Выйдя на возвышенность на окраине города, я увидел широкую равнину и маленькую речку, спустился по меньшей мере на сотню ступенек и остановился при виде тридцати-сорока кабинок, которые были ничем иным как ложами для людей, намеревающихся принять ванную. Человек приличного вида спросил у меня, не хочу ли я принять ванну, и когда я ответил утвердительно, он открыл мне ложу, и вот, несколько служанок подбежали ко мне. Человек сказал, что каждая из них мечтает о чести мне услужить при ванной, и что мне надо выбрать, кого я хочу. Он сказал, что за малый экю я получу ванну, девушку и завтрак. Я бросил платок, как знатный турок, той, которая показалась мне лучшей, и зашел внутрь.
Она заперла дверь изнутри, обула меня в туфли и сердито, не смотря мне в лицо, покрыла мои волосы и мой тупей шелковым платком, раздела меня и, поместив в ванную, разделась сама и зашла туда, не спросив у меня позволения; она начала меня тереть повсюду, кроме места, которое я прикрыл рукой, догадавшись, что я не хотел, чтобы она его трогала. Когда я почувствовал, что хорошо растерт, я попросил у нее кофе. Она вышла из ванной, позвонила и открыла дверь. Затем снова зашла в ванну, не смущаясь, как будто была полностью одета.
Минуту спустя старая женщина принесла нам кофе. Затем вышла, и моя банщица снова вышла из ванной, чтобы запереть дверь, и вернулась на прежнее место.
Я увидел, хотя и не особенно на этом задерживаясь, что в этой служанке было все, чего бы мог себе вообразить страстный любовник в объекте своей влюбленности. Правда, я чувствовал, что ее руки не нежны и, возможно, ее кожа на ощупь грубовата, я не заметил на ее лице следов того, что мы называем благородством, и улыбки, которую приносит воспитание, чтобы выразить нежность, ни, наконец, взгляда, который подразумевает затаенные чувства удовольствия, уважения, застенчивости и стыдливости. При всем том, моя швейцарка, восемнадцати лет, имела все, чтобы нравиться мужчине, который хорошо себя чувствует и который не враг природе; несмотря на это, она меня не задевала.
Но отчего? – говорил я себе; эта служанка красива, у нее красивый разрез глаз, белые зубы, яркий цвет ее лица говорит о здоровье, – и она на меня не производит абсолютно никакого впечатления? Я вижу ее совершенно обнаженной, и она не вызывает у меня ни малейших эмоций? Почему? Это может быть только оттого, что у нее нет ничего, чем пользуется кокетство, чтобы внушить любовь. Мы любим, стало быть, лишь искусство и обман, и правда больше нас не соблазняет, если ей не предшествует некий искусственный прием. Если при нашей привычке одеваться, а не ходить голышом, лицо, которое показывают всем, имеет самое малое значение, почему считается, что это лицо становится главным? Почему оно становится причиной нашей влюбленности? Почему, единственно основываясь на его свидетельстве, мы судим о красоте женщины, и почему готовы даже извинить ей, если остальные части, которые она нам не показывает, находятся в противоречии с ее красивым лицом, насколько мы можем об этом судить? Не было ли бы более натуральным и более сообразным разуму, и не было бы лучше ходить повсюду с прикрытым лицом, а остальное – обнажать, и влюбляться, таким образом, в объект, не вожделея для увенчания нашего пламени к физиономии, отвечающей, по нашим представлениям, прелестям, которые делают нас влюбленными? Без сомнения, так было бы лучше, потому что тогда влюблялись бы только в истинную красоту, и легко извиняли бы, если, сняв маску, обнаруживали, что лицо, которое мы воображали прекрасным, некрасиво. Отсюда следует, что женщины с некрасивым лицом не смогут никогда решиться его открыть, и что лишь доступные женщины окажутся среди красавиц; но некрасивые не вызовут даже и вздоха; они будут готовы на все, лишь бы не быть вынужденными раскрыться, и пойдут в этом до конца, лишь когда убедятся, что своей действительной прелестью убедили нас, что мы легко можем отвлечься от красоты лица. Очевидно и неоспоримо, однако, что непостоянство в любви происходит только от разнообразия лиц. Если бы не это, мужчина сохранял привязанность к своей первой, которая ему понравилась.
Выйдя из ванной, я дал ей полотенца, и когда она меня вытерла, сел, и она меня причесала. В то же время я оделся и обулся, и, завязав мне башмаки, она за минуту оделась, обсохнув на воздухе. Уходя, я дал ей малый экю, затем шесть франков для нее самой, но она мне их вернула с недовольным видом и ушла. Это происшествие привело к тому, что я вернулся в гостиницу огорченным, потому что эта девушка сочла себя обиженной и не безосновательно. После ужина я не мог отказать себе рассказать моей бонне всю эту историю, которую она выслушала с большим вниманием и прокомментировала ее. Она сказала, что та наверняка не красива, иначе я бы не смог противиться желаниям, которые она мне внушила, и что она хотела бы ее увидеть. Я предложил отвести ее туда, и она сказала, что я бы доставил ей удовольствие, Но она должна будет переодеться мужчиной. Сказав это, она поднялась, и через четверть часа я увидел ее одетой в платье Ледюка, но без штанов, потому что она не смогла их найти. Я предложил ей надеть мои, и мы договорились на завтрашнее утро. Я увидел ее передо мной в шесть утра, полностью одетой и с голубым рединготом, который ее чудесным образом преобразил. Я быстро оделся, и, не отвлекаясь на завтрак, мы отправились на Мату – так называется то место. Моя бонна, оживленная в предвкушении удовольствия, которое доставит ей это приключение, сияла радостью. Невозможно было догадаться, что одежда на ней – не ее пола, и держалась она, как и должно человеку, облаченному в редингот.
Спустившись, мы увидели того же человека, который спросил нас, хотим ли мы ванну на четверых, и мы зашли в ложу. Появились служанки, я указал бонне красотку, которая не смогла меня соблазнить, она взяла ее, я взял другую, большую и статную, гордого вида, и мы закрылись. Я сразу приказал моей меня причесать, разделся и вошел в ванну, и моя новая прислужница сделала то же самое. Моя бонна медлила; новизна обстановки ее удивляла, она, как показалось мне, раскаивалась, что согласилась, она смеялась, увидев меня в руках большой швейцарки, которая меня терла повсюду, и не могла решиться последовать моему примеру, но наконец победила стыд и вошла в ванну, выставив передо мной, почти через силу, свои красоты; Но она должна была допустить обслуживать себя так же, как и я, позволив той другой зайти в свою ванну и выполнить свои обязанности.
Обе прислужницы, которые наверняка уже участвовали не раз в подобных предприятиях, принялись развлекать нас спектаклем, мне уже хорошо известным, но для моей бонны это было в новинку. Они принялись вместе творить то же самое, что, по их мнению, я должен был делать с Дюбуа. Она смотрела с большим удивлением на страсть, с которой служанка, нанятая мной, играла роль мужчины по отношению к другой. Я этим был также слегка удивлен, несмотря на те страстные объятия, которые демонстрировали моим глазам М.М. и К.К. шесть лет назад, и которым нельзя было вообразить ничего, более прекрасного. Я никогда не думал, что что-нибудь может меня отвлечь, когда со мной в первый раз находится женщина, которая мне нравится и у которой есть все, что может взволновать мои чувства; но странная борьба, в которую погрузились две юные менады, меня захватила. Дюбуа сказала, что предполагаемая девица, которую я нанял, на самом деле юноша, несмотря на свою грудь, и что она в этом только что убедилась. Я повернулся к ней, и сама девица, видя мое любопытство, показала мне свой клитор, но огромный и напряженный. Я увидел, что мою бонну все это ошеломило, она заметила, что этого не может быть, однако я предложил ей потрогать и убедиться. И она должна была согласиться с увиденным. Это имело вид большого пальца без ногтя, но гнущегося; шлюха, возжелавшая мою прекрасную бонну, сказала, что он достаточно жесток, чтобы можно было его ввести ей внутрь, если она это позволит, но она не захотела, а мне эта идея также не понравилась. Мы сказали ей продолжить свои занятия со своей товаркой, и очень смеялись, потому что совокупление этих двух юных девиц, хотя и комичное, вызвало в нас самое сильное сладострастие. Моя бонна, доведенная до экстаза, предалась полностью природе, выйдя за пределы того, чего я мог бы пожелать. Это был праздник, который длился два часа и привел к тому, что мы вернулись в нашу гостиницу, весьма довольные. Я дал девицам, которые нас так позабавили, два луи, но без намерения вернуться туда снова. Нам больше не нужно было этого, чтобы продолжить раздавать друг другу знаки нашей нежности. Моя бонна стала моей любовницей, и настоящей госпожой, сделав мое счастье совершенным, как и я – ее, во все время пребывания в Берне. Полностью излечившись от того грустного состояния, в котором мы пребывали, мы предались взаимной радости. Если удовольствия преходящи, то горести – тоже, и когда, предаваясь радостям, мы вспоминаем предшествующие им горести, мы их также любим, et haec aliquando meminisse juvabit
В десять часов мне объявили о поверенном из Тюна. Этот человек, одетый по французской моде, в черном, серьезный, мягкий, вежливый, средних лет, мне понравился. Он был одним из советников правительства. Он захотел при мне прочесть письмо, которое написал ему г-н де Шавиньи; я сказал, что если бы оно было распечатано, я бы ему его не принес. Он просил пообедать у него завтра в мужском и женском обществе, и послезавтра поужинать с мужчинами. Я вышел с ним, и мы пошли в библиотеку, где я познакомился с г-ном Феликс, монахом-расстригой, скорее литератором, чем эрудитом, и образованным молодым человеком по имени Шмиц, который теперь хорошо известен в республике литературы. Ученый, занимающийся натуральной историей, знающий на память десять тысяч наименований различных раковин, меня утомил, так как его наука была мне совершенно чужда. Между других вещей, он сказал мне, что Аар, известная река кантона, содержит золото в своих песках; я сказал ему, что все большие реки его имеют, и он, мне кажется, с этим не согласился.
Я пообедал у г-на де Мюрэ с четырьмя или пятью самыми известными дамами Берна, и они показались мне, в основном, похожими на даму де Саконэ, очень любезную и образованную. Я бы поухаживал за ней, если бы подольше оставался в этой столице Швейцарии, если в Швейцарии может быть столица.
Бернские дамы недурны, хотя и без блеска, потому что правила его запрещают; они держатся непринужденно и очень хорошо говорят по-французски. Они пользуются очень большой свободой, и они этим не злоупотребляют, не считая некоторой галантности, оживляющей отношения, в которых соблюдается благопристойность. Я отметил, что мужья там не ревнивы, но стараются в девять часов быть дома, чтобы ужинать в семейном кругу. За три недели, что я провел в этом городе, лишь одна женщина, двадцати четырех лет, меня заинтересовала, по причине своих познаний в химии. Она была доброй знакомой знаменитого Бохераве. Она показала мне золотую пластину, изготовленную им в ее присутствии, которая до трансмутации была медной. Она заверила меня, что он владеет философским камнем; но она сказала, что он может продлить жизнь не более чем на несколько лет после века. Бохераве, по ее словам, не смог им воспользоваться. Он умер от полипа между сердцем и легким, до того, как достиг истинной зрелости Гиппократа, указанной в семьдесят лет. Четыре миллиона, оставленных им своей дочери, указывают, что он владел искусством делать золото. Она мне сказала, что он подарил ей манускрипт, в котором описан весь процесс, но она находит его темным.
– Опубликуйте его.
– Боже сохрани.
– Тогда сожгите его.
– Я не осмеливаюсь.
К шести часам явился г-н де Мюрэ повести меня смотреть военные маневры, которые проводят за городом граждане Берна, все поголовно солдаты. Я спросил у него, что за изображение медведя имеется на воротах, и он сказал, что «Берн» по-немецки означает «Медведь», поэтому это изображение имеется на знамени кантона – второго по значению, но самого большого и богатого. Это полуостров, образованный течением Аара, истоки которого находятся вблизи истоков Рейна. Он говорил мне о мощи своего кантона, его владениях, округах, объяснил, кто такой advoyè; затем говорил о политике, дав описание различных существующих здесь систем власти, образующих Швейцарское содружество.
– Я понял, – сказал я ему, – что кантоны, которых тринадцать, могут каждый иметь свою систему правления.
– Есть даже такой кантон, – сказал он, – у которого их четыре.
Но самым большим удовольствием для меня было ужинать с четырнадцатью или пятнадцатью мужчинами, – все сенаторы. Никакого веселья, никаких фривольных разговоров, никакой литературы – лишь общественное право, государственные интересы, коммерция, экономика, спекуляции, любовь к родине и обязательства предпочесть свободу самой жизни. Однако к концу ужина все эти несгибаемые аристократы начали оттаивать – sollicitant explicuere frontem – неизбежное воздействие напитков, которым я также отдал дань уважения. Они начали с восхваления умеренности, но сочли мою чрезмерной. Они не принуждали меня, однако, пить, как русские, шведы, а также часто и поляки.
В полночь компания рассталась. Для Швейцарии час был поздний. Они меня благодарили и просили безусловно рассчитывать на их дружбу. Один из них, который до того был хмур, осудил республику Венецию за изгнание граубюнденцев, но, освежившись вином, попросил у меня прощения. Он сказал, что каждое правительство должно блюсти свои собственные интересы прежде иностранных, со стороны которых раздается критика его действий.
Вернувшись к себе, я нашел бонну спящей в моей кровати; я был очарован этим. Я осыпал ее сотней ласк, которые должны были убедить ее в моей любви и моей благодарности. Для чего нам стесняться? Мы должны считать себя мужем и женой, и я не мог представить себе, что настанет день, когда мы расстанемся. Когда любят друг друга, считают это невероятным.
Я получил письмо от м-м д’Юрфэ, в котором она просила меня уделить внимание М-м де ла Саон, жене генерал-лейтенанта, своего друга, которая приехала в Берн в надежде излечить свою болезнь кожи, которая ее обезобразила. Эта дама прибыла с высокими рекомендациями во все основные дома города. Она давала ужины каждый день, имея превосходного повара, и приглашала только мужчин. Она объявила, что не возвращает визиты кому бы то ни было. Я сразу отправился отдать ей мои реверансы, но какой грустный спектакль!
Я увидел женщину, одетую с наибольшей элегантностью, которая при моем появлении встала с софы, на которой до того привольно расположилась, и, сделав мне красивый реверанс, вернулась на свое место, предложив мне сесть рядом. Она видела мое удивление и мою озадаченность, но, сделав вид, что не замечает этого, начала обычный светский разговор. Вот как она выглядела.
Очень хорошо одета, кисти и руки открыты по локоть и очень красивы. Под прозрачным фишю видна белая маленькая грудь, вплоть до розовых бутонов. Лицо же чудовищное; оно внушает жалость, вызывая перед тем ужас. Оно представляет собой черноватую корку, неприятную, отвратительную, скопление ста тысяч бубонов, составляющих маску, идущую от верха груди вплоть до края лба, от уха до уха. Носа ее не видно. На лице видны лишь прекрасные черные глаза и безгубый рот, который она держит все время полуоткрытым, чтобы продемонстрировать два ряда несравненных зубов и разговаривать в очень приятном стиле, приправляя речь замечаниями и шутками наилучшего тона. Она не могла смеяться, так как боль, вызываемая контрактурами мускулов, заставляла ее плакать, но казалась довольной, видя смех тех, кто ее слушал. Несмотря на свое достойное жалости состояние, она обладала умом веселым и изукрашенным, тоном и обхождением истиной парижанки. Ей было тридцать лет, и она оставила в Париже трех детей малого возраста, вполне красивых. Ее фамильный дом находился на улице Нёв-на Малых Полях, ее муж был очень красивый мужчина; он любил ее до обожания и не отделил от нее свою постель; все военные почитали его за храбрость; но он, разумеется, должен был воздерживаться от поцелуев, потому что сама мысль об этом вызывала дрожь. Разлитие молока привело ее в это ужасное состояние при первых родах десять лет назад. Парижский Факультет тщетно прилагал усилия, чтобы избавить ее голову от этой адской чумы, и она приехала в Берн, чтобы отдаться в руки знаменитого доктора. который взялся ее вылечить, и она должна была ему заплатить только после того, как он выполнит свое обещание. Это язык всех эмпирических врачей, который обеспечивает им лишь доверие больного. Иногда они его вылечивают, но даже когда они не добиваются успеха, они все равно добиваются оплаты, легко доказывая, что он не вылечился лишь от собственной ошибки.
Между тем, во время прекрасной беседы, которую я вел с нею, появился врач. Она стала принимать свое лекарство. Это были капли, составленные им с использованием препарата ртути. Она сказала ему, что зуд, который ее беспокоит и который заставляет ее чесаться, как ей кажется, становится сильнее; он ответил, что она освободится от него только в конце курса, который должен продлиться три месяца.
– Когда я чешусь, – добавила она, – я остаюсь в том же состоянии, и зуд не прекращается.
Врач вилял. Я ушел. Она пригласила меня на все свои ужины разом. Я пришел туда в тот же вечер и видел, что она ест со всеми с большим аппетитом и пьет вино. Врач ей ничего не запретил. Я предвидел и догадывался, что она не вылечится. Она была весела, и ее замечания развлекали всю компанию. Я очень хорошо себе представлял, что можно привыкнуть видеть эту женщину без отвращения. Когда я поделился с бонной этой историей, она сказала, что, несмотря на свое уродство, эта женщина, благодаря своему характеру, может влюбить в себя мужчину, и я вынужден был согласиться.
Три или четыре дня спустя после этого ужина красивый мальчик, девятнадцати-двадцати лет, в лавке книготорговца, куда я ходил читать газету, сказал мне вежливо, что м-м Саон недовольна тем, что не имеет больше удовольствия меня видеть после того ужина.
– Вы знакомы, стало быть, с этой дамой?
– А вы меня не видели на ужине у нее?
– Да я теперь вас вспомнил.
– Я снабжаю ее книгами, потому что я книготорговец, я ужинаю там каждый вечер, и более того, я завтракаю каждый день с ней тет-а-тет, до того, как она сходит с постели.
– Я вас с этим поздравляю. Держу пари, вы в нее влюблены.
– Вы думаете, что вы шутите. Эта дама любима более, чем вы думаете.
– Я не шучу. Я того же мнения, что и вы; но спорю также, что у вас не хватит мужества, чтобы взять у нее последние милости, если она их вам предложит.
– Вы проиграете.
– Ладно, спорим; но как вы сможете мне доказать?
– Спорим на луи; но будьте скромны. Приходите туда ужинать этим вечером. Я скажу вам кое-что.
– Вы меня там увидите, и луи годится.
Когда я рассказал бонне о моем пари, она очень заинтересовалась окончанием этого дела, и особенно способом, который молодой человек использует, чтобы доказать мне, попросив познакомить ее с ним после того, как он меня убедит. Я ей обещал.
Вечером м-м де Саон высказала мне очень вежливо упреки, и ее ужин показался мне столь же приятным, как и предыдущий. Молодой человек там был, но поскольку мадам к нему не обращалась, никто не обращал на него внимания.
После ужина он проводил меня в «Сокол» и дорогой сказал, что предлагает мне самому увидеть его в любовной борьбе с этой дамой, если я хочу туда прийти в восемь часов утра.
– Горничная, – сказал он, – скажет вам, что дама не принимает, но не помешает вам войти и пройти в прихожую, когда вы скажете ей, что подождете. Эта прихожая имеет остекленную перегородку с середины до потолка, через которую можно увидеть даму в ее постели, если не мешает занавеска, натянутая поверх стекла. Я задерну занавеску таким образом, что маленькое пространство останется открытым, так что вы все увидите. Когда я кончу свое дело, я выйду оттуда; она вызовет горничную, и вы сможете заявить о себе. В полдень я приду, если позволите, принести вам книги в «Сокол», и если вы согласитесь с тем, что проиграли пари, вы его оплатите.
Я сказал ему, что не премину быть, и заказал ему книги, которые он должен мне принести.
Заинтересованный этим чудом, которое я не считал, однако, невозможным, я прихожу в назначенный час, дама не принимает, но горничная не возражает, чтобы я подождал, когда она примет. Я захожу в прихожую, вижу маленькое стеклянное пространство, которое приоткрыто, прикладываю глаз и вижу юного шалопая у постели, держащего в объятиях свое завоевание. Ночной колпак прикрывает ей голову таким образом, что не видно ее бедного лица.
Как только герой заметил, что я там, откуда могу его видеть, он дал мне знак ждать. Он поднялся и выставил на обозрение не только сокровища своей красавицы, но и свои собственные. Небольшого роста, но гигант там, где нужно дамам, он представлял парад, чтобы вызвать во мне зависть и унизить меня, а может быть и победить меня также. Что касается его жертвы, он показал ее мне в двух основных фасах и во всех профилях в пяти-шести разных позициях, в которых он выглядел Геркулесом в любовном акте, а больная помогала ему изо всех сил. Я увидел тело, прекрасней которого не мог изобразить и Фидий в своих скульптурах, и белизной превосходившее мрамор Пароса. Я был настолько взволнован, что предпочел бежать. Я пошел в «Сокол», где, если бы моя бонна не постаралась дать мне успокоительное, в котором я столь нуждался, я вынужден был бы через мгновенье отправиться искать его в Мата. Когда я рассказал ей всю историю, она исполнилась еще большим любопытством познакомиться с героем.
Он пришел в полдень, принеся заказанные мной книги, за которые я ему заплатил, дав сверху луи, который он взял, смеясь, с видом, который говорил мне, что я должен быть очень доволен, проиграв пари. Он был прав. Моя бонна, оглядев его с большим вниманием, спросила у него, знает ли он ее, и он ответил, что нет.
– Я видела вас ребенком, – сказала она ему, – вы сын г-на Мингард, священника. Вам должно было быть десять лет, когда я вас увидела в Лозанне.
– Это возможно, мадам.
– Вы не захотели стать священником?
– Нет, мадам. Я чувствую себя слишком привязанным к любви, чтобы избрать это занятие.
– Вы правы, потому что священники должны быть скромны, а скромность мешает.
На эту насмешку, которую моя бонна выдала ему от веселья сердца, бедный ветреник покраснел, но мы не заставили его потерять присутствия духа. Я просил его пообедать с нами, и, не говоря совершенно о м-м де ла Саон, он рассказал во время обеда не только о большом количестве своих удач, но и обо всех галантных приключениях самых красивых женщин Берна, тех, о ком ходили сплетни и приписывало злословие.
После его ухода моя бонна, думая, как и я, сказала, что этого молодого человека такого склада достаточно видеть лишь один раз. Я сделал так, что он больше не приходил к нам. Мне сказали, что м-м де ла Саон отправила его в Париж, и что она позаботилась о его судьбе. Я больше не буду говорить о нем, ни об этой даме, к которой я зашел еще только один раз, чтобы откланяться перед отъездом из Берна.
Я жил счастливо с моей дорогой подругой, которая говорила мне, что счастлива. Никакие страхи, никакие сомнения в своем будущем не тревожили ее прекрасную душу; она была уверена, как и я, что мы больше не расстанемся, и говорила мне все время, что она простит мне все мои измены, при условии, что я искренне буду рассказывать ей о них. Это был женский характер, которого мне было достаточно, чтобы жить в мире и довольствии; но я не был рожден, чтобы пользоваться таким счастьем.
После пятнадцати-двадцати дней нашего пребывания в Берне моя бонна получила письмо из Золотурна. Оно было от Лебеля. Видя, что она его читает с большим вниманием, я спросил, о чем оно. Она предложила мне его прочесть, и села возле меня, чтобы увидеть мою реакцию.
Этот дворецкий, в очень лаконичном стиле, спрашивал, не хочет ли она стать его женой. Он писал, что специально отложил этот вопрос, чтобы заранее привести свои дела в порядок и быть уверенным, что сможет жениться, даже если посол не даст на это согласия. Он сказал, что у него есть на что жить в достатке в Б., не имея более нужды служить, но оказалось, что эти заботы излишние, так как он поговорил с послом, и тот выразил свое полное согласие. Он просил ее ответить сразу, и прежде всего – согласна ли она, и во-вторых, хочет ли она поселиться с ним в Б., где она станет хозяйкой собственного дома, либо остаться с ним в Золотурне, в качестве его жены, у посла, что лишь послужит к увеличению их благосостояния. Он заканчивал, говоря, что то, что она принесет с собой, останется ее, и что он обеспечит за ней все, вплоть до суммы в сто тысяч франков. Таково будет ее приданое. Он ни слова не говорил о моей персоне.
– Ты вольна, мой дорогой друг, делать все, что ты хочешь, но я не могу себе представить твой уход иначе, чем осознав себя самым несчастным из людей.
– А я – самой несчастной из женщин, если не буду больше с тобой, потому что, если только ты меня любишь, мне совершенно не нужно становиться твоей женой.
– Очень хорошо. Что же ты ему ответишь?
– Завтра ты увидишь мое письмо. Я скажу ему вежливо, но без всяких уверток, что я люблю тебя и счастлива, и что в такой ситуации мне невозможно воспользоваться счастливым случаем, который предоставляет мне судьба в виде его персоны. Я скажу ему также, что, будучи разумной, я вижу, что не должна отказываться от его руки, но, сходя с ума от любви, могу только понадеяться на бога.
– Я нахожу обороты твоего письма превосходными, потому что, чтобы отклонить такое предложение, у тебя не может быть других доводов, чем те, что ты изложила; кроме того, было бы странно пытаться скрыть тот факт, что мы любим друг друга, потому что это слишком бросается в глаза. Несмотря на все это, мой ангел, это письмо меня печалит.
– Почему же, дорогой друг?
– Потому что я не могу предложить тебе немедленно сотню тысяч франков.
– Ах, мой друг! Они мне не нужны. Ты, разумеется, человек, не созданный для бедности, но, тем не менее, я чувствую, что ты сделал бы меня счастливой, даже разделив со мной свою бедность.
Мы наградили друг друга обычными знаками нежности, которые дают друг другу счастливые любовники в подобной ситуации, но в пафосе чувств облачко грусти посетило наши души. Нежная влюбленность, кажется, удваивает силы, но это не так. Амур – это безумный малыш, который хочет, чтобы его питали смехом и играми; иная пища его угнетает.
На следующий день она написала Лебелю, как и решила в первый момент после получения этой серьезной новости; и в то же время я счел своим долгом написать г-ну де Шавиньи письмо, продиктованное любовью, чувством и философией. Я попросил у него разъяснений по этому делу, не скрывая, что влюблен, но в то же время, будучи порядочным человеком, чувствую, надрывая себе сердце, что ставлю препятствие на пути к стабильному счастью Дюбуа.
Мое письмо доставило ей большое удовольствие, потому что ей было очень интересно знать, что думает посол об этом деле.
Получив от м-м д’Юрфэ рекомендательные письма для Лозанны к маркизу де Жеантиль д’Ангалери и к барону де Бавуа, в то время полковнику, владельцу полка Бала, к ее дяде и ее тете, я решил поехать и провести там две недели. Моя бонна была этим очень обрадована. Когда любят, думают, что объект любви этого достоин, и что все должны завидовать тому счастью, которое видят в другом.
Г-н де М.Ф., член совета Двухсот, с которым я познакомился за ужином у м-м де ла Саон, стал моим другом. Он зашел ко мне повидаться, и я представил ему мою бонну; он отнесся к ней как к моей жене; он представил ее на прогулке своей жене и пришел к нам ужинать вместе с нею и со своей старшей дочерью по имени Сара, тринадцати лет, брюнеткой, очень красивой, которая, обладая тонким умом, заставляла нас смеяться своим наивностям, силу которых прекрасно понимала. Ее искусство создавало впечатление о ее невинности, каковое ее отец и мать в ней и предполагали.
Эта девочка объявила себя влюбленной в мою бонну; она осыпала ее разнообразными ласками; она являлась часто к нам по утрам, спрашивая себе завтрак, и когда заставала нас в постели, называла мою бонну своей женой, заставляла ее хохотать, засовывая свою руку к ней под одеяло и щекоча ее, осыпая поцелуями, и говорила, что она ее маленький муж и что она хочет сделать ей ребенка. Моя бонна смеялась.
Однажды утром, тоже смеясь, я сказал, что она вызывает во мне ревность, что действительно я считаю ее маленьким мужчиной, и что я хочу видеть, ошибаюсь ли я. Говоря так, я хватаю ее, и хитрая шельма, говоря, что я ошибаюсь, но оказывая при этом лишь слабое сопротивление, предоставляет моим рукам полную свободу убедиться, что она девочка. После чего я оставляю ее, догадываясь, что она меня провела, потому что это мое выяснение было как раз то, чего она хотела, и моя бонна тоже мне это сказала, но поскольку я не беспокоился, я ей не поверил.
В следующий раз, войдя в момент, когда я вставал, и делая вид, что она влюблена в мою бонну, она сказала мне, что, убедившись, что она не мужчина, я не сочту дурным, если она ляжет на мое место. Моя бонна, у которой было желание посмеяться, говорит, что это хорошо, и маленькая Сара, прыгая от радости, скидывает платье, снимает юбку и падает на нее. Спектакль начинает меня интересовать. Я иду закрыть дверь. Моя бонна предоставляет ей свободу действий, плутовка, совсем голая, открыв все, что есть в другой красивого, принимается делать все, чтобы увенчать свой замысел, с таким множеством позиций, что мне приходит желание показать ей, как это бывает на самом деле. Она следит за всем с большим вниманием, вплоть до самого конца, выказывая большое удивление.
– Сделайте ей это еще раз, – говорит она.
– Я не могу, – отвечаю я, – потому что, ты видишь, я умер.
Притворяясь невинной, она предпринимает попытку меня восстановить, и достигает успеха; и теперь моя бонна говорит ей, что поскольку это ее заслуга, что я возродился, ей надлежит проделать так, чтобы я снова умер. Та говорит, что очень этого хочет, но у нее нет достаточно места, чтобы меня поместить, и говоря так, она принимает такую позу, что мне становится видно, что это правда, и что это не будет ее вина, если я не смогу этого сделать.
Состроив, в свою очередь, невинное и серьезное лицо человека, который очень хочет оказать любезность, я удовлетворяю хитрюгу, которая не подает нам никаких знаков, которые могли бы заставить нас предположить, что она не делала этого и в другие разы. Никаких проявлений страдания, никакого кровопролития, которое могло бы означать разрыв; но у меня достаточно оснований, чтобы заверить мою бонну, что Сара никогда не знала другого мужчину.
Ее благодарности, смешанные с уверениями ничего не говорить ни папа, ни маман, потому что они ее поругают, как ругали в прошлом году, когда она заставила проколоть себе уши без их позволения, заставили нас смеяться.
Сара знала, что мы не обмануты ее притворной простотой, но притворялась, что этого не знает, чтобы играть дальше свою роль. Кто научил ее этому искусству? Никто. Натуральный ум, менее редкий в детстве, чем в юности, но всегда редкий. Ее мать называла ее наивности предвестниками ума, но отец принимал их за глупости. Если бы она была глупа, наши насмешки это бы выявили, и она не пошла бы дальше. Я никогда ее не видел столь довольной, как тогда, когда ее отец сожалел о ее глупостях; она имитировала удивление, и, чтобы исправить первую, она говорила другую, еще более явную. Она задавала нам раз за разом все новые вопросы, на которые мы не знали, что ответить, смех становился наилучшим ответом, который мы могли дать, потому что их источник лежал в самых правильных рассуждениях. Сара могла бы, таким образом, подкрепить рассуждение аргументами и доказать нам, что глупость проявляется именно с нашей стороны, но тогда она бы вышла из своей роли.
Лебель не ответил Дюбуа, но посол написал мне письмо на четырех страницах, в котором доказывал мне разумно, что если бы я был стар, как он, и в состоянии сделать счастливой мою бонну также и после своей смерти, я ни в коем случае не должен был бы ее уступать, если она согласна со мной, но, поскольку я молод и не хочу на ней жениться, я должен не только согласиться на ее брак, который, вне всякого сомнения, сделает ее счастливой, но и постараться ее убедить дать свое согласие, и все это из тех соображений, что я, с моим опытом, должен предвидеть, что однажды в будущем я раскаюсь, что упустил этот случай, потому что невозможно, по его мнению, чтобы моя любовь через некоторое время не перешла в чистую дружбу, и тогда, я сам должен понять, мне станут необходимы новые увлечения; Дюбуа, в качестве просто друга, может только связать мою свободу и, соответственно, вызвать раскаяние, которое делает человека несчастным. Он сказал мне, между прочим, что когда Лебель рассказал ему о своем проекте, он был далек от того, чтобы ему отсоветовать это, он одобрил его, потому что моя прислуга, в тех нескольких случаях, когда он видел ее у меня, показалась ему вполне заслуживающей его дружбы, и поэтому он был бы рад видеть ее так хорошо обустроенной в его доме, где, без всякого ущерба для благопристойности, он мог бы наслаждаться очарованием ее ума, не оказывая, разумеется, никаких поползновений на другие ее прелести, о которых, в силу своего возраста, он не может и помышлять. Он окончил свое красноречивое письмо, сказав, что Лебель не влюбился в Дюбуа как молодой человек, но лишь после размышлений, и, соответственно, он ее не торопит. Она об этом узнает из письма, которое он ей готовит. Женитьба должна совершаться только на холодную голову.
Моя бонна, прочтя это письмо со всем вниманием, вернула его мне с безразличным видом.
– Что ты об этом думаешь, мой друг?
– Сделать так, как говорит тебе посол. Если он считает, что нам нет нужды торопиться, то это все, чего мы хотим. Не будем думать об этом и будем любить друг друга. Это письмо, однако, продиктовано мудростью; но скажу тебе, что не могу себе представить, что мы могли бы стать безразличны друг к другу, хотя я понимаю, что это может случиться.
– Безразличны – нет, ты ошибаешься.
– Это значит – стать добрыми друзьями.
– Но дружба, моя дорогая бонна, никогда не безразлична. Единственно, верно, что любовь может прекратиться. Мы это знаем, потому что так бывает всегда, с тех пор, как существует род людской. Так что посол прав. Раскаяние может начать терзать наши души, когда мы больше не будем любить друг друга. Давай завтра поженимся и накажем таким образом пороки человеческой природы.
– Мы поженимся, но из тех же соображений не будем торопиться.
Моя бонна получила письмо Лебеля через день. Она нашла его столь же разумным, как и письмо посла; однако мы решили не заниматься более этим делом. Мы договорились покинуть Берн и направиться в Лозанну, где ожидали меня те, кому я был рекомендован, и где развлечений было гораздо больше, чем в Берне.
Моя бонна и я, в постели, в объятиях друг друга, разработали комбинацию, которая нам обоим показалась весьма красивой и весьма разумной. Лозанна была маленький город, где, по ее мнению, меня должны были приветствовать все поголовно, и где, по меньшей мере первые пятнадцать дней, у меня едва хватало бы времени на визиты, на званые обеды и ужины, которые давались бы для меня каждый день. Вся знать знала мою бонну, и в том числе герцог де Росбюри, который по ней вздыхал. Ее появление вместе со мной должно было стать событием последних дней, обсуждаемым во всех собраниях, что, в конце концов, стало бы утомлять нас обоих. Кроме того, у нее была ее мать, которая ничего не говорила, но в глубине души не вполне была удовлетворена, видя ее в качестве прислуги с мужчиной, которому, по общему мнению, не могла быть никем иным как любовницей.
После всех этих размышлений мы решили, что она поедет одна в Лозанну, к своей матери, и что два или три дня спустя я приеду туда в одиночестве, как и хотел, имея при этом возможность видеться с ней каждый день у той же матери. Поскольку после Лозанны я направлюсь в Женеву, она последует за мной, и оттуда мы поедем путешествовать вместе повсюду, куда я захочу, и будем любить друг друга.
Через день после этого решения она выехала, в довольно хорошем настроении, потому что, будучи уверена в моем постоянстве, радовалась нашему разумному проекту; Но она оставила меня грустным. Обязательные визиты заняли у меня два дня; поскольку перед тем, как покинуть Швейцарию, я желал познакомиться со знаменитым Галлером, уполномоченный де Мюрэ дал мне к нему письмо, которое меня весьма порадовало. Он был байи в Роше.
Когда я делал прощальный визит м-м де ла Саон, я застал ее в постели и вынужден был провести с ней четверть часа тет-а-тет. Говоря, естественно, только о своей болезни, она повела диалог таким образом, что стало удобно, вполне благопристойно, показать мне, что священный огонь, обезобразивший ее лицо, не затронул остальное. Я теперь не так восхищался храбростью Мингарда, потому что почувствовал себя готовым поступить так же, как он. Я не видел ничего более красивого, и было вполне легко смотреть только на тело. Эта бедная женщина, демонстрируя себя с такой легкостью, мстила природе за тот ущерб, который та нанесла ей, сделав ее лицо ужасным, и в то же время, из соображений вежливости, она полагала, возможно, своим долгом вознаградить этим порядочного человека, который нашел в себе силы беседовать с ней. Я уверен, что имей она красивое лицо, она скупилась бы на все остальное.
В последний день я обедал у М.Ф., где славная Сара расспрашивала меня по поводу того, что моя жена уехала раньше меня. Мы увидим, как я нашел ее в Лондоне тремя годами позже.
Ледюк еще лечился и был очень слаб, но я, тем не менее, хотел, чтобы он ехал со мной, потому что у меня было много багажа, и я не мог довериться никому, кроме него. Так я покинул Берн, который оставил во мне такое счастливое впечатление, что мне становится веселее каждый раз, как я о нем вспоминаю.
Имея намерение поговорить в врачом Хереншвандтом по поводу консультации, которая интересовала м-м д’Юрфэ, я остановился в Морате, где он поселился. Это всего в четырех лье от Берна. Он пригласил меня обедать, чтобы ознакомить с превосходными качествами рыбы тамошнего озера, но по моем возвращении в гостиницу я решил провести там ночь по причине некоей достопримечательности, что мой читатель может мне простить.
Доктор Хереншвандт, получив от меня добрые два луи за консультацию по поводу солитёра, которую он мне дал в письменном виде, пригласил меня прогуляться по большой дороге на Аванш до капеллы, заполненной останками мертвых.
– Это кости, – сказал он, – отряда Бургиньонов, убитых швейцарцами в знаменитой битве.
Я читаю латинское описание, смеюсь и затем говорю ему серьезно, что оно содержит поразительную неточность и воспринимается как шутка, и что серьезность содержания не должна позволять разумной нации вызывать смех у тех, что его читают. Этот швейцарский доктор не понял. Вот описание: Deo. Opt. Max. Caroli inclyti, et fortissimi Bur-gundiœ ducis exercitus Muratum obsidens, ab Helvetiis cœsus, hoc sui monumentum reliquà anno 1476.
Представление, которое я имел о Морате до той поры, было замечательное. Его семивековая репутация, три большие осады, выдержанные и отраженные; я ожидал увидеть нечто величественное, и не увидел ничего.
– Морат, – сказал я врачу, – был, должно быть, расстрелян, разрушен, потому что…
– Отнюдь нет, он таков, каким был всегда.
Человек умный, который хочет чему-то научиться, должен читать и затем путешествовать, чтобы исправить свою науку. Знать плохо – это хуже, чем не знать. Монтэнь говорит, что нужно познавать хорошо. Однако вот мое приключение в гостинице.
Хозяйская дочка, говорящая по-романски, показалась мне чем-то редкостным, она напомнила мне торговку чулками, которую я имел в Малой Польше; она меня поразила. Ее звали Ратон. Я предложил ей шесть франков за благосклонность, но она их отклонила, сказав, что она честная. Я приказал, чтобы закладывали лошадей. Когда она увидела, что я готов уехать, она сказала мне, смеясь, и в то же время робко, что ей нужны два луи, и что если я хочу ей их дать и уехать только завтра, она придет провести ночь в моей постели.
– Я остаюсь, но помните, что должны быть со мной нежны.
– Вы будете довольны.
Когда все отправились спать, она пришла со слегка растерянным видом, долженствующим подогреть мою страсть. Имея нужду в выходе на природу, я спросил у нее, где это место, и она показала мне его, у самого озера. Я взял свечу, пошел туда и, сделав свое дело, стал читать все те глупости, которые видно во всех этих местах, и справа и слева. Вот что было написано у меня справа: «10 августа 1760. Ратон мне дала восемь дней назад и наградила меня триппером».
Я не думал, что там были две Ратон; я возблагодарил бога; я стал верить в чудеса. Я вернулся в свою комнату и застал Ратон уже лежащей; тем лучше. Поблагодарив ее за то, что она сняла свою рубашку и забросила ее за кровать, я пошел ее поднять, и она забеспокоилась. Она сказала, что рубашка запачкалась чем-то весьма натуральным; но я увидел, в чем дело. Я упрекнул ее, она мне ничего не ответила, со слезами оделась и ушла.
Так я от нее ускользнул. Если бы не эта возникшая потребность, как понимает читатель, я бы пропал, потому что мне никогда бы не пришло в голову делать обследование этой девочке цвета лилий и роз.
На следующий день я направился в Рош, чтобы познакомиться со знаменитым Галлером.