Итак, я снова в Париже, единственном в мире городе, который я принужден считать моим отечеством; так я лишен возможности жить там, где я, действительно, родился; отечество неблагодарное, однако любимое мною, несмотря на все, потому ли, что чувствуешь какую-то нежную слабость к месту, где мы провели наши молодые годы, где получили первые впечатления; потому ли, что Венеция, действительно, так обаятельна, как никакой другой город в мире. Но этот громадный Париж есть место нужды или счастия, смотря по тому, как себя поставишь.

Париж не был мне совершенно неизвестен: я уже раньше прожил там два года, но тогда у меня была лишь одна цель: веселиться и наслаждаться. Фортуна, за которой я не ухаживал, не открыла мне своего святилища, но теперь, я чувствовал, что должен обходиться с нею с большим уважением: мне нужно было сблизиться с любимцами, которых она осыпает своими дарами. Я к тому же знал, что чем более приближаешься к солнцу, тем более чувствуешь благодетельные действия его лучей. Я видел, что для того, чтобы чего-либо достичь, я должен пустить в ход все мои физические и нравственные качества, что я не должен пренебрегать знакомством с великими мира сего, что я никогда не должен теряться и всегда усваивать себе цвет тех, от которых я буду зависеть. Для осуществления этого плана было необходимо избегать того, что в Париже называют неприличным обществом, отказаться от всех моих старых привычек, от всех претензий, могущих мне наделать врагов.

— Я буду, — сказал я себе, — скромен в своем поведении и речах и таким образом я приобрету репутацию, которой плоды соберу в изобилии.

Что же касается моих немедленных нужд, то в этом отношении я нисколько не беспокоился, ибо я мог рассчитывать на месячную пенсию в сто экю, которую мне будет высылать усыновивший меня отец, добрый и великодушный Брагадин: этой суммы будет достаточно на первое время, потому что в Париже, когда умеешь ограничить себя, можно жить на малые средства очень прилично. Главное было то, чтобы быть хорошо одетым и иметь приличную квартиру, ибо во всех больших городах внешность важнее всего; по ней всегда судят о человеке. Теперь затруднение состояло в существенно необходимом; говоря откровенно, у меня не было ни платья, ни белья — одним словом, ничего.

В Венеции я находился в дружеских отношениях с французским посланником; понятно, что первою моею мыслию было обратиться к нему; он тогда занимал превосходное положение, и я знал его настолько, что мог рассчитывать на него.

Уверенный, что швейцар ответит мне, что монсеньер занят, я достал рекомендательное письмо и отправился в Бурбонский дворец. Швейцар взял мое письмо, и я дал ему свой адрес. Больше ничего не нужно было, я уехал. В ожидании ответа мне приходилось рассказывать о моем побеге из-под Пломб везде, где я бывал. В конце концов, это превратилось в такое же мучение, каким был и мой побег, ибо на рассказ требовалось часа два, даже без всяких разукрашиваний, но мое положение заставляло меня быть сговорчивым и любезным.

Я обедал у Сильвии и, более спокойный, чем накануне, я вправе был радоваться знакам дружбы, которые были мне оказываемы. Ее дочь была девушка пятнадцати лет: я был восхищен не только ее красотой, но также и ее душевными качествами. Я хвалил ее матери, воспитавшей ее, и вовсе не думал оберегать себя от действия ее красоты. Еще так недавно я принял столь серьезные решения! К тому же я был в таком положении, что думать о победах было бы нелепостью. Я уехал рано, сгорая нетерпением узнать, что мне ответит министр. Он не заставил себя ждать: в восемь часов я получил от него записку, н назначал мне свидание в два часа. Понятно, что я не опоз-Дал; я был принят весьма любезно. Г-н де Берни выразил мне удовольствие по поводу моей победы над инквизицией и готовность быть мне полезным. Он мне сказал, что М. М. писала ему о моем побеге и что он льстил себя надеждой, что первый мой визит в Париже, куда я конечно приеду, будет к нему. Он мне показал письмо М. М., но рассказ был далеко не верен. Это было понятно: она писала по слухам, а по слухам трудно было составить себе точное понятие о моем побеге, я сказал Берни, что рассказ о моем побеге ложен и поэтому я позволю себе написать ему все как было. Он очень обрадовался этому, обещая переслать копию с моего рассказа М. М., и в то же время положил мне в руку, самым милым образом, сто луи, говоря, что подумает обо мне и что пошлет за мною, как только будет нужно.

С деньгами в кармане я позаботился о своем туалете; как только у меня было все необходимое, я сел за работу и спустя неделю послал моему покровителю мою историю, обещая ему сделать столько копий, сколько он пожелает. Вскоре министр послал за мною и сказал мне, что говорил обо мне г-ну Эриццо, венецианскому посланнику, который отвечал ему, что не будет вредить мне, но что, не желая ссориться с инквизицией, не примет меня. Вовсе не нуждаясь в нем, я не опечалился его ответом. Затем Берни сообщил мне, что дал мою историю г-же Помпадур *, которая помнила обо мне, и обещал представить меня ей при первой возможности.

— Вы можете явиться, мой дорогой Казанова, — прибавил Берни, — к г-ну Шуазелю * и к генеральному контролеру г-ну де Булоню: вы будете хорошо приняты, и при некоторой ловкости с вашей стороны этот последний может быть вам полезен. Придумайте что-нибудь полезное для королевской казны, избегая всяких усложнений и химер, и если то, что вы напишете, не будет особенно длинно, я вам выскажу свое мнение.

Я оставил министра в весьма хорошем расположении духа, но с ужасом спрашивая себя, что я могу найти, чтобы увеличить королевские доходы? Я не имел никакого понятия о финансах и, как я ни ломал себе голову, я всегда приходил к новым налогам — средство нелепое и негодное.

К Шуазелю я отправился как только узнал, что он приехал в Париж. Он меня принял в то время, когда лакей одевал его; в то же время он писал. Он простер свою любезность до того, что несколько раз прерывал свое занятие и задавал мне вопросы. Но в то время как я отвечал, он снова принимался писать, так что я весьма сомневаюсь, чтобы он меня слышал, хотя несколько раз поглядывал на меня: бьшо очевидно, что его глаза его мысли были заняты разными предметами. Несмотря на и СТранную манеру принимать, г-н Шуазель казался умным человеком. Окончив письмо, он сказал мне по-итальянски, что Берни рассказал ему часть моей истории, и затем прибавил:

— Скажите мне, как вы успели бежать?

— Монсеньер, — отвечал я, — рассказ будет слишком длинен: на это потребуется по крайней мере два часа.

— Подробности оставьте до другого раза.

— Но в этой истории интересны именно только детали.

— Пустяки; вы можете укоротить при желании, почти совсем не ослабляя интереса.

— Извольте. Итак, я начну с того, что инквизиторы заключили меня под Пломбы; что спустя пятнадцать месяцев и пятнадцать дней я успел продырявить крышу, — что через слуховое окошко, среди страшных затруднений, я спустился в канцелярию; там я выломал двери, спустился на площадь Св. Марка, откуда отправился в порт, сел в гондолу, которая причалила меня к твердой земле; затем я направил свои стопы в Париж, где и имею честь представиться вашей светлости.

— Но… что такое пломбы?

— Монсеньер, чтобы ответить на ваш ответ, мне понадобится по крайней мере четверть часа.

— Каким образом продырявили вы крышу?

— На ответ потребуется целых полчаса.

— За что заключили вас?

— Рассказ об этом будет слишком долог, монсеньер.

— Я думаю, что вы правы. Весь интерес истории — только в ее подробностях.

— Об этом именно я и докладывал Вашей Светлости.

— Мне необходимо ехать в Версаль, но вы сделаете мне удовольствие, если будете навещать меня по временам. А пока подумайте, г-н Казанова, чем я могу быть вам полезен.

Приемом у г-на Шуазеля я был почти шокирован, но конец нашего разговора и, в особенности, его последние слова примирили меня с ним; я его оставил если и не совсем довольный, то во всяком случае без досады.

От него я отправился к г-ну Булоню и в нем нашел человека совершенно другого типа. Он принял меня очень любезно и начал с того, что Берни расхвалил меня и в особенности мои познания в финансах. Я чувствовал, что этот комплимент был совершенно не по адресу, и чуть не расхохотался вслух. Мой добрый гений заставил меня быть серьезным.

Г-н Булонь был в обществе старца, на лице которого был напечатлен гений и который внушал мне почтение. «Сообщите мне ваши виды, — сказал мне генеральный контролер, — лично или письменно; вы найдете во мне человека, готового поощрить ваши идеи. Вот г-н Пари Дю Вернэ, который нуждается в двадцати миллионах для Военной школы. Дело заключается в том, чтобы найти эту сумму, не обременяя государства и не опустошая казны».

— Только Бог имеет дар творчества.

— Я не Бог, — отвечал мне Дю Вернэ, — однако мне по временам случалось творить, но с тех пор многое изменилось.

— Да, — отвечал я, — жизнь становится все труднее и труднее, — мне это известно; но несмотря на затруднения, я имею в виду операцию, которая принесет королю сто миллионов…

— А во что это обойдется королю?

— Это ничего не будет стоить, за исключением издержек по сбору.

— Значит, эту сумму даст народ?

— Конечно, но добровольно.

— Я знаю, о чем вы думаете.

— Это удивило бы меня, потому что своей мысли я никому не сообщал.

— Если вам нечего делать, то сделайте мне честь приехать завтра обедать ко мне; я покажу вам проект, который я нахожу прекрасным, но который вызовет множество затруднений. Несмотря на это, мы о нем поговорим. Приедете?

— Буду иметь эту честь.

— Прекрасно; я вас буду ждать в Плезансе.

После его ухода г-н Булонь чрезвычайно расхвалил мне талант и честность этого старца. Это был брат г-на Монмартеля, о котором подпольная летопись сообщала, что он — отец г-жи Помпадур, так как он любил г-жу Пуассон, а также и г-на Ленормана.

Выйдя от генерального контролера, я пошел пройтись в Тюильрийский сад и размышлял о Странной случайности, навязываемой мне судьбой. Мне говорят, что нуждаются в двадцати миллионах; я хвастаюсь, что могу найти целых сто, не имея ни малейшего понятия об этой возможности, и человек известный, опытный в делах, приглашает меня на обед, чтобы убедить меня, что мой проект ему известен! Тут было что-то невероятно странное, но отвечало моей манере действовать и чувствовать. «Если он думает, что я проговорюсь, — говорил я себе, — то сильно ошибается. Когда он мне сообщит свой план, от меня будет зависеть отвечать: угадал ли он или ошибся, смотря на тому, как я найду лучше отвечать в виду обстоятельств. Если дело будет мне понятно, я, может быть, и скажу что-нибудь новое; а молчание иногда производит значительный эффект. Во всяком случае не буду отталкивать Фортуну, если она хочет быть мне полезной».

Аббат Берни представил меня г-ну Булоню как финансиста, с тем чтобы я имел к нему доступ, потому что без этого он бы меня не принял. Мне было досадно, что я даже незнаком с необходимыми терминами; с этим многие блистают. Но делать было нечего; взялся за гуж, не говори, что не дюж, а самоуверенности было у меня достаточно. На другой день я сел в наемную карету и приказал везти себя в Плезанс, к г-ну Дю Вернэ. Плезанс находится в окрестностях Венсена.

И вот я — у дверей того великого человека, который спас Францию от пропасти, на краю которой она находилась лет сорок тому, благодаря системе Лоу. Я вхожу и нахожу его сидящим перед камином, в обществе семи или восьми лиц, которым он меня представил как друга министра иностранных дел и генерального контролера. Затем он представил мне каждого из них, упоминая об их титулах, и я заметил, что между ними было четыре интенданта финансов. Поклонившись каждому из них, я посвятил себя культу Гарпократа и весь превратился в слух, не подавая виду, что я так внимательно их слушаю.

Разговор, однако, был не особенно интересен: говорили о Сене, покрытой тогда льдом очень толстым. Затем коснулись недавней смерти Фонтенеля; потом поговорили о Дамьене, который ни в чем не хотел сознаваться, и о пяти миллионах, которые пойдут на это дело. Наконец, по поводу войны, расхвалили Субиза, которого король выбрал в главнокомандующие; от этого легко уже было перейти к издержкам, которые понадобятся на эту войну, и к средствам найти для этого источники.

Я слушал и скучал, потому что их речи были так переполнены техническими терминами, что я не мог даже следить за их мыслью. Если молчанием кто-либо приобретал уважение, то мое упорство в молчании должно было убедить этих господ, что я — важное лицо. Наконец, в ту минуту как меня начала одолевать зевота, обед был подан, и я еще в течение полутора часов упорно молчал, уписывая прекрасный обед. Сейчас же после десерта Дю Вернэ пригласил меня в соседнюю комнату, оставив всех остальных за столом. Я последовал за ним; мы вошли в залу, где нашли мужчину лет пятидесяти, который последовал за нами в кабинет; там г-н Дю Вернэ представил мне его под именем Кальзабиджи. Через минуту вошли два интенданта финансов и Дю Вернэ, улыбаясь любезно, показал мне тетрадь in folio, говоря:

— Господин Казановавот, ваш проект.

Я беру тетрадь и читаю: «Лотерея в девяносто билетов, выигрыши которых, выходящие раз в месяц, могут падать только на пять нумеров» * и проч. Я возвращаю ему тетрадь, говоря с величайшей самоуверенностью:

— Я принужден сознаться, что это, действительно, мой проект.

— Вас предупредили: проект принадлежит г-ну Кальзабиджи, здесь присутствующему.

— Я очень рад, не тому, что я предупрежден, а тому, что схожусь с господином Кальзабиджи; но если вы его не приняли, то осмелюсь спросить, почему?

— Проект вызвал много возражений, на которые отвечают не совсем убедительно.

— Я вижу одно лишь затруднение, — сказал я хладнокровно, — именно, что король не позволит своему народу играть.

— Вы знаете, что это затруднение не идет в счет: король позволит играть своим подданным сколько им угодно, но они-то захотят ли играть?

— Удивляюсь, что можно в этом сомневаться; они будут играть, если будут уверены, что выигравшие получат деньги.

— Предположим, что они станут играть, когда вполне убедятся, что касса существует; но откуда взять фонды?

— Фонды? Нет ничего проще. Королевская казна, декрет совета. Для меня достаточно и того, что народ будет предполагать, что король в состоянии заплатить сто миллионов.

— Сто миллионов?

— Конечно. Нужно же ослепить.

— Но для того, чтобы уверить Францию, что король может заплатить сто миллионов, необходимо предположить, что он может их потерять, а предполагаете ли вы это?

— Конечно, предполагаю; но это может случиться лишь в том случае, когда сбор достигнет по крайней мере ста пятидесяти миллионов, а в этом случае, потеря не велика. Зная силу политических расчетов, вы не можете не согласиться с этим.

— Я не один. Согласны вы с тем, что в первый же тираж король может потерять громадную сумму?

— Согласен, но между возможностью и действительностью лежит целая бесконечность, и я бы осмелился уверить вас, что величайшее было бы счастие для полного успеха лотереи, если бы на первый раз король потерял изрядную сумму.

— Как? Но ведь это будет большое несчастие?

— Несчастие желательное. Теория вероятностей может быть приложима и к области духовной. Вы знаете, что все страховые общества богаты. Я готов доказать вам перед всеми европейскими математиками, что король должен выиграть один процент на сто в этой лотерее. В этом весь секрет. Согласны вы, что разум должен уступить перед математическими доказательствами?

— Согласен. Но скажите мне, почему Кастелетто не может поручиться, что прибыль короля несомненна?

— Ни Кастелетто, ни кто другой в мире не может дать решительной уверенности в том, что король всегда будет выигрывать. Кастелетто к тому же полезен только, как временной баланс на один, два, три нумера, которые, будучи чрезвычайно обременительными, могут, выходя, причинить ставщику значительную потерю. Кастелетто объявляет тогда число закрытым и может дать вам уверенность в выигрыше только в случае откладывания тиража, до тех пор пока шансы будут одинаково обеспечены; но тогда лотерея не пойдет, потому что придется, может быть, ждать целые годы; к тому же в таком случае лотерея превратится в настоящий грабеж. Честность лотереи гарантируется установлением тиража раз в месяц, ибо в этом случае публика уверена, что банк может проиграть.

— Захотите ли вы объяснить все это совету?

— С удовольствием.

— Ответите ли вы на все возражения?

— Смею надеяться.

— Не доставите ли вы мне вашего плана?

— Я его вручу только тогда, когда будет решено принять его и когда мне будет гарантирован известный доход.

— Но ведь ваш план тот же самый, что и этот.

— Сомневаюсь. Я вижу г-на Кальзабиджи в первый раз в жизни, и так как он не показывал мне своего плана, так как он не знает моего, то трудно предположить, чтобы мы сошлись с ним во всех пунктах. К тому же в моем плане я устанавливаю в общем, что король должен выиграть в течение года, и доказываю это математически.

— Значит, предприятие можно было бы отдать товариществу, которое обяжется платить королю известную определенную сумму?

— Ни в каком случае.

— Почему?

— А вот почему. Лотерея может процветать только при предрассудке. Я бы не хотел иметь дела с обществом, которое, из желания увеличить свой доход, могло бы прийти к убеждению расширить свои операции, что неминуемо должно было бы уменьшить увлечение лотереей.

— Не вижу почему.

— По многим причинам, которые я готов перечислить вам в следующий раз и о которых вы будете судить так же, как и я. Наконец, лотерея может быть лишь королевским учреждением или не должна вовсе существовать.

— Господин Кальзабиджи согласен с вами.

— Я очень рад, но не удивлен, ибо, размышляя об этом подобно мне, он должен был прийти к тому же результату.

— Имеете ли вы подходящих лиц для замещения должностей при управлении лотереей?

— Для этого нужны только хорошие машины, а в этом во Франции нет недостатка.

— В каком размере рассчитываете вы на прибыль?

— Двадцать на сто в каждый месяц. Тот, кто принесет королю экю в шесть франков, получит пять, и я обещаю, что, ceteris paribus (при прочих равных), весь народ будет платить монарху по меньшей мере пятьсот тысяч франков каждый месяц. Я готов доказать это совету при условии, что он будет состоять из таких лиц, которые, признав истину, основанную на физическом или политическом расчете, не будут придираться и обратят свое внимание прямо на цель.

Я, действительно, чувствовал себя в состоянии сдержать слово, и это внутреннее чувство было мне приятно. Я на минуту вышел, а когда вернулся, то нашел этих господ очень серьезно разговаривающими о проекте.

Кальзабиджи подошел ко мне и спросил, допускаю ли я в мой план кватерну?

— Публика, — отвечал я, — должна иметь полную свободу играть даже на квинтертгу, но в моем плане ставки сильнее обыкновенного, потому что игроки могут рисковать кватерны и кпинтерны, так же как и терны.

— В моем плане я допускаю простую кватергу с выигрышем в пятьдесят тысяч на одну.

— Во Франции существуют хорошие математики, и если они не найдут выигрыш равным во всех шансах, то войдут между собой в стачку.

Кальзабиджи дружески пожал мне руку, сказав, что желал бы найти возможность поговорить со мной более обстоятельно; я же, отвечая на его пожатие, высказал желание ближе познакомиться с ним. Затем, оставив свой адрес г-ну Дю Вернэ, я простился с обществом, довольный тем, что видел на всех лицах лестное мнение о моих способностях. Спустя три дня Кальзабиджи приехал ко мне, и я принял его самым любезным образом, уверяя его, что если до сих пор я не побывал у него, то только потому, что боялся его обеспокоить. Ответив мне такими же любезностями, он сказал мне, что всех этих господ поразила моя уверенность и что несомненно, что если я похлопочу у генерального контролера, то мы будем иметь возможность устроить лотерею с большою для нас выгодою.

— Я уверен в этом, — отвечал я, — но их выгоды будут еще больше, а между тем эти господа не особенно спешат. Они не посылали еще за мной. Это их дело.

— Вероятно, вы услышите о них сегодня же; я знаю, что г-н де Булонь говорил о вас г-ну де Куртейлю.

— Прекрасно; но уверяю вас, что я не просил его об этом.

Побеседовав со мной еще несколько минут, он просил меня самым дружеским образом пообедать с ним, и я согласился; в ту минуту, когда мы уже собирались выйти, мне подали записку от Берни, в которой этот любезный аббат говорил, что если завтра я отправлюсь в Версаль, то он меня представит г-же Помпадур, и что там я увижу г-на де Булоня. Обрадовавшись случаю не столько из тщеславия, сколько из политики, я показал записку Кальзабиджи и с удовольствием увидел, что он чрезвычайно радовался, читая ее. «У вас есть все, — сказал он, — чтобы заставить даже Дю Вернэ принять вашу лотерею; вы сделаете состояние, если, конечно, вы не настолько богаты, чтобы презирать деньги».

— Никто не бывает настолько богат, чтобы презирать деньги, в особенности если они даются не из милости.

— Великая мысль! Что же касается нас, то вот уже два года, как мы хлопочем об этом проекте, и все это время нам отвечают глупыми возражениями, которые вы сокрушили сразу. Однако ваш проект не может во многом розниться от нашего. Заключим союз, верьте мне; один вы встретите большие затруднения, и будьте уверены, что сознательные машины, нужные вам, не найдутся в Париже. Мой брат возьмет на себя всю черную работу, а вы воспользуетесь только преимуществами директорства, продолжая жить светской жизнью.

— Я не особенно корыстолюбив, так что не будет затруднения относительно дележа прибылей. Но разве не вы автор плана?

— План принадлежит моему брату.

— Буду я иметь честь его видеть?

— Конечно. Он болен телом, но духом здоров. Мы его сейчас увидим.

Я увидел человека не особенно привлекательного: он был покрыт чем-то вроде проказы, но это не мешало ему ни хорошо есть, ни писать; он прекрасно говорил и был весел. Он никому не показывался, потому что болезнь изуродовала его и он по временам чувствовал непреодолимое желание почесывать себе тело то в одном месте, то в другом, а так как почесываться в Париже считается неприличием, то он предпочитал пускать в ход свои ногти на свободе. Он был холост, любил математику, был знаток финансов, знал прекрасно историю, был остроумен, поэт и большой друг женщин. Он был родом из Ливорно, служил при министерстве в Неаполе и явился в Париж вместе с г-ном де Л'Опиталем. Брат его был так же талантлив и сведущ, но не был так блестящ.

Он мне показал множество рукописей, где вопрос о лотерее был разработан обстоятельно. «Если вы можете обойтись без меня, — сказал он мне, — очень рад, но я полагаю, что вы заблуждаетесь: если вы не знакомы с практикою дела и не имеете под руками опытных людей, — то вся ваша теория ни к чему не послужит. Что станете вы делать, когда получите декрет? Когда вы будете говорить в совете, я вам советую определить им срок, долее которого вы будете освобождены от всякой ответственносги, то есть вы их запугаете вашим уходом. Без этого вы непременно натолкнетесь на людей, которые вечно будут вас водить за нос. С другой стороны, я могу вас уверить, что наш с вами союз будет очень приятен Дю Вернэ».

Весьма расположенный к союзу с этими господами, ибо без них я все равно не мог обойтись, но не думая показывать им это, я вышел с его братом, который до обеда хотел познакомить меня со своей женой. У этой дамы я встретил очень известную в Париже старуху, по имени Ламот, знаменитую своей прежней красотой и лечебными каплями; другую пожилую женщину, которую в Париже называли баронессой Бланкой, любовницу г-на де Во; третью, по прозвищу госпожа-президентша, и, наконец, четвертую, очень красивую, по имени Раццети, жену скрипача в Опере, за которой, как говорили, ухаживал г-н де Фонпертюи.

Мы сели за стол, но я был неинтересен, потому что лотерея поглощала меня всего. Вечером, у Сильвии, я казался рассеянным, озабоченным, несмотря на нежное чувство, внушаемое мне молодой Балетги, чувство, с каждым днем приобретавшее новую силу.

На другой день я отправился в Версаль; Берни принял меня очень любезно, говоря мне, что без него я бы и не подозревал в себе существование великого финансиста. «Г-н де Булонь сказал мне, что вы удивили Дю Вернэ, который считается умнейшим человеком во Франции. Я вам советую не пренебрегать его знакомством. К тому же я вас могу уверить, что лотерея будет устроена, что этим мы будем вам обязаны и что вы должны воспользоваться ею… Как только король отправится на охоту, находитесь в маленьких апартаментах дворца; выждав удобную минуту, я вас представлю этой знаменитой маркизе. После этого не позабудьте отправиться в министерство иностранных дел и явитесь от моего имени к аббату де ла Биллю. Это — главный чиновник; он вас отлично примет».

В полдень г-жа Помпадур вошла в маленькие апартаменты с принцем де Субизом, и мой покровитель обратил ее внимание на меня. Подойдя ко мне, она сказала мне, что моя история очень ее заинтересовала. «Господа инквизиторы, — сказала она, — очень суровы. Посещаете вы венецианского посланника?»

— Самый высокий знак уважения, который я ему могу оказать, заключается в том, чтобы не посещать его.

— Надеюсь, что теперь вы поселитесь среди нас?

— Это было бы величайшим счастием для меня, но я нуждаюсь в покровительстве, а между тем знаю, что здесь покровительство оказывается только таланту. Это меня приводит в смущение.

— Я думаю, напротив, что вы на все можете рассчитывать, потому что у вас есть хорошие друзья. Я сама с удовольствием воспользуюсь случаем быть вам полезной.

Так как при этих словах прекрасная маркиза стала уходить, то я только пролепетал выражение мой благодарности.

Возвратившись к себе, я нашел записку от Дю Вернэ, который просил меня приехать на другой день, часов в одиннадцать, в Военную школу. Рано утром явился Кальзабиджи и вручил мне рукопись, заключающую математический проект лотереи. Это был расчет вероятностей, в котором доказывалось то, на что я только намекал. Судьба, казалось, улыбалась мне, потому что этот расчет спасал мой план. Решившись защищаться всеми силами и выслушав совета Кальзабиджи, я отправился в Военную школу, где совет открылся, как только я приехал. Д'Аламбера просили присутствовать в качестве великого математика. Его бы не пригласили, если бы Дю Вернэ распоряжался один, но были другие, по мнению которых его присутствие было необходимо. Конференция длилась три часа.

После моей речи, продолжавшейся не более получаса, г-н Куртейль резюмировал то, что я сказал; затем целый час прошел в возражениях, на которые я отвечал без всякого затруднения. Я им сказал, что если искусство расчета есть вообще искусство находить выражения одного отношения, вытекающего из выражения многих отношений, то это определение применяется одинаково к нравственному расчету и к расчету математическому, я их убедил, что без этой уверенности в мире не было бы страховых обществ, процветающих и богатых. К концу конференции я почувствовал, что мое дело выиграно.

На другой день ко мне явился Кальзабиджи с приятною новостью, что дело принято и что остается обнародовать только декрет. «Я очень рад успеху, сказал я ему, — обещаю дать вам место, как только буду знать, какую роль предназначает мне Дю Вернэ».

Читатель поймет, что я не забыл разных ходов, потому что я знал, что для великих мира сего обещать не значит исполнять. Мне предложили шесть бюро сборов, и я поспешил принять это, и кроме того, мне дали жалованье в четыре тысячи франков из доходов лотереи. Это был доход с капитала в сто тысяч франков, который я мог получить, отказываясь от бюро, ибо этот капитал заменял собою поручительство. Декрет совета появился через неделю. Управление дали Кальзабиджи с жалованием в три тысячи франков и пансионом в четыре тысячи. Преимущества, данные Кальзабиджи, были гораздо выше моих, но я не завидовал ему, так как очень хорошо знал, что он имел на это право. Из шести моих бюро я сейчас же продал пять, по две тысячи франков каждое; шестое я открыл в улице Сен-Дени и поставил там моего лакея в качестве конторщика. Это был молодой, очень смышленый итальянец, бывший лакеем у принца Католика, неаполитанского посланника. Был назначен день первого тиража с объявлением, что по выигравшим билетам уплата будет производиться спустя неделю после тиража в главном бюро лотереи. Желая привлечь толпу к моему бюро, я объявил, что по всем выигрышным билетам, подписанным мною, деньги будут выдаваться в моем бюро ровно через двадцать четыре часа после тиража. Следствием этого было то, что толпа нахлынула ко мне, что значительно увеличило мои барыши, потому что я имел шесть на сто со всего сбора. Многие конторщики других бюро отправились жаловаться на меня Кальзабиджи, говоря ему, что моя операция значительно уменьшила их прибыли; но управляющий ответил им, что им остается делать то же, что делаю я, если на то у них хватит средств. Мой первый сбор оказался в сорок тысяч франков. Спустя час после тиража мой конторщик принес мне книгу и указал цифру, которую мы должны уплатить; от семидесяти до восьмидесяти тысяч франков. Я сейчас же выдал ему необходимые для этого деньги. Общий доход оказался в два миллиона, из которых управление получило шестьсот тысяч франков. Один Париж дал четыреста тысяч. На первый раз это было недурно. На другой день после тиража я обедал с Кальзабиджи у Дю Вернэ и имел удовольствие слышать, как этот последний жаловался, что доход был слишком велик. Париж имел всего от восемнадцати до двадцати тернов, но несмотря на это, они сделали лотерее блестящую репутацию, и легко было предвидеть, что в следующий тираж сбор будет вдвое больше. Любезные нападки, делаемые на меня за обедом, развеселили меня; Кальзабиджи сказал, что, благодаря моей операции, я гарантировал себе ежегодную ренту в сто тысяч франков, но что это разорило всех других сборщиков.

— Я и сам часто прибегал к подобным же операциям, — сказал Дю Вернэ, и в большинстве случаев, с успехом; к тому же всякий сборщик волен делать то же, что делает Казанова, и это может только увеличить репутацию учреждения, которым мы обязаны как ему, так и вам.

На второй тираж терна в сорок тысяч франков заставила меня прибегнуть к займу. Мой сбор равнялся шестидесяти тысячам франков, но принужденный задержать кассу накануне тиража, я должен был платить из собственных денег, которые мог вернуть только через неделю.

Во всех домах, где я бывал, в фойе всех театров, как только замечали меня, сейчас же давали мне деньги, прося меня играть на них, как мне заблагорассудится, и давать им билеты, ибо никто еще ничего не понимал в этой игре. Вследствие этого у меня образовалась привычка носить с собой билеты всех родов или, вернее, всех цен: каждому я предоставлял выбор и всякий день возвращался домой с карманами, наполненными золотом. Это было большое преимущество: нечто вроде привилегии, которою я один пользовался, потому что другие сборщики не принадлежали к хорошему обществу и не ездили в каретах, подобно мне; преимущество большое в большом городе, где слишком часто человека судят по тому блеску, которым он окружен.