просить проводить ее к фонтану, кого хочет.
– Прощайте, мадам.
Говоря так, я вышел к лестнице, не слушая то, что она говорила, чтобы меня удержать. В дверях гостиницы я сказал портье, что уезжаю в три часа без всяких проволочек, и, находясь возле своего окна, она меня слышит. Я направился прямо к фонтану, где шевалье Z спросил меня, как себя чувствует его жена; я ответил, что оставил ее в ее комнате в добром здравии. Мы увидели ее полчаса спустя, с иностранцем, который только что прибыл, и которому г-н де Сен-Морис оказал хороший прием. М-м Z, как будто ничего не произошло, подошла от него ко мне и приняла мою руку. Посетовав на мое поведение, она сказала, что хотела только меня испытать, и что если я ее люблю, я должен отложить еще мой отъезд и прийти опять к ней завтракать завтра в восемь часов. Я ответил, что подумаю, держась спокойно, но серьезно. Я оставался таким и во время обеда, повторив два или три раза, что действительно уеду в три часа; но поскольку мне нужно было изобрести предлог, чтобы не уезжать, так как я договорился увидеться с монахиней, я дал себя уговорить сыграть в банк фараон.
Я пошел взять все золото, что у меня было. и увидел всю компанию и удивленной, и обрадованной, когда положил перед собой золотом, в испанских и французских монетах, почти четыре сотни луи, и пятнадцать-двадцать серебром. Я объяснил всем, что в восемь часов их покину. Вновь прибывший сказал со смехом, что банк, возможно, столько не проживет. Было три часа. Я просил Дезармуаза быть моим крупье, и начал, со всей необходимой неторопливостью, имея восемнадцать-двадцать понтеров и сознавая, что все они профессиональные игроки. На всякой талье я распечатывал новую колоду.
К пяти часам, когда мой банк был почти разорен, прибыл экипаж. Сказали, что это три англичанина, которые едут из Женевы и меняют здесь лошадей, чтобы направиться в Шамбери. Минуту спустя я вижу их входящими и приветствую их. Это г-н Фокс с двумя друзьями, которые играли со мной партию в пятнадцать. Мой крупье дает каждому из них карту. Они с удовольствием их принимают, и им освобождают место. Каждый понтирует на десять луи, играет на двух и трех картах, делает пароли, семь повторить, и то же – пятнадцать, я вижу, что мой банк в опасности и, приветствуя его наполнение, я их подбадриваю. Если бог нейтрален, они могут только проиграть, – и бог нейтрален. На третьей талье каждый из них опустошает свой кошелек. Их лошади запряжены.
Пока я тасую, самый молодой из них достает из портфеля обменный вексель и, показав его своим двоим друзьям, спрашивает, не хочу ли я принять его за одну карту, не зная, сколько на нем денег.
– Да, при условии, что вы мне скажете, на кого он выдан, и что его величина не превышает моего банка.
Немного подумав и глядя на мой банк, он говорит, что вексель не настолько велик, как мой банк, и что он выдан на Цаппату в Турине. Я соглашаюсь. Он сам снимает, и ставит на туза. Двое других идут в половину. Туз не появляется, я остаюсь при двенадцати картах, и говорю англичанину самым сердечным тоном, что он может уходить. Он не хочет. Я раздаю на две руки; туз не появляется; у меня восемь карт, среди них четыре туза, и моя последняя – не туз.
– Милорд, – говорю я, – могу держать пари два против одного, что туз здесь; Я вас прощаю, уходите.
– Вы слишком щедры, – говорит он; – раздавайте.
Туз появляется, и не в дублете; я беру вексель и кладу его в карман, не разворачивая, и англичане уходят, смеясь и благодаря меня. Минуту спустя Фокс возвращается и просит, громко смеясь, одолжить ему пятьдесят луи. Я немедленно выдаю их ему с большим удовольствием. Он отдаст мне их в Лондоне три года спустя.
Вся компания любопытствует узнать величину векселя, но я доставляю себе удовольствие не удовлетворить их любопытство. Испытывая также любопытство, я узнал, когда остался один, что он был на восемь тысяч пьемонтских ливров.
После отъезда англичан фортуна повернулась к моему банку лицом. Я закончил игру около восьми часов, не имея перед собой никого, кроме дам, которые были в выигрыше. Все мужчины проиграли. Я выиграл свыше тысячи луи, и Дезармуаз получил свои двадцать пять, высказав благодарность. Зайдя к себе, чтобы запереть свои деньги, я направился к монахине.
Добрая крестьянка впустила меня в дверь, сказав, что все спят, и что ей не понадобилось удваивать дозу для послушницы, чтобы ее усыпить, потому что она никогда не просыпается. Чего же я жду! Я поднимаюсь на чердак и при свете свечи вижу мою монахиню, у которой лицо прикрыто вуалью. Крестьянка положила вдоль стены мешок, набитый соломой, который послужил нам канапе, бутылка на земле послужила подсвечником для свечи, которая нам светила.
– Что вы решили, мадам?
– Ничего, потому что произошел несчастный случай. который нас беспокоит. Моя послушница спит уже двадцать восемь часов.
– Она умрет в конвульсиях, либо от апоплексии этой ночью, если вы не позовете врача, который с помощью касториума вернет ее, быть может, к жизни.
– Мы об этом думали, но не осмеливались. Вы видите обстоятельства… Выздоровеет она или нет, он скажет, что мы дали ей яд.
– Святые небеса! Я вам сочувствую. Даже если вы позовете врача в данный момент, я полагаю, что будет слишком поздно, и все будет впустую. Все обдумав, следует во всем положиться на волю Провидения, и оставить ее умирать. Зло сделано, и я не знаю никакого средства спасения.
– Следует, однако, подумать о спасении ее души и позвать священника.
– Священник не может ей быть полезен, потому что она в летаргии; и невежественный священник, желая выставить себя знающим, все выболтает. Никакого священника, мадам, вы вызовете его, когда она будет мертва; вы скажете ему, что она умерла внезапно, вы поплачете, вы дадите ему на выпивку, и он будет думать только о том, чтобы успокоить ваши слезы, далекий от мысли. что вы могли ее отравить.
– Надо, стало быть, ее умертвить?
– Нет, надо оставить все как есть.
– Если она умрет, я отправлю срочное сообщение аббатисе, и она пришлет мне другую послушницу.
– И выиграете по крайней мере дней восемь; в ожидании этого, вы, быть может, разродитесь; вы видите, что ваше счастье может зависеть от этого несчастья. Не плачьте, мадам, положимся на волю Господа; позвольте, чтобы крестьянка вошла сюда, потому что я должен внушить ей необходимость молчания и очень правильного поведения в этом деле, которое может стать фатальным для нас всех, потому что если узнают, что я приходил сюда, меня примут за отравителя.
Вызванная крестьянка поднялась, и все поняла. Она осознала свой собственный риск, и обещала мне, что пойдет за священником, только когда увидит, что послушница мертва. Я заставил ее принять десять луи для того, чтобы использовать их во всех случаях, которые могут случиться в этих жестоких обстоятельствах, в которых мы все оказались. Увидев, что она богата, она облобызала мне руки, заплакала, бросилась на колени и пообещала мне следовать во всем моим советам. Затем она снова спустилась.
Монахиня, войдя в погребальные размышления, возобновила свои рыдания и, осознавая себя виновной в этой смерти, представила себе уже отверстый ад, задохнулась от ужаса и упала в обморок на мешок. Не зная, что делать, я подскочил к лестнице, чтобы позвать крестьянку, которая поднялась и снова спустилась, чтобы найти уксуса. Не имея при себе спиртовой эссенции, я поднял вуаль и поднес к ее носу щепотку нюхательного табака и засмеялся, вспомнив. как кстати я давал понюшку М-м… в Золотурне. Крестьянка поднялась с уксусом, и нюхательный порошок стал оказывать свой эффект, монахиня очнулась; но я остался как окаменелый, когда, повернувшись, она позволила мне взглянуть на свое лицо. Я увидел вылитую М.М., настолько похожую, что я не мог и вообразить, что я ошибаюсь. Я оставался недвижим, пока крестьянка снимала с нее головной убор, чтобы натереть виски своим уксусом. Меня оторвали от изумления ее черные волосы и, минуту спустя, глаза того же цвета, которые сильный порошок заставил открыться. Я, наконец, убедился, что это не М.М., глаза которой были голубые, но я без памяти влюбился в нее. Я заключил ее в мои объятия, и крестьянка, увидев, что она воскресла, вышла. Я осыпал ее поцелуями, и она не могла защититься из-за своего чихания. Она просила меня именем Иисуса уважать ее и позволить, чтобы она снова накинула вуаль, говоря, что без этого она будет предана анафеме, но это опасение отлучения в такой момент меня насмешило. Она клялась, что аббатиса ее проклянет, если она позволит мужчине на себя смотреть.
Я передал ее заботам крестьянки, опасаясь, что усилия при чихании могут вызвать роды. Я пообещал увидеть ее завтра в то же время, и она просила не покидать ее.
В том состоянии, в каком я был, мне невозможно было ее покинуть, но в этом отныне не было никакой моей заслуги; я был влюблен в эту новую М.М. с черными глазами. Я решил сделать для нее все, и, разумеется, не допустить возвращения ее в монастырь в том положении, в котором она находилась. Мне казалось, что в ее спасении следует руководствоваться божьей волей. Бог захотел, чтобы она показалась мне М.М. Бог сделал так, что я получил много денег. Бог послал мне м-м Z, чтобы любопытные не могли догадаться о действительной причине откладывания моего отъезда. Разве не полагался я на бога всю свою жизнь! Несмотря на это, канальи-мыслители все время обвиняют меня в атеизме.
На следующий день, около восьми часов, я нашел м-м Z в кровати и еще спящей. Ее горничная попросила меня входить в комнату на цыпочках и закрыла свою дверь. Двадцать лет назад венецианка, сон которой я пощадил, посмеялась надо мной при пробуждении, и больше меня не хотела. М-м Z хотела сделать что-то подобное, притворившись, что крепко спит, но должна была явить мне очевидные признаки жизни, когда почувствовала себя наполненной, и дело завершилось смешками. Она сказала, что ее муж поехал в Женеву, чтобы купить ей часы с репетиром, и что он вернется только завтра.
– Вы можете, – сказала мне она, – провести всю ночь со мной.
– Ночь создана, мадам, чтобы спать. Если вы никого не ждете, я проведу с вами все утро.
– Ладно. Никто сюда не придет.
Она укладывает мои волосы в ночной колпак своего мужа, и мы быстренько устремляемся в объятия друг друга. Я нахожу ее влюбленной настолько, насколько можно и желать, и она убеждается, что я ей ни в чем не уступаю. Мы проводим четыре прекрасных часа, часто плутуя друг с другом, но лишь с тем, чтобы находить новые поводы для смеха. После последней схватки она просит у меня, в качестве награды за свою любовь, провести в Эксе еще три дня.
– Я обещаю вам, прекрасная Z, оставаться здесь так долго, сколько вы будете давать мне знаки приязни, подобные тем, которые дали нынче утром.
– Поднимемся же и пойдем вниз обедать.
– Вниз! Если бы ты видела свои глаза!
– Пусть догадываются. Две графини умрут от зависти. Я хочу, чтобы весь народ знал, что ты остался здесь только ради меня.
– Это ни к чему, мой ангел, но я с удовольствием удовлетворю твое желание, даже если мне придется за эти три дня потерять все мои деньги.
– Я буду от этого в отчаянии; но если ты откажешься понтировать, ты не потеряешь, несмотря на то, что ты допускаешь, чтобы тебя обворовывали.
– Поверь мне, я позволяю себя обкрадывать только дамам. Ты ведь тоже принимала пароли в этой компании.
– Это правда, но не так, как это делали графини, и мне было досадно, потому что они могли подумать, что ты их любишь. После твоего ухода маркиз де Сен-Морис сказал, что ты ни за что не должен был предлагать англичанину уйти на восьми картах, потому что, если бы он выиграл, он мог подумать, что ты все знаешь.
– Скажи г-ну де Сен-Морис, что человек чести не может допускать таких подозрений, и к тому же, зная характер молодого лорда, я был внутренне убежден, что он не согласится на мое предложение.
Когда мы спустились к столу, нам захлопали. У красавицы Z был вид, как будто она ведет меня на поводке, и мое поведение было из самых скромных. Никто после обеда не осмеливался предложить мне составить банк – все были на мели относительно денег. Затеяли игру в тридцать-сорок, которая длилась весь день. Я проиграл всего двадцатку луи. К вечеру я ускользнул и, зайдя к себе, чтобы известить Ледюка, что во время моего пребывания в Эксе он не должен покидать моей комнаты, я пустился к дому, где эта несчастная должна была в беспокойстве дожидаться моего появления; но, несмотря на темноту, мне показалось, что кто-то за мной следует. Я остановился, меня обошли. Парой минут позже я пошел вновь своей дорогой, и вижу те же две фигуры, которые я бы ни за что не разглядел, если бы они не замедлили шаг. Это могло быть случайностью; я сошел со своего пути, не теряя ориентировки, с тем, чтобы вернуться на дорогу, когда буду уверен, что за мной не следят. Но мое подозрение перешло в уверенность, когда я увидел на некотором расстоянии два призрака; я остановился за деревом и разрядил в воздух один из моих пистолетов. Минутой позже, не видя больше никого, я направился к дому крестьянки, зайдя сначала к фонтану, чтобы убедиться, что не сбился с дороги.
Я вхожу обычным путем и вижу монахиню в кровати, при свете двух свечей, стоящих на маленьком столике.
– Вы больны, мадам?
– Я чувствую себя хорошо, слава богу, после того, как в два часа утра разрешилась мальчиком, которого моя добрая хозяйка унесла, бог знает, куда. Святая Дева вняла моим молитвам. Единственное, что во время родов и четверть часа спустя я еще чихала. Скажите мне, вы ангел или человек, потому что я боюсь, что грешу, вас обожая.
– Вы сообщили мне новость, которая переполняет меня удовлетворением. А ваша послушница?
– Она еще дышит, но мы не надеемся, что она сможет избежать смерти. Она обезображена. Мы совершили большое преступление.
– Бог вам простит. Молитесь вечному Проведению.
– Эта крестьянка уверена, что вы ангел. Это ваш порошок заставил меня родить. Я вас никогда не забуду, при том не зная, кто вы.
Поднялась крестьянка, и, поблагодарив ее за заботы, которые она проявила, помогая родам доброй монахини, я еще раз посоветовал обласкать священника, которого она вызовет, когда послушница перестанет дышать, чтобы избежать подозрений по поводу причины ее смерти. Она заверила меня, что все будет хорошо, что никто не знает ни того, что послушница заболела, ни того, отчего это произошло. Мадам не выходила из постели. Крестьянка сказала, что лично отнесла новорожденного в Аннеси, и что она закупила все, что может понадобиться, заранее до наступления событий. Она сказала, что ее брат уехал накануне и вернется только через неделю, и поэтому нам нечего опасаться. Я дал ей еще десять луи, попросив купить кое-какую мебель и подыскать чего-нибудь мне поесть назавтра; она сказала, что у нее еще осталось сколько-то денег, но когда она услышала, что все, что останется из денег – для нее, я подумал, что она сойдет с ума от счастья. Видя, что мое присутствие беспокоит роженицу, я оставил ее, пообещав навестить завтра.
Мне не терпелось выйти из этого щекотливого дела, но я не мог торжествовать победу до тех пор, пока послушница не будет предана земле. Я дрожал, потому что священник, по крайней мере если он не дурак, должен был счесть очевидным, что покойница умерла от яда.
Я нашел назавтра шевалье Z в комнате жены, рассматривающим с ней прекрасные часы, которые он ей купил. Он радовался в моем присутствии ее способности удержать меня в Эксе. Это был один из тех мужчин, кто готов скорее сойти за рогоносца, чем за дурака. Я оставил его, чтобы пойти к водам с его женой, которая дорогой сказала мне, что будет одна завтра, и что она больше не любопытствует по поводу моей прогулки в восемь часов.
– Это, стало быть, вы направили преследователей за мной?
– Да, я, чтобы посмеяться, потому что там нет ничего, кроме гор. Но я не знала, что ты такой злой. По счастью, твой выстрел оказался промахом.
– Дорогой друг, я выстрелил в воздух, потому что достаточно страха, чтобы наставить любопытных.
– Так что больше тебя не преследовали.
– А если бы они продолжали следовать за мной, я, возможно, оставил бы их в покое, так как моя прогулка была вполне невинна. Я всегда дома в десять часов.
Мы были еще за столом, когда увидели прибывшую берлину, запряженную шестеркой лошадей, и сходящих с нее маркиза де Прие, шевалье де Сен-Луи и двух очаровательных дам, из которых одна, как сказала мне м-м Z, – любовница маркиза. Ставят четыре куверта, весь народ снова усаживается за стол, и в ожидании, пока обслужат, рассказывают вновь прибывшим всю историю с моим банком и с появлением англичан. Маркиз меня поздравляет, говоря, что не думал застать меня еще в Эксе, и м-м Z говорит, что я бы уехал, если бы она мне не помешала. Привыкший к ее легкомысленности, я с этим соглашаюсь. Он говорит, что составит для меня небольшой банчок после обеда, и я соглашаюсь. Он организует его из сотни луи, и я играю, потеряв эту сумму в двух тальях, затем поднимаюсь и направляюсь к себе, чтобы ответить на некоторые письма. С наступлением ночи я направляюсь к монахине.
– Послушница мертва, месье, ее предадут земле завтра, завтра же мы должны вернуться в наш монастырь. Вот письмо, которое я пишу аббатисе. Она отправит мне другую послушницу, если только не велит возвратиться в монастырь с этой крестьянкой.
– Что сказал священник?
– Он сказал, что она умерла вследствие летаргии, произошедшей от ее мозга, погрузившегося в жидкость, что должно было вызвать у нее тяжелый апоплексический удар. Я хотела бы заказать у него пятнадцать месс, вы мне позволите?
– Вы вольны поступать, как хотите.
Я предупредил крестьянку, что мессы следует заказать в Аннеси, и сказать священнику, что он должен служить их соответственно пожеланию персоны, которая отправила пятнадцать пожертвований. Она обещала это сделать. Она сказала, что умершая выглядела ужасно, и что она наняла двух сиделок, чтобы не явились ведьмы, которые могут под видом кошек попытаться выкрасть какие-нибудь ее члены.
– Скажите мне, кто продал вам лауданум?
– Мне продала его очень порядочная акушерка. Мы использовали его, чтобы заставить спать несчастную, когда у мадам начались родовые схватки.
– Когда вы передавали ребенка в больницу, вас кто-нибудь узнал?
– Не бойтесь. Я оставила его у входной башни, так, что никто меня не видел, с запиской, что он не крещен. Погребение стоит шесть франков, которые кюре охотно заплатит, потому что, господи его прости, мы дали ему два луи. Мадам сказала отдать остаток кюре, чтобы тот отслужил мессы.
– Разве мадам не могла со спокойной совестью просто дать ему два луи?
– Мадам говорит, что нет.
Она мне потом сказала, что у них было только по десять савойских су в день на каждую и что они не могли потратить ни су без ведома аббатиссы, под страхом отлучения.
– Теперь, – сказала мне она, – я чувствую себя принцессой, и вы увидите это за ужином. Несмотря на то, что эта добрая женщина знает, что деньги, которые вы ей дали, – для нее, она хочет потратить их на меня. Я вынуждена согласиться.
Я остался с ней наедине, ее очаровательное лицо, слишком напоминавшее мне М.М., зажгло во мне пламя, и я заговорил с ней о ее соблазнителе, сказав, что удивлен тем, что тот не предоставил ей помощь, которая была столь необходима в том положении, в котором он ее оставил. Она ответила мне, что не согласилась бы принять никаких денег из-за обета бедности и повиновения, который она принесла, и что она отдаст аббатисе тот луи, что остался у нее от милостыни, которую предоставил монсеньор епископ; что же касается забвения, в котором она оказалась в момент, когда со мной познакомилась, она не может подумать ничего другого, как то, что он не получил ее письмо.
– Богат ли он, и видный ли мужчина?
– Богат, – да; но очень некрасив, горбат и в возрасте пятнадцати лет.
– Как же вы в него влюбились?
– Я не влюбилась. Он поймал меня на жалость. Он хотел себя убить. Я испугалась. Я пошла ночью в сад, в котором, он известил меня, он должен был быть, чтобы просить его уйти, и он ушел, но перед тем исполнил свой дурной каприз.
– Значит, он вас изнасиловал?
– Отнюдь нет, потому что у него бы не получилось. Он плакал, он так меня просил, что я согласилась, при условии, что он не придет больше в сад.
– И вы не побоялись забеременеть?
– Я об этом ничего не знала, потому что всегда думала, что для того, чтобы забеременеть, девушка должна делать это с мужчиной не менее трех раз.
– Несчастное невежество! Он больше не пытался свидеться с вами в саду?
– Я больше не хотела, потому что наш исповедник заставил меня пообещать, если я не хочу отлучения, больше не встречаться с ним.
– Вы сказали исповеднику, кто был соблазнитель?
– Об этом – нет. Я повинилась в другом грехе.
– Вы сказали исповеднику, что вы забеременели?
– Тем более нет, но он это предположил. Это святой человек, который, наверно, молится за меня, И ваше появление, возможно, плод его молитв.
Я провел четверть часа в молчании, погруженный в раздумье. Все несчастье этой девушки произошло от ее простодушия, от ее невинности и неосознанного чувства жалости, она связалась с чудовищем, влюбленным в нее; доля ее вины была очень мала, потому что она даже не была влюблена. Она была религиозна, но, будучи религиозной скорее по привычке, была очень слаба. Для нее это было, скорее, делом расчета. Она ненавидит грех, поэтому должна очиститься от него исповедью под страхом вечного проклятия, она не хочет осуждения. У нее много здравомыслия, но слишком мало ума, потому что она не научена опытом. Обдумав все, я нашел, что будет слишком трудно уладить это дело с покинувшим ее г-ном де Ку, она слишком раскаивается в содеянном, чтобы вернуться к нему, с тем же или новым риском.
Крестьянка поднялась, поставила на маленький стол два куверта и принесла нам ужин. Все было новым: салфетки, тарелки, стаканы, ножи, ложки, и все очень простое. Вина были очень хороши, и блюда изысканные. Ничего не было домашнего изготовления. Дичь, жаркое, рыба – деликатесные, сыр превосходный. Я провел полтора часа за едой, выпивкой и болтовней. Монахиня не ела почти ничего, но мне это не помешало опустошить две бутылки. Я был весь в огне. Крестьянка, очарованная похвалами, которые я ей расточал, обещала мне такое на каждую ночь, унесла все и спустилась. Я вновь остался наедине с этой женщиной, чье лицо было само очарование, и которая внушала мне желания, которые, после вкусного ужина, я не мог держать в узде. Я заговорил с ней о ее здоровье и о неприятностях, связанных с родами. Она отвечала, что чувствует себя очень хорошо, и что она может отправиться в Шамбери пешком.
– Единственное, что меня немного беспокоит, – сказала она, – это мои груди, но крестьянка заверила меня, что через два дня молоко уйдет и грудь вернется в естественное состояние.
– Позвольте, я взгляну на них.
– Смотрите.
Голая, в постели, она опустила свою рубашку и, полагая, что поступает лишь скромно и вежливо, боясь согрешить гордыней или обидеть меня, предполагая во мне лишь честные мысли, она позволила мне осмотреть всю ее очаровательную грудь и трогать ее во всем объеме и периметре. Оберегая свою порядочность, я овладел собой и спросил ее без малейшего проявления чувств, как она себя чувствует чуть ниже, и, задав этот вопрос протянул туда руку, но она нежно мне воспротивилась, сказав, что ей там еще некомфортно. Я попросил у нее прощения; я сказал, что надеюсь найти ее вполне здоровой завтра; я сказал, что красота ее груди еще больше увеличила интерес, который она мне внушает, и подарил ей нежный поцелуй, на который она сочла себя обязанной ответить своим. Я чувствовал себя совсем растерянным и понял, что либо должен рискнуть потерять все ее доверие, либо немедленно уйти; я покинул ее, назвав нежно своей дорогой дочерью.
Я вернулся в свое жилище весь мокрый, потому что шел дождь. На другой день я поднялся поздно. Я положил в карман два портрета, что у меня были, М.М., одетой монахиней, и обнаженной, чтобы удивить мою монахиню. Я направился к Z и, не застав ее, пошел к фонтану, где она осыпала меня упреками. После обеда маркиз де Прие составил банк, но увидев, что в нем всего сотня луи, я понял, что он хочет отхватить много, рискнув лишь малым. Несмотря на это, я достал из кармана сотню. Он сказал, что, желая развлечься, я не должен ставить все на одну карту. Я ответил, что ставлю тридцать против его одного. Он сказал, смеясь, что я проиграю.
Однако так пошло, что менее чем за три часа я выиграл восемьдесят луи. Я выигрывал на каждой талье «пятнадцать» и «поднять», и несколько раз пару. Я ушел, как делал это каждый день, с началом ночи, и нашел роженицу похорошевшей. Она сказала, что у нее легкая лихорадка, что, согласно крестьянке, так должно быть, и что она будет чувствовать себя завтра уже хорошо и встанет. Когда я протянул руку, чтобы приподнять ее покрывало, она мне ее поцеловала, сказав, что рада оказать мне этот знак дочерней любви. Ей был двадцать один год, а мне тридцать пять. Я испытывал к ней влечение гораздо более сильное, чем отец к дочери. Я сказал, что доверие, которое она питает ко мне, принимая меня обнаженной в постели, увеличивает отцовскую любовь, что я испытываю к ней, и что мне будет грустно, если я увижу ее завтра облаченной в монашеский наряд.
– Я останусь для вас в постели, – ответила она, – и весьма охотно, потому что это жаркое шерстяное платье меня утомляет. Я полагаю, что прилично одетой я понравилась бы вам больше, но мне достаточно того, что это вам безразлично.
Поднялась крестьянка и подала ей письмо аббатисы, которое только что принес из Шамбери ее племянник. Прочитав, она мне его дала. Та писала, что отправит ей двух послушниц, которые проводят ее в монастырь, и что, поправив свое здоровье, она может предпринять маленькое путешествие пешком и сэкономить таким образом деньги, чтобы найти им лучшее применение; однако она добавила, что, поскольку епископ находится в поездке, и ей нужно его разрешение, послушницы смогут выехать не ранее чем через восемь-десять дней. Она велела ей, под страхом полного отлучения, в ожидании не выходить из своей комнаты и не говорить ни с каким мужчиной, даже с хозяином дома, где она находится, у которого должна быть жена. Она закончила, сказав, что та должна заказать мессу за упокой души покойной.
Крестьянка попросила меня отвернуться к окну, так как мадам должна кое-что сделать. После этого я снова сел возле нее на кровати.
– Скажите мне, мадам, – сказал я ей, – могу ли я приходить сюда навещать вас в эти восемь-десять дней, не нарушая вашего доверия, потому что я все же мужчина. Я остаюсь здесь только ради вас, к кому я испытываю самый большой интерес; но если вы имеете отвращение к встречам со мной из-за этого странного запрещения, скажите, и я завтра же уеду.
– Месье, это наказание, которое мне грозит, – я надеюсь, что господь его не одобрит, потому что, вместо того, чтобы меня расстроить, оно делает меня счастливой. Я искренне говорю вам, что ваши визиты составляют теперь для меня счастье жизни, и я сочту себя вдвойне счастливой, если вы делаете их с удовольствием. Но я хочу узнать от вас, если вы можете мне это поведать, не сочтя за бестактность, за кого вы меня приняли в первый раз, когда встретили в темноте, потому что вы не можете себе представить ни мое удивление, ни испуг, который я испытала. Я не представляла себе даже возможности таких поцелуев, которыми вы осыпали мое лицо, которые, однако, не могли отягчить мою вину, так как я на них не соглашалась, и вы сами мне сказали, что думали при этом о другой.
– Мадам, я могу удовлетворить ваше любопытство. Я могу это сделать сейчас, потому что мы с вами знаем, что все мы люди, что плоть слаба, что она вынуждает самые сильные души совершать ошибки, вопреки рассудку. Вы сейчас услышите рассказ о превратностях любви в течение двух лет, с самой прекрасной и самой мудрой из всех монахинь моей родины.
– Месье, расскажите мне все; совершив ту же ошибку, я была бы несправедлива и негуманна, если бы меня скандализовали некие обстоятельства, потому что с этой монахиней вы, очевидно, не могли сделать больше того, что Ку… сделал со мной.
– Нет, мадам. Я был счастлив. Я не сделал ей ребенка; но если бы я его ей сделал, я выкрал бы ее и отвез в Рим, где Святой Отец, видя нас у своих ног, освободил бы ее от ее обетов, и моя дорогая М.М. была бы теперь моей женой.
– Боже! М.М. – это мое имя.
Это обстоятельство, которое, по существу, ничего не значит, обоих нас поразило. Странный и несерьезный случай, который, однако, воздействует с превеликой силой на расположенные к этому умы, и приводит к важным последствиям. Помолчав несколько минут, я рассказал ей все, что приключилось у меня с М.М., ничего не скрывая. При живописных описаниях наших любовных столкновений, я видел, что она взволнована, и когда в конце истории я услышал, как она спросила, действительно ли она настолько на нее похожа, до такой степени, что я мог ошибиться, я достал из портфеля ее портрет в монашеском одеянии и показал ей.
– Это мой портрет, – сказала мне она, – вплоть до глаз и бровей. Это моя одежда! Это чудо. Какое совпадение! Я обязана этому сходству всем моим счастьем. Должно быть, бог судил, чтобы вы не любили меня так, как любили эту дорогую сестру, у которой мое лицо и даже мое имя. Вот две М.М. Неразличимы! Божественное Провидение! Все твои пути замечательны, мы лишь слабые смертные, невежественные и горделивые.
Крестьянка принесла нам ужин, еще более изысканный, чем накануне, но роженица поела только супу. Она обещала мне хорошо есть в следующую ночь. В тот час, что я провел вместе с ней, когда крестьянка убрала со стола, она уверилась, что я испытываю к ней лишь дружеские и отцовские чувства. Она позволила мне сама увидеть свою грудь, которая еще не вернулась к своему естественному состоянию, и позволила трогать ее везде, не считая возможным, что вызывает во мне малейшие эмоции, и приняла, как демонстрацию самой невинной дружбы, все поцелуи, которыми я покрыл ее прекрасные губы и ее чудесные глаза. Она, смеясь, сказала, что благодарит бога за то, что они не голубые. Когда я почувствовал, что не могу больше сдерживаться, я ее покинул и пошел спать. Ледюк передал мне записку от Z, в которой она написала, что мы увидимся у фонтана, потому что она приглашена завтракать с любовницей маркиза.
У фонтана она мне сказала, что вся компания считает, что играя на тринадцати картах, я должен проиграть, потому что это ошибка, что в каждой талье есть карта, которая выигрывает четыре раза, но что маркиз сказал, что, несмотря на это, он больше не позволит мне пользоваться этим методом игры, и что его любовница взялась заставить меня играть как обычно. Я поблагодарил ее.
Вернувшись в гостиницу, я проиграл маркизу в пятнадцать пятьдесят луи до обеда, а после обеда дал уговорить себя составить банк. Я пошел к себе, чтобы взять пять сотен луи, и вот, сижу за большим столом, чтобы испытать фортуну. Я взял в качестве крупье Дезармуаза, заявив, что принимаю только карты, покрытые деньгами, и что прекращу игру в половине восьмого. Я сел между двумя самыми красивыми, и, помимо того, что достал из кошелька семь сотен луи, я попросил сотню экю по шесть франков, чтобы развлечь дам. Но вот помеха. Видя перед собой только вскрытые колоды, я спросил новые. Распорядитель зала мне сказал, что отправил человека в Шамбери, чтобы купить сотню колод. И что он вскоре явится.
– В ожидании, – говорит он мне, – вы можете сыграть талью этими. Они как новые.
– Я не хочу как новые, а лишь новые. У меня есть принципы, дорогой друг, которые весь ад не сможет заставить забыть. В ожидании вашего человека я побуду зрителем. Я чувствую, что должен развлечь этих прекрасных дам.
Никто не посмел возразить мне ни слова. Я покинул место и забрал мои деньги. Маркиз де Прие составил банк и играл очень достойно. Я держал все время сторону м-м Z, которая приняла меня в половину и отдала мне на следующий день пять или шесть луи. Человек, который должен был вернуться из Шамбери, прибыл только в полночь. Полагаю, он ускользнул к красотке, потому что в этой стране есть люди, у которых чудесные глаза. Я пошел положить мои деньги в кофр, и отправился в монахине, которую нашел в постели.
– Как вы себя чувствуете, мадам?
– Говорите лучше: дочь моя, потому что я хотела бы, чтобы вы были мне отцом, и чтобы я могла вас обнять без малейших опасений.
– Ну что же, дорогая дочь, не бойся ничего и открой мне свои объятия.
– Да, обнимемся.
– Мои детки сегодня более хорошенькие, чем вчера. Сделай так, чтобы они меня покормили.
– Какое безумие! Дорогой папа, полагаю, ты глотаешь молоко своей бедной дочери.
– Оно сладкое, моя дорогая подруга, и та малость, что я проглотил, наполнила благоуханием мне душу. Ты не можешь быть настолько жестока, что запретишь мне это удовольствие, потому что ничего не может быть более невинного.
– Нет, конечно, я не запрещаю, потому что ты мне также доставляешь удовольствие. Вместо того, чтобы называть тебя «папа», я буду звать тебя «мой малютка».
– Как мне нравится это прекрасное настроение, в котором я нахожу тебя этим вечером.
– Это потому, что ты сделал меня счастливой. Я больше ничего не боюсь. Мир вернулся в мою душу. Крестьянка мне сказала, что в скором времени я снова стану такой, как была до встречи с Ку.
– Не так быстро, мой ангел, потому что, к примеру, твой живот.
– Молчи. Его не узнать, я сама удивляюсь.
– Позволь, я посмотрю.
– О нет. Прошу тебя. Но ты можешь его потрогать. Это правда?
– Это правда.
– Ох! Мой друг. Не трогай там.
– Почему нет? Ты не можешь отличаться от моей старой М.М., которой сейчас может быть лишь тридцать лет. Я хочу показать тебе ее портрет, она совсем обнаженная.
– Он у тебя здесь? Я погляжу его с удовольствием.
Я достаю его из моего портфеля и вижу, что она в восхищении. Она целует его. Она спрашивает, все ли это с натуры, и находит свое лицо еще более поразительно похожим на нее, чем на портрете в монашеском одеянии.
– Но это ты, – говорит она, – велел художнику придать ей такие длинные волосы.
– Отнюдь нет. Монахини в нашей стране должны лишь не показывать их мужчинам.
– У нас также. Нам их обрезают, и затем мы их снова растим.
– У тебя длинные волосы?
– Как эти; но они тебе не понравятся, потому что они черные.
– Ну что ты говоришь? Я предпочитаю их светлым. Во имя Господа, сделай, чтобы я их увидел.
– Ты просишь у меня преступления во имя Господа, потому что я навлеку на себя новое отлучение, но я тебе ни в чем не могу отказать. Я покажу их тебе после ужина, потому что не хочу, чтобы крестьянка возмутилась.
– Ты права. Я нахожу тебя самым обаятельным из созданий, и я умру от страдания, когда ты покинешь эту хижину, чтобы вернуться в твою тюрьму.
– Я должна туда пойти, чтобы принести покаяние во всех моих прегрешениях.
Как я был счастлив! Я был уверен, что обрету все после ужина. При появлении крестьянки я дал ей еще десять луи. По удивлению этой женщины я понял, что она может меня счесть лишившимя здравого смысла. Я сказал ей, что очень богат, и что я хотел бы, чтобы она убедилась, что для меня ничто не будет сочтено избыточным, чтобы компенсировать ей ее материнские заботы об этой монахине. Она плакала от благодарности. Она подала нам изысканный ужин, который роженица сочла возможным поесть с аппетитом, но удовлетворение моей души помешало мне ей подражать; мне не терпелось увидеть прекрасные черные волосы этой жертвы доброты своей души. В тот момент это был единственный аппетит, который преобладал во мне. И который не мог допустить никакого другого.
Как только крестьянка оставила нас наедине, она скинула свой монашеский клобук, и я положительно увидел М.М. с черными волосами. Она распустила их по плечам, как было на портрете, что я ей показал, и обрадовалась, слыша, что я говорю то, что было неоспоримой правдой: ее волосы и черные глаз, по контрасту, сделали ее более белокожей, чем М.М. Это не было правдой. Это были две белизны, равно ослепительные, но с разным розовым оттенком; это было различие, которое можно заметить только влюбленными глазами. Одушевленный объект, между тем, одолел портрет.
– Ты более белая, – сказал я ей, – более красивая и более яркая в силу контраста черного и белого; но я полагаю, что первая М.М. более нежная.
– Это возможно; но не более добрая.
– Ее любовные желания должны быть более живыми, чем твои.
– Я этому верю, потому что я никогда не любила.
– Это поразительно. Но природа и порывы чувств…
– Эта склонность, мой милый друг, которую мы очень легко утихомириваем в монастыре; мы каемся исповеднику, потому что знаем, что это грех; но он считается ребячеством, потому что его нам отпускают, не накладывая никакой епитимьи; это старый ученый священник, умный и строгого нрава; когда он умрет, мы будем очень сожалеть.
– Но в своих нежных забавах с другой монахиней твоего ранга, разве ты не чувствуешь, что ты любила бы ее сильнее, если бы она могла в этот момент стать мужчиной?
– Ты меня смешишь. Это правда, что если бы моя подруга стала мужчиной, мне бы это не было неприятно; но, по правде говоря, будь уверен, что мы не развлекаемся пожеланием этого чуда.
– Это может быть только вследствие недостатка темперамента. М.М. в этом отношении тебя превосходит; она предпочла меня С.С.; но ты не предпочтешь меня подруге, которая у тебя есть в монастыре.
– Нет, конечно, ведь с тобой я нарушаю свои обеты и ввергаю себя в последствия, которые заставляют меня дрожать каждый раз, когда я об этом думаю.
– Ты меня, значит, не любишь?
– Как можешь ты так говорить? Я тебя люблю. Так что даже сожалею, что ты не женщина.
– Я тебя тоже люблю, но твое желание меня смешит. Я не хотел бы стать женщиной, чтобы тебе понравиться, тем более, что, став женщиной, я уверен, я не находил бы тебя столь прекрасной. Сядь поудобнее, моя любезная подружка, и позволь мне полюбоваться, как твои красивые волосы покрывают половину твоего прекрасного тела.
– Охотно. Надо, наверное, чтобы я спустила рубашку?
– Конечно. Как ты прекрасна! Позволь мне присосаться к сладким хранилищам твоего молока.
Позволив мне это наслаждение и глядя на меня с наибольшей снисходительностью, сжимаемая в моих объятиях, не замечая, или делая вид, что не замечает, того великого наслаждения, которое я испытываю, она сказала, что если бы можно было соединить с дружбой подобные удовольствия, она бы предпочла ее любви, потому что никогда в жизни не испытывала в душе более чистой радости, чем та, которую я причиняю ей, прижимаясь таким образом к ее груди.
– Позволь, – говорит она, – чтобы я сделала тебе так же.
– Ну вот, мой ангел, но у меня там ничего нет.
– Неважно.
Мы смеемся.
Получив удовлетворение, мы проводим с четверть часа, осыпая друг друга поцелуями. Я больше не могу.
– Скажи мне правду, – обращаюсь я к ней. – В огне этих поцелуев, в этих движениях, что мы назвали бы ребяческими, не ощущаешь ли ты желания гораздо более сильного?
– Скажу тебе, что ощущаю, но оно преступно; и я уверена, что ты ощущаешь то же самое, мы должны прекратить эти опасные забавы. Наша дружба, мой дорогой малютка, становится любовью. Не так ли?
– Да, любовью, и любовью непреодолимой. Сделаем ее осознанной.
– Наоборот, мой дорогой друг, прекратим. Впредь будем осторожны, и не станем ее жертвами. Если ты меня любишь, ты должен держаться того же мнения.
Говоря так, она подобрала свои волосы и, убрав их под клобук, с моей помощью подняла свою рубашку, грубое полотно которой мне казалось недостойным нежности ее кожи; я сказал ей об этом, и она ответила, что, привыкнув, она этого не замечает. Моя душа пребывала в наибольшей растерянности, потому что страдание, которое причиняла мне моя сдержанность, казалось мне намного большим, чем та радость, которую я испытывал от этого наслаждения; однако мне надо было быть уверенным, что я не встречу ни малейшего сопротивления, а я в этом не был уверен. Измятый розовый бутон испортил бы наслаждение известного Сминдирида, сибаритянина, который любил нежность ее ложа. Мне же казалось лучше страдать от кары и уйти, чем рисковать встретить такой розовый бутон, который не устроил бы сладострастного сибарита. Я ушел, влюбленный до потери сознания. В два часа утра я пришел к себе и проспал до полудня.
Ледюк дал мне записку, которую должен был передать перед тем, как я лег спать. Он забыл. М-м Z мне писала, что ждет меня в девять часов и будет одна. Что она дает ужин, и что уверена, что я ее там увижу, и что потом она уезжает. Она надеется, что я также уеду, или, по крайней мере, я провожу ее до Шамбери.
Хотя я ее еще любил, все три предложения этой записки меня рассмешили. Уже не было больше времени идти с ней завтракать. Я не мог прийти на ужин из-за моей монахини, к которой в данный момент испытывал более сильное чувство, и тем более не мог сопровождать ее до Шамбери, потому что могло случиться так, что я не мог бы удалиться от М.М.
Я застал ее в ее комнате, за минуту до обеда. Она была в ярости. Она ждала меня к завтраку. Я сказал ей, что всего час назад получил ее записку; и она вышла, не дав мне времени сказать, что не могу обещать ей ни ужина вместе с ней, ни проводить ее до Шамбери. За столом она на меня дулась, и после обеда маркиз де Прие сказал мне, что есть новые карты, и что вся компания хочет увидеть меня за тальей. Появились вновь прибывшие утром дамы и господа из Женевы, я пошел взять денег и устроил им банк из пяти сотен. К семи часам я потерял более половины, но, тем не менее, остановился, положив остаток в карман. Метнув грустный взгляд на м-м Z, я вышел переложить мое золото к себе, и затем пошел в хижину, где увидел моего ангела в большой кровати, совсем новой, и другое красивое ложе, по древнеримскому образцу, возле большой кровати, – для меня. Я посмеялся над тем, как контрастировала эта мебель с убожеством помещения, где мы находились. В качестве благодарности, я дал крестьянке пятнадцать луи, сказав, что это за все то оставшееся время, что М.М. будет жить на ее пансионе, но она не должна больше ничего тратить на мебель.
Таков, я думаю, в основном, характер большинства игроков. Я, может быть, и не дал бы ей такой суммы, если бы выиграл тысячу луи. Я же проиграл три сотни, и мне казалось, что я выиграл те две сотни, что у меня остались. Я дал ей пятнадцать, представив, что плачу их на выигравшую карту. Я всегда любил тратить, но никогда не ощущал себя столь щедрым, как когда был захвачен игрой. Я ощущал самое большое удовольствие, давая деньги, которые мне ничего не стоили, кому-то, для кого это являлось счастливым случаем. Я купался в радости, видя благодарность и восхищение на благородном лице моей новой М.М.
– Вы, должно быть, – сказала она, – необычайно богаты.
– Не заблуждайтесь. Я люблю вас страстно, и это все. Не имея возможности ничего дать вам самой, по причине вашего обета, я щедро расточаю то, что получаю, этой доброй женщине, чтобы заставить ее сделать вас более счастливой в те оставшиеся несколько дней, что вы будете жить у нее. Вы должны, если не ошибаюсь, рикошетом любить меня все это время еще больше.
– Я не могу любить вас больше. Я несчастна теперь, лишь когда думаю о том, что должна вернуться в монастырь.
– Вы читали мне вчера, что эта мысль делает вас счастливой.
– И именно в течение вчерашнего дня я стала другой. Я провела очень жестокую ночь. Я не могла спать, не ощущая себя в ваших объятиях, я все время просыпалась, вздрагивая, в момент, когда совершала самый тяжкий из всех грехов.
– Вы так не боролись перед тем, как совершить его с человеком, которого вы не любите.
– Это правда, но это действительно потому, что я его не любила, и не думала поэтому, что совершаю преступление. Представляете себе, мой милый друг?
– Это метафизика вашей чистой души, божественной и невинной, которую я прекрасно понимаю.
– Спасибо вам. Вы переполняете меня радостью и благодарностью. Я счастлива, когда думаю, что вы не находитесь в состоянии ума, сходном с моим. Я теперь уверена, что обрету победу.
– Не стану с вами спорить, хотя это меня и огорчает.
– Почему?
– Потому что вы считаете себя обязанной лишить меня несущественных ласк, которые, однако, составляют счастье моей жизни.
– Я думала над этим.
– Вы плачете?
– Да, и более того, мне дороги эти слезы. Мне надо попросить вас о двух милостях.
– Спрашивайте, и будьте уверены, вы их получите.