Едва высадившись в Венеции, я поспешил к г-же Орио, но ее дом был пуст. Сосед сообщил мне, что она вышла замуж за г-на Роза и поселилась в его доме. Поговорив с соседом, я узнал дальнейшее. Первая же новость, поразившая меня, была та, что Нанетта стала графиней Р. и живет в Гвасталле вместе со своим супругом.
Через двадцать четыре года я увидел ее старшего сына, офицера на службе инфанта-герцога Пармского.
Что касается Мартон, то, подвигнутая чувством благочестия, она стала монахиней в Мурано. Двумя годами позже я получил от нее письмо, так и дышащее лампадным маслом, в котором она заклинала меня именем Иисуса Христа и Святой Девы не пытаться больше ее увидеть.
… Я ее больше не видел, а она, в 1754 году, меня видела, о чем я расскажу в свое время.
Зато г-жа Манцони была все та же. Она предупреждала меня, что я недолго пробуду военным, и когда я сказал ей, что я и в самом деле решил оставить военную службу, она смеялась до коликов. Поинтересовавшись, на что же я намерен променять шпагу, и получив ответ, что я подумываю об адвокатстве, она рассмеялась снова и сказала, что для этого уже поздно, время упущено. Мне было тогда только двадцать лет.
… Через несколько дней я получил отставку, снял униформу и оказался полным хозяином собственной персоны.
Чтобы жить, надобно было выбрать род занятий, и я решил попытаться поддержать свое существование игрой, но госпожа Фортуна рассудила иначе: через неделю я спустил все, чем располагал. Что было делать? Я вспомнил о профессии скрипача. Когда-то аббат Гоцци неплохо обучал меня игре на этом инструменте, я вполне мог пиликать в театральном оркестре. С помощью Гримани я стал оркестрантом в театре Сан-Самуэле, где зарабатывал экю в день в ожидании лучших времен.
Оценивая себя беспристрастно, я понимал, что мне вряд ли придется теперь бывать в таких домах, куда я был вхож в прежние, до моего падения, времена. Что же! Меня могли считать шалопаем, но я плевал на это; меня могли презирать, но меня утешало то, что сам я не считал себя достойным презрения. Теперешнее положение после тех блестящих ролей, какие мне выпадало играть, было унизительным; но хотя я и мог его стыдиться, оно меня не принижало полностью: Фортуна на этот раз отвернулась от меня, но я не терял надежд на ее благосклонность в будущем, ибо я был молод, а эта ветреная богиня почти никогда не отказывает молодости.
… В половине апреля 1746 года синьор Джироламо Корнаро, старший сын в семействе Корнаро делла Реньо, сочетался браком с девицей из дома Соранцо де Сен-Поль, и я имел честь присутствовать на этом торжестве… в роли деревенского скрипача. Я был среди многочисленных оркестрантов, игравших на балах, которые давались в течение трех дней в Палаццо Соранцо. На третий день, к концу праздника, за час до рассвета, усталый до изнеможения, я бросил свое место в оркестре и отправился домой. Спускаясь по лестнице, я увидел человека, судя по красной мантии сенатора, намеревающегося сесть в гондолу. Вынимая из кармана платок, он незаметно для себя обронил письмо. Я поспешил подобрать его и вручил сенатору находку. Он поблагодарил меня, спросил, где я живу, и предложил место в своей гондоле. Предложение было как нельзя кстати, я поклонился и был посажен на скамью слева от сенатора. Едва мы отчалили, он попросил меня встряхнуть его левую руку: он что-то перестал ее совсем чувствовать, я дернул его за руку изо всех сил, но тут же еле слышным голосом он сказал, что теперь онемела вся левая половина и что он умирает. Я отдернул полог, свет фонаря осветил его: лицо перекосилось, он действительно выглядел умирающим. Я крикнул гондольерам, чтобы они немедленно высадили меня, надо было найти хирурга и сделать кровопускание сенатору. Едва гондола успела коснуться набережной, я выскочил из нее и кинулся в ближайшее кафе, там мне указали адрес хирурга. Чуть ли не разбив ударами кулака дверь дома, я разбудил его и потащил, не дав ему времени снять ночной халат, к умирающему. В то время как врач делал свое дело, я разорвал на компрессы и бинты свою рубашку.
Приказав лодочникам налечь на весла, я через несколько минут доставил сенатора к его дому на Санта-Марина. С помощью проснувшихся слуг мы вынесли его из гондолы, перенесли в дом и положили на кровать в спальне. Он был почти без признаков жизни.
Приняв на себя роль распорядителя, я послал слугу привести как можно быстрее врача. Явившийся эскулап одобрил принятые мною меры и произвел второе кровопускание. Считая себя вправе остаться подле больного, я расположился рядом с его ложем в ожидании, когда ему потребуется моя помощь.
Через час, один за другим, появились два патриция, друзья больного. Оба они были очень встревожены и, узнав от гондольеров о моей роли в оказании помощи сенатору, подступили ко мне с расспросами. Я рассказал обо всем случившемся, они выслушали, и поскольку они даже не поинтересовались узнать, кто я, я скромно промолчал об этом.
Больной был недвижим, и только дыхание выдавало, что он еще жив. Ему сделали припарки и послали за священником, который, казалось, был необходим в этом положении. По моему настоянию все другие посещения были запрещены, и мы втроем остались в комнате умирающего до утра. Там же нам подали в полдень обед, довольно вкусный, который мы и съели, не отходя от кровати.
Вечером старший из двух патрициев сказал мне, что, если у меня есть дела, я могу идти, потому что они останутся на всю ночь в комнате больного. «И я, господа, — отвечал я твердым голосом, — проведу всю ночь в том же кресле, потому что если я отойду от больного, он непременно умрет; я знаю, что пока я рядом с ним, жизнь его в безопасности». Это решительное заявление заставило их не только с удивлением, но и с уважением посмотреть на меня.
Мы поужинали, и после ужина я узнал от этих господ (хотя я их и не расспрашивал ни о чем), что их друг сенатор младший брат прокурора Брагадина и носит ту же фамилию. Наш сенатор был знаменитый человек в Венеции. Он славился как своим красноречием и большим талантом в государственных делах, так и галантными приключениями в молодости. Много безумств совершил он ради женщин, да и они тоже натворили немало ради его красоты, элегантности и обходительности. Он много играл и много проигрывал и имел в лице своего брата злейшего врага, который даже обвинял его перед Советом Десяти в попытке отравления. Дело это слушалось несколько раз и было прекращено ввиду полной невиновности младшего брата. Однако столь страшное обвинение подействовало на недавнего жизнелюбца: он стал философом и как философ искал утешения в дружбе. Два горячо преданных ему друга были сейчас возле него. Один из них носил славную фамилию Дандоло, другой принадлежал к не менее известному дому Барбаро. Оба они были честные и добропорядочные люди; им, как и их другу, было около пятидесяти лет *. Врача, лечившего больного, звали Терро. Он избрал довольно странный метод лечения: утверждал, что для спасения пациента должно применить ртутные компрессы на грудь. Быстрое действие этого лекарства, обрадовавшее двух друзей, меня, напротив, напутало: за двадцать четыре часа мозг больного пришел в сильное возбуждение. Лекарь заявил, что он это предвидел, что ртуть дает нужный эффект и что эти явления проявятся скоро во всем организме, оживив циркулирующие в нем флюиды. В полночь наш больной буквально горел: я наклонился к нему — я увидел глаза умирающего и услышал тяжелое прерывистое дыхание. Тогда я разбудил его задремавших друзей и объявил, что их друг непременно умрет, если немедленно не приостановить действие злосчастного лекарства. В ту же минуту, не дожидаясь их ответа, я снял с его груди пластырь, тщательно обмыл грудную клетку теплой водой, и уже через три минуты мы услышали, как дыхание успокаивается, и скоро он погрузился в глубокий сон. И тогда, наконец, мы смогли тоже уснуть, обрадованнные, а особенно я, случившимся на наших глазах улучшением состояния нашего подопечного. Пришедший рано утром врач несказанно обрадовался, увидев своего пациента в хорошем состоянии. Но когда г-н Дандоло сообщил ему о принятых ночью мерах, он пришел в страшный гнев, говоря, что пренебрежение ртутью погубит больного, и поинтересовался, по чьему распоряжению были отменены его рецепты. И вдруг г-н Брагадин заговорил: «Доктор, — сказал он, — тот, кто освободил меня от ртутных компрессов, по-видимому, гораздо более сведущ в медицине, чем вы». И он указал на меня.
Я не знаю, кто выглядел более удивленным в этот момент: доктор ли, увидев перед собой совершенно незнакомого моладого человека, которого он, естественно, должен был принять за шарлатана и которого, тем не менее, объявили более сведущим, чем он, или я, только что, без всякого моего намерения, провозглашенный светилом медицины. Я постарался держаться с величайшей скромностью, хотя мне очень хотелось рассмеяться, врач же смотрел на меня со смешанным чувством замешательства и досады, как на наглого самозванца, дерзнувшего захватить его место. Наконец, он обратился к больному, сказав, что в таком случае он отказывается от лечения. Он ушел, предоставив мне превратиться в лейб-медика одного из самых знаменитых членов Сената Республики Венеция. В сущности, я уже был им, и это меня ничуть не испугало: твердым голосом сказал я больному, что надо только строго придерживаться режима, а там крепкая его натура и приближающаяся благодатная пора быстро поставят его на ноги.
Отставленный врач рассказал эту историю всему городу, и так как больному день ото дня становилось лучше, один из его родственников, допущенный, наконец, к его ложу, спросил, как же он не побоялся довериться в своем лечении какому-то театральному скрипачу. Г-н Брагадин резко прервал его, сказав, что познания этого скрипача не менее обширны, чем у всех медиков Венеции вместе взятых.
Этот синьор прислушивался ко мне, как к своему оракулу, и его друзья относились ко мне с тем же уважением. Это очень воодушевляло меня, и я с видом заправского знатока рассуждал о физических свойствах, поучал, цитировал никогда не читанных мною авторов.
Г-н Брагадин, имевший пристрастие ко всему таинственному и мистическому, сказал однажды, что я обладаю удивительно глубокими для столь юного возраста знаниями, и, очевидно, дело тут не обошлось без помощи сверхъестественных сил. Он просил меня не таиться и сказать ему всю правду.
Вот что такое случай и сила обстоятельств! Не желая обидеть моего благодетеля сомнением в его проницательности, я не стал объяснять, что он очень ошибается, я имел глупость сделать ему, в присутствии обоих его друзей, ошеломляющее, насквозь выдуманное мною, конфиденциальное сообщение: да, я действительно связан с таинственными силами, я владею особой числовой таблицей, с помощью которой я, задавая вопросы, предварительно зашифровав их цифрами, получаю ответы, тоже в цифрах, делающие для меня известным то, что неизвестно никому на свете. Г-н Брагадин сказал, что это Ключ Соломона, то, что в просторечье зовется каббалой*. Он спросил, кто выучил меня этой науке.
— Старик-отшельник, — ответил я без смущенья, — он жил в Испании в горах Карпанья. Я имел случай с ним познакомиться, когда попал под арест в испанской армии.
— Ты владеешь, — сказал сенатор, — истинным сокровищем, и от тебя самого зависит та великая польза, какую ты можешь извлечь из этого.
— Не знаю, какую пользуя могу извлечь из этой науки, — отвечал я, ведь ответы, получаемые от моей таблицы, чаще всего настолько туманны, что я ничего не могу в них понять. Хотя благодаря тому, что я составил однажды свою пирамиду, я имел счастье познакомиться с Вашим Превосходительством.
— Как же это?
— К концу второго дня праздника в доме Соранцо мне захотелось спросить у моего оракула, предстоит ли мне на балу какая-нибудь неприятная встреча. Я получил такой ответ: «Покинь праздник ровно в десять часов». Я послушался и встретил Ваше Превосходительство.
Три моих слушателя замерли пораженные. Г-н Дандоло первым попросил меня ответить на вопрос, который он мне сейчас предложит; истолкование ответа он возьмет на себя, потому что дело известно только ему одному.
Я вынужден был согласиться, за дерзость надо было расплачиваться. Он написал вопрос, дал его мне, я прочел и ничего не понял: тем не менее надо было отвечать. Если вопрос был настолько темен, что я ничего не мог понять, вполне естественно я ничего не должен был понять и в ответе. Я придумал четыре стиха, предварительно записал их цифрами, предоставив интерпретацию ответа вопрошавшему. Сам я, разумеется, сохранял вид полнейшего равнодушия и непонимания. Г-н Дандоло перечихал ответ несколько раз, удивился, понял все: это изумительно, это непостижимо, это язык небес! Цифры были всего лишь посредниками, но ответ был продиктован бессмертным разумом.
Радость г-на Дандоло побудила его друзей в свою очередь подступить ко мне с вопросами. Мои, совершенно непонятные мне самому, ответы привели их в экстатическое состояние. Я получил столько похвал, что мог только поздравить себя с обладанием чудесным даром, о котором я и не подозревал до сего дня. Разумеется, поскольку я увидел, что могу быть полезным Их Превосходительствам, я объявил им о своей всегдашней готовности к их услугам.
Тогда все трое спросили, сколько времени понадобится мне, чтобы посвятить их в тайны этого чудесного шифра. «Совсем немного времени, господа, — ответил я, — и я охотно посвящу в него вас. И хотя отшельник предупредил меня, что если я захочу поделиться с кем-либо открытой мне тайной, я умру на третий день, я не верю в эту опасность».
Г-н Брагадин, будучи человеком более сведущим, чем я, тут же возразил мне с весьма серьезным видом, что пренебрегать этой опасностью нельзя ни в коем случае. С этого момента никто из них не обращался более ко мне с подобной просьбой. Они решили, и совершенно справедливо, что если они смогут привязать меня к себе, то это сделает их как-то сопричастными к великой науке. Таким образом я стал жрецом-предсказателем, иерофантом этих трех синьоров, людей почтенных и доброжелательных, которых, однако, несмотря на всю их литературную образованность, трудно было назвать людьми истинно знающими. Они истово верили в химеры оккультных наук и в существование совершенно невозможных вещей. Они уже считали, например, что с моей помощью станут обладателями философского камня, универсальной медицины, лекарства всех лекарств; смогут стать собеседниками элементарных частиц материи и духа и даже, благодаря моему таинственному дару, проникнут в тайны всех правительств Европы.
Получив ответы на вопросы о минувшем, удостоверясь в великой силе моей науки, они приступили к выяснению тайн настоящего и будущего. Мне было нетрудно угадывать, поскольку мои ответы всегда были двусмыслены; я позаботился, однако, чтобы все прояснялось лишь после того, как событие произойдет: таким образом моя «каббала», подобно оракулу в Дельфах, не знала неверных пророчеств. Я постиг тогда легкость, с какою жрецы древности дурачили языческий мир; я увидел, как легко смогу обходиться с легковерными глупцами, и понял римского оратора, сказавшего об авгурах, что они не могут смотреть друг на друга без улыбки. Но я не понял и не смогу, наверное, никогда понять, почему Отцы Церкви, будучи не столь просты и невежественны, как наши евангелисты, не могут проникнуть в тайны оракулов и объясняют их предсказания кознями дьявола. Они не могли бы выставлять столь странное объяснение, знай они тайну моей «каббалы» и прочих ухищрений. В этом смысле трое моих почтенных друзей напоминали святых отцов: они были умны, но суеверны и совсем не философы. Правда, доброта их сердец не позволяла им приписывать точность моего оракула дьявольской ловкости, напротив, они считали, что мои ответы продиктованы ангелом.
С этими тремя оригиналами, заслуживающими всяческого уважения как за свои нравственные достоинства и порядочность, так и за их доверие ко мне и возраст, не говоря уж о благородстве происхождения, я провел чудесные дни. Правда, порой их неутолимая жажда знаний держала нас всех по десять часов кряду взаперти от остального мира.
В конце концов я сделал их своими ближайшими друзьями, рассказав обо всем, что происходило со мной раньше, не без утайки, однако, некоторых подробностей, дабы не делать их свидетелями смертных грехов. Разумеется, даже в собственных глазах я не выглядел вполне честным человеком, но если читатель, перед которым я исповедуюсь, знает этот мир и ведает человеческое сердце, пусть он задумается, прежде чем осуждать меня, и тогда, быть может, он признает, что я заслуживаю известной снисходительности.
Мне скажут, что если я хотел держаться правил поведения нравственного человека, мне не надо было бы искать дружбы с ними или же я должен был рассеять их заблуждения. Я бы не стал отрицать это, но ответил, что мне было двадцать лет, что я был всего лишь простым скрипачом, и, попытайся я открыть им глаза, они рассмеялись бы мне в лицо, назвали невеждой, а затем отвернулись бы от меня.
Да я и не имел никакого желания выступать в качестве апостола, и если б я принял героическое решение плюнуть на них, как только они признали меня за прорицателя, я бы оказался всего-навсего мизантропом, врагом и тех людей, которым я доставлял невинные радости, и самого себя, двадцатилетнего лолного сил и здоровья жизнелюбца. Я мог бы пренебречь вежливостью и милосердием, я мог бы оставить умирающего Брагадина, наконец, и в результате всего этого я допустил бы, чтобы три достойных человека стали, благодаря их мании, жертвами первого попавшегося пройдохи, который вытянул бы из них на свал химерические опыты все их состояние.
… Я выбрал, мне кажется, самое верное, самое благородное и самое естественное решение.
Благодаря дружбе с этими тремя людьми я получил удовольствие стать предметом пересудов и подозрений болтунов, чесавших языки в рассуждениях о феномене, который никак не могли объяснить. Вся досужая Венеция ломала голову, пытаясь понять, что связывает меня с этими тремя людьми: что общего у них, столь возвышенных, со мной, таким земным; у них, людей столь строгих нравов, со мной, распутным и дерзким гулякой.
В начале лета г-н Брагадин уже был в состоянии присутствовать в Сенате, и вот что он сказал мне накануне своего первого выхода из дому:
«Кто бы ты ни был, я обязан тебе жизнью. Все выбиравшие для тебя дороги, пытавшиеся сделать из тебя священника, доктора, адвоката, солдата, наконец музыканта, были жалкими глупцами, не понимавшими твоего предназначения. Но Бог послал ангела, и он привел тебя ко мне. Я узнал тебя и смог тебя оценить; чтобы стать моим сыном, тебе достаточно назвать меня отцом, их; той же минуты все в моем доме будут считать тебя таковым до дней моей смерти. Твои комнаты готовы, распорядись перенеси туда свои вещи; у тебя будет слуга, в твоем распоряжении будет гондола, ты будешь есть за моим столом и получать десять цехинов в месяц на карманные расходы. В твоем возрасте я получал от моего отца меньше. Не обязательно, чтобы ты сразу же позаботился о своем будущем, развлекайся, если хочешь, но прошу тебя помнить, что я твой друг, а не только отец, и рассчитывай на мои советы всегда, когда они тебе понадобятся; во всем, что с тобой будет происходить, я буду тебе верным, повторяю, другом*.
Я бросился перед ним на колени, чтобы выразить всю свою признательность, а потом обнял его, произнеся заветное слово „отец“. Од, прижав меня к сердцу, назвал дорогим сыном; я обещал ему послушанием любовь. После этого два?ш друга, остававшиеся все еще в палаццо, явились также меня обнять, и мы поклялись друг другу в вечной братской дружбе.
Такова, любезный читатель, история моей метаморфозы и конец приключения, превратившего меня из жалкого скрипача, пиликающего в оркестрике, в богатого и благородного отпрыска знатной фамилии-. Фортуна, которой угодно было явить мне еще раз образчик своей непостоянной натуры, осчастливила меня в то время, когда я шел по пути, никак не связанным с благоразумием. Она не обладала, однако, властью заставить меня подчиниться законам сдержанности и осмотрительности, которые одни только могли обеспечить мое прочное будущее.
Мой пылкий характер, непреодолимая склонность к удовольствиям, непобедимое стремление к независимости вряд ли могли смириться с теми условиями, которые диктовало мне мое новое положение: я не мог быть ни осторожным, ни предусмотрительным. Поэтому я начинал жить, стараясь быть свободным от всего, что могло ограничить мои склонности, я полагал возможным для себя стать выше предрассудке».
Итак, я решил вести жизнь полностью свободного человека в стране, подчиненной аристократическому наследственному правительству, это не удалось бы и в том случае, если та же капризная фортуна сделала бы меня членом этого правительства, ибо Республика Венеция считала первым своим долгом охранять незыблемость порядка*. В конце концов, она сделалась рабой так называемых государственных соображений. Ей пришлось отдать, все в жертву этим соображениям, этому raison d'Etat (Государственный разум)
Но оставим эту материю, ставшую с недавних пор общим местом для всех; род человеческий, во всяком случае а Европе, убедился, что безграничная свобода ничуть не зависит от общественного строя. Я задел эту тему только для того, чтобы дать читателю представление о моем образе жизни в те времена, когда я начал торить дорогу, приведшую меня в конце концов в республиканскую государственную тюрьму.
Достаточно богатый, одаренный от природы приятной внешностью и обаянием, отчаянный игрок, настоящий дырявый кармаи, острый и находчивый собеседник, поклонник всех хорошеньких женщин, не терпящий соперников, любитель веселых компаний, я мог возбуждать ненависть; но всегда готовый расплачиваться собственной персоной, я считал, что могу себе позволить все, и видел мой долг в том, чтобы преодолевать любые стесняющие меня преграды.
Подобное поведение не могло нравиться трем почтенным особам, превратившим меня в своего оракула, но они предпочитали молчать. Лишь добрейший Брагадин заметил как-то, что я повторяю все безумства его молодости и что мне придется платить за них, когда я подойду к его теперешнему возрасту. Конечно, я пренебрег предостережением- этого уважаемого мною человека и продолжал жить, как жил. И вот первый урок, который дала мне его мудрая опытность.
Я свел знакомство с молодым польским дворянином Завойским. В ожидании получения денег из своего отечества он жил на то, что охотно ссужали ему венецианцы, очарованные внешностью и чисто польскими манерами. Мы сдружились, я открыл ему свой кошелек; добавлю, что он сделал то же самое еще с большей широтой через двадцать лет в Мюнхене. Это был славный малый, не слишком, правда, большого ума, но и такого вполне хватало ему для хорошей жизни. Он умер лет пять-шесть тому назад министром пфальцского правителя.
Однажды во время прогулки этот любезный молодой человек представил меня некоей графине, очень мне понравившейся. Вечером мы отправились к ней с визитом и после знакомства с ее супругом, графом Ринальди, были приглашены отужинать. Муж ее, между тем, держал банк, и я, понтируя вместе с очаровательной графиней, выиграл пятьдесят дукатов.
В восторге от столь приятного знакомства, на следующее утро я отправился к Ринальди один. Граф встретил меня извинениями: жена еще не поднялась, и ей придется принять меня, не вставая с постели. Я был введен в спальню. Графиня обошлась со мной самым непринужденным образом и, оставшись со мной наедине, повела дело столь искусно, что, ничем не скомпрометировав себя, сумела мне внушить большие надежды. В тот момент, когда я приготовился откланяться, я получил от нее приглашение на ужин. Вечером снова была игра, и я, играя, как и накануне в паре с графиней, опять оказался в выигрыше. Я покинул их дом окончательно влюбленным.
На следующий день я опять отправился туда, надеясь найти графиню еще более расположенной ко мне, но когда я попросил доложить о себе, мне было сказано, что графини нет дома. Я не замедлил явиться вечером. После многочисленных извинений банк снова был сооружен, и я проиграл все, что выиграл накануне. После ужина, отпустив всех посторонних, хозяин решил предоставить мне и Завойскому возможность реванша. Денег у меня уже не оставалось, я играл на честное слово, и когда мой проигрыш достиг пятисот цехинов, граф сложил карты. На этот раз мое возвращение домой было печальным. Честь обязывала меня завтра же заплатить долг, а у меня не было ни гроша. Любовь еще более усиливала мое отчаянье: я предвидел свое безмерное унижение в глазах любимой женщины. Это состояние столь явственно отражалось на моем лице, что не могло укрыться от глаз г-на Брагадина. Очень дружески он стал расспрашивать меня и просил во всем довериться ему, я понял, что ничего другого не остается, и рассказал, по наивности, всю историю, закончив словами, что я обесчещен, а жить обесчещенным не смогу. Он утешил меня, сказав, что в этот же день заплатит мой долг, если я обещаю ему никогда не играть на честное слово. Поцеловав ему руку, я охотно принес такую клятву. Затем я отправился прогуляться, чувствуя, как спадает с души огромная тяжесть: я знал, что мой добрый отец вручит мне к вечеру пятьсот золотых монет, и радовался тому, как восхитится моей точностью прелестная графиня. Надежды мои снова расцветали, и мне было не до сожалений о столь крупной сумме. Однако, думая о великодушной щедрости моего благодетеля, я твердо решил никогда не нарушать данную ему клятву. Я весело пообедал вместе с моими тремя друзьями без малейшего упоминания о докучном деле. Едва мы поднялись от стола, как слуга вручил г-ну Брагадину письмо и какой-то пакет. Вскрыв письмо и отослав слугу, он попросил меня пройти с ним в его кабинет. Как только мы затворили за собой дверь, он протянул мне пакет: «Вот, сказал он, — возьми пакет, это твое». Открыв пакет, я обнаружил в нем сорок цехинов. Видя мое удивление, г-н Брагадин усмехнулся и дал мне еще и письмо, которое содержало в себе следующее: «Г-н Казанова должен знать, что игра, которая велась минувшей ночью, была всего лишь шуткой: он мне ничего не должен. Моя жена посылает ему половину суммы, которую он проиграл наличными. Граф Ринальди».
Видя мое недоумевающее лицо, г-н Брагадин смеялся от всей души. Все поняв, я бросился ему на шею со словами благодарности и обещаниями впредь быть умнее. Завеса спала с моих глаз: я почувствовал себя выздоровевшим от любви, и только горечь от того, что я был обманут вдвойне — и мужем, и женой, — осталась в моем сердце.
На другой день рано утром меня навестил Завойский, чтобы сообщить, что меня ждут к вечеру и что он восхищен моей щепетильностью в уплате долгов чести. Я не стал разубеждать его, но никогда больше не бывал я у графа Ринальди. Только через шестнадцать лет я встретил его еще раз в Милане. Завойского же я посвятил во всю эту историю только в 1787 году в Карлсбаде.
Через три или четыре месяца я получил еще один, не менее весомый урок Завойский познакомил меня с неким французом по фамилии Л'Аббадье, который ходатайствовал перед правительством о получении места инспектора сухопутных войск Республики. Назначение это зависело от Сената, я представил его моему покровителю, и поддержка французу была обещана. Однако инцидент, о котором я сейчас расскажу, помешал выполнению этого обещания.
Как-то мне для уплаты неотложных долгов понадобилось сто цехинов, и я попросил их у своего опекуна.
— А почему бы, мой милый, — спросил он меня, — тебе не доставить такое удовольствие г-ну Л'Аббадье?
— Я не решаюсь, дорогой отец.
— А ты решись, я думаю, что он охотно ссудит тебе эту сумму.
— Я в этом очень сомневаюсь, но попробую.
Я увидел Л'Аббадье назавтра и после короткой преамбулы изложил ему, какого рода услугу я ожидаю от него. Он рассыпался в извинениях, привел тысячи причин, сказал все, что положено говорить, когда хотят вежливо отказать в просьбе. Я откланялся и поспешил к своему патрону рассказать ему о моей неудачной попытке. Улыбаясь, он сказал мне, что этот француз совсем не так умен, как казался.
Беседа эта происходила именно в тот день, когда назначение должно было обсуждаться в Сенате. Я отправился в город по своим делам или, точнее сказать, по своим забавам, вернулся я поздно и отца увидел только на следующее утро; поздоровавшись, я сказал ему, что собираюсь пойти с поздравлениями к новому инспектору.
— Избавь себя от этого труда, сын мой, Сенат отказал в ходатайстве.
— Как? Три дня назад Л'Аббадье был совершенно уверен в противном!
— Он не ошибался, декрет был бы уже подписан, если бы я не выступил против. Я разъяснил Сенату, что столь важный пост нельзя поручить иностранцу.
— Я очень удивлен, ведь Ваше Превосходительство еще вчера не думали об этом.
— Ты прав, но до вчерашнего дня я не знал его достаточно хорошо. А вчера я понял, что у этого субъекта совсем не та голова, какая нужна на этой должности. Разве человек, находящийся в здравом уме, может отказать в такой безделице, как сотня цехинов? Этот отказ стоил ему важного места и трех тысяч экю, которые он получал бы в этой должности.
Выйдя из дому, я неожиданно встретил Завойского; с ним был и Л'Аббадье, которого я никак не хотел увидеть. Этот последний был в ярости.
— Если бы вы предупредили меня, что сотня цехинов нужна для того, чтобы заткнуть глотку Брагадину, я бы нашел возможность доставить вам эту сумму.
— Если бы у вас была голова инспектора, вы бы сами могли догадаться об этом.
Этот злопамятный человек оказался мне весьма полезным; он рассказывал об этом случае всем, кто желал его слушать; с тех пор всякий нуждающийся в помощи моего покровителя обращался сначала ко мне. Вскоре все мои долги были уплачены…
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Тек, под строгим, но надежным покровительством богатого и знатного венецианца начинает Казанова третье десятилетие своей жизни, которое окончится заключением в страшную венецианскую тюрьму «Пьомбн» («под Пломбами»). Больше всего он занят любовными приключениями, список его подруг разнообразен: от соблазненной крестьянской девушки до прославленной венецианской куртизанки, от титулованной дамы высшего света до дочери прачки. Зачастую, по его собственному признанию, «он влюбляется, чтобы разогнать скуку». Привязанности его кипучи, но кратки. Самая продолжительная загадочная француженка Лнриетта (этот эпизод послужил основой для пьесы М. Цветаевой «Приключение») провела с ним целых три месяца.
Второй страстью Казаковы были карты, игра. Он сам пишет, что ценил лишь те деньги, которые добывал за карточным столом. Но постепенно появляется и еще один источник дохода. Став невольно (см. историю лечения сенатора Брагадина) магом и кудесником, Казанова мало-помалу втягивается в «общение со сверхъестественными силами». Для этого ему приходится заниматься и химией, и медициной, и исследованиями различных старинных манускриптов. Все это помогает ему дурачить многих простаков, но все чаще привлекает внимание властей: обвинение в чародействе и магии было даже в просвещенном XVIII веке достаточно серьезным.
Так прожигает в погоне за удовольствиями свою жизнь этот талантливый, смелый человек. Поле его деятельности пока что Италия, он колесит по городам и весям этой страны: Милан, Матуя, Парма, Чезена. Но в конце концов он вынужден покинуть не только Венецию, но и выехать за пределы Италии. Казанова оказывается в Париже. Здесь он занимается все тем же: женщины, карты, магия. После Парижа поездка по Европе: Дрезден, Вена. Наконец, после нескольких лет отсутствия он возвращается в родной город. Он повидал Европу, познакомился со многими выдающимися людьми и полицией двух крупнейших европейских столиц. И вот он в Венеции, ему л*. лет, почти три года он провел вдали от родного города, от палаццо Де Браг-дин.
Итак, я возвратился в свое отечество. Чувства, которые я испытывал, знакомы каждому истинно мыслящему человеку, когда он вновь видит места, давшие его разуму и сердцу первые впечатления.
В моем кабинете я с радостью нашел полное «статус кво». Слой пыли толщиной в палец на моих бумагах свидетельствовал, что ничья рука не нарушала их покой за эти годы.
На третий день после возвращения я приготовился сопровождать на гондоле выход «Бучинторо»*. На этом корабле новый дож, согласно древнему обычаю, отплывал для церемонии обручения с Адриатическим морем, вдовой стольких мужей и при этом всегда целомудренной невестой. Дурная погода вынудила, однако, отложить торжество, и я, воспользовавшись этим, отправился вместе с г-ном Брагадином в Падую. Мой покровитель, который так празднично провел свою молодость, с годами стал искать тишины и покоя и всегда удалялся из Венеции накануне шумных торжеств. Проводив его до Падуи и отобедав там, я попрощался с ним и отправился в обратный путь, наняв почтовую карету. Случись мой отъезд двумя минутами раньше или позже, никогда не произошло бы со мной то, что произошло, и судьба моя сложилась бы совсем иначе. Читатель убедится в этом.
Выехав в роковую минуту из Падуи, я около Оридажо встретил почтовый кабриолет, запряженный двумя шедшими крупной рысью лошадьми. Едва успел я разглядеть внутри очень хорошенькую женщину и мужчину в немецкой униформе, как кабриолет опрокинулся. Не раздумывая, я выскочил на ходу из кареты и успел подхватить даму, которая вот-вот и упала бы в воды Бренты. Целомудренной рукой я восстановил порядок ее туалета, нарушенный столь неожиданным падением.
Цел и невредим к нам подошел ее спутник, и прекрасная незнакомка припала рыдая к его груди, потрясенная, по-моему, не столько падением, сколько нескромным поведением Я: воих юбок, открывшим постороннему взору то, что порядочная женщина не показывает незнакомцу. Затем последовали йчагодарности, она называла меня своим спасителем и даже ангелом-хранителем.
Наши почтальоны подняли кабриолет, дама отправилась в Падую, я в Венецию, где едва успел надеть маску и поспешить в Оперу.
Назавтра ранним утром я уже был в маске, чтобы отправиться вслед за «Бучинторо», который, воспользовавшись прекрасной погодой, должен был выйти к Лидо для величественной и смехотворной церемонии. Это не то что редкое, а единственное в своем роде бракосочетание проходит под наблюдением Адмирала Арсенала, отвечающего головой за благоприятную погоду: малейший порыв противного ветра может опрокинуть корабль и сбросить в воду дожа со всей сиятельной синьорией, посланниками и папским нунцием, призванным освятить этот шутовской брак, к которому венецианцы относятся с суеверным почтением. Чтоб усугубить несчастье, при всех дворах Европы не преминули бы заметить, что наконец-то дож полностью осуществил свои обязанности супруга.
Сняв маску, я пил кофе под арками Прокураций на Сан-Марко, когда проходившая мимо маскированная дама игриво ударила меня по плечу веером. Не узнав маску, я не придал этому заигрыванию никакого значения и, допив спокойно свой кофе, встал и пошел к набережной Сепулькре, где меня ждала гондола Брагадина. Какой-то уличный торговец демонстрировал за десять су изображения различных чудовищ. Среди зрителей я увидел ударившую меня. Подойдя к ней, я спросил, по какому праву она позволяет себе бить меня.
— По праву спасенной вами. За то, что вы не заметили меня!
Так это была дама из кабриолета на берегу Бренты! Я поклонился и спросил, собирается ли она посмотреть на церемонию.
— Охотно, если б у меня была надежная гондола.
Я предложил свою, довольно вместительную, и, переговорив с сопровождавшим ее офицером в маске, она согласилась.
Прежде чем разместиться в гондоле, я попросил их открыть лица, но они сказали, что у них есть резоны оставаться неузнанными. Тогда я спросил, не принадлежат ли они к какому-либо иностранному посольству; в таком случае я, хотя и с величайшим сожалением, вынужден просить их выйти из гондолы — на гребцах моих ливреи патрицианского дома, и мне не хочется иметь неприятности с государственной инквизицией. «Нет, — отвечали они, — мы венецианцы»*.
Мы двинулись за «Бучинторо», и, сидя рядом с дамой, я решился на кое-какие вольности, но не встретил понимания: она пересела на другое место. После окончания торжества мы возвратились в Венецию, и офицер сказал мне, что если я соглашусь отобедать в Соваджо, они мне будут весьма обязаны. Я согласился, мне было любопытно узнать поближе эту женщину — желание вполне естественное, если вспомнить, что открылось моему взору при падении из экипажа. Офицер поспешил вперед распорядиться насчет обеда, и мы остались вдвоем.
Я сразу же признался красавице, что влюблен в нее, что у меня есть в Опере ложа и она в полном ее распоряжении и, если мне будет позволено надеяться, что я не потеряю время напрасно, я буду верным ее слугой до окончания карнавала.
— Если вы намерены быть суровой со мной, прошу вас не стесняться и сказать об этом без обиняков.
— А я прошу вас также откровенно сказать, за кого вы меня принимаете?
— За совершенно очаровательную женщину, будь вы княгиня или окажись из более низкого сословия. Итак, я осмелюсь надеяться, что вы будете ко мне милостивы, в противном случае позвольте сразу же после обеда откланяться.
— Вы вольны поступить как вам будет угодно, но я надеюсь, что после обеда вы перемените тон; тот, что вы избрали сейчас, мало располагает к себе. Мне кажется, что прежде чем приступать к подобным объяснениям, надобно познакомиться. Вы этого не чувствуете?
— О! Разумеется, чувствую, но я так боюсь быть обманутым!
— И этот страх подсказал вам сразу начать с конца? Странно…
— Я прошу только одного ободряющего слова. Произнесите его, и я тут же стану смиренным, скромным и покорным.
— Утихомирьтесь!..
Офицер ждал нас у дверей. Как только мы поднялись в комнату, она сняла маску и оказалась еще привлекательней, чем накануне. Мне оставалось только узнать теперь, был ли офицер ее мужем, любовником, родственником или надзирателем, так как, начиная авантюру, я хотел знать, какого именно сорта мне предстоит приключение. Итак, я предложил ей ложу, и она согласилась. Но ложи у меня не было. И после обеда я, под предлогом неотложного дела, оставил их на некоторое время. Мне удалось снять ложу в Опера-буффо, где блистали Пертичи и Ласки. После спектакля я пригласил их поужинать, а затем отвез домой на моей гондоле. Под покровом ночи я добился от красавицы всех милостей, каких можно добиться в присутствии третьего, наряженного ее сторожить. При прощаньи он сказал мне:
— Ждите завтра от меня новостей. — Где и каким образом? — Не беспокойтесь, я вас найду.
На следующее утро мне доложили, что меня спрашивает какой-то офицер, это был он. После обычных любезностей я поблагодарил его за честь, оказанную мне вчера, и спросил, с кем имею удовольствие говорить. Вот что он мне ответил, излагая все очень складно, но не глядя мне в глаза: «Мое имя П. К. Мой отец богатый и уважаемый финансист, но мы с ним не ладим. Я живу на набережной Сан-Марко. Дама, которую вы видели со мной, урожденная О., жена биржевого маклера К., а ее сестра супруга патриция П. М. Г-жа К. в ссоре со своим мужем, и я причина этой ссоры, так же как она — причина моей ссоры с отцом.
Эта униформа на мне потому, что я имею патенту на звание капитана австрийской армии, но я никогда там не служил. У меня подряд на поставку Венеции говядины из Штирии и Венгрии; это дает мне десять тысяч флоринов в год. Однако сейчас возникли неожиданные трудности: злостное банкротство и сверхординарные затраты поставили меня в крайне тяжелое положение. И вот я, будучи наслышан о вас уже четыре года, страстно хотел познакомиться с вами. Я уверен, что само небо устроило позавчера нашу встречу. Надеюсь, что нас свяжут узы самой верной дружбы, и потому я предлагаю вам дело, в котором вы ничем не рискуете, а мне окажете столь нужную мне сейчас поддержку».
Далее он говорил о переводных векселях, которые я должен был акцептировать, о говядине, задержанной в Триесте и служащей гарантией погашения долга, о секвестре, который я могу на нее наложить, и т. д. и т. п.
Крайне удивленный и этим разговором, и этим совершенно химерическим проектом, я отказался от его предложений. С удвоенным красноречием принялся он снова убеждать меня, но я резко охладил его пыл, сказав, что не могу понять, почему он решился обратиться, имея многочисленные связи и знакомства, к человеку, которого только что узнал.
В конце концов он откланялся со многими извинениями, сказав на прощанье, что надеется увидеть меня вечером на площади Сан-Марко, где он будет с г-жой К. Он оставил мне и свой адрес, прибавив, что в отсутствие отца он по-прежнему живет в его доме. Это означало, что я должен был отдать ему визит; будь я поумней, я бы этого не сделал, но назавтра, побуждаемый моим злым гением и рассудив, что это всего лишь простая, ни к чему не обязывающая вежливость, я отправился к нему.
Накануне вечером я избежал встречи с ним и его дамой, справедливо решив, что эта пара намерена меня одурачить, и я лишь потеряю время, ухаживая за его возлюбленной. Поэтому среди радостных восклицаний, которыми он встретил меня, как только слуга ввел меня в его комнату, прозвучали и сожаления, что мы не встретились вечером. Затем он снова заговорил о своем деле и стал совать мне в нос кучу каких-то бумаг; это мне наскучило, и я собрался уходить, как вдруг он остановил меня, сказав, что он должен представить мне свою мать и сестру.
Выйдя из комнаты, он вернулся через две минуты с ними. Мать была женщиной средних лет весьма респектабельной внешности, но дочь оказалась образцом красоты*. Я был поражен. Вскоре чересчур доверчивая мать попросила позволения вернуться к себе, но дочь осталась. Уже через полчаса я был совершенно покорен ею. Я был восхищен всем: и ее умом, живым, наивным и неожиданно новым для меня, ее скромностью, ее свежестью, проявлениями ее чувств и непосредственными и утонченными, ее искренней веселостью, словом, всем, что составляло ее очарование, всем этим ансамблем качеств, которые всегда действовали на меня безотказно и превращали меня в раба женщины, превосходящей все, что можно было себе представить.
Мадемуазель К. К.* выходила из дому только в сопровождении матери, которая хотя была и набожна, но снисходительна. Читала она только те книги, которые давал ей ее батюшка, человек нравов строгих, поэтому ей не довелось прочитать еще ни одного романа, и она горела желанием прочитать их. Она совсем не знала Венеции, их дом никто яе посещал и некому было сказать юной девице, что она истинное чудо.
Брат ее писал что-то за столом, а я беседовал с нею, вернее отвечал на ее многочисленные вопросы. Удовлетворяя ее любопытство, я был вынужден добавить к тем представлениям, которые v нее уже сложились, новые мысли и идеи, чрезвычайно ее удивлявшие: ведь в душе ее царил еще полный хаос. Единственное, чего я не сказал ей, так это то, что она прекрасна и что я без ума от нее.
В глубокой задумчивости покинул я этот дом: душа моя была тронута всем тем, что открыл я в его восхитительной обитательнице. Первой моей мыслью было никогда не видеть ее больше: ведь я не чувствовал себя человеком, способным пожертвовать своей свободой, прося руки этого неповторимого создания, хотя и считал, что только так можно составить мое счастье.
Прошло два дня со времени моего визита к П. К. Он рассказал мне, что сестра только и говорит обо мне, вспоминает все те вещи, которых наслушалась от меня, а ее матушка также очень довольна новым знакомством.
«Она была бы вам хорошей партией, — добавил он, — у нее десять тысяч дукатов приданого. Если б вы завтра навестили нас, мы бы выпили кофе и поговорили с матушкой и сестрой».
Я поклялся себе, что ноги моей у них не будет, и нарушил эту клятву. В подобных случаях человек легко становится клятвопреступником.
Я провел три часа в разговорах с этой прелестной особой и покинул ее совершенно влюбленным. Уходя я сказал, что завидую тому, кто станет ее мужем, и этот комплимент, первый такого рода с моей стороны, заставил ее очаровательно покраснеть.
Дома я тщательно проэкзаменовал себя, свое чувство к К. К., и пришел в замешательство: я не мог с нею поступить ни как порядочный человек, ни как распутник. Мне необходимо стало рассеяться, и я отправился играть. Игра часто помогает забыть о любви. В этот раз я играл удачно и хорошо наполнил свой кошелек…
И вот П. К. снова у меня на следующий день. С довольным видом он сообщил, что мать позволила сестре пойти в Оперу с ним, что малютка в восторге, так как она еще ни разу не была в Опере, и что я могу к ним присоединиться.
— А ваша сестра знает, что вы хотите пригласить меня?
— Это для нее праздник!
— А ваша матушка знает?
— Нет, но когда она узнает, это ее ничуть не огорчит: вы пользуетесь у нее полнейшим доверием.
— Так я постараюсь достать ложу.
— Отлично, вы подождите нас в обычном месте.
Хитрец не проронил ни слова о векселях; в его мозгу родился новый замысел: видя, что я не волочусь за его дамой и влюблен в его сестру, он надумал продать ее мне подороже. Я понравился и матери, и дочери, и они, по-видимому, не станут противиться его плану. Я решил не отвергать этого предложения: откажись я, он, чего доброго, подыщет нового, менее щепетильного претендента. — Эта мысль казалась мне непереносимой, во всяком случае, мне казалось, что со мной девушка будет в большей безопасности.
Я нанял ложу в Сан-Самуэле и прибыл на условленное место задолго до назначенного час. Они появились: как прелестно выглядела моя юная приятельница! На ней была чудесная элегантная маска, он был в обычной своей униформе. Чтобы не нарушить ее инкогнито, я поспешил посадить их в свою гондолу. Он попросил высадить его возле дома его дамы, он навестит больную и присоединится к нам позже, придет прямо к нам в ложу. Меня удивило, что К. К. совершенно спокойно и естественно отнеслась к тому, что мы остались в ней вдвоем в гондоле: очевидно, брат предупредил ее о своих намерениях.
Не зная, о чем говорить с ней, ибо ни о чем, кроме любви, я не мог говорить, я молча любовался ею. В ожидании начала спектакля мы не спеша совершали прогулку по Большому Каналу.
— Скажите же мне что-нибудь, — сказала она. — Вы только смотрите на меня и молчите. Наверное, вы огорчены, что пожертвовали для меня временем: ведь брат собирался повести вас к своей подруге, а она, говорят, редкая красавица.
— Я видел эту даму. — Она к тому же и очень умна?
— Возможно, но я не мог этого заметить, я ведь никогда не был у нее, да, признаться, и не испытываю никакого желания. Так что не думайте, милая К. К., что я принес сегодня большую жертву.
— А я все-таки думаю, что это так, потому что вы молчите и у вас грустный вид.
— Мое молчание объясняется тем, что я смущен тем доверием, какое вы мне выказываете.
— Мне очень приятно, но почему же я не должна вам доверять? Я с вами чувствую себя гораздо свободнее и увереннее, чем с братом. И матушка сказала, что по вам сразу видно, что вы человек порядочный и благородный. Да вы и неженаты: это первое, что я узнала о вас у брата. Вы помните, как вы сказали мне, что завидуете тому, кто станет моим мужем? Я в ту же секунду подумала о том, что женщина, на которой вы женитесь, будет счастливейшей женщиной Венеции.
Невозможно описать действие, какое произвели на меня эти наивные, искренние, простодушные слова. Как жаль, что я не мог тут же запечатлеть на этих свежих невинных устах пламенный поцелуй! И в то же время эта невозможность придавала особую сладость моему чувству.
— Если наши чувства так совпадают, — сказал я, — разве мы не могли, дорогая К. К., быть счастливыми и неразлучными? Но я гожусь вам в отцы.
— В отцы? Что за вздор! Да знаете ли вы, что мне уже четырнадцать лет!
— А вы знаете, что мне уже двадцать восемь?
— Ну, вот! Разве у мужчины в этом возрасте может быть такая взрослая дочка? Мне смешно даже подумать, что вы можете быть моим отцом!
Время спектакля наступило, мы вышли из гондолы и вскоре уже сидели в ложе. Спектакль поглотил К. К. полностью. Ее брат появился только к концу оперы, это, видимо, входило в его расчеты. Я предложил им поужинать, и удовольствие видеть отменный аппетит этой очаровательной особы заставило меня забыть, что я сам сегодня ничего не ел с утра…
После ужина брат ее сказал, что я влюблен в нее и поэтому страдаю и уменьшить мои страдания можно, если он позволит мне поцеловать ее. Вместо ответа она повернулась ко мне и приблизила свои улыбающиеся, так и зовущие к лобзаниям губы. Желание испепеляло меня, но еще больше я не хотел искушать эту чистоту и невинность. Поэтому я лишь чуть тронул губами ее щеку.
— Что это за поцелуй! — закричал П. К. — Ну-иа, по-настоящему! Поцелуй любви!
Я не шевельнулся: несносный подстрекатель уже порядком надоел мне, но сестра повернулась к нему и сказала:
— Не настаивай! Ты же видишь, что я не нравлюсь ему. Этот ответ решил все: я не мог больше владеть собой. Со всем своим пылом я воскликнул: «Как! Дорогая К. К., вы приписываете отсутствию чувства мою сдержанность? Вы считаете, что вы мне не нравитесь? Если поцелуй может разубедить вас, то вот он, и вы сейчас узнаете, какие чувства я питаю к вам!» Я умирал от жажды поцеловать ее. И вот, сжав ее в объятьях, я припал к ее губам жарким и долгим поцелуем. Она почувствовала себя, наверное, голубкой в когтях хищника; потрясенная моей страстью, она высвободилась из объятий и, чтобы скрыть свое смущение, снова спрятала лицо под маской. Брат ее был в восторге.
Я спросил, по-прежнему ли она думает, что не нравится мне.
— Вы меня разубедили, — ответила она. — Но не надо так меня наказывать за недоверчивость.
Это было сказано так мягко и искренне, но брат ее назвал этот ответ глупостью.
Мы расстались. Сомнений не было, я любил ее, но какая-то неясная тревога не покидала меня.
Читатель увидит в дальнейшем, как будет развиваться моя любовь и в какие события она меня вовлечет.
Назавтра П. К. вошел ко мне с видом триумфатора и сообщил, что сестра рассказала матери, что мы любим друг друга и что если ей придется выходить замуж, она будет счастлива только со мною.
— Я боготворю вашу сестру, — сказал я, — но уверены ли вы, что ваш отец отдаст ее мне?
— Не думаю, но он уже стар. Подождите, а пока любите друг друга. Моя мать позволила ей идти сегодня в Оперу с нами.
— Так мы идем, мой друг!
— Я должен попросить вас о маленькой услуге.
— Располагайте мною.
— Тут продается, и очень недорого, великолепное кипрское вино. Я могу приобрести бочку под заемное письмо на шесть месяцев. Я уверен, что с выгодой перепродам его. Но торговец просит ручательства, а вас он знает; если бы вы могли поручиться за меня…
— С удовольствием!
Я произнес эти слова, конечно, не от чистого сердца, но я был смертельно влюблен, а какой влюбленный рискнет отказать в ус луге тому, кто может легко разрушить его счастье? Мы условились о вечернем свидании и расстались довольные друг другом.
Я поспешил за покупками. Я купил дюжину пар перчаток, столько же пар шелковых чулок и пару вышитых подвязок с золотыми пряжками. Так я устроил себе праздник первых покупок для новой возлюбленной.
Нечего и Говорить, что я был на месте встречи точно в назначенный час. Однако меня уже ожидали. Такое внимание могло польстить, если бы мне не были ясны планы П. К. Он тут же сказал, что дела заставляют его нас покинуть и что мы увидимся только в театре. Он ушел, и я предложил К. К. прокатиться пока что в гондоле.
— Нет, — ответила она. — Пойдемте лучше в сады Джудекка*.
— С удовольствием.
Гондола доставила нас к знакомому мне саду, полным хозяином которого на весь день я мог стать всего за один цехин. Распорядившись о приготовлении обеда, я привел ее в комнаты, где мы сняли маски и спустились в сад. Моя юная подруга, почувствовав себя на свободе, принялась резвиться и скакать, как молодая лань. Остановившись, чтобы перевести дыхание, она взглянула на меня и залилась смехом: так рассмешил ее вид погруженного в молчаливое восторженное созерцание человека. И тут она предложила мне бежать наперегонки; это мне понравилось, я согласился, но спросил, а каким будет приз победителя.
— Проигравший, — предложил я, — выполнит любое желание победителя.
— Идет!
Мы определили конечную точку и побежали. Я не сомневался в победе, но решил проиграть, чтобы посмотреть, что она от меня потребует. Я берег свои силы, она бежала всерьез, победила и задумалась, не зная, какой штраф наложить на побежденного. Наконец она выбрала: я должен был найти спрятанное ею кольцо; она спрятала его на себе, следовательно, в мое распоряжение предоставлялась вся ее персона. Очаровательная выдумка, обязывающая меня, однако, к сугубой осторожности: я не должен был вспугнуть эту простодушную невинность и не злоупотребить ею. Мы уселись на траву, и я приступил к поискам: обшарил ее карманы, складки корсета и юбки, туфли и, наконец, подвязки, которые она носила гораздо выше колен. Все было напрасно. Но кольцо было на ней, и я обязан был его найти. Читатель уже догадался, что я с самого начала подозревал, куда запрятала его моя милая, но разве откажешь себе в удовольствии продлить эту сладостную игру! Наконец кольцо обнаружилось в лощине между двумя самыми прекрасными холмами, которые когда-либо создавала природа. Она не могла не заметить моего волнения в момент, когда я извлекал бесценный предмет моих поисков.
— Почему вы так дрожите? — спросила она.
— Я дрожу от радости, что смог найти так хорошо спрятанную вещь. Но я требую реванша, и на этот раз вы не победите!
— Посмотрим!
Мы снова начали состязание: на этот раз она бежала не с таким старанием, и я надеялся легко одержать победу. Я обманулся: она просто берегла до времени силы и, когда мы миновали две трети пути, она прибавила, и я понял, что проигрываю. Тогда я применил военную хитрость, как нельзя более удавшуюся: шлепнулся с размаху наземь и растянулся на земле издавая жалобные стоны. Она кинулась ко мне и чуть ли не со слезами попыталась меня поднять на ноги. Тогда я вскочил и стремительно бросился вперед. Конечно, я пришел первым, оставив ее далеко позади себя. Запыхавшись, она сказала:
— Так вы совсем не ушиблись при падении?
— Да нет, я же упал понарошку.
— Понарошку? Чтобы меня обмануть! Вот уж не думала, что вы способны на это. Тогда ваш выигрыш не считается, нельзя побеждать обманом.
— Можно, и вы проиграли, потому что:
Он победитель так или иначе, Благодаря уловке иль удаче.
— Такие вещи мне часто говорит брат, но я никогда не слышала их от батюшки. Ладно, я проиграла. Приказывайте, я все исполню.
— Подождите, дайте мне подумать… Вот! Я приказываю, чтобы мы обменялись подвязками.
— Подвязками? Но вы же видели мои подвязки: они совсем некрасивые и ничего не стоят.
— Неважно, зато дважды в день я буду вспоминать о той, кого я люблю, а вы в это же время будете думать обо мне.
— Ой, какая славная мысль! Мне это очень нравится. Я прощаю ваше жульничество. Вот мои жалкие подвязки.
— А вот мои.
— Ой, дорогой обманщик, какие они красивые! Какой подарок, как они понравятся матушке! Но вы приобрели этот подарок только что: они же совсем новехоньки!
— Нет, это не подарок. Я купил их для вас и ломал себе голову, как заставить вас. принять их. И любовь подсказала мне сделать их призом в нашем беге. Представьте теперь, каково мне было увидеть, что вы побеждаете? Вот и пришлось пуститься на обман: я понимал, что вы с вашим добрым сердцем непременно кинетесь мне на помощь.
— А я уверена, что если б вы знали, как я испугаюсь, вы бы не схитрили таким образом.
— Значит, я вам не безразличен, вы в самом деле принимаете во мне участие?
— Я сделаю все, чтобы вас убедить в этом! Обожаю мои чудесные подвязки и уж постараюсь, чтобы брат не украл их.
— А он на это способен?
— О, конечно, ведь пряжки-то золотые.
— Золотые, но вы скажите ему, что это позолоченная кожа.
— А вы не покажете мне, как они застегиваются?
— Ну, разумеется.
Так хотелось ей поскорее примерить подвязки, и она просила меня помочь ей совершенно искренне, без малейшей примеси лукавства и кокетничанья. Милое дитя, едва достигнув своей пятнадцатой весны, она еще. не любила ни разу и не подозревала, какой огонь разжигает наши желания. Никакой опасности не видела она в нашем тет-а-тет: у нее не было опытных подруг, она не читала романов. И когда она полюбит впервые, она безоглядно доверится предмету своего чувства и отдастся ему вся, без остатка.
Чулки ее оказались коротки для новых подвязок, она сказала, что придется подождать, завтра она наденет другие чулки. Я тут же извлек из кармана еще одну мою покупку и вручил ей. В полном восторге, она прыгнула ко мне на колени и наградила меня теми поцелуями, какими был бы награжден ее отец за подобный подарок. Я вернул ей поцелуи, продолжая сдерживать свои желания, и ограничился лишь тем, что сказал ей, что один-единственный ее поцелуй дороже для меня целого королевства.
Милая К. К. разулась и натянула новые чулки, доходившие ей до половины бедер. Чем более открывалась передо мной ее безмятежная невинность, тем более приходилось мне напрягать все силы, чтобы не накинуться на эту восхитительную добычу.
В театр мы пришли в масках: нельзя было допустить, чтобы ее узнали и до отца дошло бы известие, что его дочь посещает Оперу: строжайший запрет был наложен бы сразу.
Мы были удивлены, не встретив там ее брата. Слева от нашей ложи находился маркиз де Монталегре, испанский посол, с маД?муазель Бола, признанной его любовницей. Справа две маски, которые все время поглядывали на нас, чего моя юная спутница не замечала. Во время первого балета мужчина справа протянул свою руку и положил ее на руку К. К., и та сразу же узнала своего брата; зная номер нашей ложи, он занял соседнюю; под женской маской несомненно была его любовница. Я догадывался, что он непременно потащит нас ужинать, чтобы познакомить сестру с этой женщиной. Мне это не нравилось, но я не мог показывать свое неудовольствие явно. Действительно, после второго балета они появились в нашей ложе, знакомство состоялось, и мы отправились ужинать в его казино. Как только дамы сняли маски, они нежно облобызались, и любовница П. К. принялась на все лады расхваливать мою подружку. За столом приветливость ее возросла до чрезвычайности, и К. К., не знавшая светских нравов, принимала все это за чистую монету. Я-то видел, что К. прячет в душе досаду при виде девушки, явно превосходящей ее красотою. Разошедшийся П. К. сыпал пошлыми шутками, которым смеялась лишь его красотка. Я, будучи в дурном настроении, только пожимал плечами, а К. К., ничего не понимая, совсем не реагировала на них. Словом, наша квадрига скакала кое-как. За десертом П. К., разгоряченный донельзя вином, принялся обнимать и целовать свою подругу и призывал меня заняться тем же с его сестрой. Я ответил, что, любя и глубоко почитая мадемуазель К. К., я смогу позволить себе такую свободу лишь после того, как у меня будут на это все права. П. К. стал насмехаться над моей строгостью, но К. велела ему замолчать. В благодарность за это я просил ее принять от меня в подарок полдюжины пар перчаток, а вторую половину вручил моей юной подруге. Все так же зубоскаля, П. К. встал и, схватив свою любовницу, тоже уже довольно захмелевшую, повалился с него на диван. Сцена становилась малопристойной, и я поспешил увлечь К. К. от этого нескромного зрелища в нишу окна. Но все же помешать ей видеть в оконном стекле все*, что происходило между двумя бесстыдниками, мне не удалось. Лицо К. К. покрылось краской, и она в смущении начала говорить со мной о красоте своих новых перчаток. Удовлетворив свою животную похоть, П. К. двинулся ко мне с объятиями, а его наглая сообщница последовала его примеру и, целуя мою девочку, приговаривала, что уверена в том, что та ничего не видела. К. К. смиренно отвечала, что ей непонятно, что она могла увидеть, но быстрый взгляд, брошенный ею на меня, красноречиво говорил о том, что она испытывает. О моих чувствах я предоставляю догадываться читателю, знающему, что такое сердце мужчины. Как перенести эту сцену в присутствии обожаемого мною невинного существа! Как справиться со своими собственными желаниями! Я был точно на раскаленных угольях! Господа изобретатели адских мучений, знай они подобное, непременно включили бы в свой страшный арсенал и такую пытку. Гнусный П. К. хотел таким скотским поступком дать мне вернейшее доказательство своей дружбы, не щадя ни чести своей приятельницы, ни целомудрия своей сестры, которую он словно готовил для проституции. Я еле удержался, чтобы не задушить его.
Когда назавтра он пришел ко мне, я набросился на него с упреками. Защищаясь, он говорил мне, что был убежден, что я, оставшись наедине с его сестрой, обращался с ней подобно тому, как он обращался со своей любовницей у нас на глазах. Много еще чего наговорил он мне в тот день. Он рассказал мне, что он по уши в долгах, что он обанкротился в Вене, что он женат, что у него есть дети; что в Венеции он скомпрометировал своего отца так, что тот выгнал его из дому и поэтому он не знает, где ему жить, когда отец вернется из поездок по делам. Он говорил, что, соблазнив свою любовницу, которую отказался содержать ее муж, он готов теперь торговать ею, чтобы как-то поддержать их существование. Его бедная мать боготворит его и ничего для него не жалеет, продавая даже свои наряды. Он просил меня не отказывать ему в помощи, но я твердо решил не делать этого. Я не мог примириться с мыслью, что К. К. станет невольной причиной моего разорения и сообщницей брата в его распутстве.
Движимый тем могучим чувством, которое зовется подлинной любовью, назавтра я пришел к П. К. и сказал ему, что я питаю к его сестре чистейшие чувства и имею самые благородные намерения и просил его понять, каково мне забыть о его поведении, которое порядочный человек не может себе позволить.
— Должный отказаться, — сказал я ему, — от счастья видеть вашу ангельскую сестру, я не могу больше и быть знакомым с вами. Но я предупреждаю вас, что смогу помешать сделать ее предметом ваших постыдных сделок.
Он начал извиняться, приводить различные объяснения, но я уже шагнул к дверям, когда в комнату вошли его мать и сестра. Они благодарили меня за дивные, по их словам, подарки. Тогда я сказал матери, что я люблю ее дочь только в надеж-де, что она станет моей супругой.
— С этой надеждой, мадам, — продолжал я, — я буду иметь честь говорить с вашим супругом, как только буду в состоянии предоставить ему необходимые доказательства, что смогу обеспечить его дочери достойную жизнь.
Произнеся эти слова, я поцеловал ее руку, и слезы невольно навернулись мне на глаза и потекли по щекам. Мои слезы подействовали симпатически добрая женщина тоже заплакала и вышла из комнаты, оставив меня со своей дочерью и сыном, который являл собой застывшую статую. То, что я сказал ее матери, удивило К. К., но ее удивление возросло, когда она узнала о том, что я сказал ее братцу. Немного подумав, она отчитала его: она никогда не простила бы ему, если бы с ней обошлись так, как он обошелся со своей дамой; окажись на моем месте непорядочный человек, ее честь погибла бы непременно, и, наконец, его поведение позорит и ее и его. Братец прослезился, но у негодяев слезы появляются по команде. Был Троицын день, когда в театрах не дают представления. Он предложил мне завтра снова привести сестру на свиданье со мной, а так как он обязан провести время возле К., он оставит нас одних. «Я дам вам ключ от моего казино», — сказал он. Я не нашел в себе сил отказать ему, и с тем мы расстались. Я сказал моей подруге, что завтра мы отправимся с ней в Джудекку. На следующий день я был, как всегда, точен. Сгорая от любви, я предчувствовал, что может произойти сегодня. Конечно, я нанял на вечер ложу в Опере, а пока предложил ей отправиться в наш сад. В этот праздничный день там было множество народу, и, не желая смешиваться с толпой, мы уединились в наших апартаментах, куда нам подали обед. В Оперу можно было попасть и к концу спектакля, мы располагали целыми семью часами вдвоем. Моя прелестная подружка сказала мне, что мы не будем скучать. Она сняла маску и уселась ко мне на колени, сказав, что я окончательно покорил ее своим обхождением с нею после того ужасного ужина. Все эти рассуждения сопровождались поцелуями, разжигавшими нас все более и более.
— Ты видел, — просила она, — что делал мой брат со своей дамой, когда посадил ее верхом на себя? Я видела все только в зеркале, но я хорошо разобралась в этом.
— А ты не боишься, что я поступлю с тобой так же?
— Нет, уверяю тебя, не боюсь. Я ведь знаю, как ты меня любишь. Ты бы меня только обидел этим, и я не могла бы больше тебя любить. Мы будем это делать, когда станем мужем и женой, не правда ли, мой милый? Если б ты знал, как радовалась я, слушая твой разговор с матушкой! Мы всегда будем любить друг друга. Да, кстати, объясни мне, что вышито на моих подвязках?
— А там что-то вышито? Я и не заметил.
— Да, по-французски. Будь так добр, прочти мне.
По-прежнему сидя на моих коленях, она сняла одну подвязку, в то время как я избавил ее от другой. Вот те два стиха, которые я должен был бы прочитать, делая свой подарок:
Вы, видя каждый день моей подруги клад, Скажите, что Амур ждет лишь таких наград.
Эти стихи, несомненно, весьма вольные, были изящны и остроумны. Я рассмеялся и объяснил ей смысл французских стихов итальянской прозой. Новизна мысли вынудила меня разъяснить ей и. все детали. Она покраснела.
— Я больше не осмелюсь, — сказала она, — показать кому-нибудь эти чудесные подвязки. Как жаль! — И так как я принял задумчивый вид, она спросила: «О чем ты думаешь?»
— Я думаю о том, что эти подвязки — счастливицы. Они пользуются привилегиями, которых у меня, может быть, не будет никогда. Как бы я хотел оказаться на их месте! Я могу умереть от этого желания и умру, так и не узнав счастья!
— Нет, любимый мой друг, мы будем жить! Да ведь мы можем поторопить нашу женитьбу. Что касается меня, я готова хоть завтра, если ты захочешь. Мы же свободные люди, и отец должен будет согласиться.
— Ты очень умно рассудила, он будет вынужден к этому. Но я хочу, когда буду просить твоей руки, знать, что у нас уже есть свой дом. А это будет через неделю-две.
— Так скоро? Ты увидишь, он ответит, что я еще слишком молода.
— Но это так и есть…
— Нет, я молода, но не слишком; я знаю, что уже могу стать женщиной.
Я весь горел и понял, что сопротивляться сжигавшему меня пламени больше не в силах.
— Любимая моя, — сказал я, — ты веришь в то, что я тебя люблю? Думаешь ли ты, что я способен тебя обмануть? Уверена, что никогда не раскаешься, что стала моей женою?
— Более чем уверена, душа моя. Я знаю, ты никогда не принесешь мне несчастья.
— Ну так станем супругами сейчас же! Только Бог будет нашим единственным свидетелем, а кто еще нам нужен, ведь ему-то ведома вся чистота наших чувств. Дадим же друг другу слово любви, соединим наши судьбы и будем счастливы! Мы засвидетельствуем нашу нежную любовь перед твоим батюшкой и обвенчаемся, как только это станет возможным: а пока — ты моя, я — твой.
— Я твоя, друг мой. Клянусь перед Богом и перед тобой быть с этой минуты и до конца жизни твоей верной супругой: я повторю это и отцу и священнику, который будет нас венчать, и всем, всем на свете.
— И я повторю это за тобой слово в слово сейчас и ручаюсь тебе, что это будет настоящее венчание. Приди же в мои объятья и завершим наше счастье.
— О, мой Боже! Я не думала, что счастье так близко.
Нежно поцеловав ее, я вышел и предупредил хозяйку, чтобы обед принесли нам, только когда мы попросим, и никого не пускать к нам. А моя прелестная подружка за это время успела, не раздеваясь, вытянуться на постели. Я сказал ей, что одеяния могут вспугнуть любовь, и через минуту… Вот она передо мной, новая Ева, такая же прекрасная и такая же обнаженная, как в тот миг, когда она вышла из рук Создателя. Ее шелковая кожа сияла белизной, еще более подчеркивающей смоль ее распущенных по плечам волос. Ее гибкий стан, округлые бедра, точеная грудь, дышащие свежестью губы, живой румянец лица, широко раскрытые глаза, в которых светилась покорность и вспыхивали искорки желания, — все было в ней совершенной красотой и представляло моим жадным взорам все, что может дать страстная любовь, прикрытая легким флером стыдливости.
И несмотря на это, я начинал подозревать, что счастье мое не будет полным и наслаждение истинное я испытаю еще не сейчас: лукавый Амур вздумал в столь серьезный момент попытаться рассмешить меня.
— А полагается, — сказала моя богиня, — чтобы супруг оставался одетым?
В мгновенье ока сбросил я с себя все свои одежды, и моя возлюбленная замерла от неожиданности: все во мне было для нее новым! Наконец, насытившись созерцанием, она крепко прижала меня к своей груди и воскликнула: «О, любимый, как ты не похож на мою подушку!»
— На твою подушку? Сердце мое, что ты говоришь? Объясни мне.
— Это мое ребячество… Но ты не рассердишься на меня?
— Рассержусь? Как я могу сердиться в самый прекрасный момент моей жизни!
— Ну хорошо, я расскажу. Вот уже много дней, я не засыпаю без того, чтобы не прижать мою подушку к груди. Я обнимаю ее, ласкаю, называю своим милым муженьком, и представляю, что это ты. Потом мной овладевает какая-то сладкая истома и только тогда я засыпаю, а утром просыпаюсь все еще держа ее в объятьях.
Милая К. К. стала моей женой, героически вытерпев боль первого наслаждения. Ее любовь сделала само страдание сладостным. После трех часов, проведенных в нежных шалостях, я встал и крикнул хозяйке, чтобы нам подали ужин. Ужин был скромным, но восхитительным. Мы только переглядывались, не произнося ни слова, ибо какими словами можно было выразить то, что мы испытывали?
Хозяйка поднялась к нам спросить, не нужно ли нам еще что-нибудь и не забыли ли мы, что собирались в Оперу, где, как говорят, чудесно.
— А вы там никогда не бывали?
— Никогда, сударь; для таких людей, как я, это слишком дорого. А моей дочери так хочется побывать там, что я боюсь, что она, прости меня Боже, готова даже отдаться тому, кто поведет ее туда.
— Она заплатит слишком дорого, — сказала моя милая женушка. — Друг мой, мы можем осчастливить эту девушку, не заставляя ее платить такую высокую плату.
— Я тоже так думаю. Возьми ключ, ты можешь сделать им хороший подарок.
— Вот, — сказала она хозяйке, — возьмите этот ключ, он от нашей ложи в театре Сан-Моизе. Она стоит два цехина. Ступайте туда вместо нас и скажите вашей дочке, что она может отдать свой цветок за что-нибудь более дорогое.
— И чтоб вы могли развлечься и развлечь вашу дочь, — добавил я, — вот вам два цехина.
Хозяйка вышла и привела свою дочь, весьма аппетитную блондиночку, которая кланялась и хотела во что бы то ни стало поцеловать руку своим благодетелям.
— Она собиралась пойти со своим парнем. Но я не пущу их одних, очень уж он продувной малый. Я пойду с ними.
— Прекрасно, милочка, но когда будете возвращаться, велите гондоле, которая вас привезет, подождать. Мы на ней вернемся в Венецию.
— Как, вы хотите остаться до нашего возвращения? — Да, ведь мы сегодня поженились. — Сегодня! Ну, Господь вас благослови!
Подойдя к постели, чтобы прибрать ее, она увидела почетные знаки целомудрия моей супруги и, не сдержав радости, нежно поцеловала ее. Затем прочитала целую проповедь дочери, указав ей на то, что должно непременно, по ее мнению, сопровождать каждый брачный союз. Она сказала, что такие признаки добродетели редко можно встретить у нынешних невест. Потупив взор, девица отвечала, что уверена в том, что и она после своего брака предоставит такие же доказательства. «Еще бы! — подхватила мать. — Я ведь с тебя глаз не спускаю. Поди принеси воды, нашей славной новобрачной надо умыться».
Дочка принесла воду, и как только обе женщины удалились, мы снова оказались в постели, и четыре часа невероятных восторгов и исступлений пролетели в один миг. Наша последняя схватка могла бы быть самой продолжительной, если бы моей возлюбленной не пришла в голову очаровательная мысль занять мое место, и мы поменялись ролями. Утомленные наслаждением мы дремали, когда хозяйка пришла объявить нам, что гондола дожидается. Я быстро вскочил и открыл ей дверь, заранее предвкушая, как забавно будет нам слушать ее рассказ об Опере. Она, однако, предоставила эту честь дочери, а сама отправилась готовить нам кофе. Блондиночка стала помогать моей подружке одеваться, причем иногда бросала на меня взгляды, давшие мне понять, что она гораздо опытнее, чем это представляется ее матери.
Небо уже начинало розоветь, когда мы высадились у площади Санта-София, чтобы сбить с толку возможное любопытство гондольера. Мы расставались счастливые, довольные друг другом и в полном убеждении, что наше истинное венчание состоялось. Я отправился домой, обдумывая, что должен сказать мой оракул г-ну Брагадину, чтобы убедить его просить отца К. К. от моего имени руки его дочери. Я провел в постели время до полудня, а остаток дня посвятил игре. Играл я крайне неудачно, словно Фортуна хотела меня предупредить, что она не одобряет мою любовь.
Чувство радости, которое принесла мне любовь, сделало меня мало восприимчивым к денежным утратам, мой разум, занятый всецело размышлениями о моей возлюбленной, был наглухо закрыт для других забот. Все, что не было связано с ней, меня не интересовало.
Именно в таком состоянии застал меня ее брат. Он вошел ко мне с сияющим видом и объявил:
— Я знаю, что вы спали с сестрой и очень этому рад. Она ничего мне не сказала, но ее признанья мне и не требуется. Сегодня я приду с нею к вам.
— Вы очень меня обрадуете, я люблю страстно вашу сестру и буду просить ее руки у вашего батюшки. Думаю, что я нашел способ убедить его.
— Сомневаюсь в этом, но от души желаю вам успеха. А пока я вынужден просить вас о новой услуге. Я могу получить по заемному письму на шесть месяцев кольцо ценою в двести цехинов. Я уверен, что тут же смогу перепродать его за такую же сумму. Именно столько мне крайне необходимо иметь. Ювелир не уступит мне его без вашей подписи, он вас хорошо знает. Вы, мне известно, много проиграли вчера. Я могу вам ссудить сто цехинов, вы вернете мне их в обмен на письмо через шесть месяцев.
Как можно было отказать ему? Я видел ясно, что стану его жертвой. Но я любил его сестру!
После полудня П. К. привел ко мне свою сестру. Как обычно, мы отправились в Джудекку. Хозяйка, зная мою щедрость, подала нам дичь и рыбу, и ее дочь обслуживала наш стол. Она же, как только мы поднялись наверх, пришла помочь раздеться моей подруге.
На этот раз мы наслаждались друг другом более основательно: мы предавались страсти с большей изысканностью и, если можно так сказать, с большей обдуманностью. «Мой дорогой, — попросила она меня, — сделай все, что в твоих силах, чтобы я стала матерью. Уж тогда у моего отца не будет повода говорить, что я еще не созрела для брака».
Мне стоило немалых трудов объяснить ей, что выполнение ее желания, которое было и моим, зависит не только от нашей воли. Но рано или поздно это произойдет, если мы останемся такими же, какими были в этот момент.
Поработав как следует, чтобы выполнить этот великий замысел, мы заснули глубоким и счастливым сном. Проснувшись, я попросил принести свечи и кофе, и затем мы снова принялись за дело в надежде, что наше взаимное желание будет выполнено и мы достойно увенчаем наше общее счастье. В самый разгар наших сладчайших трудов мы увидели, что небо уже посветлело, и поспешили вернуться в Венецию, чтобы не привлекать при свете дня любопытные взоры.
Мы возобновили наши игры в пятницу. Но несмотря на радостное волнение, которое я испытываю и сейчас, вспоминая столь счастливые минуты, я избавлю моих читателей от описания наших дальнейших удовольствий: я буду повторяться, и это может наскучить. Скажу только, что, расставаясь, мы условились, что наша последняя встреча в саду состоится в понедельник. Только смерть могла помешать мне прийти на свиданье, ведь этот день мог оказаться последним днем наших взаимных радостей.
Итак, утром в понедельник, увидев П. К. и договорившись с ним о встрече в обычном месте и в обычный час, я не замедлил туда явиться. Первый час ожидания прошел, несмотря на нетерпение, быстро, но уже второй тянулся ужасно долго. Но я ждал и третий и четвертый, надеясь вот-вот увидеть долгожданную пару. Я думал о самых страшных вещах. Если К. К. не могла выйти из дому, то где же ее брат? Я не мог решиться пойти к их дому, так как боялся разминуться по пути. Наконец, когда колокола начали «Ангелус», из причалившей гондолы выскочила К. К., одна, в маске.
— Я была уверена, — сказала она, — что ты стоишь здесь, и сказала об этом матушке. И вот я пришла. Ты, должно быть, умираешь с голоду. Брата весь день не было дома. Поехали скорее в наш сад, я тоже страшно проголодалась, а потом любовь поможет нам забыть все волнения, выпавшие сегодня на нашу долю.
Она говорила без умолку, и я не мог вставить ни единого слова. Мы сели в гондолу и двинулись к нашему саду.
Шесть часов провели мы в нашем казино, шесть часов, отмеченных множеством любовных подвигов. На этот раз времени для сна не оставалось: кончалось время ношения масок *, и мы не знали, когда еще нам представится возможность подобной встречи. Мы условились, что в среду утром я нанесу визит к ее брату и она появится в его комнате как обычно…
Безумно влюбленный, я не мог больше откладывать дело, от которого, как я понимал, зависело мое счастье. Итак, после обеда, когда все наше маленькое общество было в сборе… я без всякого вступления объявил г-ну Брагадину и двум его друзьям, что я люблю мадемуазель К. К. и намерен похитить ее, если они не подыщут средство уговорить ее отца согласиться на законный брак своей дочери со мною. «Дело заключается в том, — сказал я Брагадину, — чтобы доставить мне состояние, которое обеспечит меня на всю жизнь, так как у этой юной особы десять тысяч дукатов приданого».
Их ответ был таков: если Паралис даст им все необходимые указания, они с радостью выполнят их. Мне ничего больше и не было нужно. Два часа я составлял свои пирамиды, и, наконец, оракул изрек, что г-н Брагадин лично должен просить руки дочери у ее отца от моего имени. Отец моей подруги был в своем имении, я сказал им, что извещу о дне его возвращения и что они должны быть все вместе, когда один из них отправится к отцу К. К.
Весьма довольный этим решением я отправился назавтра к П. К. Старая служанка встретила меня, сказав, что синьора нет, но синьора сейчас придет поговорить со мной. Она действительно появилась вместе с дочерью: обе они выглядели крайне удрученными. Дурные предчувствия мои оправдались: К. К. сказала мне, что ее брат посажен в тюрьму за долги и выручить его оттуда невозможно — слишком велика сумма, которую надо выплатить… После этой, весьма мало ободряющей сцены я все же решил изложить дело, которое привело меня в их дом; я сообщил, что намерен просить руки ее дочери. Меня поблагодарили, просьбой моей весьма польщены, но надеяться мне не на что. Мадам сообщила мне, что ее муж, которого переубедить трудно, не намерен выдавать дочь замуж до восемнадцати лет и выдать непременно за негоцианта. Муж должен возвратиться как раз сегодня.
Вернувшись к себе, я объявил г-ну Брагадину о возвращении отца моей обожаемой К. К., и тут же в моем присутствии этот благородный старик сел писать письмо. Он просил почтенного негоцианта назначить час, когда они могли бы встретиться, чтобы поговорить о важном неотложном деле.
…Назавтра после обеда г-н Ч. К. появился в нашем доме, но я не показывался ему на глаза. Два часа провел он с моими тремя друзьями, и, как только он ушел, я узнал, что он говорил в точном соответствии с тем, что я уже слышал от его жены. Правда, он добавил и новое, совершенно сокрушившее меня сообщение: он сказал, что отправит свою дочь на четыре года в монастырь и все это время она и думать не посмеет о замужестве. Закончил он, несколько смягчив свой отказ согласием на брак при условии, что я за эти четыре года смогу добиться какого-либо прочного положения.
…Полумертвым пришел я в свою комнату. Двадцать четыре часа горестных раздумий не помогли мне найти верное решение. Я думал о побеге, но тысячи препятствий представали предо мной. Брат сидел в тюрьме, и некому было передать мне хотя бы малейшее известие о моей дорогой жене: да, я почитал К. К. своей законной супругой, хотя ни благословение священника, ни свидетельство нотариуса не скрепило наш союз. Перебрав в уме разные возможности, я набрел на мысль добиться свидания с П. К. в тюрьме. Но и этот шаг оказался бесплодным: он наговорил кучу всяких небылиц, которые я вынужден был принимать за чистую монету. Но он ничего не мог сказать о сестре, и я простился с ним, дав ему на прощанье два цехина и пожелав скорого освобождения. На третий день г-н Брагадин и два его друга отправились провести месяц в Падуе. Я не смог заставить себя поехать с ними и остался один в огромном палаццо. Чтобы как-то заглушить тоску, я принялся за игру, но играл так нерасчетливо и безрассудно, что проигрался в пух и прах: пришлось продать все, что имело сносную цену, и повсюду задолжать. Только мои благодетели могли меня выручить, но мне было стыдно открыть перед ними мое состояние. Такие положения легко толкают к самоубийству, и я думал об этом, бреясь как-то перед зеркалом, когда слуга ввел ко мне некую женщину. Она подошла ко мне, держа в руках письмо. «Тот ли вы, кому это писано?» Я взглянул и чуть не упал замертво: на конверте я увидел оттиск печатки, которую некогда подарил К. К. Чтобы успокоиться, я попросил женщину подождать, пока я кончу бритье, но рука не слушалась меня. Отложив бритву, я взял письмо и распечатал его. Вот что оно содержало:
«Прежде чем написать подробнее, я должна убедиться в надежности этой женщины. Я помещена в монастырь, со мной обходятся очень хорошо, я здорова, хотя мозг мой в смятении. Настоятельницей мне строжайше запрещены свидания и переписка с кем бы то ни было. Но я уже убедилась, что смогу писать, невзирая на запрет. Я не сомневаюсь в твоей верности, дорогой мой муженек, и уверена, что и ты не сомневаешься в верности сердца, безраздельно тебе преданного. Рассчитывай на мою готовность выполнить любое твое приказание: ведь я твоя и только твоя. Пока мы еще не проверили посланца, напиши мне всего несколько слов. Мурано, 12 июня».
— Умеете ли вы читать? — спросил я женщину.
— Ах, сударь, если бы я не умела, мне было бы плохо. Нас семь женщин, назначенных служить святым сестрам в Мурано. Каждая из нас раз в неделю должна бывать в Венеции: я езжу сюда по средам, и сегодня в восемь я могла бы привезти вам ответ на ваше письмо, если вы пожелаете написать его сейчас.
— Значит, вы можете передавать письма монахинь?
— Это не входит в наши обязанности, но некоторым поручают такие вещи: правда, лишь тем, кто умеет прочитать имя на конверте. Монахини же должны быть уверены, что письмо, отправленное к Паоло, не попадет к Пьетро. Хочу заверить вас, сударь, раз уж вы имеете дело со мной, можете рассчитывать на полную тайну. Если б я не умела держать язык за зубами, я бы лишилась верного куска хлеба, а я ведь вдова с четырьмя детьми: три девочки и мальчик. Синьорина, не знаю еще как ее зовут, она ведь у нас всего неделю, так ловко передала мне письмо! Бедное дитя! Ответьте ей, сударь, напишите, что она может полностью на меня рассчитывать. Я не хочу осуждать других прислужниц, они все достойные женщины, упаси меня Бог дурно отзываться о ближних. Но видите ли, сударь, они все очень уж темные и непременно проболтаются на исповеди. А я, сударь, всегда, конечно, исповедуюсь в своих грехах, но ведь я и знаю, что передать весточку от христианина к христианину — это не грех. А кроме того, сударь, мой духовник, такой старичок и к тому же совсем глухой, он часто и не слышит, что я ему говорю. Но это ведь его дело, а не мое…
Я не мог вставить ни слова в монолог этой женщины, но зато я узнал, не расспрашивая, все, что мне нужно было узнать, и принялся тотчас же отвечать моей дорогой узнице. Как она просила, я хотел написать всего несколько слов, но у меня было слишком мало времени, чтобы писать коротко. Поэтому мое письмо превратилось в болтовню на четырех страницах, и, конечно же, я сказал в нем меньше, чем она ухитрилась сказать мне на одной. Я написал ей, что ее письмо вернуло меня к жизни, и спрашивал, могу ли я надеяться увидеть ее. Я сообщил ей, что дал один цехин посланнице, а второй спрятал под печаткой и буду посылать ей столько денег, сколько ей потребуется. Я просил ее не пропускать ни одной среды и не бояться, что ее письма окажутся слишком длинными: пусть пишет мне все, не только о том, что с ней происходит, как с ней обращаются, но и обо всех планах, которые могли помочь сбросить цепи и соединить нас для вечного счастья. Я внушал ей, что она должна сделать все, что в ее силах, чтобы ее полюбили все монахини и воспитанницы и, однако, никому не доверять полностью и, главное, не показывать, что она тяготится жизнью в монастыре. Похвалив находчивость, сумевшую помочь ей написать мне, я заклинал не допустить, чтобы кто бы то ни было видел ее пишущей, тогда в ее комнате сделают обыск и все пропало. «Сжигай все мои письма, — писал я в конце, — и ходи регулярно на исповедь, чтобы тебя ни в чем не заподозрили. И пиши, пиши мне обо всем, твои тяготы меня интересуют не меньше, чем твои радости».
Запечатав письмо таким образом, что цехин, помещенный в него, никак нельзя было увидеть, я расплатился с почтальоншей, дав ей цехин в свою очередь и прибавив, что такая же плата ждет ее за каждое письмо.
..Любовь безоглядна в стремлении к наслаждениям, но когда надо вернуть утраченное из-за какого-нибудь случая счастье, любовь делается расчетливой и предусмотрительной. Письмо из монастыря преисполнило меня радостью, и в одно мгновенье от величайшей скорби не осталось и следа. Я почувствовал уверенность в том, что смогу вызволить мою любовь из неволи, даже если монастырь будет защищать артиллерия. Первой же моей мыслью после ухода посланницы было, как мне наилучшим образом использовать неделю, оставшуюся до получения следующего письма. Игра мне не помогла бы, все мои были в Падуе; я собрал свои чемоданы и уже через три часа стучался в двери дома, который занимал мой благодетель. Он как раз собирался обедать и сердечно обнял меня.
— Я надеюсь, — сказал он, — что ты никуда не спешишь?
— Нет, — ответил я, — но я умираю с голоду.
..Я вернулся в Венецию за четверть часа до появления вестницы из Мурано. На этот раз письмо представляло собою целый дневник на семи страницах. Точное его воспроизведение, боюсь, утомило бы читателя, поэтому ограничусь выдержками из него.
Рассказав во всех подробностях о том, что предпринял ее отец после визита к г-ну Брагадину, К. К. писала, что она довольна и своей комнатой и монахиней, которая к ней приставлена и от которой она зависит. Эта монахиня сообщила ей о запрещении писем и визитдв под страхом отлучения от церкви, вечных мучений и прочих благоглупостей. Однако та же самая монахиня доставила ей бумагу, чернила, книги, и благодаря ей она может писать мне по ночам.
Далее К. К. в довольно игривой манере писала, что самая красивая обитательница монастыря безумно полюбила ее, дважды в день дает ей уроки французского языка и дружески предостерегает от близкого знакомства с прочими воспитанницами. Этой монахине всего двадцать два года: она красива, богата и щедра, все другие относятся к ней с почтением. «Когда мы остаемся одни, — писала моя подруга, — она так нежно целует меня, что не будь она женщиной, ты бы обязательно приревновал меня». О планах побега она писала, что, кажется, выполнить их будет не так уж трудно, но осторожность требует сначала как следует изучить окрестности монастыря, которые пока ей совсем незнакомы. Заканчивала она просьбой прислать ей мой портрет, который можно так искусно спрятать в кольце, что никто его не отыщет. Кольцо надобно передать с ее матерью: я могу ее встретить каждое утро на мессе в их приходской церкви. «Она тебя любит и исполнит любую твою просьбу».
Я заканчивал мой ответ, когда Лаура — так звали нашу вестницу — явилась за ним. Я передал с ней пакет, в который вложил сургуч, бумагу, перья и огниво. К. К. сказала Лауре, что я ее кузен, и та, кажется, ей поверила.
..Я заказал свой миниатюрный портрет одному искусному пьемонтцу, с которым я познакомился на ярмарке в Падуе, он потом хорошо зарабатывал в Венеции. Он сделал также и изображение Св. Катарины в ту же величину, и один венецианец, прекрасный ювелир, изготовил мне красивое кольцо. Кольцо было украшено миниатюрным изображением Святой Катарины, но нажатие маленькой голубой, почти невидимой на белой эмали, точки приводило в действие пружинку, и вместо святой появлялось мое изображение.
Ранним утром я занял место возле церкви, как следовало из инструкций К. К., и вскоре вошел вслед за ее метерью в храм. Опустившись рядом с ней на колени, я шепнул, что мне надо с ней говорить. Мы отошли в боковой придел и там, утешив ее и заверив, что мои чувства к ее дочери нерушимы, я спросил, собирается ли она увидеть ее.
— Я надеюсь навестить мое дорогое дитя в воскресенье и обрадую ее, рассказав о вас. Я в отчаянье, что не могу вам сообщить, где она находится.
— Я не прошу вас об этом, но позвольте просить вас о другом: передать ей это кольцо. Это образ ее небесной покровительницы, и вы должны убедить ее никогда не снимать кольцо с пальца. Пусть она ежедневно обращает к ней свои молитвы, ибо без помощи этого образа она не сможет стать моей женой. Передайте ей, что я со своей стороны буду постоянно читать Святому Джакомо «Кредо» (Верую (лат.) — начало молитвы).
Обрадованная моей набожностью и стремлением внушать такое же похвальное чувство ее дочери, добрая женщина обещала в точности выполнить мою просьбу. Я просил ее еще принять десять цехинов для ее дочери. Она сказала, что та ни в чем не нуждается, но деньги все-таки взяла.
Письмо, полученное мною в следующую среду, было переполнено самыми нежными и самыми пылкими чувствами. Моя милая писала, что едва она осталась одна, как сразу же нашла заветное место и бросилась осыпать жадными поцелуями изображение того, кто составлял для нее все на свете.
«Я продолжала тебя целовать, — писала она, — даже когда появились монахини. Но как только они приблизились ко мне, пружинка щелкнула, и моя добрая святая скрыла все». Еще она поведала мне, что монахиня, обучающая ее французскому языку, предложила за кольцо пятьдесят цехинов, но не из любви к святой, над житием которой она частенько посмеивалась, а из любви к моей подруге, ибо святая очень напоминала ее чертами лица.
Следующие пять или шесть недель в письмах только и было рассказов, что о Святой Катарине, которая заставляла милую узницу по многу раз дрожать от испуга. Дело заключалось в том, что одна старая и слабая зрением монахиня брала кольцо в руки, приближала к глазам и даже ощупывала эмаль пальцами. «Я так боялась, что она случайно нажмет пружинку и вместо моей святой предстанет изображение еще более прекрасное, но совершенно лишенное святости».
…Мало-помалу я вернулся к своим прежним привычкам, но как могла моя натура смириться с отсутствием удовлетворенной любви! Единственным моим удовольствием были еженедельные письма, в которых моя возлюбленная призывала меня к терпеливому ожиданию, вместо того чтобы призывать к немедленному похищению ее из монастыря. Я знал от Лауры, что она очень похорошела за это время, и умирал от желания увидеть ее. Случай представился, и упустить его было невозможно. В монастыре приближался день пострижения; этот обряд всегда привлекает множество народу. Визиты к монахиням учащаются, и воспитанницы могут также появляться в приемной. В такой день я ничем не рисковал, так как легко мог смешаться с толпой. Итак, я отправился туда, ничего не сказав Лауре и не предупредив мою дорогую женушку. И когда в четырех шагах от себя я увидел ее, смотревшую на меня с немым обожанием, я чуть было не лишился чувств. Она подросла, сформировалась и стала еще прекрасней. Я не сводил глаз с нее, она с меня, и я был последним, кто покинул зал приемной, казавшейся мне тогда Храмом Блаженства.
Через три дня я получил от нее письмо. Она так ярко изобразила то наслаждение, которое получила, увидев меня, что я решил радовать ее как можно чаще. Я написал, что она будет видеть меня на мессе в их церкви во все праздничные дни. Это мне ничего не стоило, и я ничем не рисковал: узнать меня не могли, церковь эта посещалась только обитателями Мурано, и хотя, слушая мессы, я ее не видел, но я знал, что она меня видит, и ее радость становилась моей радостью.
Всякий раз я брал наемную гондолу и разных гондольеров. Я держался осторожно: мне было известно намерение ее отца заставить ее забыть меня и, имей он хоть малейший намек на мою осведомленность о месте ее заточения, он тут же отправил бы ее Бог знает куда…
Эти мои маневры продолжались уже месяц с лишним, когда я получил довольно занятное письмо от моей милой. Она сообщала, что я превратился в загадку для всего монастыря как для воспитанниц, так и для всех монахинь, не исключая самых старых. Весь клир ожидает меня: всех оповещают, когда я появляюсь, когда беру святую воду. Замечено, что я никогда не смотрю за решетку, где находятся во время службы святые затворницы, и вообще не поднимаю глаз ни на одну женщину в церкви. Старые монахини говорят, что у меня, наверное, великое горе, в котором меня утешает их Святая Дева, молодые же считают меня просто меланхоликом или мизантропом. Моя более всех осведомленная женушка очень потешается, слушая эти рассуждения, и ей забавно пересказывать их мне. Я написал ей, что раз существует опасность моего разоблачения, я могу прекратить свои визиты в монастырь. Она ответила, что худшего наказания я не мог для нее придумать.
Все осталось по-прежнему, но такая, иссушающая меня, жизнь не могла длиться долго. Ведь я был создан для того, чтобы наслаждаться с любовницей и быть с ней счастливым. Не зная, что предпринять, я окунулся в игру и почти всегда выигрывал; несмотря на это, тоска буквально пожирала меня, я худел на глазах.
В День Всех Святых 1753 года, когда, отслушав мессу, я собирался сесть в гондолу, проходившая мимо меня женщина, схожая с Лаурой и обликом и, очевидно, родом занятий, взглянула на меня и обронила к моим ногам письмо. Увидев, что я его поднял, она спокойно проследовала своим путем. Письмо было без адреса и запечатано… Как только я сел в гондолу, я сломал печать и прочел следующее:
«Монахиня, которая уже два месяца с лишним наблюдает Вас на праздниках в нашей церкви, хотела бы познакомиться с Вами. Брошюра, оброненная Вами, случайно попала к ней в руки и дала понять, что Вы знаете французский язык, но, если пожелаете, можете отвечать по-итальянски, так как необходимы прежде всего ясность и точность выражения. Она не приглашает Вас вызвать ее в приемную, ей хочется, чтобы до первого разговора между Вами, Вы могли бы увидеть ее. Поэтому она назовет Вам даму, которую Вы сможете сопровождать во время визита в монастырь. Эта дама Вас не знает, и ей не надо будет представлять Вас, если Вы захотите остаться неузнанным.
Если Вы считаете, что такая манера знакомства не годится, монахиня приглашает Вас в казино в Мурано, где Вы найдите ее одну в первом часу ночи того дня, какой Вам угодно будет назначить. Вы можете остаться с ней ужинать или покинуть ее через четверть часа, если Вас ждут другие дела.
Может быть, Вы предпочитаете поужинать с нею в Венеции? Назначьте тогда день, час и место, куда она могла бы явиться. Она прибудет туда в гондоле и под маской. Будьте только на набережной один, надев маску и держа в руке фонарь.
Я знаю, что Вы ответите мне и Вы догадываетесь, с каким нетерпением я жду ответа. Прошу Вас вручить его завтра той же, что передала Вам мое письмо. Вы найдете ее за час до полудня в левом приделе церкви Сан-Канчиано.
Поверьте, что, не предполагай я в Вас благородное сердце и изысканный ум, я никогда не решилась бы на такой рискованный шаг, который может внушить Вам превратное представление обо мне».
Стиль письма, которое я переписал здесь слово в слово, поразил меня больше, даже чем само письмо. Отбросив все свои неотложные дела, я заперся и принялся за обдумывание ответа.
Поступок этот несомненно изобличал сумасбродку, но я увидел в нем и достоинство и какую-то чрезвычайно симпатичную мне странность. Я подумал, что это могла быть монахиня, обучавшая мою подругу французскому языку. Та изображала ее красивой, богатой, галантной и щедрой; моя дорогая женушка могла быть с ней не слишком скрытной… Сотни мыслей путались в моей голове, но я отбрасывал все, которые не согласовывались с почти уже принятым мною приглашением. Впрочем, моя подруга говорила, что есть в монастыре и другие знающие французский… Словом, мне могла написать не только приятельница моей женушки, но и любая другая монахиня — вот, что меня смущало. Поэтому я решил отвечать так, чтобы ничем себя не скомпрометировать.
«Я отвечаю Вам по-французски, мадам, дабы последовать тому примеру ясности и точности, какой явили Вы в своем письме.
Прежде чем отвечать неизвестному кому, нужно, и Вы согласитесь со мною, мадам, подумать о возможной мистификации; поэтому честь обязывает меня быть осторожным.
Итак, если перо, писавшее ко мне, принадлежит достойной уважения особе, которая подозревает во мне свойственные и ей чувства, она согласится, надеюсь, что мое письмо не могло быть иным, чем то, что я имею честь передать Вам.
Хотя Вы судите, мадам, обо мне только по внешности, но если Вы полагаете, что я достоин чести познакомиться с Вами лично, я почитаю своей обязанностью подчиниться Вам.
Из трех способов нашего знакомства, которые Вы соблаговолили предложить, я осмелюсь остановиться на первом с оговоркой, подсказанной мне Вашим проницательным умом. Я буду сопровождать в приемную даму, с которой я не знаком, и ей не надобно будет представлять меня.
Не судите строго, мадам, те особые соображения, которые обязывают меня не открывать своего имени. Единственным мотивом, побудившим меня отказаться от двух других предложенных Вами путей, которые кажутся мне предпочтительнее первого и делают мне гораздо больше чести, есть, повторяю, опасение мистификации. Но мы вполне можем пойти и этими путями, как только состоится наше знакомство и я увижу Вас.
Прошу Вас верить в мою полнейшую искренность, а также тому, что мое нетерпение никак не меньше Вашего. Завтра в том же месте и в тот же час я буду ждать Вашего ответа».
Я отправился затем на указанное мне место, где и вручил Меркурию женского пола мое послание, сказав, что завтра буду ждать здесь ответа… Назавтра мне отдали письмо… Вот его копия:
«Я вижу, месье, что ни в чем не обманулась… Из трех моих предложений Вы выбрали то, которое делает честь Вашему уму. Уважая Ваши соображения, я пишу графине С. и прошу Вас прочитать прилагаемую записку. Запечатайте ее и отнесите графине. Она уже предупреждена о Вашем визите, и Вы можете пойти к ней, как только сочтете это удобным: она назначит время, когда Вы отправитесь вместе с нею ко мне. Графиня не задаст Вам ни одного вопроса, и Вам нет нужды объясняться с нею. Разумеется, она не сможет и представить Вас. Узнав мое имя, Вы, когда захотите, вызовете меня к решетке или попросите графиню об этом. При всем том Вы можете оставаться в маске. Такого рода знакомство, я думаю, наименее стеснительно для Вас и оставляет Вам полную свободу действий. Я попросила служанку подождать Вашего ответа на тот случай, если Вам не подходит мой выбор: Вы можете оказаться знакомы с графиней С. Если же Вы его одобряете, скажите девушке, что ответа не будет…»
С графиней С. я не был знаком и отпустил служанку без ответа…
Вот записка, которую мне предстояло передать графине:
«Прошу тебя, моя дорогая, если найдешь время, приехать повидаться со мною и взять с собой того, кто вручит тебе эту записку. Назначь ему время, он будет пунктуален. Этим ты очень обяжешь свою верную подругу. До свиданья».
Ум, диктовавший эту записку, предстал передо мною великолепным мастером интриги, было здесь что-то возвышенное, необычайно захватившее мое воображение, хотя я чувствовал, что мне хотят представить особу, которая словно бы нисходит до меня.
В последнем письме моя монахиня, делая вид, что ее совершенно не интересует знать кто я, одобряла мой выбор и выказывала равнодушие к ночным рандеву. В то же время она казалась уверенной в том, что после того, как я увижу ее, я захочу вызвать ее в приемную. Однако ее безопасность, вернее меры по обеспечению этой безопасности, разжигали мое любопытство; она была права, если она молода и красива. Я уже знал, как мне держаться с нею, ибо чем еще может окончиться подобная интрига, как не любовным свиданьем? Я мог бы помедлить несколько дней и выведать у К. К., кто же была моя мона-г хиня, но помимо того, что это отдавало коварством, такой поступок мог прикончить приключение, в чем я, конечно бы, раскаивался.
Она сказала, что я могу отправиться к графине тогда, когда сочту это удобным для себя; видно было, что достоинство не позволяло ей выказывать нетерпение, тем более что она не знала, готов ли я торопить события. Но судя по всему, мне предстояло иметь дело с весьма сведущей в науке любви особой, так что напрасная трата времени мне не грозила. Но как смешно выглядели бы все мои труды, если бы мне предстала какая-нибудь перезрелая матрона! Известно, что во всех моих поступках мною прежде всего руководила любознательность, но все же мне хотелось бы быть более уверенным в той, которую я намеревался пригласить поужинать со мной в Венеции. Еще я был крайне удивлен свободой, которой пользовались святые сестры, и поражался легкости, с которой они преступали монастырскую ограду.
В три часа я явился к графине, и она, получив из моих рук записку, сказала, что будет счастлива видеть меня завтра в этот же час. Мы обменялись почтительными поклонами и расстались до завтра. Графиня эта была решительной женщиной, немного на закате, но все еще красивой.
Следующий день был воскресным, и я не пропустил своей обычной мессы, уже в мечтах изменяя моей К. К. и желая быть увиденным не столько ею, сколько загадочной монахиней.
После полудня, облачившись в маскарадное платье, я в назначенный час отправился к ожидавшей меня графине. Мы сели в двухвесельную гондолу и прибыли в монастырь, не обменявшись по дороге ничем, кроме замечаний о прекрасной погоде. Подойдя к решетке, она попросила вызвать М. М.* Это имя меня удивило, оно было знаменито. Нас ввели в маленькую приемную, и через несколько минут я увидел монахиню, которая подошла к решетке, нажала ручку и подняла вверх четыре прута; открылось широкое отверстие, так что обе подруги могли свободно обняться и расцеловать друг дружку. Это отверстие было по крайней мере восемнадцати дюймов, и мужчина моего сложения с легкостью прошел бы в него. Графиня села напротив монахини, я несколько в стороне, но так, что мог вволю любоваться одной из самых прекрасных женщин, какую мне приходилось видеть. Я не сомневался, что эта была та, о которой мне писала моя дорогая К. К. Восхищение помешало мне слышать, о чем говорили они между собой, но моя прекрасная монахиня не то что словом, даже и взглядом не удостоила меня.
Ей могло быть года 22–23. Очерк ее лица был великолепного рисунка. Ростом она была чуть выше среднего, с несколько бледной кожей, чудесного разреза глазами небесно-голубого цвета; ее прелестные влажные губы говорили о пленительном сладострастии, зубы представляли собой два ряда жемчугов. Ее убор не позволял видеть ее волос, однако судя по бровям, они были светло-русыми. Но более всего меня восхитили руки, которые я мог видеть обнаженными до локтя.
Никогда резец Праксителя не создавал таких округлостей, таких законченных и изящных форм! Но несмотря на все то, что я видел, и все то, что я угадывал, я не упрекал себя за отказ от двух рандеву, предложенных мне этим совершенством. Я был уверен, что через несколько дней я буду обладать ею и смогу воздать все полагающиеся ей почести. Мне не терпелось остаться с нею одному у этой решетки и… хотя она в продолжении всей беседы ни разу так и не взглянула на меня, сама эта сдержанность очаровывала меня все более…
На обратном пути в Венецию графиня, устав, быть может, от моего молчания, сказала мне с улыбкой:
— М. М. не только красива, но и умна очень.
— Я видел одно и догадываюсь о другом.
— Она не сказала вам ни слова…
— Я не хотел быть ей представленным, и она наказала меня, совершенно не заметив моего присутствия.
Графиня ничего не ответила, и мы расстались перед дверями ее дома, не обменявшись более ни одним словом… Я отправился домой, размышляя об этом приключении, развязку которого мне не терпелось увидеть.
Я был даже доволен, что красавица-монахиня не заговорила со мной: в том состоянии, в которое повергла мои чувства ее красота, я мог бы так отвечать на ее вопросы, что внушил бы превратное представление о моем уме. Она, конечно, должна была убедиться — я это понимал — в том, что унижение отказа ей не угрожает, и все-таки я восхищался смелостью, с какою она шла на риск. Мне было трудно полностью объяснить себе ее смелость, и я не совсем понимал, почему она могла пользоваться такой свободой. Казино в Мурано! Возможность поужинать с молодым человеком в Венеции! Я терялся в догадках, пока мне в голову не пришла одна мысль: у нее должен быть любовник, которому доставляет удовольствие исполнять все ее прихоти. Это открытие, по правде говоря, задело мою гордость, но авантюра была слишком пикантной, героиня слишком привлекательной, чтобы я прошел мимо. Да, я был на полпути к измене моей дорогой К. К., вернее я уже изменил ей, но мысленно. Однако несмотря на всю свою любовь к этому милому ребенку, я не испытывал никаких угрызений совести. Мне казалось, что неверность такого рода, если она откроется ей, не содержала в себе ничего, что могло бы ей решительно не понравиться: ведь это всего лишь была попытка как-то поддержать меня, так или иначе я просто умер бы от тоски.
Когда-то одна монахиня, родственница г-на Дандоло, представила меня графине Коронини. Эта графиня, бывшая очень красивой и имевшая обширный ум, наскучив светом, уединилась в монастыре Сан-Джустино, и поскольку вес ее в обществе был весьма высок, у решетки приемной этого монастыря она принимала многих достойных особ: тут были и иностранные посланники, и высокие чины правительства Республики, и просто интересные собеседники. Так что в стенах монастыря она узнавала все, что происходит за его стенами, а иногда даже и то, что скрывалось под поверхностью событий. Я полюбился этой почтенной даме, и она нередко давала мне мудрые уроки жизни, беседуя о том, о сем. Через нее-то я и решил выведать что-либо о М. М., отправившись к графине на следующий день после свиданья с прекрасной монахиней.
Мне удалось повернуть разговор на обсуждение жизни в венецианских монастырях. Мы поговорили об уме и влиянии на общество монахини Кельей, которая, несмотря на то, что была чрезвычайно уродлива, могла добиться всего, чего ни пожелает. Мы обсудили молодую и красивую сестру Микелли, которая приняла пострижение для того лишь, чтобы доказать своей матери, что умнее ее. После нее и нескольких других, известных своими галантными приключениями, я как бы ненароком упомянул М. М., сказав, что она, наверное, такая же, но это пока загадка для всех. Графиня, улыбаясь, возразила мне, что нельзя всех мазать одним миром, но пообще-то я, может быть, и прав.
— Я никак не могу понять, — добавила графиня, — что толкнуло ее на пострижение: она красива, богата, независима, обладает острым умом, изысканна и к тому же, я твердо знаю, большая вольнодумка. Она постриглась без всякой причины: это просто причуда, каприз.
— Вы полагаете, она счастлива?
— Да, если только она не раскаивается или не раскаивалась. Но если даже это и произойдет, у нее достаточно ума, чтобы никто об этом не узнал.
Убежденный таинственным видом графини в правильности моей догадки о любовнике М. М., я решил пренебречь этим и в послеобеденный час отправился в Мурано. С учащенно бьющимся сердцем позвонил я у ворот монастыря и от имени графини С. попросил вызвать в приемную М. М. Маленькая приемная была закрыта, привратница провела меня в Другую. Я вошел, снял маску, опустился на стул и стал ждать мое божество.
Первый час прошел довольно быстро, но вот я начал подумывать, что ожидание затягивается. Может быть, привратница не поняла меня? Я подошел к двери, позвонил и спросил, предупреждена ли сестра М. М. Чей-то голос ответил мне, что предупреждена. Но через несколько минут в приемную вошла старуха, приблизилась ко мне, прошамкав беззубым ртом: «Мать Мария занята на весь день». Сказала, повернулась и ушла.
Вот ужасная минута, какая случается и в жизни самого удачливого человека! Такие минуты унизительны, оскорбительны, убийственны.
Первым моим чувством было почти доходящее до бешенства ужасающее презрение к самому себе. Затем презрительное отвращение к обманщице несколько поумерило мою скорбь. Так поступить могла только самая бесстыдная из женщин, к тому же еще и лишенная здравого смысла. Ведь тех двух ее писем, которые сохранились у меня, было достаточно, чтобы погубить ее репутацию, захоти я отомстить ей. А она должна была ожидать моей мести. Чтобы пренебречь всем этим, надо быть совершенно безумной. Но то, что я слышал от графини Коронини, говорило мне, что безумной М. М. не назовешь.
Говорят, «время дает советы»; оно дает также успокоение, а размышление проясняет мысли. Поразмыслив, я нашел, что, по сути, ничего особенного в этом происшествии нет и что, не будь я ослеплен чарами монахини и собственным самолюбием, я бы это понял сначала.
Но эти благоразумные размышления не отвратили все же меня от мысли о мщении. Однако ничего низкого я не мог допустить., И я решил играть полнейшее безразличие. «Конечно, — говорил я себе, — в следующий раз она не будет занята, но больше я в ловушку не попадусь. Я докажу ей, что меня ее выходка не задела, и просто отошлю ей ее письма с холодной сопроводительной запиской, чтобы не дать ей ни малейшего удовлетворения». Но больше всего меня беспокоила обязанность бывать на мессах в их церкви: не зная о моей связи С К. К., она, чего доброго, решит, что я прихожу туда только для того, чтобы дать ей возможность назначить мне новое рандеву… Я принялся составлять письмо, но, желая, чтобы ни малейшего следа моей досады в нем не чувствовалось, я оставил его на моем бюро, чтобы назавтра перечитать с холодной головой. Предосторожность оказалась не лишней: утром я разорвал письмо на мелкие кусочки: столько в нем было слабости, любви обиды, что она вдоволь бы посмеялась надо мной.
В среду я написал К. К., что самые серьезные причины вынуждают меня прекратить посещение служб в их церкви. В тот же день я приготовил другое письмо для моей монахини, а в четверг его постигла та же участь, что и первое. В нем были те же недостатки. Я увидел, что я потерял легкость письма. Через десять дней я убедился, что влюблен без памяти и не могу написать ничего, кроме того, что лежит на сердце.
В этом глупейшем положении я порывался десятки раз объясниться с графиней С., но, благодарение Богу, удержался от такого малодушия. Наконец, представив себе, в какой постоянной тревоге живет эта ветреница, помня о своих письмах в моих руках, я решил их отправить, сопроводив следующим посланием:
«Прошу Вас поверить, мадам, что только несносная забывчивость помешала мне вовремя вернуть Вам два прилагаемых здесь письма. Всякая мысль о мести противна моей натуре, и мне нетрудно простить Ваши шалости, совершенные Вами по легкомыслию, а возможно и из желания посмеяться надо мной. Однако, послушайте мой добрый совет и никогда не поступайте так с каким-нибудь другим человеком, ибо он может оказаться менее снисходительным, чем я. Я знаю Ваше имя, я знаю, кто Вы, но будьте спокойны — это не имеет никакого значения, все это я уже забыл. Возможно, Вы не придадите никакой цены моей скромности, что ж, в таком случае мне Вас жаль.
Вы, должно быть, задумаетесь, мадам, когда больше не увидите меня на службах в Вашей церкви; не большая жертва, скажете Вы, молиться он ходит в другое место. Но я, однако, скажу Вам, по каким причинам я перестану бывать в Вашем монастыре. Я думаю, что к тем забавам, которыми Вы себя потешили, Вы прибавите еще одну, не менее веселую: Вы станете хвастаться своими подвигами перед Вашими подругами, а я не хочу быть предметом пересудов в Вашей келье или Вашем будуаре. Пусть не покажется Вам смешным, что, несмотря на то что я на пять или шесть лет старше Вас, я все еще окончательно не избавился от чувства стыда и не отказался от некоторых благородных условностей или, если Вам угодно, предрассудков…»
Я посчитал это письмо вполне отвечающим обстоятельствам дела, запечатал его и отправился поискать какого-нибудь незнакомого со мной фурлана*, которого я мог бы отправить в Мурано. Найдя такого, я дал ему все необходимые инструкции, заплатил полцехина, обещав вторую половину после возвращения, и строго-настрого приказал не дожидаться ответа, даже если привратница попросит его подождать. Надо сказать, что в Венеции фурланы выполняли ту же работу, что савояры в Париже: их всегда можно было направить с каким-либо конфиденциальным и срочным поручением.
Я уже начал забывать об этом происшествии, решив, что между мною и монахиней возведена непреодолимая стена, как вдруг дней через десять, выходя из театра, я увидел того самого фурлана. Я окликнул его, и так как был в маске, спросил, не узнает ли он меня. Он оглядел меня с ног до головы и сказал, что нет.
— Хорошо ли ты выполнил дело в Мурано?
— Ох, сударь! Слава Богу! Раз я вас разыскал, я расскажу вам очень важные вещи. Как только- я передал письмо в руки привратницы, я сразу же, как вы мне приказали, повернулся и ушел, хотя меня и попросили подождать. Вас я не нашел, но дело не в этом. На следующий день один из моих товарищей, который видел, как вы вручали мне письмо, разбудил меня и сказал, что мне надо ехать в Мурано, потому что меня там разыскивают: привратница хочет обязательно поговорить со мной. Я туда отправился, и привратница ввела меня в приемную, а немного спустя туда пришла монахиня, прекрасная как день, и забросала меня сотнями вопросов о том, где я вас могу найти. Вы сами понимаете, что я ничего толком не мог ей сказать, тогда она велела мне подождать и часа через два вышла ко мне снова с письмом. Она сказала, что если я смогу вас разыскать, то я должен передать вам ее письмо, а потом принести ей ответ. Она даст мне два цехина. А пока я вас не найду, мне надо каждый день являться в монастырь и показывать ей неврученное письмо, за что она будет мне платить по сорок су. Я уже получил двадцать ливров, но, боюсь, ей скоро это надоест, и теперь зависит только от вас, получу ли я свои два цехина. Ответьте хоть двумя словами на ее письмо.
— А где это письмо?
— Оно у меня заперто, я тотчас же вам его принесу…
Я не мог справиться со своим любопытством и предпочел отправиться к нему, чем поджидать, пока он пробежится туда и обратно. Мне достаточно было написать только ону фразу: «Я получил письмо», и мой фурлан заработает два своих цехина, а на следующий день я переменю парик и маску, и никто меня не сможет разыскать.
Письмо представляло собой объемистый пакет, и первое, что бросилось мне в глаза, были те два ее письма, которые я возвратил для ее успокоения.
От волнения я вьнгужден был опуститься на стул: это был верный знак моей ошибки. Кроме этих двух писем, я увидел еще одно письмецо, подписанное С. Оно было адресовано М. М. Я прочел его. Вот оно:
«Сопровождавший меня г-н в маске вообще, я думаю, не раскрыл бы рта, если бы я не вызвала его на это, сказав, что твой ум еще очаровательнее твоей внешности. Он мне ответил: „Я видел одно и догадываюсь о другом“. Я добавила, что не понимаю, почему ты не сказала ему ни одного слова. Он ответил, что ты наказала его за нежелание быть тебе представленным. Вот весь наш диалог. Я хотела отправить тебе эту записку с утра, но не сумела. До свидания».
Прочитав это письмо, выглядевшее как отрывок точнейшего протокола, я успокоился и нашел в себе силы приступить к чтению письма М. М.
«По вполне извинительной слабости, я любопытствовала узнать, что скажете Вы обо мне на обратном пути из монастыря. Поэтому я шепнула графине, чтобы она сообщила мне об этом на следующий день как можно раньше; я предвидела, что днем Вы приедете ко мне с официальным визитом. Ее записка, которую умоляю прочитать, была передана мне через полчаса после того, как Вы ушли.
Первая роковая случайность.
Не получив еще этой записки в тот момент, когда Вы меня вызвали, я не нашла в себе силы принять Вас. Страшное малодушие и вторая случайность: я попросила послушницу передать, что я „больна весь день“. Вполне законный предлог, истинный или ложный, но эту официальную ложь смягчают слова „весь день“. Вы же ушли, и я не могла кинуться Вам вдогонку, когда старая дура пришла мне сказать, что она передала Вам, что я „занята весь день“.
Это была третья случайность.
Вы не можете себе представить, что мне хотелось сказать и сделать с этой глупейшей старухой; но нельзя было ни говорить, ни действовать, здесь надо набраться терпения и благодарить Бога, что все это совершилось по глупости, а не по злобе, что чаще всего случается в монастырях. Что произойдет дальше, я предвидела с самого начала, по крайней мере отчасти, ибо человеческий ум бессилен предугадать все в точности. Я догадывалась о том, как Вы возмущаетесь, считая себя обманутым и осмеянным, и терзалась невозможностью до первого праздника все Вам объяснить. Как торопило мое сердце наступление этого дня! Но могла ли я предугадать, что Вы решите больше не показываться у нас! Я терпеливо переносила боль, но когда в воскресенье я увидела, что Надежда рухнула, мое горе сделалось нестерпимым, и оно убьет меня, если Вы откажетесь принять мои оправдания. Ваше письмо повергло меня в такую бездну отчаянья, что я не смогу справиться с ним, если Вы не откажетесь от своего ужасного решения. Вы почитаете себя жертвой обмана, но неужели это письмо не говорит Вам, что Вы ошибаетесь? И, даже считая себя обманутым, согласитесь, что, направляя мне такое письмо, какое Вы направили, Вы должны были считать меня мерзким чудовищем, а разве такой может быть женщина благородная по рождению и по воспитанию? Я возвращаю Вам мои письма, я не такая, какой Вы меня представили себе. Я больше физиономистка, чем Вы, и то, что я сделала, не было ни легкомысленной шалостью, ни ловкой интригой, потому что я видела, что Вы не способны не то что на злодейство, а даже на малейшее коварство…
Я надеюсь, что даже если Вас совсем не интересует, останусь ли я жить или нет, Ваше представление о чести прикажет Вам прийти ко мне и объясниться. Если Вы не понимаете, какой страшный удар нанесли Вы своим письмом женщине ни в чем не виновной и глубоко чувствующей, то мне Вас жаль: значит Вы не имеете ли малейшего представления о человеческом сердце.
Но я убеждена, что Вы придете, лишь бы только это письмо разыскало Вас. Прощайте, я жду от Вас решения своей судьбы».
Мне не было нужды перечитывать это письмо. Правота М. М. была очевидна, мое смущение переходило в отчаянье. Я спросил фурлана, говорил ли он с ней сегодня утром и выглядела ли ова больной. Он сказал, что каждый день он находил ее все более удрученной и глаза у нее были воспаленными.
— Подожди меня, — сказал я ему.
В ближайшей гостинице я нанял ему комнату на ночь, а сам до утра писал свой ответ прекрасной женщине, которую по своему неведению так оскорбил.
«Я виноват, мадам, и мне нет оправдания. В Вашей же невиновности я совершенно убежден. Если я не получу прощенья, ничто не сможет меня утешить, но Вы простите меня, поймите, что толкнуло меня на преступление.
Я увидел Вас, я был очарован Вами, я не мог поверить в свое счастье, мне казалось оно грезой, которая исчезает при пробуждении. Кто может понять, как провел я двадцать четыре часа в ожидании мига, когда я вновь смогу увидеть Вас и говорить с Вами. И вот настал этот миг, но именно тогда, когда я был весь в предвкушении, когда я ждал, что вот-вот снова увижу Ваши дорогие черты, появилась отвратительнейшая личность и объявила мне сухим и безразличным тоном, что Вы. заняты на весь день. Не дав мне времени опомниться, она исчезла, а я… Я был ошеломлен, я был обескуражен, я был поражен… Если бы Вы прислали мне хотя бы одну строчку, одно слово! Но в том положении, о котором я теперь знаю, Вы забыли об этом. Вот четвертая роковая случайность!
Я считал себя осмеянным, мне казалось, что все видят на моем лице печать неудачливого любовника и т. д. Мой разум помутился, и за две недели я потерял остатки своей рассудительности…
Теперь, надеюсь, все это позади. Сегодня в одиннадцать часов я, покорный, любящий и нежный, готов припасть к Вашим ногам. Вы простите меня, дивная женщина, иначе я сам найду возможность рассчитаться с собой. Умоляю Вас о единственной милости: сожгите мое письмо, посланное Вам в отчаянии и помутнении моего разума, отправленное Вам только после того, как я разорвал четыре других: судите же о тогдашнем моем состоянии.
Я посылаю своего человека в монастырь сразу же, чтобы мое письмо было вручено Вам, как только Вы пробудитесь. Мой посланец Никогда не нашел бы меня, если бы мой добрый гений не привел его к театральному подъезду, когда я выходил оттуда. Он мне больше не понадобится, не отвечайте мне и примите все те чувства, которые Вы внушили обожающему Вас сердцу».
Читатель легко догадается, что ровно в одиннадцать я уже был в монастыре. Меня, как и в первый раз, ввели в маленькую приемную, и М. М. не замедлила появиться. Как только я увидел ее возле решетки, я опустился на колени, но она попросила меня тут же подняться — нас могли увидеть. Ее лицо горело, но взгляд был лучист и светел, как небеса. Мы сели друг напротив друга и молча обменивались любящими взглядами. Первым нарушил молчание я, спросив ее прерывающимся голосом, простит ли она меня. Вместо ответа она протянула мне сквозь решетку руку, которую я покрыл бесчисленными поцелуями и оросил слезами.
— Наше знакомство, — произнесла она, — началось ужасной бурей. Будем надеяться, что оно продолжится под безоблачным небом. Мы разговариваем впервые, но то, что произошло между нами, связало нас крепче, чем долгие годы общения. Будем надеяться, что наш союз будет и нежным и искренним, и простим друг другу наши прегрешения.
— Такой ангел, как вы, может ли быть грешен?
— Ах, мой друг, кто из нас без греха!
— Когда я смогу изъявить вам мои чувства без стеснения и во всей их полноте?
— Мы поужинаем в моем казино в Мурано, когда вы пожелаете. Только предупредите меня за два дня до этого. Или же, коли хотите, я могу прийти к вам в Венеции, если это вас никак не стеснит.
— Это будет для меня еще большим счастьем. Я должен вам сказать в таком случае, что я живу в полном достатке и не только не боюсь расходов, но и люблю их. И все, что принадлежит мне, принадлежит той, кого я люблю.
— Благодарю, мой друг, за такое доверие, но должна в свою очередь сказать вам, что я богата и не могу ни в чем отказать своему любовнику.
— А у вас есть любовник?
— Да, и это он сделал меня богатой, и я совершенно предана ему. Я ничего не скрываю от него. Послезавтра, когда мы будем с вами наедине, вы узнаете о нем больше.
— Но я надеюсь, что ваш любовник…
— Не беспокойтесь, его там не будет. А у вас есть любовница?
— Есть, но — увы — уже полгода, как нас разлучили силой, и все это время я провел в строжайшем воздержании.
— Но вы ее еще любите?
— Я не могу вспомнить о ней без нежного чувства. Она так же очаровательна, как вы, но я предвижу, что вы заставите меня забыть о ней.
— Если вы были с ней счастливы, я искренне сожалею о вашей с нею разлуке. Но если случится так, что я займу ее место в вашем сердце, никто, мой друг, не сможет меня оторвать от вас.
— Но что скажет ваш любовник?
— Он будет только рад видеть меня счастливой с таким возлюбленным, как вы. Я знаю его характер.
— Восхитительный характер. Такой героизм превышает мои силы.
— Чем занимаетесь вы в Венеции?
— Театрами, вечерами в хорошем обществе, игорными домами, где я сражаюсь с Фортуной с переменным успехом.
— Бываете ли вы у иностранных посланников?
— Нет, так как я слишком тесно связан с патрициями; но я их всех знаю.
— Как вы можете их знать, если не бываете у них?
— Я познакомился с ними за границей. В Парме я знал герцога Монталегре, испанского посланника в Вене графа Розенберга, в Париже, за два года до этого, посланника Франции.
— Бьет полдень, милый мой друг, пора расставаться. Приходите послезавтра в этот же час, и я дам все необходимые указания, чтобы вы смогли поужинать со мной.
— Тет-а-тет?
— Мы же условились.
— Осмелюсь ли я просить у вас залог. Счастье, которое мне обещано, так велико…
— О каком залоге вы говорите?
— Встаньте у решетки и откройте ее, как это было с графиней С.
Она улыбнулась, нажала пружину, и после долгого страстного поцелуя я покинул ее. Радостное нетерпение, в котором я провел следующие два дня, мешало мне как следует есть и спать. Мне казалось, что никогда я не испытывал более счастливой любви и даже что я люблю впервые в жизни.
Благородство происхождения, красота и ум моей новой победы были достоинствами подлинными, действительными. Но еще одно ее достоинство, обусловленное, правда, предрассудком, привлекало меня: ведь она была монахиня, весталка, запретный плод. А разве со времен Евы именно запретный плод не кажется нам самым сладким? Я покушался на права самого могущественного супруга, и потому в моих глазах М. М. была выше всех коронованных особ в мире.
Если бы мое существо не было так опьянено счастьем, я бы видел, что эта монахиня такая же женщина, как все прекрасные женщины, которых я любил за тринадцать лет подвигов на поприще любви. Но какому влюбленному мужчине придет в голову подобная мысль? Нет, М. М. была высшим существом и превосходила всех красавиц подлунной.
Природа животного, то, что химики зовут органическим миром, требует удовлетворения трех потребностей, необходимых для поддержания существования.
Первая потребность заключается в необходимости питания, и для того, чтобы эта потребность не была столь тяжкой и мучительной, живому существу дано чувство аппетита и удовольствие от удовлетворения его. Вторая потребность — стремление к продолжению рода, к воспроизведению себе подобных. Здесь проявилась вся мудрость Создателя, ибо без удовлетворения этой потребности мир разрушится и исчезнет, и потому наслаждение от удовлетворения этой потребности — высочайшее наслаждение, которое может испытать любой живой организм. Третья необходимая потребность — защита от врагов.
Но все эти общие потребности удовлетворяются каждым видом по-своему. Эти три чувства: голода, влечения, ненависти — знакомы любому животному, но только человек может их предвкушать, представлять их в своем воображении, готовиться к их удовлетворению и сохранять их в памяти.
Прошу тебя, мой дорогой читатель, не посчитать утомительными мои рассуждения, ибо теперь, когда я только тень, только воспоминание о том пылком и страстном Казанове, я люблю порассуждать.
Человек становится животным, когда он предается трем главным страстям, не прибегая к помощи разума и здравого смысла. Но как только мозг приводит в равновесие его чувства, удовлетворение этих трех потребностей превращается в наслаждение и наслаждение высочайшее.
Стремящийся к истинному наслаждению человек пренебрежет обжорством, с презрением отвергнет похотливость и сластолюбие, откажется от свирепого мщения, к чему толкает его первая вспышка гнева. Но он лакомка, и он может насытить себя только тем, что ему по вкусу; он страстно влюблен, но он получает наслаждение только тогда, когда он убежден, что это наслаждение разделяет с ним и предмет его страсти; он оскорблен, но он расплачивается за оскорбление только тогда, когда кровь его успокоится и он обдумает в тиши планы мести. И пусть она не будет так жестока, но его утешает сознание того, что она была хорошо обдумана, и порой сам отказ от мести удовлетворяет его еще больше. Все эти три действия должны управляться рассудком, ибо он первый министр чувств.
Мы иногда сознательно терпим голод, чтобы более изысканно удовлетворить его; мы не торопим миг утоления любовной страсти, чтобы он был более острым и волнующим, и мы откладываем мщение, чтобы быть уверенным в его действенности. Разумеется, правда и то, что можно умереть от несварения желудка, что мы убиваем любовь рассуждениями и софизмами, а тот, кого мы хотели уничтожить, скрывается от нашей карающей руки. Но в мире нет ничего совершенного, и мы все-таки идем на такой риск.
— Скажи мне, любовь моя, где же ты намерен завтра ждать меня?
— В два часа на площади Сан-Джованни-э-Паоло, как раз позади статуи Бартоломее ди Бергамо.
— Я видела эти места только на эстампах, но этого достаточно: я тебя не обману. Только если ужасная непогода помешает мне…
— И если это все же случится?
— Что ж, мой друг, ничего не потеряно. Мы возместим наши убытки: на следующий день мы снова встретимся и условимся о другом рандеву.
Мне надлежало не терять времени, ибо у меня еще не было казино. Я нанял второго гребца и уже через четверть часа прибыл на площадь Сан-Марко, где сразу же принялся за дело, разыскивая то, что мне нужно было найти. Когда смертный отмечен милостью Плутоса, да к тому же еще неглуп и расторопен, можно быть уверенным в успехе. Мне не понадобилось много времени, чтобы найти подходящее казино.
Это было лучшее, что можно обнаружить в Венеции и ее окрестностях, но, разумеется, стоило это немало. Английский посланник, возвращаясь в Англию, уступил его по сходной цене своему повару. Новый владелец сдал мне казино до Пасхи за сто цехинов, которые я тут же ему и отсчитал, условившись, что он будет заботиться о моих обедах и ужинах так же, как и при прежнем хозяине.
Итак, у меня есть пять превосходных комнат, где все казалось создано для любви, наслаждения и беззаботной жизни. Кушанья можно было подавать через глухое окно, проделанное в стене таким образом, что и хозяин и слуга оставались друг для друга невидимыми. Салон был украшен роскошными зеркалами, люстрами из горного хрусталя, бронзовыми жирандолями. Подставкой для великолепного трюмо служил камин из белого мрамора, покрытый плитками китайского фарфора, изображенные на них обнаженные любовные пары воспламе няли воображение смелостью и разнообразием поз; два удоб ных изящных дивана разместились слева и справа от камина. Рядом же находилась восьмиугольная комната, чьи стены, пол и потолок были сплошь покрыты великолепными венецианскими зеркалами, предназначенными многократно умножать те положения, которые заблагорассудится принять оказавшимся в этом чудеснбм уголке любовникам. Далее следовал красивый альков, две потайных дверцы вели оттуда — одна в туалетную комнату, другая — в будуар, приготовленный, казалось, для матери всех наслаждений; ванна из мрамора Каррары расположилась тут же.
Распорядившись приготовить свечи для всех люстр, постелить повсюду тончайшее белье, я приказал подать к вечеру самый роскошный и самый изысканный ужин и особенно позаботиться, не обращая внимания на издержки, о тончайших винах. Беря ключ, я предупредил хозяина, что и входить в дом и выходить оттуда я предпочитаю незамеченным.
Обрадован я был и тем, что заметил в алькове часы с репетиром: я начинал уже, наперекор любви, становиться подданным и царства сна.
Обеспечив таким образом все для удовлетворения своих желаний, я отправился покупать самые красивые, какие только можно было найти, пантуфли и ночной колпак из алансонских кружев.
Надеюсь, читателю не покажутся слишком дотошными мои приготовления к этой встрече, пусть он подумает о том, что я собирался ужинать с самой совершенной из султанш Повелителя Вселенной и что я уже поведал этой четвертой грации о моем роскошном казино. Можно ли было с самого начала внушить ей превратные представления о моей правдивости! В урочное время, в два часа после заката, я возвратился к своему дворцу; затрудняюсь описать изумление повара-француза, увидевшего, что я вернулся в одиночестве. Я жестоко разбранил его, обнаружив, что, вопреки моему распоряжению, не все светильники в доме были зажжены. Я объявил ему, что не люблю повторять дважды одно и то же.
— В следующий раз я неукоснительно исполню приказания господина.
— Подавайте ужин.
— Господин распорядился о двух персонах.
— Подавайте на двоих и останьтесь на этот раз со мной за ужином. Вы узнаете мое мнение о том, что хорошо вами сделано, а что плохо.
Ужин подкатили к столу быстро и в полнейшем порядке. Я сделал несколько замечаний, но, по правде говоря, все нашел отменным: дичь, осетрина, устрицы, трюфеля, вина, десерт были поданы на посуде из саксонского фарфора и серебра.
Я попенял ему, что он пренебрег крутыми яйцами, анчоусами и уксусами для составления салата, и QH возвел очи к небу, как бы прося прощения за столь тяжкий грех.
Закончив ужин, который длился два часа, понадобившиеся мне, чтобы заслужить полнейшее уважение хозяина, я спросил счет. Он принес его через пятнадцать минут, и я нашел счет вполне пристойным.
Отпустив хозяина восвояси, я отправился к алькову, чтобы расположиться на великолепной кровати. Мысли о том, что завтра в этом же самом месте меня ждет обладание богиней, могли бы прогнать от меня сон, если бы не превосходный УЖИН, подкрепленный бургундским и шампанским. Проснулся я уже заполдень и, распорядившись доставить к вечеру самые сладкие фрукты и мороженое, вышел в город. Чтоб скоротать время, которое моему нетерпению казалось слишком долгим, я отправился играть и с радостью убедился, что Фортуна отличает меня так же хорошо, как и Амур. Отдавшись на волю случая, я знал, что мной руководствует добрый гений моей монахини.
За час до условленного времени я оказался на месте свидания. Точно в назначенный час я увидел гондолу о двух веслах и человека в маске, выпрыгнувшего из лодки, едва она коснулась берега. Маска что-то говорит переднему гребцу и движется к статуе. По мере того как она приближается, сердце мое трепещет все радостнее, как вдруг я замечаю, что это мужчина. Я замираю, я готов уже вытащить мои пистолеты, но, обогнув статую, маска подходит ко мне, берет меня за руку, и я чувствую нежное дружеское пожатие: я узнаю моего ангела!
Она радуется моему удивлению, приникает ко мне, и, не говоря ни слова, мы пускаемся в путь и вскоре оказываемся у казино, расположенного в какой-нибудь сотне шагов от театра Сан-Марко.
Все там я нахожу устроенным сообразно моим желаниям. Войдя, я поспешно сбрасываю с себя домино, но М. М. нравится еще прогуляться туда-сюда, заглянуть во все закоулки этого очаровательного местечка, которое, она видит, вполне достойно принять ее. Восхищенная увиденным, она хотела, чтобы и я мог насладиться зрелищем всех ее нарядов, дара ее возлюбленного. Многочисленные зеркала, по-разному отражавшие ее грациозную фигуру, заставлявшую ее, даже неподвижную, постоянно изменяться, привели ее в неописуемый восторг, и она не могла оторвать своих взоров от этих зеркал. Я же, сидя на табурете, созерцал в упоении все изящество и прелесть моей подруги. Как была она элегантна! Расшитый золотыми блестками кафтан из розового бархата, камзол, соответственно отмеченный красотой и богатством, черные атласные штаны с бриллиантовыми пряжками; на мизинце крупный солитер, на другой руке перстень. Черные блонды ее бауты были также верхом искусства и роскоши. Подойдя ко мне вплотную, чтобы я мог еще лучше ее разглядеть, она остановилась и замерла. Наведавшись в ее карманы, я обнаружил там золотую табакерку, платки тончайшего батиста, пару великолепных часов с золотыми цепочками и изумительной работы английский пистолет.
— Все, что я вижу, божество мое, переполняет меня счастьем, но я не могу удержаться и не выразить своего восторга перед тем удивительным, нет, скажу больше, восхитительным существом, которое все еще не убедило тебя стать его любовницей полнейшим образом.
— Ты знаешь, что он мне сказал, когда я попросила его проводить меня в Венецию и позволить там остаться: «Потешь себя, как тебе хочется, только бы тот, кого тебе предстоит сделать счастливым, оказался бы достойным этого счастья».
— Удивительный человек, повторю я, скроенный по единственной мерке. Влюбленный такого характера вряд ли встретится еще где-нибудь. Я чувствую, что мне не удастся быть похожим на него, так же как я боюсь не суметь заслужить того счастья, сияние которого слепит меня.
— Позволь мне удалиться, чтобы привести себя в порядок.
— Как тебе угодно, любовь моя.
Она вернулась через четверть часа. Она причесалась по-мужски: букли обрамляли щеки, волосы были стянуты сзади черным бантом. Это был истинный Антиной, и только несносный французский наряд мешал полному сходству. Восхищение мое и счастье не знали меры.
— О нет, дивная женщина! — воскликнул я. — Предчувствую, что ты никогда не станешь моей, ты не для смертного человека. Какое-то чудо даже в самый момент обладания погасит мой пыл. Это твой божественный супруг, ревнуя к жалкому смертному, разрушит все мои надежды. Может быть, уже скоро меня и не будет на этом свете.
— Друг мой, ты сошел с ума! Я буду твоей в ту же минугу, как только ты пожелаешь.
— Ах, когда я пожелаю! Да меня и поддерживают лишь любовь и надежда на счастье!
Ей было холодно, и мы присели возле камина. В нетерпении я расстегнул бриллиантовый аграф, стягивавший ее жабо. Ах, читатель, есть впечатления, столь живые, столь сладостные, что они годами не могут поблекнуть в памяти и время бессильно перед ними. Мои губы уже покрывают бесчисленными поцелуями восхитительную грудь, но несносный корсет мешает мне насладиться ею во всем ее совершенстве. И наконец, вот она, освобожденная от всех преград, от всех докучливых пут, передо мною. Никогда я не видел подобного, никогда не прикасался к столь волнующей красоте. Если бы прометеев огонь оживил бы два волшебных полушария Венеры Медицейской, то и тогда она проиграла бы в сравнении с моей божественной монахиней. Я сгорал от желаний и уже приготовился было их удовлетворить, когда эта очаровательная женщина утишила мой пыл двумя словами: «Сначала поужинаем».
Я позвонил, она вздрогнула.
— Не бойся, моя дорогая, — и я показал ей секретное окошко. — Ты можешь смело сказать своему другу, что здесь тебя никто не увидит.
— Он, несомненно, восхитится этой предосторожностью и догадается, что ты не новичок в искусстве наслаждений. Но я вижу также, что я не единственная женщина, которая вкушает с тобой все прелести этого очаровательного местечка.
— О как ты ошибаешься! Верь моему слову, ты именно первая женщина, которую я здесь увидел. Ты, любимая, не первая моя страсть, но ты будешь последней страстью.
— Я была бы счастлива сделать тебя счастливым. Мой друг любезен, снисходителен, нежен, но при нем мое сердце молчит.
— Должно быть, и его тоже: окажись его любовь сродни моей, ты никогда не вздумала бы дарить меня блаженством.
— Он любит меня так же, как я люблю тебя. А ты веришь, что я тебя люблю?
— Я хотел бы верить, но ты позволишь ли…
— Молчи! Я чувствую, что позволю все, и если только ты ни в чем не оставишь меня в неведении, я тебе все прощу. Я так волнуюсь сейчас потому, что надеюсь провести с тобой дивную, упоительную ночь. Таких ночей в моей жизни еще не было!
— Как! А разве ты не проводила ночей с твоим любовником?
— Множество, и в них было все: и нежность, и предупредительность, и доброта, и дружество, но не было главного — любви. Несмотря на это, вы похожи с моим другом: у него такой же живой ум, что касается внешности, то он вполне хорош, хотя до тебя ему и далеко. Думаю также, что он состоятельней тебя, впрочем, твой домик заставил меня предположить обратное. Но что для любви богатство! И не спеши вообразить себе, что я нахожу в тебе меньше достоинств, чем в нем, из-за того, что ты неспособен на его самоотверженность и не мог бы позволить мне такое приключение. Напротив, я бы подумала, что ты любишь меня совсем не так уж самозабвенно, если бы ты проявил к моим фантазиям подобную уступчивость.
— А он будет тебя расспрашивать о подробностях нашего свидания?
— Он подумает, что мне будет приятно вспоминать о нашей ночи, и я расскажу все-все, кроме, разумеется, каких-то обидных для него подробностей.
Мы поужинали. Она нашла стол восхитительным и попросила пунш. Но я был не в силах скрыть все возраставшего нетерпения и заметил ей:
— Подумай, что нам осталось всего семь часов. Глупцы же мы будем, если проведем их здесь.
— Ты рассуждаешь убедительней Сократа, — ответила она. — Я побеждена твоим красноречием. Пошли!
И она привела меня в очаровательную уборную, где я сделал ей подарок: красивый чепчик, который она приняла с радостью. Я попросил ее сменить наряд и предстать женщиной. Она отправила меня в салон раздеваться, обещав позвать меня, как только будет готова. Мне не пришлось ждать долго: когда за дело берется сладострастие, работа спорится. Я упал в ее объятия, пьяный от любви и вожделения, и целых семь часов я предоставлял ей самые веские доказательства моего пыла и того чувства, которое она мне внушила. Правда, я не узнал ничего нового в плотском смысле, но бесчисленные вздохи, стоны, исступленные возгласы, все эти знаки натуры естественной, раскрывали передо мной душу чувствительную и бесхитростную. Зато я изощрялся на тысячу манер, и она, к собственному своему удивлению, оказалась более восприимчивой к ухищрениям сладострастия, чем предполагала. Наконец, пробил роковой вестник, объявив, что пришла пора прервать наши восторги. Но прежде чем высвободиться из моих объятий, она возвела взор к эмпиреям, словно благодаря своего божественного властелина за то, что он даровал ей силу не побояться объявить мне о своей страсти. Мы облачились в наши одежды, и она, увидев, что я положил ей в карман кружевной чепчик, обещала мне хранить его всю жизнь как свидетеля того потока счастья, которым она была только что затоплена. Выпив по чашке кофе, мы вышли, и я проводил ее до Площади Сан-Джованни-э-Паоло, условившись увидеться на третий день. Убедившись, что она благополучно села в свою гон-Долу, я отправился домой, и десять часов непробудного сна вернули мне мое обычное расположение духа. На третий день, как было условлено, я отправился к ней; но едва появившись в монастырской приемной, она сказала мне, что с минуты на минуту ждет своего любовника, известившего ее о своем приезде, и что она надеется свидеться со мною завтра. Мне пришлось уйти. Вышедши из монастыря, я увидел небрежно замаскированного человека, только что покинувшего гондолу. В лодочнике я без труда узнал служащего французского посла. «Это он»*, - сказал я себе и, стараясь остаться незамеченным, проследил за замаскированным мужчиной до того момента, пока он вошел в монастырь. Я отправился домой, как нельзя более обрадованный этим открытием, о котором, однако, я решил ничего не говорить моей возлюбленной.
Я увидел ее назавтра, и вот разговор, случившийся между нами:
— Мой друг, — сказала она, — приходил вчера, чтобы проститься до Рождества. Он отправился в Падую, но его казино к нашим услугам, ничто не может помешать нам поужинать вместе, когда нам заблагорассудится.
— Там? А почему не в Венеции?
— Он просил меня не бывать в Венеции во время его отъезда. Он человек мудрый и осмотрительный, и я не могу его ослушаться.
— Что ж, в добрый час! Когда же ужин?
— Завтра, если хочешь.
— О, если я хочу! Это не то слово — я хочу всегда! Итак, завтра я туда прихожу и подожду тебя за чтением. А ты рассказала своему другу, что тебе было совсем неплохо в моем маленьком домике?
— Он знает все. Но, душа моя, его тревожит одно обстоятельство: он боится, как бы я нечаянно не поправилась.
— Да я сам умираю от страха при такой мысли. Но разве с ним ты не рискуешь тем же?
— Ни в коем случае.
— Понимаю. Что ж, впредь придется быть благоразумней. Я сейчас подумал, что за неделю до Рождества перестают носить маски; мне придется добираться в твое казино по воде, иначе меня обнаружит тот самый шпион, который уже следит за мной.
— Да, ты прав, я встречу тебя на берегу и легко узнаю. Надеюсь, ты сможешь приезжать и в Пост, хотя говорят, что в эти дни Бог хочет, чтобы мы умерщвляли плоть. Забавно, не правда ли, что в одно время Господу хочется, чтобы мы развлекались как безумные, а в другое мы должны, чтоб угодить Ему, жить в воздержании? Что общего у календаря с Божьей благодатью и каким образом поступки создания могут задевать Создателя, которого я не могу помыслить иначе, как совершенно ни от кого не зависящего? И потом, мне кажется, раз Господь дал человеку способность оскорблять Его, то человек волен творить все, что ему запрещено, потому что эта ошибка допущена при самом акте творения. Можно ли себе представить Бога, скорбящего во время Поста?
— Прелестница, ты рассуждаешь чудесно; но, скажи мне, где же ты научилась так великолепно рассуждать и как ты сумела не угодить в монастырские силки?
— О, друг мой, мне давали хорошие книги, и я читала их с прилежанием. И свет истины рассеял тучи, застилавшие мое зрение. Уверяю тебя, что когда я размышляю о себе самой, я нахожу, что гораздо счастливей с тех пор, как просветили мой разум и я поняла, что не стоит отчаиваться, став монахиней; ибо самое большое счастье это жить и суметь умереть совершенно спокойно, а на это вряд ли можно надеяться, если будешь верить всем тем бредням, какими святые отцы забивают наши головы.
Эта беседа открыла мне, что моя красавица была, как говорится, вольнодумка. Я не был этим ничуть удивлен: ведь она нуждалась в успокоении совести не менее, чем в утолении страстей.
В намеченный час я явился в храм и в ожидании богини развлекался, рассматривая небольшую библиотеку, размещенную в будуаре. Книг было немного, но подобраны они были со вкусом и соответственно месту. Здесь можно было найти все, что писалось против религии, и все, что самые сладострастные перья сотворили во славу искусства наслаждения, соблазнительные тома, чьи пламенные страницы звали читателя осуществить на деле то, что совершалось на бумаге. Многие «ин-фолио» были целиком заполнены похотливыми гравюрами. Однако привлекали они не только нескромностью положений, но и чистотой линий и мастерством рисунка. Здесь были «Шартрезский привратник», изданный в Англии, Мерсиус, Алоизия Сигея Толедская и другие, все исполненные превосходно. Кроме того, куча гравюрок того же жанра украшала стены этой обители.
Целый час был я занят рассматриванием этих сокровищ. Немудрено, что я был охвачен нестерпимым волнением, когда увидел входящей мою красотку в монашеском одеянии. Это зрелище не было успокаивающим, и потому я не стал терять времени на комплименты.
— Ты застала меня, — сказал я, — в решительную минуту. От всех этих сладострастных образов в моих жилах бушует всепожирающий огонь, и только ты в этом светлом облачении можешь дать моей любви лекарство, которого она жаждет.
— Но позволь мне одеть обычное платье, через пять минут я буду вся твоя.
— Пяти минут мне вполне хватит для счастья, а потом ты можешь переодеться.
— Но дай мне хотя бы сбросить эту ненавистную дерюгу.
— Нет, ты должна воздать почести моей любви в той же одежде, в какой заставила ее родиться.
Самым смиренным тоном произнесла она «Да будет воля твоя», и, упав на диван, мы забыли в ту же минуту обо всем на свете.
После отменного ужина мы обсудили наше положение. Следующая встреча была назначена на первый день девятин. Она дала мне ключ от прибрежной дверцы и сказала, что условным знаком будет голубая лента, привязанная к окну. Увиденная днем, она поможет мне не обмануться вечером. Я сказал, что проживу в ее казино до возвращения ее друга. Я оставался там десять дней, за это время мы виделись четыре раза, и я жил только для нее.
В канун Рождества она сказала, что любовник возвращается и что в день Святого Этьена они идут в Оперу, а потом проведут ночь вместе. «Я тебя жду, нежный мой друг, в последний день Старого года, и вот тебе письмо, которое ты прочтешь, только когда вернешься к себе».
И вот на рассвете я сложил свои вещи и покинул убежище, в котором провел десять сладостных дней, чтобы освободить место для другого. Вернувшись в палаццо Брагадин, я прочитал ее письмо. Вот оно:
«Меня немного задели, мой нежный друг, твои слова во время разговора о тайне моего любовника, которую я обязана хранить. Ты сказал, что, довольный тем, что обладаешь моим сердцем, легко позволяешь мне оставаться хозяйкой своего рассудка. Это разделение ума и сердца кажется мне чистейшей софистикой, и если ты не согласен со мною, ты должен приять что не любишь меня всю целиком. Ведь невозможно, чтобы я могла существовать без рассудка и что ты мог бы нежно любить мое сердце, если бы оно не было в полном согласии — разумом. Если же твоя любовь удовольствуется противным, она не отличается деликатностью и тонкостью. Но может произойти такое, когда ты докажешь мне всю ту искренность, какую может внушить только истинная любовь. Я решаюсь открыть тебе секрет, касающийся моего друга, хотя знаю, он полностью рассчитывает на мою скромность.
Я совершаю предательство, но ты не должен из-за этого любить меня меньше. Необходимость выбора между двумя умаляет любовь, вынужденная обманывать того или другого, любовь испаряется. Но ты не накажешь меня за это, ибо я совершаю мой поступок не в ослеплении, ты оценишь мотивы, по которым чаша весов качнулась в твою пользу.
Как только я почувствовала, что не в силах сопротивляться жгучему желанию узнать тебя поближе, я решила облегчить душу, признавшись во всем моему другу. В его доброжелательности и снисходительности я не сомневалась. Прочитав твое письмо, он составил самое выгодное представление о твоем нраве, во-первых, потому, что ты выбрал монастырскую приемную для нашей первой встречи, а потом предпочел его казино в Мурано своему. Но он попросил меня об ответной любезности позволить ему быть свидетелем нашего первого рандеву. Для этого предназначался маленький кабинет, настоящий тайник, где можно, оставаясь невидимым, все видеть и слышать все, что говорят в салоне. Ты еще не видел этот хитроумный кабинет, но увидишь его в последний день Старого года. Скажи мне, душа моя, могла ли я отказать в такой необычной просьбе человеку, бывшему со мной таким добрым? Я согласилась, и, вполне естественно, не стала посвящать тебя в эту тайну. Теперь ты узнал, что мой друг был свидетелем всего, что мы делали и говорили в нашу первую ночь, проведенную вместе. Но пусть тебя это не огорчает, так как ты очаровал его совершенно: и своими действиями и твоими шутками, которыми ты веселил не только меня. Я было испугалась, когда наш разговор свернул на него, что ты скажешь что-нибудь ему малоприятное, но, к счастью, он услышал только лестные слова о себе. Вот, сердце мое, откровенная исповедь в моем предательстве, но ты простишь мне его тем легче, что тебе не причинено этим никакого вреда. Моему другу очень уж хотелось получше узнать тебя.
Но послушай: в ту ночь ты вел себя совершенно естественно и непринужденно, сумеешь ли ты остаться таким, зная о присутствии свидетеля? Это мало вероятно, и, предлагая тебе это, я вполне допускаю, что ты не согласишься и, может быть, будешь прав.
Теперь, когда между нами нет больше тайн и ты, надеюсь, не сомневаешься в моей нежной любви, я хочу успокоить себя и поставить все на последнюю карту. Итак, знай, что в последний день Старого года мой друг будет в казино и уйдет оттуда лишь на следующее утро. Ты не увидишь его, а он увидит все. Сколько уменья придется тебе приложить, чтобы он не заподозрил моего вероломства! И я должна тебя предупредить об особой осторожности в разговорах. У моего друга есть все добродетели, кроме одной веротерпимости. В вопросах веры он необычайно щепетилен. В разговорах на эту тему будь внимателен, а в остальном у тебя полная воля — ты можешь рассуждать о литературе, политике, путешествиях, не стесняться ничего и, уверена, ты заслужишь его полное одобрение.
Остается сказать последнее. Не претит ли тебе, что в минуты высочайшего наслаждения, в минуты самые нежные, с мые интимные, ты будешь под бдительным оком другого ч ловека? Вот что мучает меня сейчас, и я умоляю тебя о решительном „да“ или „нет“. Понимаешь ли ты, как тяжела мне неизвестность? Понимаешь ли, как трудно было мне решиться на этот шаг? Я не смогу уснуть, пока не дождусь от тебя ответа. Если же для тебя невозможно проявлять нежность и пылкость в присутствии третьего, да к тому же незнакомца, я приму решение, которое подскажет любовь.
И все же я надеюсь, что ты согласишься. И если ты даже не сможешь сыграть роль любовника во всем блеске своего дара, это не будет иметь тяжелых последствий. Я просто дам понять, что твоя любовь уже миновала свой апогей».
Это письмо меня ошеломило. Но поразмыслив и найдя свою роль куда привлекательней той, что выбрал себе мой соперник, я от души рассмеялся. Признаться, мне было бы не до смеху, не знай я склада характера того, кто предназначался мне в свидетели. Понимая тревогу моей подруги и желая ее поскорее успокоить, я тут же набросал ей следующие строки:
«Ты бесподобна, любовь моя! Ты хочешь, чтобы я ответил „да“ или „нет“, я спешу ответить, чтобы ты получила мое письмо не позднее полудня и села бы за стол со спокойным сердцем. Да, да, да, я буду с тобой в нашу ночь, и, поверь мне, твой друг увидит спектакль, достойный Пафоса и Амафонты, и ничто не позволит ему заподозрить, что мне известен его секрет. И знай, что я, полный любви к тебе, сыграю свою роль не как любитель, а как великий актер.
Если долг мужчины в том, чтобы всегда повиноваться рассудку, если он согласился не ступать ни шагу без этого поводыря, то как же можно предположить, что мужчина постыдится показать себя своему другу в самые славные свои минуты, когда любовь и природа состязаются в покровительстве ему.
Признаюсь тебе, однако, что ты поступила бы плохо, посвятив меня в тайну с первого раза. Я несомненно отказал бы тебе в этом знаке доверия. И не потому, что любил тебя меньше, чем сейчас. Но в природе встречаются такие причудливые склонности, что я мог бы вообразить себе, что твоему любовнику только всего и надо насладиться зрелищем пылких утех, жарких сплетений и необузданных ласк любовной пары. Что это его преимущественный вкус. Тогда я мог составить и о тебе превратное представление, и досада помешала бы моей любви разгореться так ярко, как пылает она сейчас.
Сегодня же, милая подруга, дело обстоит совсем иначе: ты столько рассказывала мне о своем друге, что я узнал его, оценил и считаю и своим другом. Если стыдливость не мешает тебе показать ему, как ты нежна, пылка и ласкова со мной, то что же постыдного здесь для меня? Напротив, я должен гордиться этим. Разве мне приходится стыдиться победы над тобой? Или щедрости природы, наделившей меня могучими формами и неутомимостью в наслаждениях с любимой женщиной? Я знаю, что большинство мужчин, из чувства, которое они называют естественным, а по мне так это продукт цивилизации или предрассудок юности, не позволят, чтобы их видели в подобные минуты. Но что-то я не слышал других веских доводов в пользу такого отвращения. Я от всего сердца извиняю и тех, кто говорит, что им просто жалко бедного зрителя. Но мы-то с тобой не испытываем этого чувства, мы знаем, что нашему другу будет так же хорошо, как и нам.
Но знаешъ ли, что может случиться? Жар нашего огня воспламенит и его, и мне досадно за этого достойного человека, если он не вытерпит и бросится к моим ногам, умоляя уступить ему единственное, что может утолить его пламя. Как быть тогда? Отдать тебя? Вряд ли я смогу отказать ему в подобной милости, но мне самому придется уйти, мне невозможно будет оставаться смиренным наблюдателем.
Прощай же, мой ангел, все будет хорошо! Готовься к битве и положись во всем на счастливца, который тебя обожает!»
В назначенный день я пришел в обычное время. Моя подруга встретила меня у дверей кабинета, одетая с редкой изысканностью.
— Наш друг еще не занял свой пост. Как только это произойдет, я подмигну тебе.
— А где же этот таинственный приют?
— А вот. Видишь стенку, которая составляет как бы спинку канапе? В середине каждого из этих рельефных цветов есть маленькое отверстие, через эти отверстия и смотрит наблюдатель. Он там за стеной. Там у него кровать, стол, кресла, словом, все, чтобы провести беззаботную ночь, развлекаясь увиденным сквозь цветы.
— Это твой любовник так все устроил?
— Нет, разумеется. Он же не мог предвидеть, что произойдет.
— Я понимаю, что спектакль доставит ему громадное удовольствие, но не имея возможности обладать тобой, когда желание станет нестерпимым, что же ему предпринять?
— Это уж его заботы. Он, впрочем, волен уйти, если ему наскучит, или заснуть, если захочется. Но если ты будешь играть как следует, он не соскучится.
— Я буду таким, как всегда, только немножко учтивее.
— Только не учтивость, я тебя умоляю! Ты становишься учтивым и прощай, естественность! Ты где-нибудь видел двух пылких любовников, соблюдающих учтивость в разгаре объятий?
— Ты права, душа моя. Но проявить деликатность…
— Отлично! Деликатность не повредит, но только точно так же, как и в прежние разы. Ты понимаешь меня, я по твоему письму убедилась, что ты рассуждаешь о деле как знаток.
Я уже сказал, что моя подруга одета была с замечательной элегантностью, но должен добавить, что эта элегантность не содержала ничего кричащего или вызывающего, все было на редкость просто. Необычным выглядело лишь, что она употребила румяна, причем наложила их по моде, принятой у дам Версаля. Они накладывают румяна не тонким ровным слоем, а небрежно, пятнами. Им не нужно, чтобы нарумяненные лица выглядели естественно, напротив, они должны радовать глаз яркостью, напоминая о легком опьянении и обещая тем самым пьянящие восторги и в недалеком будущем. Она сказала, что такой грим нравится ее другу и она решила сделать ему приятное.
— По этому его пристрастию, — тут же заметил я, — сейчас видно, что он француз.
И в это мгновение она мне подмигнула. Места были заняты. Комедия началась.
— Чем больше я тебя вижу, мой ангел, — сказал я, — тем больше обожаю.
— А ты уверен, что влюбился не в жестокое божество?
— Потому я приношу жертвы не для того, чтобы тебя умилостивить, а именно для того, чтобы разжечь. Пыл моего поклонения так велик, что ты будешь его ощущать сегодня всю ночь.
— А ты увидишь, как я ценю такие жертвы.
— Я готов приступить хоть сейчас, но думаю, чтобы жертвы оказались действеннее, нам надо бы поужинать. Я с утра выпил лишь чашку шоколада да съел салат из белков, приправленный уксусом четырех разбойников*.
— Милый мой, что за безумие! Четыре разбойника! Так же можно заболеть.
— А я сейчас болен. И выздоровлю, только когда перелью их всех прямо тебе.
— Не думала, что тебе требуется возбуждающее.
— С тобой — кому оно может понадобиться! Но все же мои опасения не напрасны: если запал зажжен, а выстрела нет, то пистолет разорвет.
— Бедный мой брюнетик, не надо отчаиваться, это тебе не грозит.
Пока мы забавлялись таким поучительным диалогом, УЖИН был сервирован, и мы перешли к столу. Великолепные блюда разожгли наш аппетит, она кушала за двоих, я за четверых. Заметив, что я залюбовался необычайной красоты серебряными четырехсвечниками, она сказала:
— Это подарок моего друга.
— Великолепный поДарок, — оценил я. — Он и щипцы подарил?
— Нет.
— Сразу видно, что твой друг знатный синьор!
— Почему же?
— Потому что знатные синьоры не умеют снимать нагар со свечи.
— У наших свечей такие фитили, что они не дают нагара.
— Скажи мне, — продолжал я в том же направлении, — а кто научил тебя французскому?
— Старый Лафоре. Я была его ученицей шесть лет, и он же научил меня стихосложению. Но я услышала от тебя кучу французских слов, которых никогда раньше не слыхала, например: «дурачина», «надувала», «дать маху», «нянчиться». Где ты им научился?
— В светском обществе Парижа, преимущественно у женщин.
После пунша мы отведали устриц, причем лакомились ими самым приятным для любовников способом: каждый брал устрицу с языка другого. Испытай это, сластолюбивый читатель, и ты убедишься, что такое яство подобно нектару богов.
Однако время шуток кончалось, пробил час более основательных удовольствий, и я напомнил ей об этом.
— Подожди немного, — отвечала она. — Я переменю платье и через миг буду вся твоя.
Оставшись один и не зная чем заняться, я начал рыться в ящичках ее бюро. Не заинтересовавшись письмами, которых там было множество, я обратил внимание на шкатулку с известного рода футлярами, предохраняющими от нежеланной беременности. Тут же я похитил эти предметы, а на их место положил следующие стихи:
Моя возлюбленная не замедлила вернуться, преобразившись в нимфу. Платье из индийского муслина, отделанное золотистыми лилиями, дивно обрисовывало ее волнующие формы а кружевной чепец был воистину королевским. Бросившись к ее ногам, я взмолился не томить меня дольше.
— Сдержи свой пыл еще немного, — ответила она. — Вот алтарь, и через две минуты жертва будет твоих руках.
И, приблизившись к упомянутому бюро, она добавила:
— Сейчас ты увидишь, как велики заботливость и предусмотрительность моего друга.
Она извлекает из бюро заветную шкатулку, раскрывает ее, но вместо того, что искала, обнаруживает мои стихи. Читает и перечитывает их, сначала про себя, потом вслух, называет меня воришкой, осыпает Множеством поцелуев и требует вернуть покражу. Я притворяюсь непонимающим. Тогда она снова перечитывает мои стихи и выходит будто бы в поисках хорошо очинённого пера, сказав мне на прощанье: «Я отплачу тебе той же монетой».
Вернувшись спустя недолгое время, она предлагает мне следующую секстину:
Всем сладостям любви не повредив ничуть, Похищенный предмет благой сулит нам путь. Страсть, спрятавшись за этот нежный щит, Бесстрашнее и яростней кипит. Коль хочешь насладиться ты вполне, Сей знак внимания верни сейчас же мне.
Конечно, после этого я не мог сопротивляться и возвратил ей предмет, столь необходимый монахине, приносящей жертву Венере.
Пробило полночь, и я указал ей на томящегося в ожидании выхода актера. Она принялась готовить нам ложе на софе, говоря, что в алькове слишком холодно. Конечно, новое место было выбрано с расчетом, чтобы мы наилучшим образом оказались в поле зрения любознательного любовника.
Чтобы изобразить, читатель, все сцены, разыгранные нами с полуночи до разгара дня, даже на роскошной палитре Аретино не хватило бы красок. Я был пылок и могуч, но имел дело со стойким противником. После последнего подвига, завершенного нами уже при свете дня, мы были так изнурены схваткой, что моя прелестная монашка даже испугалась за меня. Кровь, пролитая мною на ее грудь, заставила ее, не ведав об этой моей особенности, побледнеть от страха. Шутками я успокоил ее, и вскоре она уже смеялась от всего сердца. Розовой водой я смыл с ее роскошной груди кровь, оросившую ее впервые в жизни. Ее тревожило, не проглотила ли она несколько капель, но я легко убедил ее, что даже если так и случилось, не следует ждать каких-то дурных последствий. И вот она уже снова облачена в монашеское одеяние и, взяв с меня слово тотчас же лечь спать и обязательно известить ее перед отъездом в Венецию, исчезает.
Мне было легко сдержать слово, ибо я очень нуждался в отдыхе: я проспал до вечера. Проснувшись, я поспешил написать ей, что я чувствую себя прекрасно и готов к возобновлению нашей сладостной борьбы. Закончив письмо вопросом об ее здоровье, я вернулся в Венецию.