ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Поиски епископа обернулись для Казаковы целым сонмом приключений: в Кьодже его обыгрывают шулеры, он проводит несколько недель в карантине в Анконе, первом городе Папской области по пути в Рим; после взлетов и падений, он наконец прибывает в Мартурано, маленький городок в Калабрии, южной части тогдашнего Неаполитанского королевства, в самом носке «итальянского сапога».

застал епископа Бернардо де Бернарди, когда он, примостясь за неуклюжим столиком, что-то писал. Как положено, я опустился на колени, но вместо благословения он встал, заключил меня в свои объятья и крепко прижал к груди. Он был искренне огорчен моим рассказом о напрасных поисках в Неаполе, о том, что мешало мне поскорее припасть к его стопам. Но его огорчение поубавилось, когда я сообщил ему, что я не наделал долгов и что здоровье мое ничуть не пострадало. Он усадил меня, вздыхал, сожалеюще покачивал головой и приказал слуге подать третий прибор. Дом, который занимал епископ, был вместительным, но некрасивой постройки и содержался плохо. Дошло до того, что когда я отправился в соседнюю комнату, чтобы расположиться на ночь, там на кровати не оказалось матраца, и Его Святость уступил мне один из своих! Чтобы не говорить много слов об его обеде, скажу лишь, что он меня напугал. Впрочем, Его Святость был человек умный и человек чести. К своему великому удивлению, я узнал от него, что его епархия, кстати, отнюдь не самая маленькая, дает годовой доход всего лишь пятьсот королевских дукатов, а одних долгов у него на шесть сотен. Со вздохом он прибавил, что единственное благо, которое ему доставил новый пост, это то, что он вырвался из-под ига монахов, державших его чуть ли не пятнадцать лет в некоем подобии чистилища. Эти признания подействовали на меня крайне удручающе: приехал я явно не в землю обетованную и могу только добавить хлопот епископу. Да он и сам был удручен тем жалким будущим, которое мог мне предложить.

Я спросил, есть ли здесь хорошие книги, можно ли найти людей пишущих, наконец, просто общество, где было бы приятно провести несколько часов. Он усмехнулся и сказал, что во всем его диоцезе нет не только человека, знающего толк в изящной словесности, но и мало-мальски умеющего излагать свои мысли на бумаге; что я не отыщу здесь даже читателя газет, не то что книжника. Он пообещал, однако, что у нас будет возможность заниматься чтением, как только придут из Неаполя выписанные книги.

Это-то будет, но без хорошей библиотеки, без избранного кружка, без соперничества, без литературного общения можно ли совершенствоваться в восемнадцатилетнем возрасте? Добряк-епископ, видя меня погрузившимся в глубокую задумчивость, поспешил меня утешить: он сделает все, что в его силах, чтобы я остался доволен здешней жизнью.

Назавтра, присутствуя при исполнении, им священнических обязанностей, я имел возможность увидеть весь клир, прихожан, мужчин и женщин, заполнивших собор, и это обозрение укрепило во мне мысль как можно скорее бежать из этой грустной страны. Казалось, передо мной прошло стадо дикарей, скандализованных к тому же моим внешним видом. До чего уродливы были женщины! Как тупы и надуты мужчины! Войдя потом к епископу, я сказал этому доброму прелату, что я- охотнее умер бы, чем остался жить в этом жалком городе. «Благословите меня, — добавил я, — и отпустите на волю. А еще лучше уезжайте вместе со мной. Я уверен, что в других краях нам будет куда лучше».

Над этим предложением он принимался смеяться несколько раз в течение дня. Но, я уверен, прими он его, ему бы не пришлось через два года в расцвете лет расстаться с жизнью*. А сейчас достойный человек, поняв все мое состояние, просил меня простить ему ошибку, приведшую меня следом за ним в этот городишко. Считая своим долгом возвратить меня в Венецию, не располагая деньгами и не зная, что у меня они есть, он сказал мне, что направляет меня в Неаполь к одному горожанину, который выдаст мне шестьдесят королевских дукатов на обратный путь домой. Я с благодарностью принял это предложение.

… Я прибыл в Неаполь 16 сентября 1743 года и сразу же поспешил по указанному епископом адресу. Там проживал г-н Дженнаро. Этот человек, чье дело было выдать мне указанную епископом сумму, прочитав его письмо, предложил мне остановиться у него, так как ему хотелось бы познакомить меня со своим сыном, который «тоже поэт». (Епископ сообщил ему, что я поэт замечательный). После обычных церемоний я принял это предложение и водворился в доме гостеприимного неаполитанца…

Мне было совсем не трудно отвечать на многочисленные вопросы доктора Дженнаро, но меня смущали и даже настораживали постоянные смешки, которыми он сопровождал каждый мой ответ. Ужасные условия жизни в Калабрии и плачевное состояние дел епископа Мартуранского должны были скорее вызвать слезы, а не смех. Решив, что я, может быть, становлюсь объектом издевательства, я уже начал закипать негодованием, когда, отсмеявшись после очередного моего ответа, мой собеседник сказал, что я должен его извинить, что его постоянная смешливость представляет собой болезнь, причем наследственную в его роду — один его дядя даже умер от смеха.

— Умереть от смеха! — воскликнул я.

— Да, эта болезнь, совершенно неизвестная Гиппократу, называется flatti (Дословно «отрыжка», нечто вроде истерического приступа.).

— Как! Ипохондрические припадки, которые делают раздражительными всех, кто им подвержены, вас веселят?

— Да, потому что мои действуют не на желчный пузырь, а на селезенку, а она, как утверждает мой врач, — орган смеха. Это целое открытие.

— Вовсе нет! Это довольно древнее представление…

— Мы поговорим еще об этом, я надеюсь, вы проведете у нас несколько недель.

— К сожалению, не смогу, я уеду, самое позднее, послезавтра.

— А деньги у вас есть?

— Я рассчитываю на шестьдесят дукатов, которые вы мне должны передать.

При этих словах раздается новый взрыв смеха, но, видя мое смущение, он говорит мне: «Мне очень приятна мысль задержать вас подольше. Но, господин аббат, я прошу вас познакомиться с моим сыном. Он пишет довольно милые стихи». На самом деле шестнадцатилетний юноша был большим поэтом.

Служанка проводила меня к молодому человеку. Он оказался на редкость привлекательной внешности и с самыми приятными манерами. Принял меня он чрезвычайно любезно и учтивейшим образом извинялся, что не может именно в эту минуту оказать мне достаточное внимание, ибо должен закончить концону по случаю пострижения в монастырь одной родственницы герцогини Бовине. Конечно, это были весьма уважительные причины, и я предложил молодому поэту свою помощь. Он тут же начал читать мне свою канцону, написанную с большим жаром в манере Гвиди. Я посоветовал назвать ее одой, и хотя я по справедливости нашел ее присполненной подлинных красот, все же на некоторые ошибки и слабости я ему указал. Более того, я попытался переделать эти места по-своему. Он был в восхищении от моих замечаний, благодарил меня и спрашивал совета еще и еще, словно я был сам Аполлон. Он сел переписывать свою оду, а я за это время сочинил сонет на ту же тему, сонет поверг его в полный восторг, он попросил меня подписать его и позволить отправить к типографщику вместе с его одой.

Пока я поправлял и переписывал набело, он побежал к своему родителю порасспросить обо мне побольше, и это вызвало новые приступы смеха у г-на Дженнаро до того самого момента, когда мы сели за стол. Вечером мне постелили роскошную постель в комнате юного поэта.

Семья доктора Дженнаро состояла из упомянутого сына, довольно некрасивой дочери, его супруги и двух сестер, по виду старых святош. За ужином я познакомился со многими литераторами, в числе которых был маркиз Галиани, занятый в то время составлением комментариев к Витрувию. Через двадцать лет в Париже я знавал его брата, аббата Галиани, секретаря посла графа Кантильяна. На следующий день за ужином я свел знакомство со знаменитым Дженовезе*: ему также были посланы письма обо мне, которые он уже получил.

Назавтра пострижение, и в собрании пьес, написанных по этому случаю, ода молодого Дженнаро и мой сонет получили наиболее высокую степень признания. Некий неаполитанец, носивший ту же фамилию, что и я, захотел немедленно познакомиться со мною и с этой целью посетил дом, в котором я остановился.

Представившись, дон Антонио Казанова осведомился, происхожу ли я из прирожденного венецианского семейства. «Я, сударь, — был мой ответ, правнук внука несчастного Марка-Антонио Казаковы, служившего секретарем у кардинала Помпео Колонны и скончавшегося от чумы в Риме, в году 1528-м, в понтификат Климента VII». Не успел я договорить эту фразу, как дон Антонио бросился ко мне на шею, называя дорогим кузеном.

В эту минуту дон Дженнаро разразился смехом, да так, что все общество испугалось за его жизнь: казалось, невозможно остаться в живых после такого приступа неудержимого хохота. Весьма рассерженная г-жа Дженнаро напустилась на моего нового родственника: он-де, зная о недуге ее мужа, мог бы быть поосторожнее. Дон Антонио, нимало не смутившись, отвечал, что ему никак нельзя было предположить, что дело покажется столь смешным. Мне же вся эта сцена показалась донельзя комической. Наш бедный хохотун понемногу успокоился, Казанова же все с тем же серьезным видом пригласил меня и юного Паоло Дженнаро, с которым мы уже успели стать неразлучными, оказать ему честь и посетить его дом.

Как только мы явились к нему, мой достойный кузен поспешил показать мне свое генеалогическое древо, которое начиналось с дона Франциско, брата дона Хуана. Что касается меня, я твердо знал, что дон Хуан, от которого я происхожу по прямой линии, был посмертным ребенком (родившийся после смерти отца) и, вполне возможно, приходился братом Марку-Антонио. В конце концов, когда он узнал, что я веду свой род от дона Франциско, арагонца, жившего в конце XIV столетия, и что вследствии этого вся генеалогия прославленного рода Казанова де Сарагоса становится и его генеалогией, радости его не было предела: он сумел выяснить, что в наших жилах течет общая кровь! После обеда дон Антонио сказал мне, что герцогиня Бовино горит желанием узнать, кто таков этот аббат Казанова, написавший сонет в честь ее родственницы, и он, — которому это желание стало известно, берется на правах родственника представить меня герцогине. Оставшись с ним наедине, я стал просить избавить меня от этого визита, отговариваясь тем, что гардероб мой состоит только из дорожного платья и мне приходится бережно расходовать средства, чтобы не оказаться в Риме без денег. Он слушал меня все с тем же выражением восхищения на лице и явно поверил в основательность моих доводов, но возразил мне: «Я богатый человек, — сказал он, — и прошу вас отбросить всякую щепетильность и позволить мне предложить вам своего портного». К этому он добавил, что никто не узнает ничего, а мой отказ смертельно его огорчит. Я с благодарностью пожал ему руку и сказал, что он может располагать мною. Мы отправились к портному, внимательно выслушавшему все указания дона Антонио, и назавтра я мог облачиться в одеяние, как нельзя более подходящее для аббата. Дон Антонио обедал у нас. Затем в сопровождении юного Паоло мы отправились к герцогине. Эта дама приняла меня совершенно по-неаполитански, перейдя «на ты» с первых же слов. У нее была дочь лет десяти-двенадцати, премилая особа, которой через несколько лет предстояло стать герцогиней Маталона. Герцогиня-мать подарила мне табакерку из перламутра, инкрустированного золотом, и пригласила обедать у нее на следующий день с тем, чтобы после обеда мы поехали в монастырь Санта-Клара для свиданья с новой послушницей. Я провел в приемной монастыря Санта-Клара два дивных ослепительных часа под любопытствующими взглядами всех монахинь, вышедших в этот день к решетке. Выпади мне судьба остаться в Неаполе, успех был бы мне обеспечен, но, хотя и безотчетно, я чувствовал, что меня призывает Рим. Поэтому я отказался от всех заманчивых предложений моего кузена дона Антонио, развернувшего передо мной целый список первых неаполитанских семейств, где меня ждали как воспитателя их подрастающего потомства. У герцогини Бовине я познакомился с мудрейшим из неаполитанцев доном Лелио Караффа* из рода герцогов Маталона, которого король Дон Карлос назвал своим другом. Дон Лелио Караффа предложил мне большое жалованье, если бы я согласился руководить воспитанием его племянника, десятилетнего герцога Маталона. Я же попросил оказать мне благодеяние иначе — дать мне рекомендательные письма в Рим. Охотно, без всяких колебаний он согласился и назавтра прислал мне два: одно — кардиналу Аквавиве и другое отцу Джорджи.

Заметив, что друзья мои стараются выхлопотать для меня приглашение к королеве на целование руки, я поспешил с приготовлениями к отъезду, я понимал, что Ее Величество могла меня спросить, а я не мог бы не ответить и не признаться, что я сбежал из Мартуано, от бедного епископа, которого она сама назначила на это злосчастное место. К тому же королева знала мою мать еще по Дрездену, и ничто не могло ей помешать рассказать о том, какую роль играла при дворе моя матушка. Это убило бы дона Антонио, а вся моя генеалогия рухнула тут же. Я знал силу предрассудков, медлить с отъездом было нельзя. На прощание дон Антонио подарил мне великолепные золотые часы и вручил рекомендательное письмо к дону Гаспаро Вивальди, которого он назвал своим лучшим другом. Дон Дженнаро отсчитал мне мои шестьдесят дукатов, а его сын просил писать и поклялся мне в вечной дружбе. Все они проводили меня до экипажа; было пролито много слез, произнесено много благословений и добрых пожеланий.

Я не был неблагодарным по отношению к доброму епископу Мартуранскому; если даже он невольно и причинил мне огорчения, я охотно признаю, что его письмо к дону Дженнаро было источником всех благодеяний, которыми я был осыпан в Неаполе. Я написал ему из Рима.

Пока я осушал слезы разлуки, мы успели проехать всю прекрасную Толедскую улицу и выехать за город. Только теперь я присмотрелся к физиономиям моих спутников. Рядом со мной сидел мужчина между сорока и пятьюдесятью годами, довольно приятной наружности, с живым выражением лица. Но сидящие напротив обрадовали меня гораздо больше: две молодые и красивые дамы, одетые подобающим образом, имевшие вид одновременно и открытый и скромный. Такое соседство нельзя не назвать приятным, но на сердце у меня все еще было тяжело, и мне необходимо было молчание. Мои же попутчики всю дорогу до Капуи болтали почти беспрерывно, и — вещь невероятная — я ни разу не раскрыл рта. Я молча наслаждался, слушая неаполитанский говор моего соседа и милый лепет дам, которые были римлянками. Со мной произошло воистину чудо: я провел пять часов визави с двумя очаровательными женщинами, ни разу не обратившись к ним не то что с комплиментом, даже слова не сказав!

Приехав в Капую, где нам предстоял ночлег, мы получили на постоялом дворе комнату с двумя кроватями- обычная вещь для Италии. Неаполитанец повернулся ко мне: «Стало быть, я буду иметь честь спать с господином аббатом».

С самым серьезным видом я ответил ему, что он волен выбирать и даже может распорядиться совсем по-другому. При ответе одна из дам улыбнулась и это послужило мне добрым предвестием.

Ужинали мы впятером, возница отвечает за питание пассажиров, если нет особой договоренности, и тогда все едят вместе. Во время застольных разговоров мне были продемонстрированы и скромность, и живость ума, и светскость. Это меня заинтересовало.

После ужина я вышел во двор и, отведя возницу в сторонку, спросил о своих спутниках. «Господин, — отвечал он, — адвокат, а одна из дам, только не знаю которая, ихняя супруга».

Вернувшись, я поспешил улечься в постель первым, чтобы дамы спокойно могли раздеться и приготовиться ко сну, а утром первый же встал и отправился погулять до завтрака. Кофе был отменного качества, я его похвалил, и самым любезным образом мне был обещан такой же на всем протяжении пути. Появился цирюльник, чтобы побрить адвоката. Закончив с ним, плут предложил свои услуги мне. Я сказал, что мне пока не требуются его услуги, и он удалился ворча, что носить бороду нечистоплотно.

Как только мы тронулись в путь, адвокат заметил, что все цирюльники обычно большие наглецы.

— Сначала надо решить, — отозвалась одна из красавиц, — можно ли считать бороду нечистотами.

— Конечно, — ответил адвокат. — Это же экскременты, выделения организма.

— Возможно, — сказал я. — Но можно взглянуть и иначе. Разве называют экскрементами волосы? А они той же природы. Напротив, мы любуемся их великолепием, густотой и длиной.

— Следовательно, — заключила вопрошавшая, — брадобрей просто дурак.

— Но кроме того, — добавил я, — разве у меня есть борода?

— Полагаю, что есть, — ответила она.

— В таком случае в Риме я начну с того, что пойду к брадобрею. В первый раз слышу, что у меня заметна борода.

— Ах, женушка, — сказал адвокат, — лучше бы ты молчала. Весьма возможно, что господин аббат едет в Рим, чтобы стать капуцином.

Эта шутка заставила меня рассмеяться, но, не желая отстать, я ответил, что он угадал, но, встретив синьору, я забыл о своем намерении.

— О, это напрасно, — весело ответил адвокат. — Моя жена без ума от капуцинов, и коль вы хотите ей понравиться, не передумывайте.

Так, непринужденно болтая, мы провели весь день, а вечером живой и остроумный разговор помог нам скрасить скверный ужин, поданный нам в Гарильяно. Моя зарождающаяся страсть очень окрепла за этот день с помощью той, что ее вызвала.

Наутро, когда мы разместились в экипаже, милая дама спросила меня, останусь ли я на какое-то время в Риме перед отъездом в Венецию. Я отвечал, что никого не знаю в этом городе и, боюсь, мне будет там скучно.

— Там любят иностранцев, — утешила она меня. — Я уверена, что вы не разочаруетесь.

— Могу ли тогда надеяться, синьора, что мне будет позволено быть вашим поклонником?

— Сочтем за честь, — живо откликнулся адвокат.

… Пообедав в Веллетри, мы приготовились ночевать в Марино. Городок был наводнен войсками, но для нас нашлись две маленькие комнатки и славный ужин.

Я не мог желать большего от моей очаровательной римлянки: хотя я получил от нее залог почти неуловимый, но зато такой искренний и такой нежный! В дороге наши глаза редко обращались друг к другу, но зато волнующими касаниями разговаривали наши ноги.

Адвокат рассказывал мне, что он едет в Рим улаживать одно церковное дело, а жена хочет повидать свою мать, которую не видела два года, со времени замужества. Свояченица же намерена выйти в Риме замуж за человека, служащего в Банке Святого Духа. Остановятся они у тещи адвоката. Получив адрес и приглашение бывать, я пообещал посвятить им все свей минуты, свободные от дел. За десертом красавица обратила внимание на мою табакерку, ей хотелось бы иметь такую же.

— Я тебе куплю, дорогая.

— Купите мою, — сказал я. — Я отдам ее вам за двадцать унций, а вы заплатите их предъявителю векселя, который вы мне дадите. Я должен эту сумму одному англичанину, и мне было бы очень удобно именно так с ним рассчитаться.

— Табакерка ваша, г-н аббат, стоит двадцать унций, но я смогу ее купить только в том случае, если вы возьмете наличными сейчас же. Если вы согласны, я буду счастлив тут же увидеть ее в руках моей жены, которой она будет прекрасным напоминанием о вас.

Его жена, видя, что я не соглашаюсь на его предложение, спросила, не все ли ему равно, заплатить деньги сейчас или выдать вексель.

— Эх, — воскликнул адвокат, — неужели ты не видишь, что никакого англичанина не существует! Он никогда не появится, и табакерка нам достанется задаром. Остерегайся, милая моя, этого аббата, он большой плут.

— Я и не предполагала, — возразила его жена, взглянув на меня, — что на свете существуют плуты такого рода.

А я, приняв самый опечаленный вид, добавил, что мне бы очень хотелось так разбогатеть, чтобы почаще заниматься подобным плутовством. Влюбленному достаточно безделицы, чтобы впасть в отчаяние или подняться до вершин блаженства. В комнате, где мы ужинали, стояла одна только кровать, а во второй, совсем маленькой, сообщавшейся с первой и не имевшей своей двери наружу, стояла еще одна. Дамы выбрали отдаленную комнату, а адвокат предшествовал мне в пути к нашей общей кровати. Я пожелал дамам спокойной ночи и отправился спать, рассчитывая, что до самого утра мне будет не до сна. Но кто может вообразить мой гнев, когда я услышал, как скрипит кровать при любом движении, скрип этот мог пробудить и мертвого. Я замер, дожидаясь, когда мой товарищ по ложу погрузился в глубокий сон. Вот, судя по всему, он заснул, я пробую тихонько соскользнуть с кровати, раздается ужасный скрип, мой компаньон просыпается и шарит вокруг себя рукой. Убедившись, что я рядом, он опять засыпает. Проходит пелчаса, я делаю новую попытку, он пробуждается снова. Я отказываюсь от своего замысла.

Амур — самый коварный из всех богов, переменчивость — вот его постоянное качество, но так как он существует лишь для того, чтобы удовлетворять желания своих пылких поклонников, в минуту, когда все кажется погибшим, маленький слепец прозревает, и все кончается полным успехом.

Я уже начал засыпать, когда страшный шум снаружи разбудил меня. На улице слышались ружейные выстрелы, пронзительные крики, на лестнице раздавался топот бегущих людей; наконец яростные удары посыпались в нашу дверь. Встревоженный адвокат спросил меня, что бы это могло значить. Я с самым равнодушным видом отвечал ему, что что бы это ни было, я хочу спать. Но тут перепуганные дамы закричали, чтобы мы принесли им посветить. Я не шевельнулся, адвокат быстро вскочил с кровати, чтобы отправиться на поиски. Я пошел вслед за ним и, закрывая дверь, толкнул ее чуть сильнее, чем нужно, пружинка соскочила, дверь оказалась запертой и я, не имея ключа, не мог бы ее открыть.

Теперь я подхожу к дамам, чтобы их успокоить, говорю им, что адвокат поспешил, чтобы узнать причины суматохи, и что он скоро вернется с разъяснением. Но не теряя ни минуты, я предпринял все необходимые авансы, слабое сопротивление побуждает меня действовать со всей возможной расторопностью. Забыв об осторожности, я чересчур энергично налег на мою красавицу, и мы все вперемешку барахтаемся на полу. Адвокат возвращается, колотит в запертую дверь. Сестра моей возлюбленной вскакивает, и я, уступая обстоятельствам, подкрадываюсь на цыпочках к двери и говорю адвокату, что у нас нет ключа и мы не можем открыть ему. Обе сестры стоят за моей спиной, я протягиваю руку, но ее яростно отталкивают; значит, я попал на сестру, рука моя тянется в другую сторону, на этот раз с большим успехом. Муж отходит от двери, вскоре возвращается, и мелодия ключа извещает нас, что дверь вот-вот откроется, мы кидаемся к своим кроватям.

Как только дверь открылась, адвокат поспешил к двум своим женщинам, чтобы успокоить и ободрить их, но вместо успокоительных слов разразился смехом, видя их лежащими в развалившейся кровати. Он зовет меня, чтобы полюбоваться этим уморительным зрелищем, но я из скромности отклоняю его призыв. Тогда он рассказывает нам, что тревога объясняется ссорой, вспыхнувшей между немецким отрядом и испанцами*. Через четверть часа все затихает и покой полностью воцаряется вокруг. Похвалив мою невозмутимость, он ложится и сразу же засыпает. Что до меня, я не смыкая глаз ждал рассвета и с первыми же лучами солнца поспешил выйти, чтобы вымыться и переменить белье. Это было совершенно необходимо. Я вернулся к завтраку, и пока мы наслаждались чудным кофе, изготовленным донной Лукрецией и в этот день, я заметил, что ее сестра дуется на меня. Но эта маленькая неприятность была совсем ничтожной в сравнении с той радостью, какую вызывали во мне сияющий вид и благодарное выражение глаз моей несравненной Лукреции! Мы прибыли в Рим ранним утром. Адвокат был в прекрасном настроении, я тоже и, наговорив ему множество любезностей, предсказал ему скорое рождение первенца, взяв с его жены обещание не обмануть ожидания мужа. Не забыл я и сестры моей обожаемой Лукреции; чтобы развеять ее предубеждение против меня, я с таким жаром объяснялся ей в своих дружеских чувствах, проявил к ней такой глубокий интерес, что в конце концов ей пришлось простить мне разломанную кровать. Я расстался с ними, обещав быть с визитом на следующий день.

Итак, я в Риме, хорошо одетый, достаточно снабженный золотом, оправленный в драгоценности, приобретший некоторый опыт, имеющий хорошие рекомендательные письма, совершенно свободный и в том возрасте, когда человек вправе рассчитывать на удачу, если он смел и его внешность привлекает окружающих. Я не был красив, но во мне было нечто, что стоит гораздо больше, что-то неуловимое, располагавшее к симпатии, и я чувствовал себя способным на многое. Я знал, что Рим — единственный город, где человек, не обладающий ничем, может достигнуть всего. Эта мысль воодушевляла меня, необузданное самолюбие, поощряемое моей неопытностью, увеличивало мою уверенность. Человек, желающий добиться успеха в этой древней столице мира, должен быть чутким хамелеоном, способным воспринимать все цвета окружающей его атмосферы, Протеем, умеющим менять свои формы. Он должен быть изворотливым, вкрадчивым, скрытным, непроницаемым, зачастую подлым, притворно чистосердечным, казаться менее осведомленным, чем это есть на самом деле, оставаться холодным, как камень, там, где другой пылал бы огнем; и если- обычная вещь — при таком состоянии души у него нет веры в сердце, он должен сохранить ее в своих речах и, коли он порядочный человек, суметь примириться с собственным лицемерием. Без этого он должен покинуть Рим и искать счастья в другом месте. Из всех перечисленных качеств, не знаю, гордиться ли этим или покаянно признаться, у меня было только одно: я умел быть услужливым. Во всем остальном я представлял собой приятного проказника, породистую молодую лошадку, еще совсем не выезженную или вернее плохо выезженную, что было хуже всего.

Я начал с того, что отправился с рекомендательным письмом дона Лелио к отцу Джорджи. Весь город уважал этого просвещенного монаха, и сам папа относился к нему с большим почтением. Он не терпел иезуитов и в открытую разоблачал их, хотя сами иезуиты считали себя столь могущественными, что пренебрегали его нападками.

Внимательно прочитав письмо, он сказал, что готов быть моим советчиком, а все остальное будет зависеть от меня, потому нто при разумном поведении человеку не надо бояться несчастий. Затем он спросил, чем я намерен заняться в Риме, и я ответил ему, что надеюсь на его указания.

— Это возможно, но тогда, — добавил он, — приходите ко мне почаще и не скрывайте ничего, решительно ничего из того, что вы будете наблюдать, и из того, что с вами будет происходить.

— Дон Лелио, — сказал я, — дал мне еще письмо к кардиналу Аквавиве*.

— С этим можно вас только поздравить. Кардинал — человек более могущественный в Риме, чем папа.

— Следует ли отнести письмо тотчас же?

— Нет, я увижу его сегодня вечером и предупрежу. Приходите ко мне завтра поутру, и я скажу вам, где и в каком часу вы сможете вручить письмо. Есть ли у вас деньги?

— Достаточно, чтобы их хватило по крайней мере на год.

— Совсем хорошо! А есть ли у вас какие-нибудь знакомые?

— Никого.

— Не знакомьтесь ни с кем без моего совета и старайтесь не бывать в кафе и ресторанах, а уж коли там окажетесь, слушайте, но не говорите. Знаете ли вы французский?

— Ни единого слова.

— Тем хуже! Надо выучиться. Вы учились чему-либо?

— Плохо, но я infarinato («обсыпанный мукой» — нахватанный (итал.) до такой степени, что могу поддерживать беседу в обществе.

— А вот это лучше. Только будьте осмотрительны. Рим — город, наполненный инфаринато, все они стремятся разоблачить один другого и ведут постоянную войну между собой. Но я надеюсь, что вы завтра отправитесь с письмом к кардиналу одетым, как подобает скромному аббату, а не в этом наряде. Он сослужит плохую службу вашей фортуне. А покамест, прощайте до завтра.

Я простился и как нельзя более довольный и приемом этого монаха, и его манерой разговаривать направился на Камподи-Фиори, дабы вручить письмо моего кузена дону Гаспаро Вивальди. Я нашел этого достойного человека в его библиотеке в обществе двух почтенных аббатов. После весьма ласкового приема он осведомился о моем адресе и пригласил назавтра отобедать.

Восхваляя на все лады отца Джорджи, он проводил меня до лестницы и там сообщил, что завтра же выполнит получение дона Антонио и вручит мне известную сумму.

Вот еще один дар моего великодушного кузена! Разумеется, нетрудно дарить, когда ты богат, но надо обладать искусством дарить, которое есть далеко не у всех людей. Способ, избранный доном Антонио, был столь же благороден, сколь и изящен; я не мог и не должен был отклонить его дар.

Назавтра, первого октября 1743 года, я решил впервые побриться. Мой пушок уже становился бородой, и пришла пора отказываться от некоторых привилегий юности. Оделся я совершенным римлянином, как этого и хотел портной моего кузена, и отец Джорджи остался весьма доволен моим костюмом.

Он предложил мне сначала чашку шоколада, а затем сообщил мне, что кардинал, уже предупрежденный о письме дона Лелио, примет меня после полудня на Вилле Негрони, где Его Преосвященство будет совершать прогулку. Тут я сказал отцу Джорджи, что я приглашен обедать у дона Гаспаро Вивальди, и он посоветовал мне бывать там почаще.

…На Вилле Негрони кардинал взял мое письмо и опустил его в карман, даже не распечатав. Внимательным взглядом изучив меня, он спросил, есть ли у меня склонность к политике. Я отвечал, что до сей поры склонности мои были довольно легкомысленны и поэтому я могу лишь заверить его, что мое величайшее стремление усердно служить ему поможет мне выполнить все, что Его Преосвященству будет благоугодно поручить мне.

— Приходите завтра, — сказал он, — в мое бюро к аббату Гаме, которого я предупрежу. Надо, — добавил он, — чтобы вы как можно скорее выучились французскому языку, это язык необходимейший.

Затем, расспросив меня о здоровье дона Лелио, он протянул для поцелуя руку и отпустил меня с миром.

Не тратя времени я отправился к синьору Вивальди, где пообедал в избранной компании. Поскольку единственной страстью дона Гаспаро была литература, он был холост. Он любил поэзию латинскую еще сильней, чем итальянскую, и Гораций, которого я знал наизусть, был его любимым автором. После обеда мы прошли в его кабинет, где он выдал мне сто римских экю от имени дона Антонио и еще раз уверил меня, что будет очень рад почаще видеть меня у себя дома.

Назавтра я представлялся аббату Гаме. Это был сорокалетний португалец с приятным лицом, добродушным и умным. Он сразу же располагал к себе. И манерами и речью он был истинный римлянин. Он сказал, что Его Преосвященство уже дал относительно меня необходимые распоряжения своему управляющему, что меня поселят в самом палаццо монсеньера, что столоваться я буду вместе с секретарями и что в ожидании, пока я выучу французский язык, мне поручат нетрудную работу составления экстрактов из тех писем, которые мне дадут. Затем мне был указан адрес учителя французского языка, которому обо мне также уже было сказано. Учитель этот был римский адвокат Дальаква и жил как раз насупротив Палаццо ди Спанья.

После такой краткой и точной инструкции и заверений в самом дружеском ко мне расположении, аббат Гама проводил меня к управляющему. Тот вписал мое имя в большую книгу, где было множество других имен, и отсчитал мне шестьдесят римских экю — таковым оказалось мое содержание за три месяца, выплаченное мне авансом. Затем меня провели на третий этаж в предназначенные для меня аппартаменты. Горничная вручила мне ключ, сказала, что каждое утро она к моим услугам. Управляющий проводил меня до дверей, дабы я мог быть известным привратнику. И я поспешил перенести мой чемодан в тот дом, где мне было бы суждено, я в этом уверен, сделать блестящую карьеру, окажись я способным жить вопреки собственной натуре.

Понятно, что перйым моим движением было отправиться к моему ментору и во всем ему отчитаться. Отец Джорджи сказал, что я могу считать себя вставшим на верный путь и теперь все дальнейшее зависит от моего поведения.

— Помните, — добавил этот мудрый человек, — вам, чтобы не повредить своей карьере, необходимо во многом себе отказывать, и если с вами случатся неприятности, никто не назовет их роковой случайностью, такое слово — пустой звук; все ваши неудачи отнесут на ваш собственный счет.

— Я уже знаю наперед, преподобный отец, — сказал я, — что моя молодость и неопытность побудят меня часто докучать вам. Я боюсь, что покажусь в конце концов вам назойливым, но вы всегда найдете во мне внимательного и послушного ученика.

— А я вам покажусь порой излишне суровым, но боюсь, что вы мне не станете рассказывать всего.

— Все, абсолютно все!

— Позвольте вам не поверить. Вы, например, не сказали мне, где провели вчера целых четыре часа.

— Но я не считал это столь важным! Это дорожное знакомство, я сделал визит, и мне показалось, что это порядочное семейство, которое я смогу посещать, если, разумеется, вы не предпишете иное.

— Сохрани меня Бог от этого! Это очень приличный дом, в котором бывают самые уважаемые люди. Я только могу поздравить вас с подобным знакомством. Вы очень всем понравились, и там надеются, что и вы остались довольны. Мне рассказали обо всем сегодня утром. И все-таки вам не надо часто бывать в зтом доме.

— Должен ли я прекратить визиты сразу же?

— Нет, это бьшо бы невежливо с вашей стороны. Бывайте там раз, два в неделю, но не засиживайтесь. Дитя мое, вы, кажется, вздохнули?

— Вовсе нет: я совершенно подчиняюсь вам.

— О, дитя мое, я хотел бы обойтись без титула «подчинение» и особенно чтобы вы поступили так, не скрепя сердце. Во всяком случае, я предпочитаю вас убедить. Помните: нет у рассудка большего врага, чем сердце.

— Однако они могут быть и в согласии друг с другом.

— Тешьте себя этой надеждой, но в таком случае вы выступаете против вашего любимого Горация. Вы знаете его: «Ежели не послушаньем, то приказаньем…»

— Знаю, преподобный отец, но в этом доме, право же, моему сердцу ничто не угрожает.

— Тем легче вам будет отказаться от частых визитов. Помните, что моя обязанность — верить вам.

— А моя — выслушивать ваши добрые советы и следовать им. Я буду бывать у донны Цецилии крайне редко.

С тяжелым сердцем потянулся я к нему поцеловать руку, но он отечески прижал меня к груди и отвернулся, чтобы скрыть слезы.

Итак, мне, влюбленному в Лукрецию и осчастливленному ею, предстояло теперь отказаться от нее! Это казалось мне сущим варварством. Я восставал против этой необходимости, выглядевшей в моих глазах неестественной и унизительной. Еще я думал, что отец Джорджи напрасно сказал мне, что дом, от которого предстояло отречься, порядочный дом. Мне бьшо бы легче тогда подчиниться его настойчивому совету. В таких невеселых размышлениях провел я весь день и большую часть ночи.

Утром аббат Гама принес мне громадную кипу министерских писем, которые мне, чтобы чем-нибудь заняться, надо было компилировать. Едва он ушел, я, напустив на себя самый озабоченный вид, вышел из дворца и отправился на первый урок французского языка. После урока я намеревался совершить небольшую прогулку по Страда ди Кондотти. Меня окликнули. Аббат Гама манил меня к себе, стоя в дверях кафе. Я шепнул ему на ухо, что Минерва запретила мне посещать римские кафе. «Минерва, — ответил он, — повелевает вам узнать о них. Пойдёмте, посидите со мной».

И вот я сижу в римском кафе и слушаю, как некий юный аббат громко рассказывает об одном происшествии, истинном или вымышленном, нападая на правосудие Святого Отца, но без всякой язвительности. Окружающие обсуждают случившееся на все лады со смехом и шутками. А вот другой на вопрос, почему он оставил службу у кардинала Б., отвечает во всеуслышание, что это произошло оттого, что Его Преосвященство считал себя вправе не оплачивать дополнительные услуги, оказывавшиеся ему рассказчиком. И снова общий смех и толк. Наконец, третий подходит к аббату Гама спросить, не захочет ли он после обеда отправиться на Виллу Медичи; там они встретятся с двумя юными девицами, которые стоят всего «кватрино». Это золотая монета стоимостью в четверть цехина. Еще один аббат читает сонет, направленный против правительства, и все кидаются переписывать его. Другой автор обнародывает сатиру собственного сочинения, задевающую честь одного почтенного семейства. В разгар всего этого содома я вижу очаровательного аббата, только что вошедшего в кафе. Глядя на его покачивающиеся бедра, я принял его за переодетую женщину и сказал об этом аббату Гаме. Тот рассмеялся: это Беппино Делла Мамана, знаменитый кастрат. Аббат подзывает его и сообщает ему, что я принял его За женщину. Тот пристально смотрит на меня и говорит, что если мне угодно, он готов тут же доказать мою ошибку или мою правоту.

…Вечером я отправился к Лукреции. Там уже знали о моих успехах и всячески поздравляли меня. Но Лукреция заметила, что я чем-то опечален, и я признался, что меня огорчает невозможность свободно располагать своим временем. Ее супруг, как всегда в шутливой манере, открыл ей, что я в нее влюблен и что его теща донна Цецилия советует ему не бояться этого. Я провел час среди этого милого семейства и отправился домой, чуть ли не поджигая воздух пламенем, горевшим в моей душе. Дома я кинулся к столу, за ночь написал оду и отправил ее адвокату, зная, что он обязательно покажет ее своей жене. Она была страстной поклонницей поэзии, но совсем не подозревала, что и я подвержен той же страсти. Затем я наложил на себя трехдневный обет воздержания — я ае наведывался в их дом, прилежно занимаясь французским языком и переписыванием официальных писем.

Каждый вечер Его Преосвященство собирал у себя высшее общество Рима. Я не бывал на этих ассамблеях, но аббат Гама бывал и сказал мне, что я могу, по его примеру, приходить туда запросто. Явившись и будучи никому почти незнакомым, я естественно возбудил всеобщее любопытство: на меня смотрели, обо мне спрашивали. Аббат Гама поинтересовался, кто из светских дам кажется мне наиболее привлекательной. Я указал на одну исключительную красавицу, и этот легкомысленный куртизан тут же поспешил к ней и после недолгой оживленной беседы, к моей вящей досаде, меня начали лорнировать, а потом и улыбаться. Это была прелестная маркиза Г., в поклонниках которой состоял кардинал С. К.

Утром того дня, на какой был намечен мой визит к донне Лукреции, меня навестил адвокат, ее супруг. Начал он с того, что я ошибаюсь, если думаю разубедить его в моей влюбленности в его жену, не показывая к ним глаз, а закончил приглашением принять участие в ближайший четверг в поездке в Тестаччо, куда они намерены отправиться всем семейством. «Моя жена, добавил он, — выучила вашу оду наизусть. Она прочла ее и жениху Анжелики, который умирает от желания познакомиться с вами. Он тоже поэт и будет вместе с нами в Тестаччо». Я обещал ему быть у них в назначенный день с двухместным экипажем.

Нельзя было допустить, чтобы отец Джорджи узнал об этой увеселительной поездке от кого-либо помимо меня; я попросту отправился к нему за позволением. Признаюсь, я даже был удивлен его полнейшим равнодушием: он не имел ничего против, это семейная поездка, сказал мой почтенный опекун, а кроме того, мне представляется возможность увидеть окрестности Рима.

Я пожаловал в двухместной «кароцце» (Легкая карета), нанятой мной у одного авиньонца по имени Ролан. Упоминаю здесь его потому, что через восемнадцать лет мое знакомство с этим человеком имело важные последствия. Очаровательная вдова представила мне дона Франческо, своего будущего второго зятя, как большого любителя писателей и очень образованного человека. Я принял все это за чистую монету и готов был с ним обращаться соответственно, но выглядел он довольно туповатым и никак не отвечал представлениям о счастливом женихе прелестной девушки. Но он был честен и богат что стоило гораздо больше, чем образованность и остроумие.

Мы приготовились рассаживаться по экипажам, когда адвокат сообщил мне, что будет моим спутником, а три дамы поедут вместе с доном Франческо. Я воспротивился: пусть адвокат едет с доном Франческо, а на мою долю пусть достанется донна Цецилия. От другого порядка я наотрез отказался и поспешил предложить руку обворожительной вдовушке. Она нашла мои резоны совершенно справедливыми, да к тому же меня порадовал одобрительный взгляд ее старшей дочери. Но почему адвокат предложил такой вариант размещения? Это было не похоже на его прежнее отношение ко мне. «Неужели он начинает ревновать?» спросил я себя. Однако печальные мысли досаждали мне недолго, надежда на Тестаччо развеяла туман, и я всю дорогу самым отменным образом любезничал с донной Цецилией.

И прогулка, и оплаченные адвокатом угощения были превосходны, и день прошел быстро. Я старался выглядеть как можно беззаботнее, все мое внимание было обращено на донну Цецилию, с донной Лукрецией я лишь обменялся несколькими словами на ходу, а с адвокатом вообще не разговаривал: мне казалось, он должен был понять, что он ошибся на мой счет.

При отъезде адвокат отобрал у меня донну Цецилию и повел к своему экипажу, где уже сидели Анжелика с доном Франческо. Стараясь не выказать свою радость, я предложил руку донне Лукреции, произнеся при этом самые общие учтивости. Адвокат же смеялся от всего сердца, как будто вполне уверясь, что он изрядно подшутил надо мною. Ах, сколько бы нежных слов произнесли мы, прежде чем кинуться в объятия друг другу, не будь так дороги мгновенья, выпавшие нам! Но мы знали, что всего полчаса отпущено нам безжалостным временем, и не тратили слов. В разгар опьянения страстью Лукреция вдруг воскликнула: «О Боже! Как мы несчастны!» Она оттолкнула меня, выпрямилась, лошади встали, слуга распахнул дверцу.

— Что случилось? — спросил я. — Мы приехали…

Дома я бросился в постель, но заснуть не мог. Во мне пылал огонь, погасить который мне помешало слишком короткое расстояние между Тестаччо и Римом.

…Я проснулся поздно, как раз к тому времени, когда нужно было идти брать уроки французского. У моего учителя была дочь по имени Барбара. Первое время она присутствовала на уроках и даже иногда делала очень точные замечания. Молодой человек, который брал уроки вместе со мной, влюбился в нее, и она отвечала взаимностью. Он нравился мне прежде всего своей скромностью: он скрывал свою любовь, на все мои расспросы на эту щекотливую тему он всегда отмалчивался.

…Однажды выходя после мессы, я заметил его. Подойдя к нему с упреком в долгом отсутствии, я заметил на глазах его слезы. Я спросил о причине. Он сказал, что его терзает такое горе, что он окончательно потерял голову. Не желая быть назойливым, я собрался покинуть его, он меня удержал. Тогда я сказал, что он может не числить меня в своих друзьях, если немедленно не откроет мне своего сердца. И вот что он рассказал:

«Вот уже шесть месяцев, как я люблю Барбару, и три месяца назад она дала мне неопровержимые доказательства своей любви. На прошлой неделе нас, преданных служанкой, отец Барбары застал в самом деликатном положении. Он вышел из комнаты, не произнеся ни слова, я и решил кинуться за ним, чтобы упасть к его ногам. Но как только я явился к нему, он схватил меня и потащил к дверям, говоря, чтоб я никогда больше не смел появляться в его доме. Я не могу просить ее руки — у меня есть женатый брат, а мой отец беден. Ни у меня, ни у моей возлюбленной нет никаких средств. Я все рассказал вам, ради Бога, скажите мне, в каком она состоянии? Она, я знаю, так же несчастна, как и я. И я не могу передать ей письмо, ее не выпускают из дому даже в церковь. Что же мне делать?»

Я мог ему только посочувствовать, так как, по чести, я не мог оказаться замешанным в это дело. Я сказал, что уже дней пять как я не видел его возлюбленную и ничего не могу сообщить ему о ней. Не имея никаких средств утешения, я дал ему совет, какой всегда дают пошляки в подобных случаях: постараться забыть ее.

Мы разговаривали, прохаживаясь по набережной Рипетта, и я, заметив, какой взгляд вперил он в мутные воды Тибра, испугался за него: отчаянье могло толкнуть его на роковой поступок. Чтобы его успокоить, мне пришлось сказать, что я постараюсь разузнать новости о его возлюбленной и ее отце и сообщить ему. Он, несколько успокоившись после моего обещания, просил меня не забывать о нем.

Несмотря на огонь, зажженный во мне прогулкой в Тестаччо, я вытерпел четыре дня, не видя моей дорогой Лукреции. Совесть моя страшилась и кротости отца Джорджи, но еще более опасался я, что он откажется давать мне советы. И все же я не выдержал: на пятый день я оказался в доме моей возлюбленной. Я застал ее одну и очень опечаленной, — Ах, — сказала она, едва меня завидев, — ужели вы не могли найти минуту, чтоб повидаться со мной?

— Нежный друг мой, сейчас не время сердиться на меня. Я просто берегу нашу любовь до такой степени, что предпочел бы умереть, нежели обнаружить ее. Я надумал пригласить вас всех отобедать в Фраскати. Я закажу фаэтон и надеюсь, что там какой-нибудь счастливый случай поможет нашей любви.

— О да, друг мой, конечно! Так и сделайте, я уверена, вам не откажут.

Через четверть часа все семейство оказалось в сборе, и я обнародовал свое приглашение: в следующее воскресенье отправиться в Фраскати. Это был как раз день Святой Урсулы, праздник самой младшей сестры Лукреции. Я пригласил и донну Цецилию и ее сына, молоденького аббата. Приглашение мое было принято, и мы условились, что ровно в семь часов у их дверей будет ждать фаэтон, а я сам прибуду в то же время в двухместной коляске.

Вечером, на собрании у Его Преосвященства, где я теперь бывал регулярно, хотя никто из особ высшего класса еще ни разу не обращался ко мне ни с единым словом, кардинал сделал мне знак приблизиться. Он беседовал с очаровательной маркизой Г., той самой, которая так понравилась мне при моем первом появлении на вечере кардинала, о чем ее известил несносный Гама.

— Маркиза спрашивает, — сказал кардинал, — каковы ваши успехи во французском? Она сама знает этот язык, как родной.

Я отвечал, что занимаюсь много и многому научился, но не решаюсь пока еще на попытку начать разговаривать.

— Надо решиться, — сказала маркиза. — Только без всяких претензий, и вы будете защищены от критики.

В моем сознании мелькнуло другое значение слова «решиться», о котором маркиза, вероятно, забыла. Я покраснел, и она, заметив это, поняла мою оплошность. Разговор увял, и я смог удалиться.

Назавтра в семь часов я был у донны Цецилии. Нанятый мной фаэтон стоял у дверей, так же как и предназначавшаяся для меня двухместная коляска. На этот раз я нанял элегантное «визави». Донья Цецилия пришла в восторг от мягких и покойных рессор*. «Это мой экипаж на обратном пути», — объявила донна Лукреция, и я отвесил ей глубокий поклон, как бы ловя ее на слове. Чтобы не возбуждать подозрений, она никак не ответила на мой поклон. Предвкушение близкого счастья еще более увеличило мою прирожденную веселость. В Фраскати, распорядившись приготовить обед, мы отправились прогуляться до Виллы Людовизи и условились на случай, если разбредемся, встретиться в гостинице. Достойная вдова оперлась на руку своего зятя, Анжелика поступила таким же образом с женихом, Лукреция осталась моей счастливой добычей. Урсула с братом убежали от нас, и через четверть часа моя прелестная возлюбленная оказалась со мною наедине.

— Понял ли ты, — сказала она, — с каким милым простодушием я обеспечила на обратный путь два часа наедине? И вдруг мы вдвоем гораздо раньше! Как хитроумна любовь!

— Да, моя прелесть, зачем любви пользоваться нашим умом, когда у нее есть свой! Я тебя обожаю. Я провел так много дней без тебя лишь для того, чтобы полнее были радости этого дня.

— Я об этом не думала. Это все ты устроил. Как много ты умеешь для своих лет!

— Еще месяц назад я был совсем несведущ. Ты первая женщина, которая посвятила меня в истинные таинства любви. Что я буду делать, когда ты уедешь! Ведь во всей Италии не найти второй такой женщины.

— Как! Я твоя первая любовь? Бедняжка, ты не вылечишься от этого. Если б я была твоей! Ты тоже моя первая любовь, первая и последняя. Счастлива та, которую ты полюбишь после меня. Нет, нет, я не ревную, но я хотела бы знать, что ее сердце будет таким же, как и мое.

Наступила минута покоя. Я любовался самым пленительным беспорядком, в каком она пребывала, как вдруг мысль, что нас могут застигнуть, встревожила меня. Я сказал ей об этом.

— Не бойся, мои друг, — успокоила она меня. — Мы под защитой добрых гениев.

Мы отдыхали, черпая во влюбленных взглядах друг друга новые силы, и вдруг Лукреция, быстро взглянув направо, воскликнула:

— Вот видишь, мой милый, я тебе говорила! Да, наши гении хранят нас. Ах, как он смотрит на нас, словно старается успокоить своим взглядом. Посмотри на этого маленького демона. Это самое тайное из тайн природы. Полюбуйся им Это или твой или мой гений.

Я подумал, что она бредит.

— Что ты говоришь, душа моя? Я тебя не понимаю. Чем я должен любоваться?

— Разве ты не видишь эту змейку? Посмотри, она же восхищается нами!

Я взглянул туда, куда меня приглашали взглянуть: в самом деле, переливающаяся огненными цветами змея длиной с локоть, приподняв головку, смотрела на нас. Зрелище это ничуть меня не обрадовало, но я не хотел показаться менее бесстрашным, нежели моя подруга.

— Неужели, — спросил я, — моя обожаемая подруга, тебя нисколько не пугает ее вид?

— Он меня восхищает, — ответила она. — И я уверена, что это божество, только прикинувшееся змеей.

— А если это божество прямо по траве скользнет к тебе?

— Я крепко прижмусь к твоей груди, а в твоих объятиях Лукреция ничего не боится. Смотри, смотри! — закричала она. — Она уползает. Скорей, скорей. Она дала нам знак, что кто-то идет сюда. Она говорит нам, что надобно искать другое убежище для нашей любви.

Мы нехотя поднялись и усталой поступью двинулись вперед. И тут же из соседней аллеи к нам вышла донна Цецилия под руку с адвокатом. С самым естественным видом я спросил ее, боится ли ее дочь змей.

— Да, вообразите, — ответила она. — Несмотря на весь свой ум она до обмороков боится грозы и поднимает ужасный крик, едва завидит самую маленькую змейку. Кстати, здесь их много, но их не надо бояться: они здесь не ядовитые.

У меня волосы встали дыбом: выходит, мне пришлось стать свидетелем подлинного чуда, совершенного любовью. В это время к донне Цецилии подбежали младшие дети, и мы с Лукрецией как ни в чем не бывало снова отделились от остальной компании.

— Удивительная, восхитительная женщина, скажи мне, что бы ты делала, если б вместо твоей милой змейки возле нас появились твоя матушка и супруг?

— Ничего! Разве ты не знаешь, что в минуты торжества любви для влюбленных существуют только они сами? Разве ты сомневаешься, что я отдаюсь твоим ласкам полностью?

— Ты думаешь, — снова спросил я, — нас никто не подозревает?

— Мой муж не думает, что мы влюблены, или относится к этому как к пустякам, обычным в юности. Матушка моя умна и, быть может, догадывается, но она понимает, что это не ее дело. Сестра моя, конечно, знает, разве она может забыть сломанную кровать? Но она осторожна, а кроме того, ей вздумалось жалеть меня. И она не представляет, каковы мои чувства к тебе. Да я и сама прожила бы всю жизнь, не имея представления о таких чувствах, если бы не ты. То, что я чувствую к своему мужу… это скорее признательность, то, что мне полагается чувствовать в моем положении.

— И все-таки он счастливее меня, и я завидую ему. Он может, когда захочет, обнять тебя, он может видеть без этих ужасных покровов все твои тайные прелести.

— Ах, где же ты, моя милая змейка? Явись, возьми меня под свою защиту, и я сразу же исполню все желания того, кого я обожаю.

Всю первую половину дня мы провели в разговорах о нашей любви и во взаимных доказательствах этой любви.

B конце обеда, за десертом, когда разговор оживился, нареченный Анжелики пожелал прочитать нам сонет собственного сочинения, который он написал специально для меня. Разумеется, я, как должно, поблагодарил его и, приняв от него сонет, положил его в карман, обещав ответить вскоре и моим сонетом. Это его разочаровало, он ждал, что я тотчас же возьмусь за перо и отблагодарю его сонет своим, но я не собирался отдавать Аполлону те часы, которые были отведены мною для другого бога, о котором, судя по всему, жених Анжелики знал только понаслышке. После кофе мы встали из-за стола, я расплатился с хозяином, и мы углубились в лабиринты Виллы Альдобрандини.

С какими сладостными воспоминаниями связаны для меня эти места! Словно впервые предстала предо мной моя божественная Лукреция. Наши глаза пылали, сердца бились в унисон самым жарким нетерпением, и инстинкт вел нас в уединенное убежище, где рука любви приготовила все для сокровенных мистерий ее тайного культа. На середине длинной аллеи под густым зеленым шатром располагалась широкая дерновая скамья, укрытая с обеих сторон густой чащей. Наши глаза могли видеть всякого, кто мог появиться на аллее, и мы были защищены от любой неожиданности. Нам не надо было говорить, за нас говорили наши сердца.

Молча мы стояли, прижавшись друг к другу, и наши проворные руки торопливо отбрасывали все докучные преграды, чтобы показать природе все те красоты, которые скрывали от нее ревнивые одежды. Целых два часа провели мы, вкушая полную сладость любви. В конце, восхищенные и довольные друг другом, мы воскликнули оба в один голос: «Любовь, я благодарю тебя!»

Два часа обратной дороги мы провели в моем «визави», вконец измучившись, прося у природы больше, чем она в состоянии дать: прибыв в Рим, мы были вынуждены опустить занавес еще до развязки пьесы, которую актеры играли с величайшим удовольствием. Я вернулся к себе несколько утомленным; но сон, как обычно в таком возрасте, быстро вернул мне все мои силы, и утром я, как обычно, отправился брать урок французского языка.

..Я редко бывал у дона Гаспара, так как французские уроки отнимали у меня все утра, единственное время, когда я мог к нему наведываться. Но каждый вечер я проводил у отца Джорджи, и хотя я там мало с кем разговаривал, я многому научился: там критиковали без злословия, толковали о политике без пристрастия, о литературе без ярости. Проведя часть вечера в обществе этого мудрого монаха, я отправлялся на ежевечерние собрания к моему хозяину, по тем соображениям, что мне надобно было там бывать. Почти всегда, когда я проходил мимо стола, за которым играла прекрасная маркиза Г., она поднимала голову от карт и обращалась ко мне с каким-либо вопросом по-французски, и я, чтобы не вызывать смеха у людей честной компании, неизменно отвечал ей по-итальянски. Это было странное чувство, объяснить его я представляю проницательности читателя: я находил эту женщину очаровательной и в то же время избегал ее; не то чтобы я боялся влюбиться в нее; я любил Лукрецию, и эта любовь казалась мне надежным щитом от всякой другой. Скорее это было опасение, что она влюбится в меня или хотя бы из любопытства захочет поближе познакомиться со мной. Что же это бьшо: глупая самонадеянность или застенчивая скромность? Порок или добродетель? Возможно, ни то, ни другое.

Как-то на одном из вечеров аббат Гама сказал мне, что маркиза желает со мной поговорить. Я подошел, она стояла с кардиналом, моим патроном, и первая же ее фраза удивила меня до чрезвычайности: она произнесла ее по-итальянски, чего с ней раньше никогда не случалось:

— Vi ha piacciuto molto Frascati? Очень вам понравилось Фраскати?

— Очень, мадам. Я никогда прежде не встречал таких красот.

— Ma la compagnia con laquale — eravate era ancor piu bella, ed assai galante era il vostro vis-a-vis. Но общество было еще лучше, а ваша визави очень мила.

Мне оставалось только вежливо поклониться. Но в разговор вступил кардинал Аквавива. Очень добродушно он спросил меня:

— Вы удивлены, что все знают?

— Я удивлен, монсеньер, что об этом говорят. Никогда не предполагал, что Рим такой маленький город.

— Чем дольше вы здесь пробудете, — сказал Его Преосвященство, — тем меньше он будет становиться для вас. Вы еще не целовали туфлю у папы?

— Еще нет, монсеньер.

— Надо это сделать.

Я снова поклонился в ответ.

При выходе аббат Гама сообщил мне, что аудиенция у папы будет завтра. Затем он добавил:

— Вы, конечно бываете у маркизы Г.?

— Ни разу.

— Это удивительно, она вас подзывает, она с вами разговаривает.

— Так я пойду к ней вместе с вами.

— Но я там не бываю.

— Но она же разговаривает с вами!

— Да, но… Вы не знаете Рима. Отправляйтесь к ней один, вы это должны сделать.

— Она меня примет?

— Надеюсь, вы шутите? Вам не надо, чтобы о вас докладывали. Вы приходите к ней в ее приемный день, когда двери дома широко раскрыты. Вы увидите там множество ее почитателей.

— А она меня заметит?

— В этом можете не сомневаться.

Назавтра, как мне было предписано, я отправился в Монте-Кавалло*. Меня ввели в личные папские покои. Он* был один, я простерся ниц и поцеловал Святой крест на носке его наисвятейшей туфли. Святой Отец спросил, кто я, я ответил; он сказал, что наслышан обо мне, и поздравил с тем, что я служу у столь значительной персоны. Спросил он и о том, ка'к я очутился в Риме. Я рассказал ему все, начиная с моего прибытия в Мартурано. Вволю насмеявшись над моей повестью о бедняге епископе, он попросил меня не мучить себя тосканским диалектом, а говорить с ним по-венециански; сам он употреблял болонский диалект. Я почувствовал себя с ним совершенно свободно, наговорил ему столько разных разностей, так его развлек, что он сказал, что всегда будет рад видеть меня. Тогда я попросил у него позволения читать все книги, находящиеся под запретом, и он позволил, пообещав дать и письменное разрешение. Впрочем, об этом обещании он так и не вспомнил.

Бенедикт XIV был ученый человек, весьма любезный, ценивший и понимавший шутку. Во второй раз я видел его на Вилла Медичи. Он подозвал меня и, прогуливаясь, болтал со мной о всяких пустяках. Его сопровождали кардинал Альбани и посол Венеции. Некий человек весьма скромной внешности приблизился к нам. Папа спросил, что ему угодно, он отвечал, понизив голос; выслушав его, папа сказал: «Вы правы. Поручаю вас Бергу». Бедняга отошел с печальным видом, Святой Отец продолжил свою прогулку.

— Святой Отец, — сказал я, — этот человек не очень обрадован ответом Вашего Святейшества.

— Почему же?

— Потому что, судя по всему, он уже обращался к Богу перед тем, как обратиться к вам. И когда вы отправили его туда снова, то он увидел, что с ним поступают по пословице: посылают от Ирода к Пилату.

Папа и двое других рассмеялись, я же оставался по-прежнему серьезен.

— Я ведь не могу сделать ничего стоящего без Божьего соизволения.

— Воистину так, Святой Отец, но этот человек знает также, что вы у Господа первый министр. Легко представить себе его затруднительное положение, когда его снова отправляют к господину, после того как он побывал у управителя. Ему остается последнее средство — римские нищие. Он даст им деньги, и каждый из них за одно байокко станет горячо молиться за него. Но я верю только в милость Вашего Святейшества и умоляю вас оказать мне такую милость: видите, каким голодным блеском воспалены мои глаза, избавьте меня от этого, я не могу сидеть на одной постной пище.

— Да ешьте скоромное, дитя мое!

— Благословите меня, Святой Отец.

Я получил благословение, но он добавил, что большие посты я обязан соблюдать.

Вечером у кардинала я увидел, что мой диалог с папой известен всему собранию. Все наперебой старались заговорить со мной. Я был до крайности польщен этим, но еще больше меня радовало то удовольствие, которое кардинал Аквавива тщетно пытался скрыть от меня.

Не желая пренебрегать советами аббата Гама, я отправился к маркизе в день, когда у нее бывали все, в день приема. Я увидел ее, я увидел кардинала, множество других прелатов, но сам я оставался словно невидимым, так как хозяйка не удостоила меня ни единым взглядом, никто не обратился ко мне с каким-либо вопросом. С полчаса я играл роль без слов. Через пять-шесть дней красавица с величественной и милостивой улыбкой сказала мне, что она видела меня в своей гостиной.

— Я действительно там был, но не подозревал, что имел честь быть замеченным мадам.

— О, я замечаю все. Мне также говорили, что вы умны.

— Если те, кто вам это сказал, сударыня, не лгали, то вы сообщили мне очень приятную новость.

— Да, да, они это знают.

— Очевидно, мадам, эти особы должны были говорить со мной. Без этого они вряд ли могли вынести такое заключение.

— Конечно, но прошу вас не пренебрегать визитами ко мне.

Мы составили кружок. Его Преосвященство сказал мне, что когда маркиза разговаривает со мной тет-а-тет по-французски, плохо ли, хорошо ли я говорю, но моя обязанность отвечать ей на том же языке. Политичный Гама, чуть отведя меня в сторону, сказал, что мои ответы были несколько резковаты и что я в конце концов могу разонравиться. Я действительно добился довольно быстрых успехов во французском и теперь, когда прекратились мои уроки, для усовершенствования мне были необходимы постоянные упражнения.

Через два дня после высказанного маркизой полуприказания, я появился у нее в приемные часы. Увидев меня, она послала мне радушную улыбку, на которую я счел долгом ответить лишь глубоким поклоном. Я ограничился этим и через четверть часа ушел к себе. Маркиза была красива, у нее было огромное влияние, но я не мог заставить себя унижаться. Римские нравы в этом смысле претили мне.

…Как меня предупреждала Лукреция, дело, по которому ее муж находился в Риме, приближалось к концу. Наконец, решение состоялось, и адвокат пришел на прощанье засвидетельствовать мне свои самые дружеские чувства. Я провел два последних вечера у Лукреции, постоянно среди членов ее семейства, но в день отъезда, желая порадовать ее приятным сюрпризом, выехал заранее и стал ждать ее в той гостинице, где они предполагали остановиться на первый ночлег. Но они замешкались со сборами в дорогу и прибыли туда, где я их поджидал, только на следующий день к обеду. После печальной трапезы мы попрощались, они отправились дальше, а я возвратился в Рим.

Отъезд этой редкой женщины поселил во мне чувство пустоты, естественное для человека, чье сердце не может ни на что надеяться. Целыми днями я оставался в своей комнате, занятый работой над французскими письмами кардинала. Его Преосвященство был так добр, что нашел мои обзоры очень толковыми, но посоветовал мне не слишком перегружаться. Я получил эту лестную похвалу в присутствии красавицы-маркизы. Со времени моего второго визита к ней я у нее не появлялся; она дулась на меня и не упустила случая показать это: она сказала Его Преосвященству, что я так много работаю для того, чтобы разогнать тоску после отъезда донны Лукреции.

— Я не буду скрывать, мадам, что я человек чувствительный. Донна Лукреция была со мной добра и великодушна. Она легко прощала мне редкие визиты. Впрочем, моя привязанность к ней была совершенно невинна.

— Не сомневаюсь, хотя ваша ода написана страстно влюбленным поэтом.

— Поэт и должен казаться влюбленным, — добродушно заметил кардинал, когда он пишет оду.

— Но, — возразила маркиза, — если он и вправду влюблен, ему не надобно прикидываться.

С этими словами маркиза извлекла из кармана бумагу и вручила ее Его Преосвященству.

— Вот эта ода. Она делает честь ее автору: так расценили ее все знатоки изящного в Риме, а донна, Лукреция выучила ее наизусть.

Кардинал бегло пробежал по строкам, улыбаясь вернул бумагу маркизе, сказав, что он не поклонник итальянской поэзии и если бы маркиза была столь любезна и перевела оду на французский язык, он мог бы вполне насладиться красотою стихов.

— По-французски я пишу только прозой, — сказала маркиза, — а прозаический перевод отнимает у стихов три четверти достоинств. Иногда я решаюсь, — добавила она, бросив на меня многозначительный взгляд, — набросать несколько совершенно безыскусных итальянских стихов.

— О, я бы почитал себя счастливцем, мадам, если бы мог доставить себе радость полюбоваться ими.

— Вот, — неожиданно вмешался кардинал С. К., - сонет, написанный мадам.

Я почтительно взял листок с сонетом и приготовился читать, но маркиза попросила меня спрятать его и вернуть завтра кардиналу, хотя, добавила она, сонет многого не стоит.

— Если вы завтра днем сможете прервать свои труды, мы пообедаем вместе, — сказал кардинал С. К., и кардинал Аквавива живо воскликнул: «О, к обеду он не опоздает!»

Глубокий поклон был моим ответом на приглашение, и я счел возможным удалиться. Мне не терпелось прочитать сонет. Но поднявшись к себе, я умерил свое любопытство и решил сначала бросить внимательный взгляд на самого себя. Мое положение представилось мне заслуживающим некоторого рассмотрения после гигантских шагов, которые, кажется, я сделал за сегодняшний вечер. Маркиза Г. в самой недвусмысленной манере дала мне понять, что она мной интересуется, публично делала мне авансы, решительно не страшась оказаться скомпрометированной. Но кто посмеет найти здесь повод для злословия? Молоденький аббат, каким был я, без всякого положения, едва ли могущий претендовать на ее высокое покровительство, и она, созданная как будто нарочно для того, чтобы даровать протекцию тем, кто считает себя недостойным этого, кто далек от того, чтобы высказывать подобные претензии. В этом пункте моя скромность бросалась в глаза всем, и маркиза, без сомнения, оскорбила бы меня, если бы могла предположить во мне уверенность, что я ей понравился, что она питает ко мне склонность. Нет, до такой самонадеянности моя натура не могла дойти. Недаром же ее кардинал пригласил меня обедать. Поступил бы он так, если бы имел хоть малейшее предположение, что я могу нравиться его прелестной маркизе? Разумеется, нет. Он и пригласил меня, подвигнутый к этому словами самой маркизы; я был для нее персоной, с которой можно поболтать несколько часов, ничем не рискуя, ничем совершенно.

Как бы не так!

Зачем мне притворяться перед моими читателями? Пусть они сочтут меня самоуверенным фатом, я их извиняю. Но я действительно чувствовал, что нравлюсь маркизе. Я поздравил себя с тем, что первый шаг, такой важный и такой нелегкий, она уже сделала. Без него я никогда не решился бы не только на правильную осаду, но даже случай не остановил бы на ней мой выбор. До этого вечера я не думал о том, что она может заменить мне Лукрецию. Она была молода, красива, умна и образованна; она была самая просвещенная и самая влиятельная женщина в Риме, чего же еще желать? Я положил, однако, что мне надо казаться не понимающим ее склонности ко мне и убедить ее, что я влюблен в нее и без всякой надежды на взаимность. Я знал, что это могущественное средство потешить ее самолюбие… Мне доставляло удовлетворение и то, что кардинал Аквавива был свидетелем приглашения, сделанного мне кардиналом С. К., был свидетелем воздаяния мне той чести, какой он сам никогда не оказывал. Это могло иметь далеко идущие последствия.

Я прочел сонет прелестной маркизы: он был написан легко, певучими стихами, изящно. В нем воспевался прусский король, только что захвативший с налету Силезию. Мне пришла в голову мысль переписать сонет, персонифицировав Силезию. Я заставил ее жаловаться Амуру (под которым я разумел автора) на то, что он рукоплещет ее победителю, тогда как этот победитель не скрывает своей вражды к любви.

Человек, привыкший слагать рифмованные строки, не может позволить, чтобы счастливая мысль осталась невошющенной в стихах. Поэтический огонь сожжет его при попытке сдержать полет своей вдохновенной фантазии. И я написал свой сонет, сохранив те же самые рифмы, и, довольный своей музой, крепко уснул.

Назавтра, когда я заканчивал переписку своего труда, явился аббат Гама с приглашением позавтракать; он воспользовался случаем, чтобы поздравить меня с той честью, которую оказал мне кардинал С. К., публично пригласив меня отобедать у него. «Но, — добавил аббат, — будьте настороже, Его Преосвященство слывет ревнивцем». Я поблагодарил за это дружеское предостережение, но заверил его, что мне нечего опасаться, поскольку я не чувствую никакой склонности к прекрасной маркизе.

Кардинал С. К. принял меня очень доброжелательно, но к этому примешивалось и его явное желание дать мне почувствовать, какими благодеяниями он меня осыпает.

— Не правда ли, — приступил он к разговору, — сонет маркизы совсем не дурен?

— Монсеньер, я нашел его совершенно законченным и, более того, очаровательным. Вот он.

— Она очень талантлива. Я хотел бы вам показать сочиненные ею стансы, но прошу вас, аббат, помнить, что это строгий секрет.

— Ваше Преосвященство можете быть во мне уверены.

От извлек из своего секретера стансы. Я прочел их; написаны они были мастерски, но это было лишь ловкое упражнение на тему любви, страстное и откровенное, но лишенное того огня, по которому распознаешь истинность чувства. Славный кардинал поступал, конечно, чрезвычайно опрометчиво, но тщеславие диктует разные поступки. Я спросил, будет ли Его Преосвященство отвечать на это послание.

— Нет, — решительно ответил он, но, подумав, прибавил: _ Если только вы не одолжите мне ваше перо, разумеется, при условии полнейшего опять же секрета.

— Что касается секрета, монсеньер, я ручаюсь своей головой. Но я боюсь, что мадам заметит разницу стиля.

— Она ничего не знает о моем стиле, — ответил он. — Я вообще не думаю, что она считает меня умелым стихотворцем и потому надобно, чтобы ваши стансы были в манере, которую она не посчитала бы превосходящей мои возможности.

— Я это исполню, монсеньер, и Ваше Преосвященство сможет в этом убедиться. И если вы увидите, что моя манера разительно отличается от вашей, вы просто не вручите эти стансы адресату.

— Верно сказано. Так, может быть, вы сейчас и приступите?

— Сейчас, монсеньер? Но это не проза!

— Тогда постарайтесь передать мне их завтра.

Мы обедали вдвоем, и Его Преосвященство хвалил мой аппетит, приговаривая, что я эту работу выполню так же хорошо, как и он сам.

Я начинал понимать этого чудаковатого человека и, чтобы ему польстить, сказал, что он делает мне слишком много чести, что мне куда как далеко до него. Этот сомнительный комплимент очень ему понравился, и мне стало видно, Какие выгоды можно извлечь из этого Преосвященства. К концу нашей трапезы вошла не кто иная, как маркиза, без доклада, как ни в чем не бывало. Выглядела она обворожительно. Не дав кардиналу времени встать, она села возле него. Я остался стоять, как и положено. Совершенно не замечая меня, маркиза говорила о разных вещах до тех пор, пока не подали кофе. Тогда, наконец, она обратила на меня внимание и предложила мне сесть с видом королевы, подающей милостыню.

— Кстати, аббат, — промолвила она, — вы прочли мой сонет?

— Да, мадам, и имел честь вернуть его монсеньеру. Он очень удался, я уверен, что вы потратили на него немало времени.

— Времени! — сказал кардинал. — Вы не знаете маркизу.

— Монсеньер, — ответил я. — Всякая достойная вещь требует времени. Именно поэтому я не осмелился показать Вашему Преосвященству ответ, который я написал за полчаса.

— Ну-ка, — сказала маркиза, — я хотела бы его прочитать. «Ответ Силезии Амуру». Прочитав эти слова, она очаровательно покраснела.

— Но там же любовь ничего не спрашивала! — воскликнул кардинал.

— Подождите, — сказала маркиза. — Надо понять мысль автора. — Она прочитала сонет несколько раз и нашла упреки Силезии в адрес Амура совершенно справедливыми. Потом она объяснила мою мысль кардиналу, втолковав ему, почему Силезия была оскорблена тем, что ее победителем был именно король Пруссии*.

— А-а, — воскликнул развеселившийся кардинал. — Ведь Силезия женщина… а король-то прусский… О-о, какая блестящая мысль!

И кардинал принялся хохотать во все горло.

— Надо переписать этот сонет, — сказал он, отдышавшись. — Мне непременно надо его иметь.

— Я сейчас продиктую аббату, — сказала маркиза.

Я приготовился было переписывать, но в этот момент кардинал снова закричал:

— Маркиза, это удивительно. Он написал все это вашими же рифмами! Вы заметили?

Прекрасная маркиза бросила на меня столь выразительный взгляд, что он завершил мое порабощение. Я понял ее желание, чтобы я стал своим у кардинала, так же как своей была она в этом доме, и что мы с ней, так сказать, в доле. Я осознал себя всецело в ее власти.

Закончив под диктовку этой обворожительной женщины переписывать сонет, я приготовился уходить, но кардинал, восхищенный всем происшедшим, сообщил мне, что ждет меня и завтра к обеду.

Трудная задача стояла передо мной: мне предстояло с< здать десять стансов весьма своеобразного рода; я должен был вольтижировать меж двух седел и призвать на помощь всю свою ловкость. Надо было постараться, чтобы маркизе не пришлось выглядеть притворщицей, принимая кардинала за автора, и в то же время она должна была догадаться, что стансы написаны мною и быть уверенной, что мне известно об ее догадливости. Я должен был проявить достаточно осторожности, чтобы она не заподозрила меня в нескромных надеждах, несмотря на весь жар страсти, пробивающийся сквозь тонкий покров поэзии. Что касается кардинала, я понимал, что чем больше красот он найдет в стихах, тем охотнее согласится считать их своими. Дело, стало быть, шло о необходимости ясной простоты, самой трудной вещи в поэзии; двусмысленные же туманности сойдут для моего нового Мидаса за возвышенную риторику. Но хотя мне и было важно понравиться ему, Преосвященный был всего лишь побочным элементом, главным была прекрасная маркиза.

Если маркиза в своих стансах представила величественный список всех достоинств кардинала как нравственных, так и физических, я не должен был пренебречь подобным же ответным перечислением, тем более что мне было легче это сделать. Словом, овладев темой, я дал волю своему воображению и закончил стансы двумя прекрасными стихами из Ариосто:

Но ангельской красе, рожденной Божьим словом, Не спрятаться ни под каким покровом.

Очень довольный своим изделием, явился я назавтра знакомить с ним Преосвященного. Я сказал ему, что вряд ли он захочет считаться автором столь заурядного сочинения/Он прочитал, потом перечитал, и довольно дурно, вслух и заключил, что действительно в стансах не так уж много дельного, но это именно то, что требовалось. За две последних строчки он поблагодарил меня… особо и, словно в утешение, сказал, что, переписывая стансы, он подпортит для полноты иллюзии несколько стихов.

Как и накануне, мы великолепно пообедали, и я поспешил уйти, чтобы дать ему возможность приготовить копию к приходу своей дамы.

На следующий вечер, встретив ее у дверей нашего дворца и подав руку, чтобы помочь выйти из кареты, я услышал такие слова:

— Если в Риме узнают о моих и ваших стансах, можете быть уверены, что вы нажили во мне врага.

— Простите, мадам, я не понимаю, что вы хотите сказать.

— Я ждал этого ответа, — ответила маркиза, — но для вас пока хватит.

Я проводил ее до дверей залы и, удрученный ее неподдельным гневом, отправился к себе.

«Мои стансы, — размышлял я, — оказались чересчур пылки и задели ее репутацию. Ее гордость тоже задета, она увидела меня стоящим слишком близко к тайнам ее любовной связи. И все-таки я уверен, что ее опасения моей нескромности всего лишь предлог, чтобы не оказать мне милость. Она не оценила моей сдержанности! Что бы она делала, если б я изобразил ее в одежде золотого века, без всяких покровов, которые набрасывает стыдливость на ее пол!» Досадуя на себя за скромность, я разделся и лег в постель. Не успел я задремать, как в мою дверь постучали. Я открыл, вошел аббат Гама.

— Милый мой, — сказал он, — кардинал просит вас спуститься. Вас хотят видеть маркиза Г. и кардинал С. К.

— Мне жаль, но я никак не могу. Скажите им, что я нездоров и уже в постели.

Аббат ушел и более не возвращался, очевидно, точно передав мои слова. Ночь прошла спокойно, а утром, я еще не успел одеться, как мне доставили записку от кардинала С. К. Он звал меня к обеду, сообщал, что был вынужден сделать себе кровопускание и что ему надо говорить со мной. В конце он снова повторил приглашение, добавив, что ждет меня, невзирая на мою болезнь.

Экая настойчивость! Но судя по всему, ничего плохого эта записка мне не предвещала. Я пошел к мессе, надеясь быть замеченным кардиналом Аквавивой. Так и случилось: после службы монсеньер дал мне знак подойти к нему.

— Вы в самом деле больны?

— Нет, монсеньер, я просто очень хотел спать.

— Это меня радует, но вы напрасно пренебрегли приглашением, вас любят. Кардиналу пришлось пустить кровь.

— Я это знаю, монсеньер. Он прислал мне записку с этим известием и приглашением к обеду. Если Ваше Преосвященство разрешит мне…

— Весьма охотно. Но это забавно! Я не думал, что он нуждается в третьем.

— Там будет кто-то третий?

— Я ничего не знаю и даже знать не хочу.

Кардинал отпустил меня. Думаю, все решили, что кардинал говорил со мной о делах государственных.

Я отправился к моему новому Меценату, которого застал в постели.

— Мне прописана диета, — сказал он. — Вам придется обедать одному, но вы ничего не потеряете, мой повар об этом не знает. То, что я хотел сказать вам: боюсь, не оказались бы ваши стансы слишком хорошими, маркиза от них без ума. Если бы вы прочли их мне так, как это сделала она, я никогда не согласился бы принять их.

— Но она считает их написанными Вашим Преосвященством?

— Безусловно.

— Так это главное, монсеньер!

— Да, но что же мне делать, если ей вздумается, чтобы я написал еще?

— Вы ответите ей тем же способом. И днем и ночью вы можете полностью располагать мной и быть уверенным в том, что все это будет в нерушимом секрете.

— Пожалуйста, примите этот маленький подарок. Это гаванский негрилло, присланный мне кардиналом Аквавивой.

Табак был хорош, но оправа была еще лучше. Это была великолепная золотая табакерка. Я принял ее с выражениями глубочайшей и, главное, искренней признательности. Если Его Преосвященство не умел писать стихи, он зато умел дарить, и дарить надлежащим образом. А это умение для большого синьора гораздо важнее. Около полудня, к моему большому удивлению, я увидел прекрасную маркизу, вошедшую к нам в очаровательном дезабилье.

— Если б я знала, — сказала она, — что у вас здесь такая хорошая компания, я не пришла бы.

— Я уверен, дорогая маркиза, что аббат не покажется вам лишним.

— Нет, я ведь считаю его порядочным человеком.

Я держался на почтенной дистанции, готовый отбыть вместе с моей драгоценной табакеркой при первой же шпильке в мой адрес. Кардинал спросил, обедала ли она.

— Да, — был ответ, — но скверно — я не люблю есть в одиночестве.

— Если вы окажете ему эту честь, аббат составит вам компанию.

Она взглянула на меня благосклонно, однако не проронила ни слова. Первый раз я имел дело с женщиной высшего общества. И ее покровительственный, даже с некоторой долей доброжелательства, вид смутил меня: в нем не было ничего общего с любовью. Но как же иначе она могла вести себя в присутствии кардинала? Я это понял.

Стол накрыли возле кровати кардинала. Маркиза почти не притрагивалась к блюдам, предпочитая восторгаться моим счастливым аппетитом.

— Я же говорил вам, что аббат мне не уступает, — сказал С. К.

— Я думаю, — сказала маркиза, — что ему осталось совсем немного, чтобы он сравнялся с вами. Правда вы больший лакомка, — добавила она, желая польстить кардиналу.

— Госпожа маркиза, осмелюсь ли я просить вам указать мне, в чем я, по-вашему, меньший лакомка. Во всех вещах я стараюсь найти самое тонкое и изысканное.

— Объясните-ка это «во всех вещах», — потребовал кардинал.

И тогда, рассмеявшись, я принялся в стихах перечислять все тонкое и изысканное, что приходило мне на ум. Маркиза встретила мою. импровизацию аплодисментами и сказала, что восхищена моей смелостью.

— Mon courage est votre ouvragei. Моя отвага — ваша заслуга. Я ведь тих, словно кролик, пока меня не воодушевит одобрение. Это вы автор этого экспромта.

— Вы прелесть. Что касается меня, пусть меня воодушевляет сам бог Пинда, я не смогу придумать и четырех строчек без пера в руках.

— Решитесь, мадам, предайтесь вашему гению, и вы произнесете дивные вещи.

— Я тоже так думаю, — сказал кардинал. — Прошу вас, позвольте мне показать аббату ваши десять стансов.

— Они очень небрежно написаны, но если это останется между нами, пожалуйста.

Кардинал протянул мне стансы маркизы, и я прочел, призвав на помощь все свое декламационное искусство.

— Как вы прочитали это! — сказала маркиза. — Даже автор не может прочитать лучше. Благодарю вас. Но теперь будьте добры и прочитайте стансы, написанные кардиналом в ответ на мои. Они намного лучше.

— Я так не считаю, — сказал кардинал, вручая мне мои стансы, — но прошу вас читать так, чтобы ничего не потерялось при чтении.

Его Преосвященству не было особой надобности просить читать получше. Не только потому, что это были мои стихи, но и потому еще, что передо мной была та, которая вызвала к жизни эти стихи, тем более что сияющие глаза маркизы раздували огонь, горевший в моих жилах. Я читал стихи в манере, восхитившей кардинала, но я заставил покрыться краской стыда прекрасное чело маркизы, когда я перешел к перечислению ее прелестей, которые я мог только вообразить, ни разу еще не видя их воочию. Она вырвала у меня бумагу со стихами и сказала, что я читаю стихи, слишком подчеркивая, что было справедливо, но я не мог в этом ни за что признаться. Я разгорячился, весь пылал огнем, и она была взволнована. Она встала, направляясь к выходу на бельведер. Я последовал за него. Она села так, что ее колено коснулось моего кармашка для часов. Какое положение! Нежно взяв ее за руку, я сказал ей, что она зажгла в груди моей неугасимое пламя, что я ее обожаю, и если я не могу надеяться на ее сочувствие ко мне, мне остается только бежать отсюда навсегда.

— Соизвольте, прекрасная маркиза, произнести приговор. — По-моему, вы распутник и ветреник. — Я ни тот и ни другой.

Проговорив это, я встал, прижал ее к своей груди и запечатлел на ее свежих, пахнущих розой губах сладчайший поцелуй. Этот поцелуй, который казался мне предвестником более осязательных ласк, подвигнул руки мои к некоторым вольностям, и я уже… Но маркиза так грациозно высвободилась из моих объятий и так ласково попросила меня удержать мой пыл и уважать ее, что я нашел большее удовлетворение в сладости подчиненья желаниям этой дивной женщины. Я не только отказался от мысли добиваться победы, но я униженно попросил у нее прощенья, которое и было мне даровано без слов, одним только взглядом. Затем она заговорила со мной о Лукреции, и моя скромность понравилась ей. Оттуда разговор свернул на кардинала, и она постаралась внушить мне, что отношения между ними не заключают в себе ничего, кроме дружеской привязанности. Я знал истину, но старался держаться так, чтобы она поверила в то, что я ей поверил. Потом мы принялись читать друг другу стихи наших лучших поэтов. Моя позиция (я стоял, возвышаясь над сидящей маркизой) позволяла мне пожирать жадными взорами прелести, к которым с виду я оставался равнодушным, решив на этот раз не стремиться к победе более прекрасной, нежели та, которую я уже одержал.

Очнувшись после долгого благодетельного сна, кардинал заглянул к нам, не снимая ночного колпака, и благодушно просил извинить его. Я провел с ними время до сумерек и отправился домой, удовлетворенный этим днем вполне. Я положил держать до времени свои чувства в узде, пока полная победа не совершится сама собой.

С того дня обворожительная маркиза без всякого стеснения не переставала выказывать мне знаки особенного уважения. Я возлагал большие надежды на приближающийся карнавал; я был убежден, что чем щепетильнее я буду обходиться с нею, тем охотнее постарается она воспользоваться случаем отблагодарить мою преданность и вознаградить мою нежность и мое постоянство. Но судьбе угодно было рассудить иначе. В тот самый час, когда и папа и мой кардинал всерьез обдумывали, как надежней и прочней устроить мое положение, фортуна повернулась ко мне спиной.

Был первый день Святок, когда я снова увидел любовника Барбары Дельаква, дочери моего французского учителя. Молодой человек вбежал в мою комнату, запер за собою дверь, бросился передо мной на колени и воскликнул, что я вижу его в последний раз.

— Я пришел только, чтоб попросить у вас добрый совет!

— Какого совета вы ждете?

— Прочтите, вы все поймете.

Это было письмо его подруги. Вот содержание письма: «Я ношу под сердцем залог нашей взаимной любви: никаких сомнений нет, и я решила бежать из Рима, друг мой, куда глаза глядят, если ты не позаботишься обо мне. Я скорее умру, чем откроюсь отцу».

— Если вы человек порядочный, — обратился я к молодому человеку, — вы не можете ее оставить. Женитесь на ней против воли и вашего отца и ее отца. Женитесь на ней, и Провидение вознаградит вас.

Успокоенный, казалось, этим советом, он вышел. В начале января он снова пришел ко мне; на. этот раз он выглядел гораздо лучше.

— Я снял верхний этаж дома, смежного с домом Барбары — сообщил он. Сегодня ночью я проберусь к ней через слуховое окно чердака, и мы условимся о времени побега. Я все обдумал: я увезу ее в Неаполь. Придется взять с собой и ее служанку, она как раз спит на чердаке и бежать без ее ведома невозможно.

— Да поможет вам Бог!

Через неделю около полуночи он появился у меня в сопровождении какого-то аббата.

— Что вам угодно в такой поздний час?

— Позвольте представить вам этого милого аббата.

Я вгляделся в лицо аббата и с удивлением узнал в нем Барбару Дельаква.

— Вас кто-нибудь видел у входа? — спросил я.

— Нет, а кроме того, это же аббат. Мы уже несколько ночей все время вместе.

— Поздравляю вас с этим.

— Служанка тоже с нами, она согласилась нас сопровождать.

— Еще раз поздравляю вас и прощайте. Теперь прошу вас уйти.

Через несколько дней я прогуливался с аббатом Гамой, и он, между прочим, сказал мне, что сегодня ночью на Пьяцца ди Спанья будет полицейский осмотр.

— Полицейский осмотр? Зачем?

— Начальник полиции или его лейтенант придут исполнить некоторые ordine santissimo «святейшее распоряжение» или осмотреть кое-какие подозрительные комнаты, где они надеются встретить неожиданных гостей.

— Как это стало известно?

— Его Преосвященство должен быть извещен об этом. Папа не осмелится без его разрешения вмешиваться в его юрисдикцию.

— Стало быть, он дал такое разрешение?

— Конечно. Сегодня утром у него был аудитор Святого Отца.

— Но наш кардинал мог и отказать?

— Разумеется, но он никогда не отказывает.

— А если персона, которую разыскивают, находится под его протекцией?

— Тогда кардинал предупреждает это лицо.

Беседа перешла на другие темы, но новость меня встревожила. Я понимал, что этот вопрос может касаться Барбары и ее любовника, поскольку дом ее отца находился под юрисдикцией Испании. Я бы напрасно стал разыскивать молодого человека, я не мог скомпрометировать себя этими поисками…

Возвратившись к полуночи домой и войдя в комнату, я увидел в своем кресле почти бездыханного юного аббата. Распознав Барбару, я обо всем догадался и, предвидя последствия ее прихода, взволнованный, смущенный тем, что она решила прятаться у меня, попросил ее тотчас же уйти.

Ужасно! Чувствуя, что я погибну вместе с нею, не имея никакой возможности помочь ей, я был вынужден чуть ли не силой выпроваживать ее и готов был даже позвать на помощь, если она начнет противиться. Мне не хватило на это смелости, я невольно решил подчиниться судьбе.

Как только я приказал ей уходить, она, обливаясь слезами, бросилась к моим ногам, умоляя сжалиться над нею.

Какое жестокое сердце надо иметь, чтобы не уступить слезам и мольбе прекрасной женщины, оказавшейся в беде! И я уступил, сказав только, что она губит нас обоих.

— Никто, — сказала она мне, — не видел ни как я вошла в дом, ни как поднялась к вам. И хорошо, что я была здесь неделю назад, иначе я никак не сумела бы пробраться к вам.

— Увы! Лучше бы вам это не удалось. А что случилось с доктором?

— Его вместе с нашей служанкой схватили сбиры. Я сейчас вам все расскажу. Предупрежденная моим возлюбленным, что он будет ждать меня в экипаже ночью у паперти церкви Тринита-деи-Монти, я выбралась через чердак и вместе со служанкой поспешила к месту свиданья. Служанка шла немного впереди меня с моими пожитками. На углу улицы я почувствовала, что у меня расстегнулась пряжка, и остановилась застегнуть ее, а она продолжала свой путь. Я увидела, как она подошла к экипажу, стоявшему возле церкви, поднялась туда, и тут же я увидела целую толпу сбиров, высыпавших из-за угла. Один из них вскочил на место кучера, другие прыгнули в экипаж, и лошади тронулись с места. Мне стало ясно, что они приняли служанку за меня и увезли ее вместе с моим возлюбленным, сидевшим в экипаже и схваченным ими раньше. Что же мне оставалось делать? Домой я вернуться не могла и, следуя первому побуждению, кинулась к вам. Вот что привело меня сюда.

При этих словах слезы снова полились с удвоенной силой. Да, ее положение было куда хуже моего, хотя я, ни в чем не повинный, был накануне падения в пропасть.

— Позвольте мне, — сказал я, — проводить вас к вашему батюшке. Я уверен, что смогу уговорить его простить вас. Услышав это, она ужаснулась еще более: «Я знаю моего отца, — взмолилась она. — Я погибла. Ах, господин аббат, выкиньте лучше меня на улицу и предоставьте меня моей несчастной судьбе».

Я так и должен был поступить, если бы моя осторожность взяла верх над состраданием. Но эти слезы! Я говорил о них часто, и читатель знающий согласится со мной: нет ничего неотразимей потока слез, льющихся из женских глаз. Особенно когда эти глаза принадлежат женщине хорошенькой, порядочной и глубоко несчастной. И я не мог найти в себе сил противиться им.

— Бедная моя девочка, — сказал я наконец, — скоро наступит утро, что же вы будете делать утром?

— Я уйду отсюда, — проговорила она сквозь рыдания. — В этой одежде никто меня не узнает. Я выберусь из Рима и буду идти, куда глаза глядят, пока не свалюсь от усталости и горя.

Едва выговорив эти слова, она упала на пол, смертельно побледнела и лишилась чувств. Ужасное положение! Я расстегнул воротник, распустил шнуровку, брызнул ей в лицо водой и смог вернуть ее к жизни. Ночь было холодна, камин не горел, я предложил перенести ее на кровать, предупредив, что ей нечего меня опасаться. «Ах, господин аббат, я сейчас могу возбуждать только жалость…».

Действительно, я был настолько растроган и встревожен, что никакие желания не могли проснуться во мне. Я положил ее в постель, сама она не могла раздеться — настолько была слаба, и раздел ее. Моим глазам предстало зрелище, способное пробудить неистовые чувства, но я еще раз убедился, что сострадание заставляет смолкнуть голос самых могущественных потребностей. Я заснул, не раздеваясь, в кресле и проснулся с первыми лучами солнца. Я разбудил ее, она смогла сама одеться, и, наказав ей не беспокоиться и ждать моего возвращения, я вышел в город. Я намеревался отправиться к ее отцу и убедить его простить дочь, употребив для этого все возможные средства. Но на Пьяцца ди Спанья я увидел множество подозрительных субъектов: намерения мои изменились, я решил пойти в кафе.

Тут же я заметил, что какой-то странный тип, судя по всему переодетый сбир, следует за мной по пятам. Не показывая, что я обнаружил соглядатая, я вошел в кафе, выпил шоколаду, попросил завернуть мне несколько бисквитов и вышел на улицу. Шпион поджидал меня и не отставал до самых дверей Пьяцца ди Спанья. Я рассудил, что начальник полиции, упустив добычу, берет под надзор всех подозрительных; еще более утвердился в этом убеждении, услышав от привратника, что ночью приходили с полицейским осмотром, но он не пропустил сбиров. Мой разговор с привратником был прерван появлением аудитора кардинала-викария; он пришел узнать, когда можно побеседовать с аббатом Гамой. Я понял, что времени терять нельзя, и поспешил к себе, дабы принять решение.

Предложив бедной девушке пару бисквитов, смоченных канарским вином, я повел ее под крышу нашего дома в место, где ее было бы трудно отыскать, и оставил там дожидаться моего возвращения.

Как только лакей пришел убирать мою комнату, я распорядился, чтобы он, окончив уборку, запер ее и ключ отнес к аббату Гаме, у которого я его буду ждать. В дверях аббата я столкнулся с выходящим от него аудитором. После того как слуга принес нам шоколаду и мы остались одни, аббат Гама дал мне точный отчет о случившейся только что беседе. Дело идет о том, чтобы просить Его Преосвященство нашего кардинала распорядиться выдворить из его дворца некую персону, проникшую туда минувшей ночью. «Надо подождать, — добавил аббат, — когда кардинал примет аудитора, несомненно, что если кто-то проник во дворец без ведома кардинала, он его выдворит незамедлительно». Мы поговорили еще о том, о сем, пока мой лакей не принес мне ключ. В моем распоряжении оставался по крайней мере час, я придумал выход, казавшийся мне единственно возможным, чтобы спасти несчастную Барбару от позора.

Пробравшись незамеченным к месту, где меня ждала моя затворница, я продиктовал ей следующее письмо по-французски: «Я порядочная девушка, монсеньер, обстоятельства вынудили меня надеть платье аббата. Я умоляю Ваше Преосвященство позволить мне открыться Вам лично. Я надеюсь, что Вы по благородству Вашей души спасете мою честь». Я научил ее, каким образом передать это письмо, уверив ее, что, как только Его Преосвященство прочтет его, он распорядится доставить ее к себе. «Оказавшись перед ним, упадите на колени, расскажите ему все без утайки, кроме того, что вы провели ночь в моей комнате; об этом обстоятельстве вы не должны говорить никому, нельзя, чтобы кардинал знал, что я принимал участие в вашем деле. Скажите ему, что как только вы увидели, что ваш возлюбленный схвачен, вы в ужасе бросились бежать, в беспамятстве вошли в этот дом и забрались под самую крышу, где и провели страшную ночь. Что под утро вы решились написать ему и воззвать к его великодушию. Я уверен, что Его Преосвященство как-нибудь сумеет спасти вас от позора. И это, наконец, единственное средство, которое поможет вам соединиться с любимым человеком».

Она пообещала исполнить в точности все, и я, несколько успокоившись, привел себя в надлежащий порядок и отправился, как обычно, на мессу, чтобы кардинал увидел меня. Затем я вышел из дому и вернулся только к обеду, во время которого все только и говорили, что об этом деле. Лишь аббат Гама хранил полное молчание, и я следовая его примеру. Из всех этих пересудов я уловил, что кардинал взял мою бедную Барбару под свое покровительство. Это было все, чего я желал, и, поняв, что мне нечего опасаться, я в молчании любовался своей стратагемой, казавшейся мне маленьким шедевром. После обеда, оказавшись наедине с Гамой, я спросил его, что же это была за интрига, и он рассказал мне следующее: «Некий отец семейства, я пока еще не знаю его имени, хо>-датайствовал перед кардиналом-викарием о пресечении попытки его сына бежать вместе с одной девицей за пределы Государства Святого Отца. Побег должен был случиться ночью, и свидание любовников должно было произойти на Пьяцца ди Спанья. Кардинал-викарий, известив нашего кардинала, о чем я вам рассказывал вчера, приказал начальнику полиции устроить засаду и схватить молодых людей; Приказ был исполнен, но только наполовину: когда арестованных доставили к начальнику полиции, выяснилось, что женщина, оказавшаяся- в экипаже с юношей, совсем не та, которую искали. Тут подоспел шпион с донесением, что видел, как какой-то молодой аббат опрометью бросился от места происшествия к Палаццо ди Спанья и скрылся там. Явилось подозрение, что под личиной аббата прячется разыскиваемая. Начальник полиции сообщил обо всем кардиналу-викарию, и тот обратился к Его Преосвященству с просьбой выдать мнимого аббата. Кардинал Аквавива принял сегодня в девять часов утра аудитора, которого вы встретили у меня, и обещал ему выполнить эту просьбу.

Действительно, сразу же было отдано распоряжение провести тщательный осмотр всего здания, но через четверть часа управляющий получил новый приказ: прекратить розыски.

Дворецкий рассказал мне, что в десятом часу один молодой аббат, в котором он сразу же заподозрил переодетую женщину, пришел к нему, умоляя передать письмо в собственные руки Его Преосвященства. Кардинал, прочитав лисьмо, тотчас же принял этого аббата, который, наверное, не кто иной, как ускользнувшая от сбиров девушка».

— Его Святейшество несомненно выдаст ее, но не в руки сбиров и не в руки кардинала?

— Даже и не в руки папы, — ответил Гама. — Вы еще не знаете, как далеко простирается милость монсеньера. Юная особа находится не только в его дворце, но и в его собственных покоях, под его защитой.

История была занимательна, и мое любопытство не должно было вызвать подозрений у Гамы, даже при всей его наблюдательности, я же, разумеется, не собирался доверить ему свою тайну.

На следующее утро аббат Гама явился ко мне с сияющим видом и объявил, что кардинал-викарий знает, что соблазнитель был моим приятелем, и предполагает, что и я здесь не без греха, поскольку отец девушки был моим учителем французского языка.

— Он уверен, — сказал Гама, — что вы знали всю эту историю и что именно в вашей комнате провела ночь сбежавшая девица. Я должен признаться, что восхищен вашим умением держаться. Во время вчерашней беседы мне и в голову не приходило, что вы хоть что-нибудь знаете об этом деле.

— Это правда, — отвечал я с самым серьезным видом. — Я узнал все только сейчас. Я знал эту девушку, но не видел ее уже шесть недель с тех пор, как прекратились мри уроки. Молодой доктор знаком мне гораздо лучше, но он никогда не сообщал мне о своих планах. Каждый волен думать, что ему угодно. И хотя вы говорите, что вполне естественно предположить, что девушка провела ночь в моей комнате, я могу только смеяться над теми, кто путает свои предположения с действительностью.

— Это, — откликнулся аббат, — порок всех римлян, мой милый друг; счастлив тот, кто может над этим смеяться, но эта клевета вам много может стоить, даже при всем уме нашего патрона.

В этот вечер не было спектакля в Опере и я отправился на ассамблею к кардиналу. Я не заметил никакого изменения ни тоне разговора кардинала со мной, ни в отношении ко мне других персон, а маркиза была со мной мила даже более чем обычно. На следующий день я узнал от Гамы, что Его Святейшество решил поместить девушку в один из монастырей, где она будет содержаться за счет кардинала, и, как надеется кардинал, она покинет монастырь только для того, чтобы стать женой молодого доктора. Через два дня, придя навестить отца Джорджи, я узнал от него, что главная новость сегодняшнего дня в Риме неудавшийся побег дочери Дельаквы и честь устройства всей этой интриги молва приписывает мне. Добрый старик был этим крайне удручен. Я отвечал ему в тех же выражениях, что и аббату Гаме, и видел, что он поверил мне. «Но, объяснил он, — Рим предпочитает видеть не то, что есть на самом деле, а то, что ему нравится видеть. Известно, друг мой, что вы проводили каждое утро в доме Дельаквы, известно, что молодой человек бывал у вас: этого достаточно. Все хотят знать не то, что может разрушить клевету, а то, что может ее укрепить. Так уж ведется в этом Святом городе. Ваша непричастность к этой истории не помешает вспомнить о ней и лет через сорок, когда конклав будет выбирать вас в папы». В последующие дни толки об этом деле надоели мне до последней степени. Все заговаривали со мной, и я видел, что мои ответы встречают полное недоверие. Кардинал Аквавива не был со мной так искренен и открыт, как прежде, хотя никому, кроме меня, это и не было заметно. Весь этот шум начал уже утихать, когда в начале Поста кардинал пригласил меня в свой кабинет. Он сказал мне следующее: «Дело молодой Дельаква закончено, и о нем уже не говорят. Но общее мнение склонно считать причастными к нему вас и меня. Все эти толки мне глубоко безразличны, в таких случаях я поступаю так, как поступил. Я также не интересуюсь знать, кто считает, что вы должны были говорить там, где вы предпочли по долгу порядочного человека молчать. И все-таки, несмотря на все мое презрение к этой болтовне, я не могу открыто пренебрегать ею. Таким образом, я вынужден просить вас не только оставить службу у меня, но и вообще покинуть Рим. Я удаляю вас под достойным предлогом, не нанося никакого ущерба вашей репутации. Я обещаю вам сообщить всем, что вы отправляетесь с чрезвычайно важной миссией конфиденциального характера. Подумайте о стране, куда вы хотели бы поехать, у меня есть друзья повсюду, и я отрекомендую вас моим друзьям самым лучшим образом, вы сможете получить достойное место. Приходите завтра ко мне в Виллу Негрони, чтобы сказать мне, куда я должен адресовать свои письма. Вам надлежит собраться в дорогу за неделю. Поверьте, что мне тяжело вас терять, но это жертва, которую я вынужден принести предубеждениям. Теперь идите, я не хочу быть свидетелем вашего огорчения».

Он сказал мне это, видя, что мои глаза наполнились слезами. Выходя из его кабинета, я* собрался с силами настолько, что аббат Гама, пригласивший меня к себе выпить кофе, нашел меня даже повеселевшим.

— Я вижу, что вы довольны той беседой, которая была у вас с Его Преосвященством.

— Беседа состоялась, но вы не видите того огорчения, которое я стараюсь не показывать.

— Огорчения?

— Да, я тревожусь из-за трудного поручения, возложенного на меня кардиналом сегодня утром. Я вынужден скрывать свою неуверенность, чтобы не уменьшить доверия Его Преосвященства ко мне.

— Если вам могут помочь мои советы, прошу вас располагать мною. Однако мне думается, вы поступите правильно, если постараетесь выглядеть как можно более спокойным. Это поручение связано с Римом?

— Нет, мне придется через десять дней отправиться в путешествие.

— В какую же сторону?

— На запад.

— Молчу, больше ни о чем не спрашиваю.

Я расстался с ним и отправился на Виллу Боргезе, где провел два часа в состоянии мрачного отчаянья. Я полюбил Рим, и я видел, какие блестящие возможности открывались передо мною в этом городе, а теперь я очутился перед бездной, неизвестностью, все прекрасные надежды были разбиты. Строгим взглядом рассмотрел я свое поведение: я мог обвинить себя только в излишней готовности помочь, но как оказался прав достойный аббат Джорджи! Я не должен был впутываться в эту интригу, и как только я увидел ее завязку, мне было необходимо тут же поменять преподавателя; но все эти запоздалые рассуждения были что для мертвого припарки.

Куда же мне теперь? Напрасно искал я ответа на этот вопрос: если не Рим, то не все ли мне равно? На следующий день, через аббата Гаму, мне было передано распоряжение кардинала прийти к нему. Я нашел его прогуливающимся в садах Виллы Негрони. Он отослал секретаря, мы остались одни. В мельчайших подробностях рассказал я ему всю историю двух любовников, изобразил живейшими красками мое отчаянье от вынужденного расставания с ним. «Я вижу, — сказал я, — что судьба моя рушится, раз мне приходится покидать службу у Вашего Преосвященства». Битый час говорил я с ним, сопровождая свои слова потоками слез, но решение его оставалось неколебимым. Доброжелательно, но настойчиво он просил у меня ответа, какое место Европы я выбрал. Отчаянье и досада заставили меня назвать Константинополь.

— Константинополь? — переспросил он, даже попятившись от меня. — Да, монсеньер, Константинополь, — повторил я сквозь слезы.

Этот прелат, исполненный ума, но сущий испанец душой, после некоторого молчания произнес с улыбкой:

— Покорно благодарю, что вы не назвали Исфагань, это было бы мне затруднительно. Когда вы едете?

— Через неделю, как изволили приказать Ваше Преосвященство.

— Вы отправитесь из Неаполя или из Венеции? — Из Венеции.

— Я дам вам самый весомый паспорт, так как в Романье расположились на зимние квартиры сразу две армии. Я думаю, что вы можете рассказывать всем, что я послал вас в Константинополь, ибо никто вам не поверит.

Выбор, сделанный мною, удивил меня самого. Вернувшись к себе, я долго размышлял об этом. «Или я сумасшедший, — говорил я себе, — или я ведом таинственным духом оккультных сил, знающим, где судьба предназначила мне действовать». Единственное, что я никак не мог объяснить, почему кардинал так легко согласился с моим выбором. «Разумеется, — продолжал я свои размышления, — он, говоря, что у него друзья повсюду, не хотел показаться в моих глазах хвастуном, бахвалящимся своим могуществом. Но кому же он может порекомендовать меня в Константинополе? И что я буду делать в этом городе? Ладно, я знаю только одно: мой путь лежит в Константинополь».

Через день кардинал вручил мне паспорт до Венеции и запечатанное письмо, адресованное Осману Бонневалю, паше Карамании, в Константинополь. Я мог никому не сообщать об этом, но так как Его Преосвященство напрямую не запретил мне, то я показывал адрес на конверте всем своим знакомцам.

Венецианский посланник кавалер де Лечче дал мне письмо для своего друга, богатого и гостеприимного турка, дон Гаспарро и аббат Джорджи также снабдили меня письмами. Только аббат Гама, хитро усмехнувшись, сказал мне, что он твердо знает, что в Константинополь я не поеду.

Я отправился сказать последнее «прости» дому донны Цецилии. Она только что получила известие от Лукреции, что той вскоре предстоит стать матерью. Я попрощался также с Анжеликой и доном Франческо. Недавно состоялась их свадьба, на которую я приглашен не был.

Вместе с последними распоряжениями я получил от кардинала Аквавивы кошелек, содержавший семьсот унций золотых квадруплей; у меня уже было триста, теперь стало тысяча.

Я занял место в берлине, отправлявшейся в Анкону. Со мной ехала дама, которая везла к Богоматери Лореттской свою недужную дочь. Девица была изрядной дурнушкой, и путешествие вышло довольно скучным.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

С отъездом из Рима завершается очень важная пора жизни Джованни Джакомо Казаковы, сформировавшая в значительной мере его характер, кончается юность Казаковы. В 19 лет он вынужден начинать новую карьеру. Добравшись не без приключений до Венеции (мадам Манцони оказалась права он вернулся через год), сменив по дороге одеяние аббата на военный мундир, он отправляется в Константинополь на судне, везущем вновь назначенного губернатора острова Корфу (одно из последних некогда многочисленных заморских владений Венеции).

В Константинополе, радушно принятый графом Бонневалем, французским авантюристом, сражавшимся за свою родину против Австрии и за Австрию против своей родины, приговоренным к смертной казни, замененной ему изгнанием, и принявшим на склоне лет мусульманство, Казанова, как обычно, завязывает обширные знакомства. Ему даже предлагают стать мусульманином и жениться на дочери богатого турка. В конце концов его неугомонный темперамент и опасная любознательность вынуждают его поспешно покинуть берега Босфора. Прослужив некоторое время в гарнизоне Корфу, он возвращается в Венецию.