Он приехал из Падуи, где изучал право — эта формула моего представления в обществе, едва произнесенная, сразу привлекала ко мне молчаливое внимание равных мне по возрасту и по положению, одобрительные слова отцов семейств и ласковую доброжелательность старых женщин, за которых очень хотели бы сойти и более молодые, чтобы иметь законную возможность поцеловать меня, не нарушая приличий. Настоятель прихода Сан-Самуэле отец Тозелло представил меня монсеньеру Корреру, патриарху Венеции; тот тонзуровал* меня, и по его особому благословению я через четыре месяца получил все четыре степени младшего клира. Радость моей бабушки была неописуема. Надо было найти толковых учителей, чтобы продолжить мое обучение, и синьор Баффо выбрал аббата Шиаво, чтобы учить меня итальянской словесности и особенно языку поэзии, к которой я имел решительную склонность. Я зажил отлично вместе с братом Франческо, обучавшимся театральной архитектуре. Сестра и младшие братья остались с нашей доброй бабушкой, которая жила в своем доме и намеревалась там и умереть, чтобы встретить смерть там же, где встретил смерть ее муж. Моим обиталищем был дом, где скончался мой отец; матушка продолжала нанимать этот большой и прекрасно обставленный дом.

Хотя моим главным покровителем считался аббат Гримани, я довольно редко видел его. Но отец Тозелло представил меня синьору Мальпиеро, к которому я привязался чрезвычайно. Этот синьор Мальпиеро* был шестидесятидвухлетний сенатор, удалившийся от государственных забот. Он счастливо жил в своем палаццо, любил и умел хорошо поесть и собирал по вечерам изысканное общество, которое составляли дамы, сумевшие отлично попользоваться своими лучшими годами, и тонкие умы, осведомленные обо всем, что происходило в городе. К несчастью, этого богатого холостяка по нескольку раз в году настигали жесточайшие приступы подагры — так что у него отнимался то один член, то другой, превращая его в калеку. Но голова, легкие и желудок оставались здоровыми. Красавец, гурман и сластена, он обладал тонким умом, великолепным знанием жизни, венецианским остроумием. Я бывал на его ассамблеях по его настойчивым приглашениям. Он говаривал, что в этом обществе поживших дам и мудрых стариков я почерпну гораздо больше, чем из всей философии Гассенди, которой я в то время занимался тоже по его совету, забросив Аристотеля, предмет его постоянных насмешек. Он изложил мне правила, необходимые для того, чтобы, несмотря на мой столь неподходящий возраст, быть принятым в этом обществе. Я должен только отвечать на вопросы и особенно не высказывать своего мнения ни на какой предмет, потому что в мои лета собственного мнения быть не может. Следуя его указаниям, я неукоснительно соблюдал правила, и через малое время мне удалось не только заслужить уважение сенатора, но и стать любимчиком всех дам, посетительниц сенаторских ассамблей. Они охотно брали с собой юного аббата, когда отправлялись навестить своих дочерей или племянниц, воспитывавшихся в монастырских пансионах, избегая, однако, представлять меня барышням. Я покорно следовал за ними, мне выговаривали, если я позволял себе пренебречь такими визитами даже на одну неделю. Нередко, когда я входил в приемные, девушки порывались скрыться, но, приглядевшись, убедившись, что это всего лишь я, они оставались; их растущее ко мне доверие очень меня радовало. Часто сенатор расспрашивал меня о моих отношениях с теми почтенными дамами, с которыми я завел у него знакомство. Он говорил, что они сама целомудренность и что обо мне будут очень плохо судить, если я стану рассказывать о них что-либо противное этому утверждению. Так он внушал мне мудрые заветы сдержанности. У сенатора я познакомился с г-жой Манцони, женой нотариуса, о котором у меня еще будет случай поговорить. Эта достойная дама вызвала у меня чувство самой глубокой привязанности, она давала мне весьма разумные советы, и если бы я воспользовался ее уроками, моя жизнь не была бы столь бур-вой и беспокойной, но зато вряд ли бы имело смысл сегодня писать о ней.

Знакомство с дамами, которых принято называть comme il faut, побудило меня еще больше обращать внимание на свою внешность и заботиться об элегантности моего наряда, чем настоятель и моя бабушка были очень недовольны. Однажды, отозвав меня в сторону, настоятель со сладкой улыбкой сказал мне, что в пути, который я себе выбрал, больше заботятся о том, чтобы Богу нравилась душа, я не миру — внешность. Он нашел мои волосы чересчур ухоженными, а помаду чересчур пахучей. Он сказал, что демон ухватит меня когда-нибудь за мои длинные волосы, о которых я так пекусь, и закончил цитатой из канонического устава: «Анафема клирику, который отращивает волосы». В ответ я привел в пример сотни надушенных аббатиков, которым никто не грозит лишением сана, хотя на их туалет уходит пудры вчетверо больше, что они употребляют помаду из амбры, от которой женщины млеют и падают в обморок, а моей жасминовой довольны все, с кем я встречаюсь в обществе. Закончил я сожалением, что вызвал его неудовольствие, но если бы я не следил за собой, не был бы опрятным, я походил бы на нищенствующего капуцина, а не на аббата.

…Пребывая в таком умонастроении, я получил в начале осени письмо от графини Монреали. Она приглашала меня провести несколько дней в ее* поместье Пасеан*. У нее должна была собраться блестящая компания, в числе которой была и ее дочь, только начавшая появляться в обществе. Она отличалась красотой и умом, и таким прекрасным глазом, что его красота вполне компенсировала отсутствие второго. Я принял это приглашение и провел в Пасеане время, о котором вспоминаю и сейчас с большим удовольствием.

…Вернувшись в Венецию, я возобновил свои ухаживания за Анжелой (племянницей моего настоятеля), которые я начал несколькими неделями раньше.

Две сестры, обучавшиеся вместе с Анжелой ремеслу вышивания на пяльцах, были близкими ее подругами и поверенными всех секретов. Позднее, сойдясь с ними короче, я узнал, что они осуждали подругу за суровость со мною. Встречая их постоянно возле Анжелы, зная об их дружбе, я нередко жаловался им на бесчувственность девушки. В ту пору я был равнодушен ко всему, что не составляло предмет моих насущных желаний, и самонадеянная мысль о том, что я могу влюбить в себя эти юные создания, не приходила мне в голову. Но оплакивая свою судьбу, я так увлекался порою в разговорах с ними и говорил с тем жаром отчаявшегося влюбленного, какой никогда не мог проявить в присутствии предмета моей страсти. Истинная любовь всегда обязывает к сдержанности, опасение выглядеть чрезмерно экзальтированным зачастую приводит к тому, что осторожный любовник, боясь сказать слишком много, говорит слишком мало. Хозяйка мастерской, старая святоша, сначала не обращала внимания на интерес, который я явно проявлял к Анжеле. Но потом ей надоели мои участившиеся визиты, и она пожаловалась настоятелю. Однажды тот, как всегда смиренно, сказал мне, что надо бы пореже посещать этот дом во избежание кривотолков, могущих повредить репутации его племянницы. Эти слова поразили меня, как удар молнии, но у меня хватило самообладания не показать ему ничего, что могло бы вызвать подозрения, и так же смиренно пообещать последовать его совету. Через три или четыре дня я все-таки пришел в мастерскую, намеренно не обращая внимания на юных особ, но, улучив минуту, сумел сунуть в руку старшей сестры записку, в которую была вложена другая, адресованная Анжеле. Я сообщал о резонах, побудивших меня сократить число посещений, и умолял ее подумать о том, как бы мне встретиться с нею, чтобы объяснить всю силу моего чувства к ней. Нанетту же я просил только передать мою записку подруге и извещал, что я увижу их послезавтра и надеюсь, что они найдут средство передать мне ответ. Мое поручение она исполнила как нельзя лучше, потому что, когда на третий день я снова зашел к ним, она ухитрилась тайком вручить мне записку. Анжела, небольшая любительница писать, просила меня только исполнить все, о чем пишет ее подруга. Письмо же Нанетты я храню, как и все письма, полученные мною когда-либо. «Нет ничего на свете, господин аббат, чего бы я ни сделала Для моей подружки. Она проведет у нас весь праздник, будет ужинать и останется ночевать. Я подскажу вам, как познакомиться с нашей теткой г-жой Орио. Но помните, что вы ни в коем случае не должны показывать, что вам нравится Анжела, тетке будет очень приятно, если она поймет, что вы пришли к ней только для того, чтобы повидаться с другими. Вот путь, по которому вам надо идти. Г-жа Орио хотя дама и с положением, но не очень состоятельна и поэтому хотела бы, чтобы ее внесли в список вдов нобилей, получающих помощь от братства Санто-Сакраменто; а президент этого братства г-н сенатор Мальпиеро. В прошлое воскресенье Анжела сказала ей, что вы пользуетесь расположением этого синьора и что самым надежным средством получить пенсию было бы просить вас походатайствовать перед сенатором. Сдуру Анжела еще сказала, что вы влюблены в меня, что вы ходили к нашей хозяйке только для того, чтобы иметь возможность поговорить со мной и что мне поэтому будет очень легко уговорить вас. Тетушка ответила, что поскольку вы аббат, бояться нечего и я могу смело, послать вам приглашение нанести нам визит; я отказывалась. Прокурор Роза, давний друг тетушки, согласился со мной; он сказал, что приличнее было бы, если тетушка сама пошлет мне приглашение посетить ее по очень важному делу, и если вы действительно в меня влюблены, вы непременно воспользуетесь этой счастливой оказией. Тетушка послала вам письмо, которое, наверное, уже ждет вас дома. Если вы хотите выполнить просьбу тетушки, вы тут же станете любимчиком семьи, но только прошу меня простить, если я буду обходиться с вами не очень учтиво, я сказала, что вы мне совсем не по душе. Вы поступите очень хорошо, если будете немножко любезничать с тетушкой, ей шестьдесят лет, г-н Роза ревновать не станет, а вы сделаетесь совсем своим в доме. Я же обещаю вам устроить так, что вы останетесь наедине с Анжелой и сможете поговорить с нею. Я сделаю все, чтобы вы убедились в моей к вам дружбе. Прощайте!»

Я признал этот проект блестяще продуманным и в воскресенье, получив приглашение г-жи Орио, отправился в гости. Эта дама приняла меня чрезвычайно любезно и, объяснив суть дела, вручила мне все необходимые бумаги. Я заверил ее в моей полнейшей готовности к услугам и только старался поменьше замечать Анжелу, возмещая это явным ухаживанием за Нанеттой, которая обращалась со мной довольно небрежно. Но прокурору Роза я понравился, а он нам должен был сослужить в дальнейшем службу.

…Нанетта и сестра ее Мартов были сиротами, дочерьми сестры г-жи Орио. Все богатство этой достойной дамы составлял ком, в котором она жила, сдавая внаем первый этаж, и небольшой пенсион, выплачиваемый ей ее братом, секретарем Совета Десяти. Ее семью составляли две очаровательные племянницы, старшей было шестнадцать лет, младшей пятнадцать. Единственным ее другом был прокурор Роза; ему было также шестьдесят, и он ждал момента, когда овдовеет, чтобы сочетаться браком со своей давней подругой.

Сестры спали на третьем этаже, и на все время праздника Анжела должна была быть третьей в их широкой кровати.

Как только я стал обладателем акта о назначении вспомоществования г-же Орио, я поспешил в вышивальную мастерскую передать Нанетте весть о полном успехе моего предприятия и о моем намерении посетить их послезавтра, чтобы лично вручить декрет, подписанный сенатором; разумеется, я не преминул напомнить ей об обещании сделать все возможное, чтобы устроить мне тет-а-тет с моей красоткой.

В день моего визита к г-же Орио Нанетта исхитрилась передать мне записку, предупредив, чтобы я прочел ее до того, как покину их дом. Торопясь прочитать ее, я отказался от кресла, предложенного мне г-жой Орио, желавшей обстоятельно изложить мне всю свою благодарность, и лишь поцеловал ей руку, объясняя свою поспешность неотложной необходимостью выйти.

— Ох, мой милый аббат, — сказала почтенная дама. — Поцелуйте меня, в этом нет ничего предосудительного, я же на тридцать лет старше вас. — Она могла сказать «на сорок лет», и не ошиблась бы, но я поцеловал ее дважды к ее глубочайшему удовлетворению. Она пожелала, чтобы я поцеловал и ее, двух племянниц, но те пустились в бега, и только Анжела не испугалась моей решительности. Затем дама снова предложила мне присесть.

— Я не могу, мадам.

— Почему же?

— Мне необходимо…

— А, понимаю. Нанетта, проводи г-на аббата.

— Ох, тетенька, прошу вас, увольте меня…

— Тогда ты, Мартон!

— Позвольте и мне, как сестре…

— Увы! — обратился я к хозяйке. — Барышни совершенно правы. Разрешите мне выйти.

— Нет, нет, милый аббат, мои племянницы просто дуры. Роза, будьте так любезны…

Добрый старик отважно взял меня под руку и повел на третий этаж. Там, оставшись, наконец, один, я развернул заветную записку. Вот ее содержание:

«Тетушка будет просить вас отужинать — не соглашайтесь. Откланяйтесь, как только пригласят к столу, и Мартов пойдет вам посветить до наружной двери, но вы не выходите. Дверь захлопнется, и все решат, что вы ушли. Тогда вы на цыпочках поднимитесь на третий этаж и ждите нас там. Мы придем, как только уйдет г-н Роза и тетушка уляжется спать. Полагаю, что Анжела намерена провести с вами всю ночь тет-а-тет и от души надеюсь, что вы будете счастливы».

Итак, именно здесь я должен ждать предмет моего обожания. Уверенный в том, что все произойдет, как задумано, я спустился к г-же Орио, переполненный предвкушением близкого счастья.

Итак, я возвратился в гостиную. Г-жа Орио, принеся мне тысячу благодарностей, заверила меня, что я могу пользоваться всеми правами друга дома, и мы провели после этого часа четыре среди шуток и смеха.

Наступил час ужина; я привел такие убедительные извинения, что г-жа Орио была вынуждена меня отпустить. Мартон, взяв свечу, пошла проводить меня, но тетушка, помня, что моя фаворитка Нанетта, довольно строго приказала ей заменить сестру. Нанетта быстро спустилась по лестнице, открыла дверь, затем громко захлопнула ее и, погасив свечу, оставила меня в темноте. Ощупью я добрался до третьего этажа, нашел комнату девушек и расположился на диване в ожидании счастливого мига пасторали.

Около часа провел я в самых сладких грезах, наконец дверь внизу открылась и закрылась, и через несколько минут я увидел входящих ко мне двух сестер и Анжелу. Я привлек ее к себе и, никого не видя, кроме нее, проговорил с нею целых два часа. Пробило полночь, меня удивило, что на меня смотрят с состраданием. Я был наверху блаженства, чего еще оставалось желать? И тут мне сказали, что я в неволе, что ключ от входной двери у тетушки под подушкой, а она откроет дверь только утром, когда отправится на мессу. Я удивился: неужели они думают, что для меня это дурная новость? Напротив, я счастлив, что впереди еще по крайней мере пять часов и я проведу их с моей обожаемой Анжелой. Еще через час Нанетта стала посмеиваться, Анжела захотела узнать причину смеха, и та прошептала ей объяснение на ухо; засмеялась и Мартон. Заинтригованный, я тоже захотел узнать причину их веселости, и Нанетта, приняв скорбный вид, сообщила мне, что у них осталась последняя свеча и мы вот-вот окажемся в полной темноте. Эта новость обрадовала меня еще больше, но я постарался скрыть мою радость; я даже сказал, что сержусь за их непредусмотрительность. Впрочем, они могут ложиться и спокойно спать, вполне положившись на меня. Это предложение опять заставило их рассмеяться.

— А что мы будем делать в темноте? — Поболтаем.

Нас было четверо, уже три часа мы оживленно беседовали, и я был героем пьесы. Любовь — великий поэт… Моя Анжела больше слушала; несловоохотливая, она отвечала редкими репликами, а если я хотел помочь высказываниям своей любви руками, она отталкивала мои бедные руки. Я, однако, продолжал говорить и жестикулировать, не теряя куражу, но с отчаянием убеждался, что мои самые тонкие доводы не убеждают, а скорее ошеломляют Анжелу и вместо того, чтобы умягчить ее сердце, лишь слегка колеблют его. С другой стороны, я был весьма удивлен, видя по физиономиям двух сестричек, какое впечатление производят на них стрелы, предназначенные Анжеле. Эта метафизическая кривая показалась мне противной всем законам природы: должен был ведь образоваться угол. В ту пору я, к несчастью, как раз занимался геометрией. Я был в таком состоянии, что, несмотря на время года, пот катил, по мне большими каплями. Наконец свеча стала меркнуть, Нанетта встала, чтобы вынести ее. Как только наступила темнота, я сразу же протянул вперед руки, чтобы прикоснуться к той, кого так жаждала моя душа, но руки схватили пустоту, и я горько рассмеялся тому, с какой ловкостью успела Анжела опередить меня на мгновенье, чтобы не быть захваченной врасплох. Снова прошел целый час в разговорах. Я говорил все, что может подсказать любовь самого остроумного, самого нежного, чтобы убедить ее вернуться на прежнее место. Мне казалось, что это всего лишь игра, и она вот-вот уступит.

Наконец, в дело начало вмешиваться нетерпение. «Эти шутки, — сказал я, — слишком затянулись, так нельзя, не могу же я гоняться за вами. Кроме того, я слышу, что вы смеетесь, и мне кажется это странным- неужели вы издеваетесь надо мной? Вернитесь же и посидите снова рядом со мною, а так как я разговариваю с вами не видя вас, пусть мои руки убедят меня, что я говорю не с пустым местом. Если вы смеетесь надо мной, то моя любовь не заслужила такого оскорбления».

— Успокойтесь, я вас прекрасно слышу, но вы должны понять, что мне неприлично быть рядом с вами в полной темноте.

— Вы хотите сказать, что я так и просижу до самого утра?

— Ну, так ложитесь спать.

— Я удивляюсь, неужели вы думаете, что я могу заснуть? Хорошо, сейчас мы будем играть в жмурки.

И вот я вскочил с места и принялся шарить вокруг себя, но все напрасно. Если мне удавалось схватить кого-нибудь, это обязательно оказывались Нанетта или Мартов, и они из предосторожности сразу же произносили свое имя, и я, глупый Дон-Кихот, в ту же минуту отпускал добычу. Любовь и предрассудок не давали мне увидеть, каким смешным было это благородство! Я не читал еще анекдотов о французском короле Людовике XIII, но Боккаччо-то я прочел уже!

Поиски мои продолжались, ровно как и упреки в неуступчивости и уговоры позволить наконец мне найти ее. Она же отвечала, что сама никак не может отыскать меня в этой темноте. Комната была не так уж велика, и в конце концов я просто взбесился от сознания собственного бессилия. И вот, мне это надоело, я опустился на стул и принялся пересказывать историю Руджеро, когда Анжелика*, воспользовавшись волшебным кольцом, отданным ей простодушным рыцарем, исчезла.

И говоря так, ловил он свою фортуну, И уподобясь слепому, напрасно протягивал руки. О сколько раз сжимал он в своих объятьях Лишь пустоту вместо стана подруги!

Анжела не знала Ариосто, но Нанетта перечитывала его не единожды. Она вступилась за Анжелику и обвиняла простодушного Руджеро; окажись тот несообразительней, он никогда бы не отдал кольца кокетке. Рассуждения Нанетты меня восхитили, но я был еще слишком новичок, чтобы догадаться отнести их на собственный счет.

Мне оставался только час, и я провел его в бесплодных попытках уговорить Анжелу сесть возле меня. Какие муки перенесла моя душа, читатель, не бывавший в подобных положениях, вряд ли сможет представить. Исчерпав все разумные доводы, я перешел к мольбам и наконец к слезам. Все было напрасно, и постепенно чувство, владевшее мной, — а его можно назвать благородным негодованием — возвысилось до праведного гнева. Я был готов отколотить это чудовище недоступности, мучившее меня так жестоко целых пять часов кряду, да ведь вокруг меня был непроглядный мрак! Я обрушил на ее голову все проклятия, которые отвергнутой любви внушает разъяренный рассудок. Я говорил ей, что вместо любви я испытываю к ней теперь ненависть, и закончил предупреждением остерегаться меня, ибо я убью ее, как только она станет доступной моему взгляду.

Мои инвективы прекратились при первых лучах рассвета. Как только я услышал скрип тяжелого ключа, которым г-жа Орио отмыкала дверь, чтобы нести свою душу на покаяние, я надел плащ, взял шляпу и собрался уходить. Но как изобразить мое горестное недоумение (может быть, растерянность), когда, обернувшись для прощального взгляда, я увидел, что все три юные особы плачут в три ручья. Пристыженный, отчаявшийся, я чуть было не убил себя в эту мшгуту. Я вернулся в комнату, опустился на стул и, молча размышляя о своей грубости, упрекал себя за слезы, вызванные мною у этих прелестных созданий. Слезы пришли мне на помощь, я разрыдался. Нанетта подошла ко мне и сказала, что тетушка скоро возвратится; я отер слезы и, пряча взгляд, поспешно покинул свой ночлег и, придя домой, бросился на кровать, но заснуть не мог…

Положив не бывать больше у г-жи Орио я посвятил свои дни разработке тезы по метафизике, а затем отправился в Падую готовиться к испытаниям на получение звания доктора. Вернувшись в Венецию, я получил послание от г-на Роза, в котором он от имени г-жи Орио приглашал меня прийти к ней. Уверенный, что на этот раз там не окажется Анжелы, я отправился в тот же вечер. Воспоминания об ужасной ночи несколько смущали меня даже через два месяца, но встретившие меня прелестные сестры сразу же развеяли мое смущение своей веселостью. Для г-жи Орио моя теза и мой докторат служили веским оправданием долгого отсутствия, а в остальном ей нечего было на меня жаловаться.

Уходя, я получил от Нанетты конверт, в котором было письмо от Анжелы. Вот оно: «Если вы решитесь провести со мной еще одну ночь, вы не пожалеете, потому что я вас люблю…»

А вот письмо умницы Нанетты:

«Когда мы надоумили г-на Роза послать вам приглашение, я приготовила это письмо, чтоб вы знали: Анжела в отчаяньи, что потеряла вас. Та ночь, ничего не скажешь, была ужасной, но, по-моему, это не причина прекратить знакомство хотя бы с нашей тетушкой. Если вы по-прежнему любите Анжелу, советую вам рискнуть еще на одну ночь. Она сумеет оправдаться, и вы останетесь довольны. Соглашайтесь же. Прощайте».

Эти письма обрадовали меня чрезвычайно: как приятно было бы отплатить Анжеле полнейшим равнодушием! В первый же праздничный день я помчался к моим дамам, запасшись двумя бутылками кипрского и копченым языком. К моему удивлению, я не застал там своей обидчицы. Нанетта, умело переведя разговор на нее, сообщила, что она сможет прийти только к ужину. Помня о верхнем этаже, я поблагодарил г-жу Орио и откланялся в ту минуту, когда они собрались садиться за стол, и, разумеется, очутился в условленном месте. Страстная жажда мести владела мной полностью.

Прошло три четверти часа, я услышал, как запирается дверь на улицу, и вскоре передо мной предстали Нанетта и Мартон.

— А где же Анжела? — спросил я Нанетту.

— Так случилось, что она не смогла ни прийти, ни предупредить нас. Но ей должно быть известно, что вы здесь.

— Она думает, что поймала меня, а на самом деле я ее и не ждал вовсе. Ну вот, теперь вы ее узнали: она смеется надо мной, она радуется. Она использовала вас, чтобы заманить меня в ловушку, но ей повезло: если бы она явилась, то это я посмеялся бы над нею.

— О, вот в это позвольте не поверить.

— Придется поверить, прекрасная Нанетта, и доказательством будет та славная ночка, которую мы проведем без нее.

— Это значит, что вы как умный человек умеете приспособиться и в худшем случае; ну что ж, вы ложитесь здесь, а мы ляжем на диване в другой комнате.

— Помешать вам я, конечно, не могу, но вы со мной играете скверную шутку. Впрочем, я все равно спать не буду.

— Как! У вас хватит сил провести с нами бессонные семь часов? Хотя я знаю, что когда вы утомитесь болтать, вы все равно уснете.

— Посмотрим. А пока вот провизия. Неужели вы будете так жестоки, что мне придется ужинать в одиночестве? Есть ли у вас хлеб?

— О нет, мы не будем жестокими, мы поужинаем во второй раз.

— Вот в кого я должен был влюбиться, в вас! А правда, милая Нанетта, если бы я был в вас влюблен, как был влюблен в Анжелу, вы так ж плохо обошлись бы со мной?

— Вы думаете, что можно задавать такие вопросы? Это вопрос фата. Все, что я могу вам сказать, так это то, что я ничего не могу сказать.

Они быстрехонько накрыли стол на три куверта, принесли хлеба, пармезану, воды, все это с шутками, со смешками, и мы приступили к трапезе. Непривычное для них кипрское быстро ударило им в голову, и легкое опьянение украсило их еще больше. Я был поражен: как же я не разглядел раньше все их достоинства. После нашего импровизированного ужина я, сидя между двумя сестрами и поцеловав у каждой из них руку, спросил, считают ли они меня своим истинным другом и как они относятся к поведению Анжелы со мной в ту ночь? Обе они в один голос воскликнули, что им было жалко меня до слез.

— Тогда, — подхватил я, — пусть я буду для вас нежным братом, а вы моими милыми сестрами. Обменяемся залогами чистоты наших сердец и поклянемся в вечной верности.

В первом моем поцелуе не было ничего ни от поцелуя влюбленного, ни от поцелуя ловкого соблазнителя. Да и они, как мне было поведано несколько дней спустя, отнеслись к нему только как к проявлению братниной нежности. Но, невинные вначале, поцелуи становились жарче и жарче, кровь быстрее побежала по нашим жилам, хотя никто из нас не ожидал, что все примет серьезный оборот. Сестры выбежали в соседнюю комнату. Бездумно, без всяких романтических затей втянувшись в это дело, я, единственный из нас троих, должен был теперь задуматься. Не приходилось удивляться, что пламя этих поцелуев обожгло мою душу и я вдруг почувствовал себя без ума от этих очаровательных особ: обе они были куда красивее Анжелы, Нанетта к тому же превосходила ее умом, а Мартов характером, бесхитростным и наивным. Но это были порядочные барышни из благородного семейства и случайность, бросившая их в мои объятья, не должна была обернуться для них роковой случайностью. Я не был настолько самонадеян, чтобы решить, что они вдруг полюбили меня, но вполне допускал, что наши поцелуи подействовали на них так же, как и на меня, и в этих обстоятельствах при помощи разных хитростей и незнакомых им уловок мне не составит труда добиться от них некоторой снисходительности, а потом и более решительных уступок. Эта мысль привела меня в ужас, и я строго-настрого положил себе не преступать границ приличия, не сомневаясь, что у меня станет сил блюсти этот запрет.

Они возвратились. Безмятежное спокойствие и удовлетворенность, написанные на их лицах, окрасили и мои чувства в те же цвета, и я решил не подставлять себя больше под огонь их поцелуев.

Снова заговорили об Анжеле. Я сказал, что-мне незачем ее видеть, ибо я убежден, что она не любит меня.

— Она вас любит, — возразила простушка Мартон. — И я это точно знаю; но если вы не намерены на ней жениться, вам придется порвать с ней окончательно: она решила не позволять вам даже одного поцелуя, а не то чтобы стать вашей любовницей. Так что вы или расставайтесь с нею, или приготовьтесь к тому, что не получите от нее и самой малой малости.

— Рассуждение ангельское. Но почему вы все-таки уверены, что она любит меня?

— Раз мы теперь брат и сестра, я могу вам сказать почему. Потому что когда мы спим с Анжелой, она нежно прижимается ко мне, целует и называет своим миленьким аббатом.

При этих словах Нанетта со смехом прижала ладонь к губам сестры. Я, взволнованный этой откровенностью, еле нашел в себе силы сдержаться. Мартон возразила Нанетте, что я, человек сведущий, не могу не знать о том, чем занимаются девушки, когда спят вместе.

— Разумеется, — поспешил я вмешаться. — Всем известно об этих пустяках, и вы напрасно, дорогая Нанетта, считаете дружескую откровенность вашей сестры неприличной.

— Это делают, но об этом же не говорят! Если бы Анжела узнала!

— Она была бы в отчаяньи. Но Мартон подарила меня таким знаком дружбы, что я буду ей благодарен до самой смерти. Ну, ладно, дело кончено: Анжела мне отвратительна и не будем больше о ней говорить. Она испорченная особа, она делает все, чтобы погубить меня.

— Но в чем же ее испорченность? Она вас любит и хочет, чтобы вы стали ее мужем!

— Конечно, но она думает только о себе: разве она не видела, как я страдаю? Если бы она любила меня для меня, могла ли она так поступать? А пока что она старается удовлетворить свои желания с этой милой Мартон, согласившейся послужить ей взамен мужа.

В ответ на эти слова Нанетта рассмеялась еще пуще, но я выдерживал серьезный тон и продолжал расхваливать Мартон за ее искренность. Потом я сказал, что наверняка по праву взаимности Анжела в свою очередь была и ей мужем, но Мартон засмеялась и ответила, что она была мужем только для Нанетты, и Нанетта подтвердила слова сестры.

— Но кого же, — поинтересовался я, — Нанетта в этих* ласках называла своим мужем? Чье имя она произносила?

— А вот этого никто не знает. — Вы любите кого-нибудь, Нанетта? Люблю, но никто не узнает моего секрета.

Такая сдержанность подсказала мне, что этим секретом вполне могу быть я, что Нанетта и Анжела соперницы. Столь занимательная беседа понемногу поколебала мою решимость провести с этими, словно созданными для любви, созданиями бездеятельную ночь.

— Я счастлив, — сказал я, — что питаю к вам только дружеские чувства. Иначе мне было бы трудно быть с вами ночью, не пытаясь дать вам доказательств моей нежности и получить от вас такие же. Ведь вы обе на редкость красивы и созданы для того, чтобы кружить головы мужчинам. Да вы и сами это знаете.

И разговаривая таким образом, я постарался показать им, что меня начинает клонить ко сну. Нанетта это заметила первая.

— Не- церемоньтесь, ложитесь-ка в постель, а мы пойдем в другую комнату и ляжем на диване.

— Я был бы последним человеком, если бы допустил такое. Поговорим еще, мне совсем расхотелось спать. Я беспокоюсь только из-за вас. Вам надо отдохнуть. Идите в другую комнату, а я останусь, мои милые подруги, здесь. Если вы меня опасаетесь, запритесь, но только вам нечего бояться — я люблю вас настоящей братской любовью.

— Мы никогда этого не сделаем, — ответила Нанетта. — Но позвольте вас уговорить: ложитесь.

— Я не могу спать одетым.

— Ну так разденьтесь, мы не будем на вас смотреть.

— Этого я не боюсь, но я не смогу заснуть, зная, что вы будете бодрствовать из-за меня.

— А мы тоже-ляжем, — проговорила Мартон. — Только мы не будем раздеваться.

— Это недоверие обижает меня. Скажите, Нанетта, вы считаете меня благородным человеком?

— Да, конечно.

— Прекрасно, но я не смогу этому поверить, если вы не докажете это. И потому вы должны лечь рядом со мной совершенно раздетыми и поверить слову благородного человека, что он не притронется к вам. А в конце концов, вас двое против одного, чего вам бояться? Если благоразумие изменит мне, кто помешает вам тут же покинуть постель? Словом, если даже увидев, что я заснул, не захотите оказать мне такой знак доверия, я не буду спать вовсе.

И закончив эту речь, я сделал вид, что подавляю зевоту. Они пошептались, потом Мартон сказала, чтобы я ложился, и они последуют моему примеру, как только увидят, что я сплю. Нанетта конфирмовала это решение, я повернулся к ней спиной, пожелал им доброй ночи и вытянулся на кровати. Я думал притвориться спящим, но сон и вправду одолел меня и проснулся я только когда почувствовал, что они улеглись по обе стороны. Тогда, слегка поворочавшись как бы во сне, я снова затих, пока не убедился, что они заснули или, во всяком случае, делают вид, что засну ти. О е они лежали ко мне спиной, свет был погашен, и я оказал первые знаки внимания той, что была справа, не зная, подступаюсь ли к Нанетте или к Мартон. Я обнаружил лишь, что она лежит, подобрав под себя ноги, и что охраняет ее тонкое одеяние. Не торопясь, оберегая ее стыдливость, я постепенно занял такое положение, при котором она убедилась, что побеждена и что не остается ничего лучшего, как продолжать притворяться спящей, предоставив мне действовать. Вскоре голос природы заговорил в ней в унисон с моим, я достиг цели, и мои усилия были увенчаны полным успехом, не оставившим во мне никакого сомнения, что мне достались первые плоды, которые предрассудок, возможно, заставляет нас так высоко ценить. В восторге от того, что я впервые в жизни вкусил наслаждение в полной мере, я тихонько покинул свою красавицу, чтобы понести другой дань своего пыла. Она лежала на спине, без движения, погруженная, казалось, в глубокий спокойный сон. Осторожно, словно боясь ее разбудить, я подводил свои апроши, думая, что и она такой же новичок, как и ее сестра. Как только мое естество дало мне понять, что Амур готов к жертвоприношению, я счел своим долгом немедленно приступить к совершению обряда. И здесь, уступив силе чувств, которые ее обуревали, и устав играть надоевшую роль, спящая перестала быть спящей и, крепко прижав меня к себе, покрывая меня поцелуями, бросая меня от восторга к восторгу, сплелась со мной, пока наши души не потерялись в обоюдном наслаждении. По этим признакам я решил, что это Нанетта. Я окликнул ее.

— Да, это я, — ответила она. — И я буду считать себя счастливой, так же как и моя сестра, если вы окажетесь верным и постоянным.

— До самой смерти, ангелы мои. И так как все, что с нами свершилось, свершилось по зову любви, забудем наконец об Анжеле.

Я попросил ее подняться и зажечь свечи, но Мартон, милая Мартон, вскочила в ту же минуту и сама выполнила мою просьбу. И вот я увидел их: Нанетту в моих трепещущих от любви объятиях и Мартон, стоящую подле со свечой в руках. Ее взгляд, казалось, упрекал нас, что мы забыли о ней, тогда как это она, первой предавшись моим ласкам, подала сестре воодушевляющий пример. Я смотрел на них, переполненный блаженством.

— Встанем же, любимые мои, и поклянемся друг другу в вечной любви!

Мы встали и тут же все вместе совершили омовение, каждый помогая один другому среди шуток и смеха. Это и освежило нас и снова оживило наш пыл. Затем в одеждах золотого века мы сели за стол и покончили с остатками нашего ужина. Наговорив друг другу тысячи вещей, которые понять может только любовь, мы снова улеглись в постель, и самая сладкая из ночей прошла во взаимных доказательствах нашей страсти и нежности. Последний свой жар мне выпало отдать Нанетте.

…Через день я снова был у г-жи Орио. Анжелы не было, я остался ужинать и удалился вместе с г-ном Роза. Нанетта на этот раз передала мне не только записку, но и маленький сверток. В свертке лежал кусок воска с отпечатком ключа, а записка сообщала, что, сделав по этому слепку ключи, я смогу их навещать в любую ночь, когда только мне захочется. Кроме того, Нанетта писала, что Анжела ночевала у них прошлой ночью и по изменению в их повадках догадалась о том, что произошло. Они признались ей во всем, упрекнув, что она послужила причиной случившегося. Она всячески разбранила их, пообещав, что ноги ее больше не будет в их доме, но им это все равно.

Через несколько дней судьба избавила нас от Анжелы. Ее отец, приглашенный на два года в Виченцу для росписей, взял ее с собой. И в ее отсутствие я мог безмятежно пользоваться всеми правами счастливого обладателя двух прелестных девушек, с которыми я проводил не меньше двух ночей в неделю, пустив в ход подделанный мною с их помощью ключ.

Я провел пост то блаженствуя с моими двумя ангелочками, то занимаясь экспериментальной физикой в монастыре де ла Салюте, то бывая на ассамблеях у сенатора Мальпиеро, но на Пасху, держа слово, данное графине Монреали, я отправился в Пасеан. Общество, которое я там нашел, сильно отличалось от собрания прошлой осени. Граф Даниело, старший в роде, женатый на графине Гоцци, и один молодой и богатый откупщик со своей женой, крестницей старой графини, и со свояченицей. Молодая жена откупщика, было ей лет девятнадцать или двадцать, привлекала всеобщее внимание своими манерами. Говорунья, нашпигованная максимами, которые она без конца демонстрировала перед всеми, да к тому же еще набожная, да еще обожавшая своего супруга до такой степени, что не могла скрыть страдания, видя его сидящим напротив за столом с ее собственной сестрой, она производила комическое впечатление. Муж ее был вертопрах. Наверняка, он и любил жену, но, следуя правилам хорошего тона, выказывал полное равнодушие к ней, а из тщеславия находил даже удовольствие, чтобы давать ей поводы для ревности. Она же, в свою очередь, боясь прослыть дурой, делала вид, что стоит выше этого. В свете ей было неловко, но именно потому она стремилась там бывать. Когда я начинал нести какой-нибудь вздор, она внимательно прислушивалась ко мне и, желая остаться на высоте положения, принималась хохотать совсем не к месту. Ее странности, ее неловкость, ее претензии пробудили, однако, во мне желание узнать ее поближе. И я стал волочиться за нею. Крупные и мелкие знаки внимания, моя подчеркнутая заботливость о ней, доходившая порой до кривлянья, скоро показали всем, на ком остановил я свой выбор. Мужа поспешили предупредить, но он находил это забавным и лишь посмеивался, когда ему говорили, как я опасен. Я изображал простоватого, беспечного человека. Он же, верный своей роли, поощрял мои ухаживания, а она в свою очередь играла, впрочем довольно плохо, роль полной раскованности. Как-то, на пятый или шестой день моего усердного ухаживания, во время прогулки по саду она имела неосторожность объяснить мне причины своего беспокойства, упрекнув мужа за то, что он дает ей к этому поводы. Самым дружеским тоном я сказал ей, что лучшим способом исправить мужа было бы полное равнодушие к тому, что он оказывает предпочтение ее сестре, и явная снисходительность ко мне. Можно даже показаться влюбленной в меня. Чтобы легче склонить ее к моему предложению, я предупредил ее, что сыграть влюбленную, чтобы фальшь не бросалась в глаза, очень трудно. Я знал, по какой точке бить: она уверила меня, что сыграет превосходно. Но несмотря на свою уверенность, играла она так плохо, что все заметили, что пьеса была моего изготовления. Однажды, когда, отбившись от компании, мы остались одни в аллее, она, решив, что раз нас теперь никто не видит, я предложу ей сыграть свою роль взаправду, кинулась от меня бежать, да так, что когда следом за нею я присоединился к обществу, меня тут же принялись поддразнивать, называя плохим охотником. Как только представился случай, я не упустил попенять ей за ее бегство, представив, какой триумф она устроила для своего мужа. Я восхвалял ее разум, но оплакивал ее воспитание. Я говорил ей, что я обращаюсь с нею именно так, как принято в высшем обществе, что мой тон и манеры показывают всем, как ценю я ее ум. В результате всех этих рассуждений еще через неделю она огорошила меня сообщением, что я будучи священником, должен знать, что всякая любовная связь есть смертный грех, что Бог все видит, что она не хочет ни погубить себя, ни каяться исповеднику в забвении всех правил и грехе со священником. Я стал было объяснять ей, что я пока еще не священник, но был сражен наповал ее вопросом: относится ли то, к чему я ее склоняю, к числу грехов? Не имея смелости отрицать это, я понял, что пришла пора кончать наш диспут.

После этого я как-то присмирел, и эта перемена была тотчас же замечена, и однажды за столом старый граф, хитро улыбнувшись, громко объявил, что, судя по всему, дело сделано. Я решил этим воспользоваться и сказал моей упрямой святоше, что все равно все уже считают нас согрешившими. Но я зря тратил свою латынь: случай послужил мне лучше, и вот как произошла счастливая развязка всей этой интриги.

В день Вознесения мы направились всем обществом нанести визит г-же Бергали*, знаменитости итальянского Парнаса. В тот же вечер мы возвращались в Пасеан. И вот моя прекрасная откупщица вознамерилась ехать в четырехместной коляске, где уже разместились ее муж и ее сестра, в то время как мне пришлось бы возвращаться одному в изящной крытой двуколке. Я возмутился, вся компания поддержала меня, сказав ей, что безбожно так пренебрежительно обходиться со мной. Пристыженная, она заняла место рядом, и я сказал кучеру, что предпочел бы ехать кратчайшим путем. Тогда он свернул в лес Чекини, а другие экипажи поехали по дороге. Погода была прекрасной, небо было чистым, но не прошло и получаса, как его стала заволакивать туча — из тех туч, что час-то проходят по небу юга, обрушивая на землю бурные потоки, а потом уходят, оставляя посвежевший воздух и снова чистое небо; тучи, которые несут больше блага, чем зла.

— Ой, взгляните на небо! — закричала моя откупщица. — Мы сейчас попадем в грозу!

— Да, — сказал я. — И хотя коляска крытая, ваше прекрасное платье может пострадать.

— Что мое платье! Я боюсь грозы!

— Ну так заткните уши.

— А молния?

— Кучер, где-нибудь мы можем укрыться?

— Здесь нет ничего поблизости, сударь, только в миле отсюда есть домик. Но пока мы доберемся, и гроза пройдет.

И вот он продолжает свой путь в полном спокойствии, а молнии сверкают, гром грохочет, моя откупщица дрожит. Дождь начинает лить как из ведра, я снимаю плащ, чтобы защитить нас от потоков воды, бьющей в лицо, и в ту минуту, озаренные яркой вспышкой, мы видим, как всего в сотне шагов от нас бьет оземь молния. Лошади встают на дыбы, мою бедную спутницу пронзает конвульсия, ее бросает на меня и прижимает ко мне. Я наклоняюсь, чтобы поднять упавший плащ, и, пользуясь-случаем, обнажаю доверху ее ноги. Она пытается опустить платье, но новая вспышка молнии лишает ее сил окончательно. Пытаясь снова прикрыть нас плащом, я привлекаю ее к себе и тряска экипажа мне способствует, — она падает на меня и оказывается в самой удачной позиции. Я не теряю времени и, будто бы поправляя часы в кармане, приготовляюсь к приступу. Она же, чувствуя, что вот-вот наступит решительный момент, делает резкое движение. Крепко обхватив ее, я шепчу ей, что если она не притворится упавшей в обморок, то кучер, обернувшись, все увидит, и, предоставив ей удовольствие обзывать меня безбожником, негодяем и всем, что угодно, я одержал самую полную победу, какую когда-либо одерживают атлеты.

Итак, дождь продолжает лить, ледяной ветер бьет в лицо, а ей приходится оставаться все в том же положении. Она говорит мне, что я гублю ее честь, потому что кучер может все видеть.

— Я слежу за ним, — ответил я. — У него и в мыслях нет обернуться; а если он даже и обернется, он ничего не увидит, нас закрывает плащ. Но только будьте благоразумны и помните: вы в обмороке, я ведь не отпускаю вас.

Она как будто смирилась, но тут же спросила, почему меня не пугают молнии.

— Они со мной в сговоре, — ответил я.

Почти поверив, что я говорю правду, она несколько успокоилась и, ощутив мой экстаз, спросила, конец ли это? Я усмехнулся и сказал, что нет, что надо, чтобы и она испытала такое же счастье, что и я.

— Соглашайтесь, или я сбрасываю плащ.

— Чудовище, я несчастна навеки!.. Ну, теперь вы довольны?

— Нет.

— Чего же вы хотите еще?

— Моря поцелуев.

— Боже, я погибла! Ну вот, получайте.

— Теперь скажите, что вы меня прощаете, и признайтесь, что вы разделили со мной удовольствие.

— Вы отлично знаете, что да, и… я прощаю вас.

Тогда я отпустил ее, но, выказав ей известные утонченные любезности, попросил и ее отплатить мне тем же; и она исполнила все, на этот раз с улыбкой на устах.

Гроза окончилась, порядок восстановился, целуя ее руки, я сказал, что она может быть спокойна, кучер ничего не видел, а я совершенно уверен в ее полном выздоровлении от страха перед грозой, а также в том, что она никому не расскажет о рецепте лечения. Она ответила, что она уверена по меньшей мере в том, что никогда ни одна женщина не выздоравливала таким образом.

— Это, — возразил я, — должно было происходить за тысячу лет миллион раз. Я признаюсь вам, что я рассчитывал на это, садясь в коляску, я не видел другого способа добиться вас. В утешение вам скажу, поверьте, что ни одна столь испугавшаяся женщина не сумела бы защитить себя.

— Я тоже так думаю, но впредь я буду ездить только с мужем.

— И очень плохо, потому что, мне кажется, ваш муж не сможет вам помочь, как это сделал я.

— И это правда. С вами узнаешь удивительные вещи, но больше мы с вами тет-а-тет не путешествуем.

В разговорах такого рода мы доехали до Пасеана, опередив на час всех остальных. Моя красавица отправилась к себе, а я задержался, отыскивая в кошельке экю для кучера. Я увидел, что он улыбается.

— Чему ты смеешься? — спросил я его.

— Будто вы не знаете, сударь.

— Вот еще тебе дукат и держи язык за зубами.

За ужином только и было разговору, что о грозе, и откупщик, знавший о слабости своей супруги, с уверенностью сказал, что теперь я больше не буду ездить с ней вместе.

— И я не буду, — быстро добавила откупщица. — Это безбожник, который шутя заклинает молнии.

И эта женщина так ловко избегала меня, что мне больше ни разу не удалось остаться с ней тет-а-тет.

Мое возвращение в Венецию было печальным: тяжело больна оказалась моя бабушка, и мне пришлось отказаться от всех своих привычек, так как я слишком любил ее, чтобы заниматься своими хлопотами. Я почти неотлучно был возле нее до самой ее смерти*. Она не смогла мне ничего оставить, ибо все, что было в ее возможностях, она отдала мне при жизни. Но ее смерть имела последствием то, что мне пришлось начать совсем иную жизнь.

Месяц спустя после ее смерти я получил письмо от матери. Она писала, что, не имея никаких видов на возвращение в Венецию, решила отказаться от найма дома, о своем решении она известила аббата Гримани, и я должен сообразовывать свое поведение с его указаниями. Ему поручено продать всю движимость и поместить меня, а ровно братьев моих и сестру, в хороший пансион.

Дом был оплачен до конца года. Зная, что к тому времени я останусь без жилья, а вся обстановка будет распродана, я пустился во все тяжкие: продав постельное белье, ковры, фарфор, я приступил к зеркалам, мебели и т. д. Понимая, что это не вызовет одобрения, я считал, что все это наследство отца, на которое моя мать не имела никакого права, а с братьями я со временем смогу все уладить.

Через четыре месяца пришло новое письмо от матери. Оно было из Варшавы и в конверте находилось еще одно. Вот что писала моя мать: «Дорогой сын, я познакомилась здесь с одним монахом-францисканцем, калабрийцем по происхождению, человеком отменных качеств. Это-то и побуждало меня всякий раз, когда я его видела, вспоминать о тебе. Некоторое время назад я рассказала ему, что у меня есть сын, посвятивший себя свещеннической карьере, но у меня совершенно нет средств, чтобы его содержать. Этот достойный человек ответил мне, что он отнесется к моему сыну как к своему собственному, если б я смогла помочь ему получить место епископа на его родине. Это легко сделать, пояснил он: я могла бы просить королеву*, чтобы она написала о нем своей дочери, королеве неаполитанской.

Уповая на Божью помощь, я припала к стопам Ее Величества, и мне была оказана милость. Королева написала дочери, и мой почтенный прелат был избран папой в епископы Мартурано. И во исполнение своего слова, сын мой, он в середине будущего года возьмет тебя с собою. В Калабрию он направляется через Венецию. Он сам пишет тебе в прилагаемом письме: ответить ему немедленно и адресуй письмо мне, я ему его передам. Он поможет тебе пройти достойный путь в служении Церкви; и как же я буду утешена, когда через двадцать или тридцать лет увижу тебя самого в епископском сане. В ожидании приезда епископа аббат Гримани позаботится о тебе. Шлю тебе свои благословения» и т. д. и т. п.

Письмо епископа, написанное на латыни, повторяло все, что сообщила мне мать. Впрочем же оно было любезно до приторности и содержало известие, что достойный прелат остановился в Венеции на три дня.

Я, конечно, немедленно послал ответ.

Эти два письма вскружили мне голову. Прощай, Венеция! Ожидание самой блестящей карьеры, желание поскорее начать ее совершенно затмили в моей душе сожаление о том, что мне придется бросить, покидая отечество. Все это суета сует, говорил я себе, а меня ждет великое будущее. Синьор Гримани был также полон самых светлых надежд и обещал найти мне с начала года хороший пансион, где я мог бы прилично жить в ожидании приезда епископа.

Сенатор Мальпиеро, который был, что называется, философом и который наблюдал мою полную развлечений и рассеяний жизнь в Венеции, был очень обрадован как тем, что мне предстоит изменить свою судьбу, так и той легкостью, с какой я принял то, что предложили мне обстоятельства. Вот его слова, которые я никогда не забуду: «Известный завет стоиков, — говорил он, — seguere deum, можно перевести такими словами: „Доверься тому, что предлагает тебе судьба, если ты не испытываешь непреодолимого отвращения к этому“. Это, добавил он, демон Сократа, что „часто останавливается и редко действует“ или, что то же самое, — „судьба знает, куда нас вести“ стоиков».

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

В ожидании приезда епископа Казанова успел затеять тяжбу по поводу распродажи своего имущества. Направленный аббатом Гримани и настоятелем Тозелло в духовную семинарию, он был изгнан оттуда за проступок, которого, правда, не совершал; были у него и романтические приключения. В конце концов его посадили в крепость Святого Андрея, где он смог жить достаточно весело. Все это описано им в нескольких главах его мемуаров, которые мы опускаем и возвращаемся к их тексту с момента приезда в Венецию епископа Мартуранского.

…На третий или четвертый день аббат Гримани возвестил мне приезд епископа, который остановился в монастыре своего ордена в Сан-Франческо де Пауло. Он говорил мне об этом прелате так, словно это была драгоценность, которую он сам выискал, и только он имеет право представить ее на обозрение.

Я увидел красивого монаха с епископским крестом. Ему было тридцать четыре года, и епископом он стал по воле Бога, Святого Престола и моей матери. Коленопреклоненно, с целованием руки я принял его благословение, и он поспешил прижать меня к груди, назвал своим возлюбленным сыном и в дальнейшем говорил только на латыни. Я решил, что он, как калабриец, стесняется говорить на своем языке, но он тут же опроверг меня, обратившись к аббату Гримани по-итальянски.

Он сказал мне, что я должен ехать в Рим, куда меня отправит аббат Гримани, и что в Анконе я получу адрес епископа у одного из его друзей, францисканца Лазари. Он же снабдит меня всем необходимым для путешествия. «А в Риме мы встретимся, — добавил он, — и уж больше не разлучимся, вместе поедем в Мартурано через Неаполь. Приходите ко мне завтра утром пораньше; как только я отслужу мессу, мы позавтракаем. Я отбываю послезавтра»

Г-н Гримани, когда мы вернулись к нему, повел со мной долгую поучительную беседу, во время которой мне не один раз приходилось удерживаться от смеха. Между прочим он сказал, что я не должен слишком увлекаться занятиями, так как тяжкий воздух Калабрии не способствует трудам и может вызвать легочную лихорадку.

Назавтра с утра я появился у епископа. После мессы и шоколада он часа три кряду наставлял меня в вере. Я не очень ему понравился, это было мне очевидно, но я остался им доволен. Он казался мне человеком доброжелательным, впрочем, я был предрасположен к нему: как-никак этому человеку предстояло руководительствовать мною на пути к высоким ступеням церкви, а я в те времена, несмотря на хорошее мнение о своей персоне, в глубине души не очень-то был в себе уверен.

После отъезда епископа г-н Гримани передал мне его письмо, которое мне предстояло вручить отцу Лазари во францисканском монастыре в Айконе. Г-н Гримани сказал, что он намерен отправить меня в Анкону в свите посла Республики, собиравшегося в путь. Мне, стало быть, нужно пребывать в постоянной готовности к отъезду, и так как это означало мое освобождение от опеки Гримани, все эти приготовления радовали меня чрезвычайно.

Сразу же, как мне стал известен час отъезда Венецианского посла, я отправился делать прощальные визиты. Брата Франческо я оставлял в школе г-на Джолли, знаменитого художника-декоратора.

Пеотта, которая должна была доставить меня в порт, отчаливала на рассвете, и я поспешил провести эту короткую ночь с двумя моими ангелами, которые уж и не чаяли увидеть меня больше. Я же ни о чем не загадывал, отдавшись в руки судьбы; зачем размышлять о будущем? Так прошла эта ночь между печалью и радостью, между восторгами и слезами. И на прощанье я возвратил им заветный ключ, подаривший мне столько сладчайших минут.

Эта любовь, первая в моей жизни, почти ничего не дала мне в смысле познания рода людского: она была безоблачно счастливой, никакие ссоры не нарушали ее, никакая корысть ее не омрачала. Как часто мы, все трое, поднимали наши мысленные взоры к небесному Провидению, чтобы возблагодарить его за заботу, с которой оно отвращало от нас все помехи на пути к полной гармонии и покою.

У г-жи Манцони я оставил на хранение все свои бумаги и запрещенные книги. Эта добрая женщина, бывшая двадцатью годами старше меня, верила в предопределение и, перелистывая свой гроссбух, сказала, что она уверена, что уже в следующем году все оставленное у нее я получу обратно. Это предсказание и удивило и обрадовало меня; я подумал, что хотя бы из уважения к ней я должен постараться, чтобы ее пророчество сбылось. Впрочем, ее стремление угадывать будущее не было ни суеверием, ни пустым предчувствием, над которым разум выносит свой приговор, она просто знала жизнь и знала характер того, кому предсказывала будущее. Она уверяла меня с улыбкой, что никогда не ошибается.

Я отправлялся от Пьяцетты Сан-Марко. Накануне г-н Гримани вручил мне шесть цехинов: этого по его расчетам вполне хватало на время моего карантина в Анконском лазарете, а после моего выхода оттуда деньги мне не понадобятся. Поскольку мои опекуны не сомневались в этом, то и мне следовало разделить их уверенность: моя беспечность избавляла меня от труда задумываться об этом. В действительности же то, что я имел в кошельке тайком от всего света, давало мне некоторую уверенность: сорок два цехина очень способствовали моему юному задору. Итак, я отправился в путь со счастливой душой и ни о чем не сожалея.