Замок владетельного сеньора маленького городка Сен-Анж был велик, насчитывал по меньшей мере восемь веков своей истории и имел полное отсутствие каких-либо архитектурных форм, поскольку ни внутри, ни снаружи не обладал какой-либо правильностью. Большие комнаты все на втором этаже, маленькие – на первом и в хлебных амбарах. Толстые стены покрыты трещинами, каменные лестницы там и сям без ступенек, полы в комнатах, выстланные кирпичом и неровные, окна открыты настежь, без стекол и без запоров; потолки, укрепленные балками, усеяны гнездами птиц разных пород, ночных и перелетных.

В этом готическом дворце, памятнике древней доблести графов А. Б., благодаря которой те имели немало случаев доставить неприятностей городу Милану, который откупался от них своими деньгами, имелось, однако, в трех из крыльев четыре или пять сохранившихся комнат. Это были апартаменты владельцев. У моего дорогого графа был, помимо женатого брата, который жил постоянно там, также другой брат, который служил в Испании, в Валлонской гвардии. Меня поместили в апартаментах этого отсутствующего брата. Но поговорим о приеме, который мне оказали.

Граф Амбруаз – так его именовали по имени, данному при крещении – встретил меня в воротах замка, воротах, которые не закрывались, так как была только одна створка. Достойного вида, с колпаком в руке, приличный, хотя и небрежно одетый лигуриец, примерно сорока лет, сказал мне, что его брат был неправ, что пригласил меня взглянуть на их нищету, что я не найду у них никаких жизненных удобств, но зато найду открытое сердце миланца. Это была фраза, которая все время присутствовала в их языке, и они были правы. Миланцы в большинстве своем добры и порядочны; по своему характеру они, кажется, затыкают за пояс пьемонтцев и генуэзцев, отстоящих на равном расстоянии от их прекрасной страны.

Граф Амбруаз представил меня графине, своей супруге, и ее двум сестрам, из которых одна поражала тонкой красотой, одухотворенной, хотя и немного скованной. Вторая была ни хороша, ни дурна. Нежное лицо графини выражало чувства достоинства и чистосердечия; всего два года прошло, как граф женился на ней в Лоди, ее родине. Они все трое были очень молодые, знатные, но невезучие. Граф сказал мне к концу обеда, что женился более из-за ее нрава, чем ее знатного происхождения, что она составила его счастье и что, несмотря на то, что она ничего ему не принесла, ему кажется, что она одарила его богатствами, потому что заставила воспринимать все, чего ему не хватало, как излишнее.

Графиня, польщенная его восхвалениями, взяла, смеясь, в свои объятия дитя шести месяцев, что передала ей старая женщина, и прервала свой обед, чтобы расшнуроваться и поместить в губы малыша сосок груди, белой как снег. Это привилегия каждой кормящей женщины. Она заметила, хотя никто ей об этом не сказал, что в этой части лишена какой бы то ни было стыдливости. Ее грудь, ставшая священным источником жизни, не могла вызывать в зрителях иного чувства, кроме уважения.

Обед, данный нам графом Амбруазом, был замечателен, но без изыска: добрый суп, бульон, блюда из солонины, колбасы мортаделла, молочные продукты, овощи, дичь, зелень, сыр маскарпон были превосходны; но, предупрежденный своим братом, что я разыгрываю из себя важную птицу и люблю изысканный стол, он захотел представить сложные блюда, которые являли собой все, что можно вообразить себе самого плохого. Будучи обязанным из вежливости их пробовать, я отказывался таким образом от вкусных натуральных продуктов; однако я быстро нашел средство исправить положение, объяснившись после обеда с моим другом. Я убедил его, что стол был бы превосходным и вкусным с десятью простыми блюдами, без всякого ущерба, и он легко убедил в этом своего брата. Все время, пока я там был, стол был превосходен.

Нас было шестеро за этим столом, все веселы и разговорчивы, за исключением более молодой и красивой графини, которую звали Клементина, и которая меня поразила; она не разговаривала, если только не была вынуждена отвечать, всегда, однако, краснея. Не имея другой возможности увидеть ее глаза, если только не обращаться непосредственно к ней, я задавал ей вопросы, и она отвечала, но краска на ее лице давала мне понять, что я ее смущаю, и я решил оставить ее в покое и дождаться случая свести с ней более близкое знакомство.

После обеда меня отвели в мои апартаменты и оставили там; Я заметил, что там, как и в зале, где мы обедали, окна были остеклены и снабжены занавесками, но Клермон сказал, что не решается распаковать мои чемоданы, так как нет ключей ни в дверях комнат, ни в комодах, по крайней мере, пока я не сниму с него всякую ответственность. Он был прав; я пошел посоветоваться с моим другом; он ответил, что во всем замке нет никаких ключей, кроме как в погребе, и несмотря на это, все вполне надежно.

– В С.-Анж нет воров, – сказал он, – и если бы они были, они не посмели бы войти к нам.

– Я этому верю; но согласитесь, что я должен допускать их существование повсюду; мой слуга сам может воспользоваться этим случаем, чтобы меня обокрасть, так, чтобы я не мог его уличить, и вы понимаете, что я должен был бы промолчать, если бы случилось так, что я был бы обкраден.

– Я это понимаю. Завтра утром слесарь вставит замки в ваши двери. Вы будете единственный в доме, кто решил защититься от воров.

Я мог бы ответить, вместе с Ювеналом, cantal vacuna coram latrone viator, но я промолчал. Я сказал своему слуге подождать открывать мои кофры до завтра. Мы отправились, вместе с двумя невестками, прогуляться по городу; граф Амбруаз остался дома вместе с графиней, которая никогда не покидала своего дорогого сыночка. Ей было двадцать два года, ее сестре Клементине – восемнадцать; она опиралась на мою руку, мой друг подал свою графине Элеоноре.

– Мы пойдем смотреть на прекрасную кающуюся, – сказал он. Это дева порока, которая прожила в Милане два года и пользовалась из-за своей красоты такой славой, что люди являлись из соседних городов, специально, чтобы нанести ей визит. Ее дом открывался и закрывался по сто раз на дню, чтобы удовлетворить любопытство всех, интересующихся этой редкой красотой; но год назад настал конец этому очаровательному спектаклю. Граф Фирмиан, мужчина ученый и исполненный мудрости, по возвращении из Вены должен был приказать заключить в монастырь, куда мы направляемся, несчастную красавицу, в соответствии с данным ему указом августейшей Марии-Терезии, которая всю свою жизнь преследовала продажных красоток.

Очаровательную деву схватили, заперли, объявили, что она виновна, присудили к общей исповеди и к покаянию до конца жизни. Она получила отпущение грехов от нашего кардинала Поццобонелли, великого понтифика амвросианского обряда, который, приобщив ее к таинству конфирмации, поменял ей имя Терезы, данное ей при крещении, на Марию-Магдалину, желая этим направить ее на верный путь спасения, имитируя этим раскаяние ее новой святой покровительницы, по которой она отныне строит свою жизнь. Ее приписали к прихожанкам этого города, где наша семья обладает правом патронажа. Это монастырь, не доступный для посещения, где затворницы живут вместе под управлением настоятельницы с мягким характером, созданным, чтобы уменьшить тяготы, что они терпят, будучи лишены всех радостей света в своей полной изоляции. Они могут только трудиться и молиться богу и не видят другого мужчины, кроме священника – своего исповедника, каждый день служащего мессу. Мы единственные, кому м-м настоятельница не может запретить вход в эту святую тюрьму, и она не решается исключить также и тех, кто приходят с нами.

Бедная Мария-Магдалина! Ах, варвары! Этот рассказ заставил меня побледнеть. Как только граф заявился, сама настоятельница вышла встретить его у дверей. Мы вошли в большую залу, где мне очень легко было отличить одну прославленную среди прочих пяти или шести кающихся, которые показались мне некрасивыми. Они встали, прекратив шить или вязать. Одна лишь Мария-Магдалина, несмотря на строгий покрой своего шерстяного одеяния, меня поразила. Я увидел красоту и величие в ее скорби и перед моими мирскими глазами, вместо греха, ужасного и безобразного, мне представилась сама святая невинность; она держала свои прекрасные глаза устремленными долу. Но каково было мое изумление, когда, подняв свои глаза и обратив их на мое лицо, она вскричала:

– Боже, что я вижу! Святая дева Мария, приди мне на помощь! Изыди отсюда, мерзкий грешник, хотя ты достоин пребывать здесь еще более, чем я.

Я не почувствовал никакого расположения смеяться. Настоятельница сразу сказала мне, что несчастная сошла с ума, если, конечно, она меня не узнала.

– Нет, мадам, потому что она не могла меня никогда видеть.

– Я верю, но она сумасшедшая.

Факт тот, что в этой выходке мне легче было бы распознать возмущенное здравомыслие, чем явное сумасшествие. Она взволновала меня, я с трудом удержал слезы. Я попросил графа не смеяться, но мгновение спустя Мария-Магдалина перешла все границы, и я увидел симптомы гнева, граничащего с безумием. Она просила настоятельницу заставить меня уйти, говоря, что я явился сюда лишь для того, чтобы ее мучить. Эта дама, мягко укорив, отослала ее, сказав, что та ошибается, и что те, кто приходит ее повидать, не желают ничего иного, как призвать на нее божье благословение. Она явила твердость сказать ей, что никто в мире не был большим грешником, чем она. Несчастная покинула нас, проливая потоки слез и пронзая мне душу своими рыданиями.

Если бы я был главнокомандующим победоносной армии и оказался в этом городе в подобной ситуации, я бы, скорее всего, взял бы за руку Марию-Магдалину и увел бы ее с собой, награждая ударами трости эту медоточивую аббатису, если бы она вздумала противиться моей воле. Она сказала нам, что у этой девушки ангельский характер и что она наверняка стала бы святой, если бы до того не сошла с ума. Она сказала нам, что та попросила ее снять из молельни две картины, из которых одна представляет святого Луиса Гонзаго, а другая – святого Антония, потому что эти святые образы ее привлекают и она ощущает непреодолимую потребность в удовлетворении этой тяги, несмотря на исповедника, который не хочет об этом и слушать.

Священник был тупица, а эта настоятельница была неглупа. Мы покинули этот бесчеловечный дом, все четверо грустные оттого, что наблюдали этих жертв тирании. Если истинна наша святая религия и душа великой Марии-Терезии должна обрести место в том, что называют вечностью, иными словами, в иной жизни, она должна быть осуждена, по крайней мере, если она не раскаивается, хотя бы за то, что, даже не совершая другого зла, причинила разными способами зло тысячам бедных девушек, извлекавших пользу от своих прелестей. Бедная Мария-Магдалина стала сумасшедшей и оказалась в аду при этой жизни потому, что природа, божественный повелитель всего сущего, одарила ее самым ценным из своих даров. Она им слишком злоупотребляла, это возможно, но за эту провинность, которая, без преувеличения, есть самая малая из всех, следует ли налагать на нее самое тяжкое из всех наказаний?

Возвращаясь в замок, графиня Клементина, которой я подал руку, разражалась время от времени легкими смешками. Это меня заинтересовало.

– Смею ли я спросить, прекрасная графиня, чему вы смеетесь про себя?

– Прошу меня извинить. Я смеюсь не над тем, что она вас узнала, потому что она, должно быть, ошиблась, но над вашим удивлением, которое вы выказали, когда она сказала, что вы заслуживаете быть запертым еще более, чем она.

– И вы полагаете, что это возможно?

– Я? Боже сохрани; но скажите мне, почему сумасшедшая не атаковала таким образом моего зятя?

– Очевидно, она сочла мой вид более греховным, чем его.

– Это единственное соображение; и вот поэтому-то не следует никогда обращать внимания на высказывания сумасшедших.

– Прекрасная графиня, ваше замечание иронично, но я приму его с хорошей стороны. Я, возможно, великий грешник, как я и выгляжу, но согласитесь, что красота должна послужить мне оправданием, потому что зачастую я оказывался соблазнен именно ею.

– Не понимаю, почему императрица не развлекалась также и заключением мужчин.

– Потому что, возможно, она надеялась увидеть их у своих ног, когда они больше не найдут девушек.

– Ох! Вы шутите. Скажите также, что это оттого, что не могла простить своему полу пренебрежения добродетелью, которой сама обладала в высшей степени, и которой можно столь легко достичь.

– Я не сомневаюсь, мадемуазель, в добродетели императрицы, но, с вашего разрешения, и говоря вообще, весьма сомневаюсь в той легкости, что вы предполагаете в достижении добродетели, которую именуют воздержанием.

– Каждый говорит и думает согласно представлениям, которые извлек из изучения себя самого. Часто принимают за добродетель воздержанность у того, у кого нет никакой заслуги в том, чтобы быть воздержанным. Вы можете счесть трудным то, что мне кажется очень легким, и наоборот. Мы оба будем при этом правы.

Эта девушка показалась мне второй К…, с той разницей, что придавала важное значение своему рассуждению, в то время как Клементина излагала мне свою доктрину небрежно, с видом полнейшего безразличия. Она заставила меня замолчать. Какой образчик здравомыслия! Я чувствовал себя униженным, что высказывал ей за столом легкомысленные суждения. Ее молчание и быстрота, с которой кровь бросалась ей в голову, когда она должна была отвечать, заставили меня предположить в ее концепции нехватку сложных идей, которая не делала чести ее уму. Избыточная робость часто означает всего лишь глупость. Маркиза К…, более закаленная в сражениях, чем Клементина, хотя бы в силу возраста, была, возможно, более сильна в диалектике, но Клементина дважды уклонялась от моих вопросов, что является вершиной мастерства для девицы высоких достоинств, долг которой не открывать своих сокровищ кому-то, кто, возможно, недостоин их познать.

По возвращении в замок мы нашли там даму с сыном и дочерью и аббата, родственника графа, который мне сразу не понравился. Невыносимый говорун, который, сказав, что видел меня в Милане, льстил мне самым грубым и неприятным образом; кроме того, он лорнировал Клементину, и я решил, что не желаю этого болтуна ни в качестве собеседника, ни как соперника. Я сухо сказал ему, что не помню, чтобы его видел, но этот ответ, сделанный, чтобы смутить, его не смутил. Он уселся рядом с Клементиной и, взяв ее за руку и говоря пошлости, упрочил тем мою победу; он был пошляк и ей оставалось только смеяться, что она и делала, но этот смех меня раздражал. Мне казалось, что она должна ему ответить, уж не знаю как, что-нибудь дерзкое. Он говорил ей на ушко, и поскольку она ему отвечала, я почти потерял терпение; я счел это ужасным. За столом что-то обсуждалось, каждый выразил свое мнение, высказался и аббат, обратившись ко мне за поддержкой, но я сказал в резких выражениях, что он говорит вздор, надеясь, что он кончит говорить, но он проявил толстокожесть; он обратился к Клементине, которая, краснея, объяснила ему, в чем дело, и фат поцеловал ей ручку. Не имея сил более его терпеть, я отошел к окну. Окно позволяет человеку нетерпеливому повернуться спиной к докучливому собеседнику, так, чтобы нельзя было окончательно быть обвиненным в невежливости; но все поняли. Я сделал вид, что обозреваю горизонт. Я не мог вытерпеть этого аббата, и я был неправ, поскольку он, далекий от намерения меня оскорбить, хотел лишь мне понравиться. Это дурное настроение в подобных случаях свойственно мне было всю мою жизнь, и сегодня слишком поздно пытаться это исправить. Мне даже кажется, что в этом нет нужды, потому что те, кто меня слушает, обращаются со мной учтиво, хотя и не проявляют этого на расстоянии прошедших сорока лет.

Клементина изменилась ко мне, и для этого ей оказалось достаточно лишь семи часов. Я чувствовал себя целиком привязанным к ней, и мне казалось, что надо все сделать, чтобы обратить ее снова ко мне. Я не сомневался, что мне это удастся, и в моем притязании, несомненно, было многое от фатовства, но была также и разумная скромность, так как при попытке тронуть ее сердце, имея в виду необходимость сгладить все трудности, мне казалось, что малейшая трудность заставит меня потерпеть неудачу. Либо этот повеса с тонзурой казался мне докучливой осой, которую мне надо прихлопнуть. Вмешалась также холодная ревность, способная повредить объекту, который очаровывал меня в данный момент; я воображал себе Клементину если не влюбленной, то снисходительной к этой обезьяне, и с этой мыслью чувствовал себя охваченным мстительным чувством, которое должно было пасть на нее. Любовь это бог природы; но что такое природа, когда ее бог – избалованный ребенок? Мы все это знаем, но несмотря на это обожаем его.

Граф, мой друг, подошел меня развлечь, спрашивая, не нужно ли мне чего-нибудь. Я ответил, что пойду в свою комнату, написать насколько писем, до времени ужина. Он просил меня остаться в компании и подозвал Клементину, обратившись к ней, чтобы она помешала мне уйти. Она ответила ему робко, что если у меня есть дела, невежливо меня удерживать. Подошел аббат и прямо сказал, что, вместо того, чтобы идти писать, я должен составить с ним банк в фараон. Всеобщее «Да» вело к тому, чтобы я сдался. Я согласился.

Принесли карты и маленькие корзинки с марками разных цветов, и я уселся, выложив рядом с собой двадцать или тридцать цехинов. Это был большой банк для этой компании, которая собиралась только развлечься; надо было проиграть пятнадцать марок, чтобы проиграть цехин. Все уселись. Графиня Амбруаз села справа от меня, и аббат вознамерился сесть слева… Клементина уступила ему это место. Сочтя это дерзким, я заметил ему, что держу талью только между двумя дамами, и Клементина села на свое место. По прошествии трех часов пригласили на ужин, и я кончил игру. Все выиграли, за исключением аббата, который проиграл марками двадцать цехинов. Какое счастье! В качестве родственника, он остался ужинать; дама ушла вместе с детьми, напрасно пытались ее удержать.

Вполне довольный проведенным вечером, потому что полагал, что аббат огорчен, я был в настроении посмеяться. Я разговорил мою прекрасную соседку с помощью лести и высказываний, которые вынуждали ее защищаться. Она сверкала и была очень мне по вкусу. Видя, что аббат сокрушен, я решил его приободрить; я спросил его мнения по обсуждаемому вопросу; он ответил, что не обратил на него внимания, и что он надеется, что после ужина я дам ему возможность отквитаться.

– После ужина, месье аббат, я пойду спать, но обещаю вам это на завтра, я рад, что эта незначительная игра развлекает нашу добрую хозяйку и ее сестер; фортуна сегодня вам неблагоприятна, она склонится перед вами завтра.

После ужина он ушел, опечаленный. Граф проводил меня в мою комнату и, пожелав доброй ночи, сказал не переживать насчет того, что в моей двери нет ключей, потому что его свояченицы, которые находятся в соседних комнатах, также ключей не имеют.

Пораженный великолепием этого гостеприимства, я сказал Клермону поторопиться достать мои папильотки, имея сильное желание отправиться спать, но на середине процесса появляется Клементина и удивляет меня, говоря, что в замке нет горничной, которая позаботилась бы о моем белье, и что мимоходом она просит меня позволить ей попросту позаботиться об этом.

– Вам, графиня?

– Мне, и прошу вас не противиться. Я сделаю это с удовольствием; и более того, я уверена, что вы будете довольны. Скажите отдать мне рубашку, в которой вы будете завтра, и не возражайте.

Я, с помощью Клермона, перенес в ее комнату мой чемодан с бельем и сказал, что мне каждый день нужна рубашка, жилет, воротник, кальсоны и два платка, и что выбор мне безразличен. Я был счастливей Юпитера. Адьё, очаровательная Геба.

Ее сестра Элеонора, которая была уже в постели, старательно извинялась передо мной. Я немедленно приказал Клермону пойти сказать графу, что мне больше не нужны ключи от двери. Я устыдился. Должен ли я опасаться за свои пожитки, когда эти одушевленные сокровища не опасаются моей жадности?

Постель моя оказалась отменно хороша, и я отлично выспался. Клермон меня причесывал, когда я увидел входящей мою Гебу, держащую в руках корзину. С весьма благородным видом она сказала, что уверена, что я буду доволен. Я не увидел на ее прекрасном лице ни малейшего следа ложного стыда, что она унизила свое достоинство, прислуживая мне подобным образом. Она покраснела, но не пыталась от меня это скрыть, потому что ею двигало чувство удовлетворения, которое свидетельствовало о красоте ее души, свободной от вульгарных предрассудков умов ограниченных. Никогда мне так не нравилась рубашка, как та, что я видел.

Граф, мой друг, появился в этот момент. Он поблагодарил Клементину за ее заботы обо мне и обнял ее; я счел это объятие излишним. Ох! Это же его свояченица, это же ее свояк, что же вы хотите! Однако, если бы я ревновал, это все бы мне сказало; природа, которая в этом понимает больше, чем мы, мне сказала, что я прав. Было невозможно не ревновать к тому, что нравится, потому что всегда следует опасаться, что объект, который ты стремишься завоевать, будет украден другим.

Граф попросил меня прочесть записку, которую извлек из кармана. Аббат, его кузен, просил его выразить мне его извинения, что он не может вернуть мне двадцать цехинов, которые он мне проиграл, согласно кодексу чести игроков. Он вернет долг, писал он, до конца этой недели.

– Очень хорошо, – сказал я ему, – но предложите ему не понтировать сегодня вечером в моем банке, потому что я не соглашусь.

– Вы правы; но он мог бы играть на наличные.

– Тем более, так как он будет играть против меня моими деньгами. Он волен это делать, после того, как расплатится. Вы можете даже сказать ему, чтобы он чувствовал себя свободно, и заверить его, что я никогда не буду давить на него, чтобы он выплатил мне эту мелочь.

– Он будет огорчен.

– Тем не менее, – сказала Клементина; зачем он проигрывает на слово то, что не уверен, что сможет оплатить сегодня?

– Очаровательная графиня, – сказал я, когда остался с ней наедине, – скажите мне откровенно, если это мое немного суровое обращение с этим аббатом вас огорчает, и я немедленно дам вам двадцать цехинов, которые вы сможете ему передать, чтобы он мог рассчитаться со мной этим вечером и сохранить тем самым лицо. Обещаю, что никто об этом ничего не узнает.

– Благодарю вас; я не настолько беспокоюсь о его чести, чтобы согласиться на ваше предложение. Пусть он почувствует стыд за свою ошибку и поучится жизни.

– Вы увидите, что он не придет сегодня вечером.

– Это возможно, но не думаете ли вы, что меня это беспокоит?

– Я мог бы это предположить.

– Как! Потому лишь, что он болтал только со мной? Это вертопрах, которому я не придаю никакого значения.

– Он несчастен настолько, насколько счастлив человек, которому вы даете шанс.

– Такой человек, возможно, еще не родился.

– Как! Вы еще не узнали смертного, достойного вашего внимания?

– Много достойных внимания; но предоставить шанс – это нечто большее. Я смогу выделить только того, кого полюблю.

– Стало быть, вы никогда не любили? У вас пустое сердце.

– Это слово «пустое» меня смешит. Это счастье или несчастье? Если это счастье, я себя поздравляю, если несчастье – я пренебрегаю им, потому что я этого не чувствую.

– От этого оно не менее несчастье, и вы в этом убедитесь, когда полюбите.

– Но если я, когда полюблю, сочту себя несчастной, я пойму, что мое пустое сердце – это счастье.

– Это правда, но мне кажется невозможным, чтобы вы были несчастливы в любви.

– Это слишком возможно. Речь идет о взаимном соответствии, которое весьма затруднительно, и еще более затруднительно, когда речь идет о чем-то длительном.

– Я это понимаю; но господь нас создал, чтобы мы подвергались рискам.

– Мужчина может нуждаться в этом и развлекаться этим, но девушка следует иным законам.

В этот момент нас прервал граф, войдя и удивившись, что нашел нас еще там. Он сказал, что хотел бы видеть нас влюбленными друг в друга, и она ответила, что он желает, таким образом, видеть нас несчастными, ее – потому что она полюбит непостоянного, и меня – потому что моя душа будет разрываться угрызениями совести. И, высказав эту сентенцию, она удалилась.

Я остался там, как окаменевший, но граф, у которого за всю его жизнь не было ни единой мысли, сказал, смеясь, что у его свояченицы романтический ум. Мы направились в апартаменты графини, которую нашли с малышом у груди.

– Шевалье, – сказал он ей, – влюблен в вашу сестру, а она в него.

– Я хотела бы, – ответила она ему, – чтобы добрая свадьба сделала нас родственниками.

Словцо «свадьба» должно было замаскировать самую лестную из всех идей. Ее ответ мне понравился до такой степени, что я ответил ей, лишь склонив голову.

Мы направились прогуляться и нанести визит даме, которая не захотела остаться на ужин; там мы застали местного каноника, который, высказав мне любезности и воздав хвалы моей родине, которую он полагал знакомой, поскольку читал ее историю, спросил у меня, каков статут кавалерского ордена, что обозначен крестом, который я носил на перевязи на красной ленте. Я вынужден был ему ответить, в меру скромно, что это знак благоволения, которым почтил меня пресвятой отец, наш папа, который своим собственным повелением возвел меня в достоинство кавалера ордена Св. Иоанна Латеранского и апостолического протонотария.

Этот монах никогда не путешествовал. Будучи человеком светским, он бы и не спрашивал меня, что такое мой орден; но чистосердечно полагал, что такой вопрос мне польстит, потому что, желая показать, что его интересует моя персона, он давал мне возможность блеснуть своими анналами. Есть множество вопросов, которые не считаются нескромными в обществе людей искренних и не свидетельствуют об испорченности нравов, и которые, однако, таковыми являются. Орден, который называется орденом Золотой Шпоры, был настолько обесславлен, что мне бывало досадно, когда меня расспрашивали о нем. Мне бы, без сомнения, понравилось, если бы я мог ответить в двух словах: «Это Золотое Руно»; но, ответив по правде, я из самолюбия бывал вынужден добавлять комментарий, который, по сути, бывал оправдательным; это была неприятная обязанность, мой Крест, наконец, меня смущал, это был для меня настоящий крест; но будучи великолепной декорацией, которая прельщала дураков, число которых велико, я носил его, даже будучи неодетым. Орден Христа, который является португальским орденом, имеет то же свойство, поскольку папа обладает привилегией, как Святой Отец, давать его весьма произвольно. Орден Красного Орла стал цениться лишь с той поры, как король Прусский стал его великим магистром; вот уже тридцать лет, как порядочный человек его не домогается, поскольку маркграф Байрейтский стал его продавать. Голубая лента Св. Михаила почитаема теперь, с тех пор, как ее жалует Баварский Выборщик; его не домогались, когда Кёльнский Выборщик его раздавал направо и налево. Я наблюдал одного из кавалеров этого ордена в Праге пять лет назад; не следовало спрашивать у него, от кого он его получил. Ярость награжденных все возрастала, и теперь уже никто не мог бы похвастаться знанием смысла этих эмблем, их объяснением, потому что здесь, помимо того, что имелось множество знаков отличия с темным смыслом, имелись также причудливые ассоциации, касающиеся охотников, академиков, музыкантов, священников, любовников, о которых было даже опасно спрашивать, потому что они могли оказаться из числа заговорщиков. Что касается женщин, здравый смысл советовал для любого мыслящего мужчины воздерживаться от вопросов, что это за прикрытый медальон, либо эгрет, расположенный необычным образом, либо портрет на браслете или в кольце. Следовало их любить и не проявлять любопытства к их тайнам, тем более, что зачастую это были лишь безделушки, украшения, которые носились лишь для привлечения внимания и возбуждения любопытства.

В свете принято, если хочешь оставаться в границах вежливости, не спрашивать у кого-то названия его отечества, потому что если он окажется из Нормандии или Калабрии, он должен будет, если вам это скажет, попросить у вас прощения, или, если он из края Во, сказать вам, что он швейцарец. Тем более вы не спросите у сеньора, каков его герб, потому что, если он не владеет жаргоном геральдики, вы приведете его в замешательство. Следует воздерживаться от того, чтобы делать комплимент мужчине по поводу его красивых волос, потому что, если это окажется парик, он сможет подумать, что вы издеваетесь, не следует также хвалить мужчине или женщине их красивые зубы, потому что они могут оказаться искусственные. Меня сочли во Франции невежливым, пятьдесят лет назад, потому что я спрашивал у графинь и маркиз их крестильное имя. Они его не знали. И щеголь, имевший несчастье зваться в крещении Жаном, мог удовлетворить мое любопытство, однако добавив к этому удар шпаги.

Верхом невежливости в Лондоне является спросить у кого-то, какой веры он придерживается, в Германии – то же, потому что если он гермутер или анабаптист, ему будет неприятно вам в этом признаться. Самое правильное, в конце концов, если хочешь кому-то понравиться, это не расспрашивать никого ни о чем, по крайней мере, если он располагает хоть одной монетой в луи.

Клементина отвечала за столом на все мои замечания очень тонко, но никто не мог бы ее за это осудить. Ум в некоторых обществах часто подлаживается под глупость.

Поскольку Клементина слишком часто подливала мне напитков, я сделал ей упрек, который послужил темой короткого диалога, который послужил для меня последним ударом. Я поднялся из-за стола смертельно влюбленным. Вот этот диалог:

– Вы неправы, – сказала мне она, – что жалуетесь, потому что обязанность Гебы – держать все время стакан своего повелителя наполненным.

– Но вы знаете, что Юпитер ее прогнал.

– Да, но я знаю, из-за чего. Я никогда не паду столь несчастным образом. Никогда не будет так, чтобы из-за этого Ганимед занял мое место.

– Это очень разумно. Юпитер глубоко ошибся, и я отныне принимаю имя Геркулеса. Довольны ли вы, прекрасная Геба?

– Нет, так как он женится на мне лишь после своей смерти.

– Это опять правда. Мне остается стать только Иолаем, потому что…

– Замолчите. Иолай был старый.

– Это правда: я был таким вчера, но больше им не являюсь; Вы дали мне молодость.

– Я рада этому, дорогой Иолай; но помните о том, что я сделала ему, когда он меня покинул.

– Ради бога, что вы хотите сделать? Я этого не помню.

– Я этому, однако, не верю.

– Поверьте.

– Я лишила его дара, который дала.

При этих последних словах пламя вспыхнуло на очаровательном лице девушки; я побоялся, что обожгу руку, если осмелюсь приложить ее к ее лбу; но искры пламени, что явно вылетали из ее глаз, поразили мое сердце и в то же время заморозили меня. Не сердитесь, современные физики, что меня читаете, потому что не вам я излагаю это чудо; да, они меня заморозили. Великая любовь, что приподнимает мужчину над его существом, – это мощное пламя, которое проистекает от холода такой же силы в их равном противостоянии, таком, как я ощутил в тот момент, и которое довело бы меня до смерти, если бы продлилось более минуты. В высшей степени остроумное употребление мифа о Гебе не только продемонстрировало мне Клементину как знатока мифологии, но и дало образчик ее ума, тонкого и глубокого. Она сделала даже больше: она показала, что я ее интересую, что она думала обо мне, что она хотела меня поразить и мне понравиться. Всем этим мыслям достаточно было мгновения, чтобы проникнуть в уже подготовленную душу мужчины. Они были воспламеняющие. Я ощутил, что сомнения меня покинули. Клементина, по сути, сказала, что любит меня, и уверила меня в этом. Мы будем счастливы.

Удалившись, она дала мне время выйти из моей летаргии.

– Скажите мне, мадам, – обратился я к графине, – где и у кого училась эта очаровательная девушка?

– В деревне, присутствуя постоянно на уроках, что давал моему брату Сардини, который, однако, занимался исключительно ею. Это Клементина извлекала из них пользу, мой брат отлынивал. Она заставляла смеяться нашу мать и удивляла старого наставника.

– Есть стихи Сардини, которые никто не читает из-за их чрезмерной эрудиции в области мифологии.

– Прекрасно. Знаете, у нее есть его манускрипт, который содержит большое количество языческих мифов. Попросите ее показать вам ее книги и стихи, что она написала, которые она никому не дает читать.

Я был вне себя. Она вернулась, я осыпал ее комплиментами; я сказал ей, что люблю поэзию и беллетристику, и что она доставит мне удовольствие, показав свои книги и особенно свои стихи.

– Мне стыдно. Я должна была кончить учебу два года назад, когда наша сестра вышла замуж, мы должны были переехать сюда, где мы общаемся лишь с порядочными людьми, которые озабочены только сбором урожая, интересуясь только дождем и ясной погодой. Вы первый, кто, назвав меня Гебой, дали мне понять, что любите литературу. Если бы Сардини приехал сюда, я бы продолжила учебу, и он бы приехал, но моя сестра не прилагает к этому усилий.

– Но, дорогая Клементина, – ответила ей сестра, – для чего, прошу тебя, может пригодиться моему мужу восьмидесятилетний старик, который умеет только складывать стихи и портить воздух?

– Добро бы, – сказал граф Амбруаз, – если бы он мог быть использован в хозяйстве; но это благородный старик, который не хочет разыгрывать из себя мошенника. Это человек ученый, но глупый.

– Небеса! – Воскликнула Клементина, – Сардини глупый! Это правда, что его легко провести; но его было бы не провести, если бы у него было меньше порядочности и ума. Мне нравятся люди, которых легко провести по этой причине. Но говорят, что я сумасшедшая.

– Нет, дорогая сестра, – сказала ей графиня. Все, что ты говоришь, наоборот, свидетельствует о твоей мудрости; но это находится вне сферы твоих интересов, потому что изящная литература и философия – это не то, что способствует управлению домашним хозяйством, и если представится случай тебе выйти замуж, твоя склонность к наукам станет, может быть, препятствием к нахождению хорошей партии.

– Я этого ожидала, и я чувствую себя склонной умереть в девушках; но это не служит к украшению мужского рода.

Какое смятение страстей в лучшей части моей души при этом жестоком диалоге! Я чувствовал себя несчастным. Если бы я был знатен и богат, я немедленно выдал бы ей сотню тысяч экю и женился бы на ней еще до того, как выйти из-за стола. Она сказала мне, что Сардини находится в Милане, немощный от старости, и когда я спросил у нее, посещала ли она его, она ответила, что никогда не видела Милана, ни она, ни какая-либо из ее сестер. Между тем, в коляске, на хорошем ходу, туда можно доехать за два часа.

Я уговорил ее, чтобы после кофе она отвела меня в кабинет рядом со своей комнатой, чтобы показать все свои книги. Их у нее было около тридцати, все хорошие, но не похожи на литературу молодого человека, окончившего курс риторики. Эти книги не могли научить моего ангела ни истории, ни какому-либо из разделов физики, что могло бы ей действительно помочь выйти из невежества и дать ей усладу жизни.

– Вы понимаете, дорогая Геба, каких книг вам не хватает?

– Сомневаюсь, дорогой Иолай.

– Доверьтесь мне, и будьте уверены.

Проведя час за просмотром творений Сардини, я попросил ее показать мне свои.

– Нет, в них слишком много ошибок.

– Я этого ждал; но то, что в них найду хорошего, важнее. Я извиню язык, стиль, абсурдные мысли, недостаток метода и даже недостатки ваших стихов.

– Это немного слишком, так как мне не нужна столь полная индульгенция. Держите, месье. Вот все мои каракули.

В восхищении от достигнутого этой хитростью, я стал при ней читать анакреотическую песню, очень медленно, выделяя тоном все ее красоты и наслаждаясь той радостью, что источала ее душа и что блистала в ее глазах и во всем ее лице при звуках этого прекрасного чтения. Когда я читал ей стих, который я сделал более трогательным за счет изменения нескольких слогов, она это заметила, поскольку следила за мной глазами, но, отнюдь не оскорбленная поправкой, признала мою правоту. Она сочла, что мои удары кистью не помешали тому, чтобы полотно осталось принадлежащим ей, и была исполнена радости, чувствуя, что мое удовольствие от чтения намного больше той радости, что она испытывала в этот момент. Наше взаимное наслаждение продолжалось три часа, радость наших душ, уже влюбленных, невозможно было представить себе ни более чистой, ни более сладостной. Счастливые, и еще более счастливые, если бы мы смогли остаться в этом положении; но амур – предатель и обманщик, и смеется над теми, кто полагает, что может играть с ним, не попадая в его сети.

Лишь графиня Амбруаз пришла сказать нам, что надо оставить литературу, чтобы пойти немного побыть в обществе. Клементина тут же вернулась на свое место, поблагодарив меня и являя в качестве гарантии своей благодарности кровь, которая пламенем окрасила ее красивое лицо. Когда она появилась в ассамблее, сопровождаемая мною и графиней, у нее спросили, не явилась ли она с битвы.

Был разложен стол для фараона; однако, прежде, чем сесть, я подозвал Клермона и приказал ему проследить, чтобы завтра на рассвете в мою коляску были запряжены четыре лошади для поездки в Лоди, с тем, чтобы вернуться к обеду.

Компания понтировала, как и в предыдущий день, и я был рад не увидеть в ней аббата. Я увидел там каноника, который понтировал в пределах дуката, держа перед собой кучку. Я увеличил банк и к концу игры имел удовольствие видеть всю семью довольной. Один каноник проиграл с тридцатку цехинов, но из-за этого проигрыша не стал за столом менее веселым.

Назавтра я направился в Лоди, не известив об этом никого. Я купил все книги, что счел подходящими для графини Клементины, которая знала только итальянский. Я купил переводов, которые с удивлением обнаружил в городе Лоди, который до той поры не казался мне чем-то выдающимся, помимо своего замечательного сыра, который вся неблагодарная Европа называет «пармезан». Он – не из Пармы, но из Лоди, и я не поленился поместить в тот же день мой комментарий в главу о пармезане в моем словаре сыров, который я предпринял и который впоследствии забросил, сочтя его превосходящим мои силы, как Жан-Жак счел превышающим свои возможности свой труд по ботанике. Он тогда взял имя «Рено Ботаник». Quisque histrioniam exercel. Но красноречие Руссо не обладало свойством смеяться, ни чудесным талантом вызывать смех.

Я заказал в лучшей гостинице Лоди обед на двенадцать персон на послезавтра, выдав аванс и получив квитанцию. Я распорядился обо всем, что нужно, чтобы по возможности снизить затраты.

По возвращении в С.-А. я отнес мешок, полный книг, в комнату графини Клементины, которая при виде этого подарка потеряла дар речи. Книг было больше сотни, всё поэты, историки, географы, физики и несколько переводных романов с испанского и французского, потому что, за исключением тридцати или сорока поэм, у нас нет ни одного хорошего романа в прозе. У нас есть зато шедевр человеческого ума в «Неистовом Роланде», который невозможно перевести ни на один другой язык. Если эта поэма создана была только для итальянского языка, кажется, что и итальянский язык создан именно для нее. Европейский автор, воздавший самую правдивую, самую красивую и самую простую хвалу Ариосто, был Вольтер, в возрасте шестидесяти лет. Если впоследствии он запел палинодию, потомство воздвигнет ему непреодолимый барьер, который помешает ему войти в чертоги бессмертия. Я об этом ему сказал тридцать шесть лет назад, и великий гений меня понял, испугался, и ничто не сможет помешать его прославлению, кроме этого великого занавеса, который следует воздерживаться от того, чтобы задергивать. Вольтер хорошо видел, но плохо, и даже очень плохо, предвидел. Клементина переводила глаза с книг на меня и с меня на книги, казалось, сомневаясь, что они принадлежат ей. Став внезапно серьезной, она сказала, что я явился в С.-А., чтобы ее осчастливить. Вот момент, когда мужчина чувствует себя равным Богу. Homo homini Deus est. Невозможно, чтобы в этот момент существо, совершившее доброе дело, не ощутило себя способным сделать все, от него зависящее, чтобы осчастливить того, кто так легко осчастливил его. Удовольствие, что ощущаешь, когда видишь божественный знак благодарности, начертанной на лице того, в кого влюблен, становится наивысшим. Если это не так для вас, мой дорогой читатель, мне не нужно, чтобы вы это читали; вы неловки либо скупы и, соответственно, недостойны любви. Клементина, пообедав без аппетита, провела остаток дня в своей комнате, вместе со мной, разбирая свои книги. Она заказала, прежде всего, столяру библиотеку, которую тот должен был изготовить после моего отъезда. Ей везло в игре, и она была очень весела за ужином, где я пригласил всю компанию на обед в Лоди на послезавтра. Поскольку обед был заказан на двенадцать человек, графиня Амбруаз взялась найти в Лоди двух сотрапезников, которых не хватало, и каноник обещал привести свою даму с дочерью и сыном.

Я провел следующий день, не выходя из замка, занятый тем, что пытался дать понятие о сфере моей Гебе и направить ее на путь понимания Вольфа. Я преподал ей некоторые начала математики, которые показались ей бесценным даром.

Я пылал от нее; но внушила бы ее склонность к литературе мне любовь, если бы я не находил ее до того красивой? Увы, нет! Я люблю рагу и я лакомка, но если оно не оформлено красиво, оно кажется мне дурным. Первое, что интересует, это внешность, это основа красоты; рассмотрение формы и внутреннего содержания приходит потом, и если это нравится, оно тебя захватывает; человек, который не поступает подобным образом, поверхностен. Он достоин морального осуждения. Идя спать, я обнаружил в себе нечто новое, а именно, в те три или четыре часа, что я провел тет-а-тет с Гебой, ее красота не оказывала на меня никакого отвлекающего действия. То, что меня удерживало в таком стеснении, не было ни уважение, ни добродетель, ни так называемый долг. Что же это было? Я и не старался догадаться. Я знал только, что этот платонизм не мог продолжаться долго, и по правде говоря, он меня угнетал; эта заторможенность проистекала от добродетели, но добродетели агонизирующей. Прекрасные вещи, что мы читали, интересовали нас настолько сильно, что любовные чувства, отступившие на второй план, должны были утаиваться. Перед умом сердце теряет свою власть, разум торжествует, но битва должна быть недолгой. Наша победа над собой вводит нас в заблуждение; мы полагаем, что можем быть уверены в себе; но эта уверенность покоится на зыбком фундаменте; мы знаем, что любим, но не знаем, любимы ли мы. Эта твердая, хотя и скромная уверенность толкнула меня зайти в ее комнату, чтобы сказать что-то касательно поездки в Лоди, когда коляски были уже готовы. Она спала; она внезапно проснулась, и я даже не подумал просить у нее прощения. Она сама извинилась, сказав, что «Аминта» Тассо настолько ее заинтересовала, когда она легла спать, что она не смогла оторваться, пока всю ее не прочла. Поэма лежала у нее у изголовья. Я сказал, что «pastor fido» ей еще больше понравится.

– Он красивей?

– Нет.

– Почему же вы говорите, что он мне больше понравится?

– Потому что в нем есть очарование, которое трогает сердце. Он смягчает, он соблазняет, и нам нравится это соблазнение.

– Стало быть, он соблазнитель?

– Нет, он соблазнителен, как вы.

– Это различие существенное. Я прочту его сегодня вечером. Я оденусь быстро.

Она оделась, не вспоминая, что я мужчина, но с соблюдением приличий. Несмотря на это, я видел, что она соблюдала бы их старательнее, если бы была уверена, что я влюблен в нее.

Я подсмотрел, как она подпустила сзади свою рубашку, зашнуровала корсет, надела юбку и, сойдя с кровати, обулась и надела свои подвязки под коленками, я подсмотрел, говорю я, красоты, которые сбили меня с толку, заставили блуждать в предположениях, за кого она меня принимает, и заставили выйти, чтобы защитить мое плотское чувство от слишком постыдной ошибки.

Я сел на откидную скамейку моей коляски, держа на коленях сына графини, устроенного на большой подушке. Она зашлась смехом, как Клементина. На полпути дитя заплакало, оно хотело молока, мамаша быстро достала розовый кранчик, не беспокоясь, что я им любуюсь, и я подставил ей малыша, который смеялся в предвкушении, что будет есть и пить одновременно. Я уставился на достойную уважения картину, радость моя была заметна. Красивенький отпрыск, насытившись, отвалился, я увидел белую жидкость, которая продолжала вытекать.

– Ах, мадам! Это убийственно; позвольте моим губам подобрать этот нектар, который приобщит меня к сонму богов, и не бойтесь, что я вас укушу.

Тогда у меня еще были зубы.

Я пил на коленях, наблюдая за графиней-матерью и ее сестрой, которые смеялись, как бы жалея меня; это был тот род смеха, который не смог бы нарисовать ни один художник, за исключением этого великого Гомера, там, где он изображает Андромаху с Астианаксом на руках, в момент, когда Гектор покидает их, чтобы вернуться в бой.

Не удовлетворившись вызванным смехом, я спросил у Клементины, хватит ли ей смелости оказать мне ту же милость.

– Почему нет, если бы у меня было молоко?

– Вам нужно только подставить источник, я домыслю остальное.

Но при этих словах она покраснела так мучительно, что я почти пожалел, что их произнес. Все время веселясь, мы доехали до гостиницы в Лоди, не заметив пролетевшего времени. Графиня отправила своего слугу известить даму, свою подругу, чтобы та пришла обедать с ней в компании с ее сестрой. Я тем временем отправил Клермона купить в достаточном количестве бумаги, испанского воску, перьев, чернил, письменных принадлежностей и хороший портфель с ключом для моей прекрасной Гебы, которая отныне не должна была меня забывать. Когда она все это получила, перед обедом, она смогла дать мне понять всю свою благодарность лишь своими прекрасными глазами. Не существует такой честной женщины с не испорченным сердцем, которую мужчина не мог бы завоевать, вызвав ее благодарность. Это самое верное средство и самая верная дорога к победе, но надо ее найти.

Дама из Лоди пришла вместе со своей сестрой, которая могла бы оспорить приз за красоту у всего прекрасного пола, но сама Венера не могла бы в этот момент оторвать меня от Клементины. Дамы и девицы обнимались, демонстрируя взаимную радость от свидания. Меня представляли, меня описывали, меня превозносили до небес; я дурачился, чтобы прекратить комплименты.

Мой обед был прекрасен и добротен. Поскольку был пост, щепетильные получили рыбу, которая заставила их не жалеть о цыплятах и ветчине. Превосходный осетр всем понравился.

После обеда пришел муж дамы вместе с любовником ее сестры, так что веселье возросло. Я развеселил всю прекрасную компанию, организовав банк, и по прошествии трех часов кончил игру, довольный, проиграв тридцать-сорок цехинов; без этого меня бы превознесли как лучшего игрока Европы.

Любовника красотки звали Вижи, я спросил у него, знаком ли он с творением автора тринадцатой песни Энеиды Вергилия, и он ответил мне, что да, и что он перевел его в итальянские стансы. Поскольку я заинтересовался, он пообещал мне принести их в С.-А. послезавтра. Я сделал ему комплимент по поводу достоинств его предка, поскольку Маттео Вижи блистал в начале XV века. С наступлением ночи мы отъехали, и менее чем через два часа прибыли в С.-А. Свет луны, что освещала все мои передвижения, помог мне воспротивиться попыткам, к которым меня побуждала нога Клементины, которая, чтобы лучше удерживать на коленях племянника, поставила ноги на откидное сиденье. Мамаша, по возвращении к себе, воздала обильную хвалу доброй компании, что я с ней поддержал. Не имея желания ужинать, мы разошлись, но Клементина мне поведала, что не имеет никакого понятия об Энеиде. Г-н Вижи должен был явиться в С.-А. со своей тринадцатой песнью, и она была в отчаянии, что не сможет о ней судить. Я ей посочувствовал.

– Мы почитаем, – сказал я ей, – этой ночью превосходный перевод этой поэмы, сделанный Аннибалом Каро. У вас он есть, и у вас есть перевод Ангилара Метаморфоз Овидия, и Лукреций, переведенный Маркетти.

– Я хотела почитать «Верного пастыря».

– Мы почитаем его в следующий раз.

Мы провели, таким образом, ночь, читая эту замечательную поэму, переведенную белым итальянским стихом. Но это чтение неоднократно прерывалось сдержанными смешками моей очаровательной ученицы. Она очень смеялась над случайностью, которая позволила Энею явить Дидоне яркие знаки своей нежности, хотя и весьма неудобным образом, но еще больше, когда Дидона, жалуясь на вероломство троянца, говорит, что могла бы еще его простить, если бы перед тем, как ее бросить, он сделал бы ей маленького Энея, которого бы она имела бы счастье наблюдать резвящимся на ее дворе. Клементина имела основание смеяться; но откуда известно, что не смеются, когда читают это на латыни? Si quis mihi parvulus aida luderet Eneas. Лишь красота языка придает наружный блеск этой забавной жалобе. Мы окончили чтение лишь с окончанием ночи.

– Какая ночь, дорогой мой друг, – сказала она. Я провела ее с вами в радости сердца. А вы?

– В наивысшем удовольствии, наблюдая ваше.

– А если бы вы не видели моего?

– Удовольствие было бы на две трети меньше. Я в высшей степени люблю ваш ум, но скажите мне, прошу вас, полагаете ли вы возможным любить чей-то ум, не любя его оболочку?

– Нет, так как без оболочки он улетучится.

– Стало быть, я должен вас любить, и немыслимо, чтобы я провел шесть часов с вами тет-а-тет и не умер от желания осыпать вас поцелуями.

– Вы говорите правду, и я думаю, что мы противимся этому желанию лишь потому, что над нами довлеет долг, и мы окажемся унижены, если его преодолеем.

– Это верно; но если бы вы были созданы как я, это противоречие доставило бы вам гораздо больше огорчения.

– Больше, быть может, чем вы полагаете; но я скажу вам, полагаю, что сопротивление некоторым желаниям трудно только в начале. Мало помалу привыкаешь любить без всякого риска. Наши оболочки, которые нам теперь нравятся, становятся нам безразличны, и мы можем проводить вместе часы и дни без того, чтобы какое-то странное желание нам надоедало.

– Прощайте, прекрасная Геба, Спите спокойно.

– Прощайте, Иолай.