В мире слов

Казанский Борис Васильевич

Глава VIII

ПРОИСХОЖДЕНИЕ РЕЧИ

 

 

1. Самое первое слово

Уже в глубокой древности люди задавались вопросом: как создался язык? В «Книге Бытия», священной книге древних евреев, составленной около трех тысяч лет назад, говорится, что Бог назвал светлое время днем, а темное — ночью. И назвал Бог голубой свод над нами небом, сушу — землей, а множество воды — морем. А затем привел к первому человеку, Адаму, всех зверей полевых и всех тварей лесных и всех птиц небесных, и Адам дал им имена.

«И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым (Быт. 2:20)».

«Веды», еще более древняя священная книга индусов, сохранила нам гимн богине по имени Вач: слово вач того же корня, что наше старое и областное вякать в значении говорить. Эта богиня создала язык и рождает в людях способность говорить.

А Евангелие от Иоанна даже начинается с того, что «в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог (Иоан. 1:1)». Так удивительно было людям явление речи и языка. Видимо не зная, как объяснить происхождение и природу языка, они приписывали его изобретение богу или первому человеку.

Таким же образом и происхождение земледелия, и приручение животных, и добывание огня, и изобретение музыки, и происхождение письма, и ряда других явлений культуры приписывались в древности богам. Древние египтяне считали таким учителем и благодетелем человечества своего бога Тота, древние греки — мифического Кадма или титана Прометея.

Но языков было много. И богов тоже. У каждого народа был свой язык и свой бог. Да и вообще язык не изобретение, его нельзя придумать раз навсегда. Это стало ясно уже древним египтянам, и древним индусам, и древним грекам. Думали, напротив, что способность речи заложена в самой природе человека, врождена ему, как потребность есть или ходить.

Есть легенда, что египетский фараон Псамметих (VII век до нашей эры) захотел однажды узнать, какой язык был первоначальным — египетский ли, греческий или еще какой-нибудь. И вот он велел вырастить двух младенцев так, чтобы они не слышали человеческой речи, и посмотреть, на каком языке они заговорят. Детей поручили воспитывать немому пастуху. Прошел год или два. И вот однажды, когда пастух, по обыкновению, пригнав своих коз, принес детям молока и хлеба, они протянули к нему ручонки и произнесли будто бы слово бе-кос. Об этом доложили царю. Царь велел узнать, в каком языке существует такое слово? Оказалось, было такое в фригийском языке, и значило оно хлеб. И решили, что фригийцы, народность Малой Азии, самый древний народ и фригийский язык самый исконный.

На самом деле было, конечно, не то. Просто дети, не слышавшие никогда ничего, кроме блеянья коз, когда пастух пригонял их домой, естественно связывали этот звук бе, бе, с молоком, которое они вскоре после этого получали. Это было, следовательно, не фригийское, а просто козье «слово».

Подобный же опыт произведен был, говорят, знаменитым Бабуром, правнуком Тимура, ханом Самаркандским и завоевателем Индии (в начале XVI века). И в этом случае дети, содержавшиеся со дня рождения в полнейшей изоляции, оказались тоже неспособными к членораздельной речи.

Известны также случаи, когда ребенок, заблудившись, вырастал один, как всем известный Маугли, маленький индус в повести Р. Киплинга. Так, рассказывают о шотландском мальчике, который вырос совершенно один среди полудиких овец в горах. Это было в середине XVII века. Когда через несколько лет его нашли, он оказался совсем одичавшим. По рассказу очевидца, голландского врача, мальчик не имел речи и даже человеческого голоса, а только блеял, как овца. То же рассказывали о мальчике, потерявшемся в лесу в Литве в конце XVI века и выросшем будто бы среди медведей. Когда его нашли, ему было лет двенадцать. Он тоже был совсем дикий и только рычал по-медвежьи. Его удалось, однако, привести в человеческий вид и научить говорить. Теперь мы знаем, что действительно ребенок от природы способен только кричать и лепетать. Дети, которые родятся глухими, оставались непременно и немыми (теперь их умеют, впрочем, учить произносить слова). Не слыша человеческого голоса, человеческой речи, они не могут научиться говорить. Ребенок способен научиться речи, только подражая старшим. И он усваивает тот язык, на котором говорят с ним окружающие. Какой бы народности ни был младенец — будь то французик, китайчонок, негритенок или эскимосик, но если он будет расти в русской семье, он станет говорить только по-русски.

Язык, следовательно, есть явление культурное, как письмо, обычай, обряд, государство, право, искусство и вся цивилизация в целом. Как и вся культура, язык создан людьми. Но как? На это нелегко ответить. Хотя люди задумывались над этим в течение трех тысяч лет и уже две тысячи лет тому назад, к началу нашей эры, пришли к правильному ответу, но ответ этот еще до сих пор далеко не точен.

Римский философ-материалист Лукреций в своей знаменитой поэме «О природе вещей», написанной в середине первого века до нашей эры, очень дельно возражал против мысли, будто язык изобретен был когда-то каким-то гениальным человеком.

Думать, что кто-то когда-то всему, что мы видим на свете, Дал имена и составил словарь и грамматику сразу, — Это уж слишком нелепо. Какой бы то ни было гений Был бы не в силах один охватить содержание мира. Не был бы в силах тем боле других обучить этим знаньям, Раз остальные тогда бессловесны были и немы. Как бы он смог объяснить им, чему научить их он хочет? Как бы он дал им понять хоть, что же такое — названье? Как он принудить сумел бы всех повторять те же звуки, Словно послушных скворцов? Невозможно того и представить. Нет, никогда б не позволили люди, чтоб кто бы то ни был Смел необычными звуками вдруг беспокоить их уши!

Совершенно справедливо возражали тогда же и против мнения, будто язык человеческий создан самой природой.

— Природа дает только материал. Нельзя же рассуждать так: дверь деревянная, дерево создается природой, следовательно, дверь создана природой.

Наконец, греческий историк Диодор уже в начале нашей эры в общем верно понимал, как должна была возникнуть человеческая речь.

Первые люди вели звериный, бродячий образ жизни, рыская в поисках скудной и жалкой пищи и находясь под непрерывной угрозой нападения хищных зверей. В одиночку они не могли ни добыть мясной пищи, ни поддержать огонь, ни отбиться от хищников. Голод и страх побудил их к объединению и взаимопомощи, следовательно, к общению и сотрудничеству. Отсюда и возникла речь. Сначала это были бессвязные звуки, но мало-помалу, благодаря постоянному упражнению, они всё более и более приспособляли их к своим нуждам и стали способны выражать свои чувства и мысли в понятных для других словах.

Но как же именно создавалась речь, как образовалось слово? Эта загадка казалась столь же неразрешимой, как знаменитые задачи по изобретению вечного двигателя и по построению квадратной площади, равной площади круга. Более ста лет назад французская Академия наук даже публично объявила, что будет оставлять без рассмотрения все работы, посвященные этим вопросам.

Однако языкознание сделало за это время огромные успехи. Исследованы все европейские языки и большинство внеевропейских, в том числе и самых отсталых народностей, изучено развитие речи детей, аппарат речи и его расстройства. Специально о происхождении языка написана добрая сотня книг, а статей много больше.

Было выдвинуто несколько гипотез о происхождении речи.

Одна предполагала, что первые слова возникали звукоподражательно. Первобытный человек, чтобы сообщить, что видел быка, строил себе рога и подражал мычанью. Действительно, во всех языках имеется много звукоподражательных слов: трах, хлоп, шлеп, треск, звон, звук, шум, гул, топот, грохот, хохот, визг, лязг, чихать, кашлять, фыркать, бормотать, рычать, блеять, мычать, чирикать, жужжать, журчать, писк, свист, шелест, гудеть, шуршать и много других. Как раз наше бык, греческое бус, древнеиндийское гаух, а также немецкое ку (Kuh) и английское кау (cow), которые означают корова, восходят, вероятно, к мычанью. Кукушка, кряква, сорока, перепел, по-видимому, названия звукоподражательные.

С другой стороны, с маленькими детьми разговаривают именно на таком языке: собака — гав-гав, ходить — топ-топ, часы — тик-так. Эту теорию назвали «теорией гав-гав». Она верна лишь отчасти и совершенно недостаточна для объяснения происхождения языка в целом.

Правда, мы, наверное, уже не угадываем звукоподражания во многих случаях, так как слова могли сильно измениться в своем значении и произношении. Когда-то звукоподражательными были, конечно, такие слова, как бубен, дуда, свирель, гудок, гусли. Но даже цыпленок и хворост (сравните хрустеть), и хрящ, хлестать, хрупкий, и даже хлопоты, капать, глагол (из гол гол), можно думать, произошли от звукоподражания.

Звукоподражание притом было не механическим. Наше ржать далеко не воспроизводит — на наше ухо, конечно! — того своеобразного звука, который издает конь. И названия этого животного — конь, лошадь, латинское кабаллус, древние формы эквус, гиппос, ашьва, эпо, аппа тоже очень далеки от «ржанья». Германское вихон и латинское хиннире (ржать) звучат опять совсем иначе.

Поэтому невозможно предполагать, что язык мог создаться из одних звукоподражаний. Шумы и звуки играли гораздо меньшую роль, чем зрительные впечатления. В речи младенца звукоподражание тоже занимает мало места. Главное же, что множество важнейших фактов и явлений природы, жизненных нужд человека и действий не производит никакого шума, — ни солнце, ни ночь, ни холод и тепло, ни растительная пища, ни голод и жажда, ни части тела, ни цвет, ни направление, ни большинство человеческих действий.

Другие ученые предполагали, что речь возникла из непроизвольных выкриков, что первобытный человек создавал первые слова, передавая звуками свои ощущения. Мы и теперь говорим: «Ух, как высоко! Фу, какой противный! У, какой злой! Ого, какой храбрый! Брр, какой холод! Тьфу, вот досада! Аи, больно! Уф, наконец-то! О, это вы?!»

В этой теории есть также верные и интересные наблюдения, но ее последователи заходили слишком далеко, стараясь и происхождение речи и чуть ли не все богатство языка свести к этим первичным возгласам. Пытались доказать, что впечатления приятные передаются мягкими звуками, — например: белый, милый, ласка, любить, ясный, сладкий, солнце, весна, лето. И, напротив, неприятные впечатления выражаются низким у и грубыми звуками: ужас, угрюмый, грузный грустный, трудный, черный, жуткий, страшный, жесткий. Эта гипотеза получила прозвище «теории тьфу-тъфу». Бесспорно, конечно, что междометие тьфу возникло от выплевывания невкусного или неприятного. Несдержанные и невоспитанные люди и теперь еще фактически плюются с досады. Отдуваясь, вздыхая с облегчением, мы и теперь произносим уф. Непроизвольное дрожание губ могло создать не только междометие брр, но и стать основой слов трясти, трус, дрожать, трепет, быть в основе латинского фригор (холод), немецкого фрост (Frost) и его древних форм фруз, пруз, славянского мраз, мороз.

Другое движение языка и губ, вызванное отвращением, могло привести к словам мерзкий, мразь или дрянь, дрязги.

В корне раз-(разить, поражать, ражий, раз-два!) и рез-(резать) можно еще, пожалуй, ощутить напряжение как бы стискиваемых зубов при усилии, ударе. Ф. М. Достоевский чувствовал в слове ти-лиснуть (полоснуть ножом) выразительное движение — лингвисты называли это звуковым, или речевым, жестом. Известный знаток сценической речи Волконский учил актера произносить, чтобы выразить угрозу:

— А ты, быярин, зныешь ли…

Мы знаем, как люди «шипят» злобные слова, «цедят сквозь зубы», слышим, как голос делается хриплым от волнения, чувствуем, как у нас сжимается горло, стискиваются зубы, кривится рот. Первобытный человек был без сомнения гораздо возбудимее.

Название зуб во всех индоевропейских языках имеет зубной звук д — латинское дент, греческое одонт, санскритское данта, литовское дантис, ирландское дет, германское тант перешедшее в немецкое цан. И тот же звук составляет основу слова еда.

Замечено также, что в ряде славянских слов звук х как будто характеризует пренебрежительный смысл — хилый, хворый, худой, хромой, хиреть, хула, хлипкий; однако и хвала, и хороший, и холить, и хотеть — не имеют такого отрицательного значения.

Как видим, это путь еще более гадательный, так как в огромном большинстве случаев невозможно установить наличие в слове звукового жеста, а тем более угадать проявление ощущений первобытного человека.

И та и другая гипотеза более или менее верна только в том отношении, что помогает понять, откуда человек мог черпать материал для образования слов, каковы были источники речи. Но самого возникновения речи они объяснить не могут.

Многие животные способны издавать звуки. От усилия, возбуждения, боли, страха, злобы напрягаются дыхательные и горловые мышцы, и животное испускает писк, визг, шипенье, рев, смотря по тому, какой у него голос, — так же непроизвольно, как от напряжения других мускулов оно ощетинивается, скалит зубы, машет хвостом или бьет копытом о землю.

Это еще не речь. И из подобных непроизвольных голосовых движений речь не могла бы создаться.

Но животное не автомат. У него есть инстинкты, память, сообразительность — конечно в узких пределах его несложных потребностей, общих всей породе. У него есть уже нечто вроде семьи и общественности — логово, гнездо, рой, стадо, стая. В борьбе за существование — в добывании пищи, в самозащите, в выведении детенышей — это объединение играет огромную роль. Каждая порода вырабатывает здесь собственную тактику, обязательную для всех, свою организацию, свою дисциплину. Поступить иначе, чем прочие члены семьи или стаи, нельзя — непослушание грозит гибелью всему выводку, всему стаду. Вот тут-то, в этом отряде, связанном строжайшей дисциплиной, первичный непроизвольный крик — непосредственно проявление ощущения — становится средством тактики, орудием управления и воспитания, способом общения. Курица, найдя еду, клохчет от удовольствия — и цыплята бегут к ней. Она беспокойно кудахчет, увидев ястреба — и цыплята врассыпную прячутся кто куда. Если у нее нет цыплят, она не будет клохтать и кудахтать. Непроизвольный крик жадности или испуга обращается в целесообразный сигнал, призыв, приказ, в стадный акт. Это уже зачатки речи.

Птицы в стае оживленно чирикают — они не сообщают ничего друг другу, но они общаются между собой, — это тоже стадный акт.

У каждой породы животного есть как бы свое «слово» — муу, мээ, мяу, гав и так далее. Оно выражает различные чувства, звучит в разных случаях по-разному.

Высшие породы обезьян — наиболее развитые представители животного мира. И потребности, и способности, и поведение их разнообразнее и сложнее. Поэтому и учеба у них дольше. Львенок, волчонок, теленок, щенок уже к двум годам способны к самостоятельному существованию. Обезьянышу нужно для воспитания вдвое больше времени. Поэтому и стадная связь, и организация у обезьян гораздо крепче и развитее, и выражение чувств гораздо богаче и разнообразнее.

Шимпанзе способен плакать и смеяться, дразнить и обижаться, забавляться и скучать, приходить в восторг и в отчаяние, любопытствовать и подражать, усердно заниматься интересующим его делом.

И «словарь» обезьяны значительно больше — уже десятка два различных «слов».

Так, хагк-кауг-гуаггак выражает удовольствие или предвкушение удовольствия и связано очевидно с глотательными движениями (у обезьяны «текут слюнки»); хем-хем — довольное кряхтенье, особенно при перелетах с дерева на дерево, связанное, вероятно, с замиранием сердца и задержкой дыхания; кухи-киг-хииг — смешок радости; оок-окуг — испуганное оханье; превт-превт — губные звуки, вроде нашего тпру, производимые во время игры; круг-крууг — недовольное ворчанье; кок-кук-хуук — выражение гнева (с сдавленным горлом и стиснутыми зубами); куи-и-и — визг восторга, радостный призыв (ставший в Полинезии окликом вроде нашего ау!); туиввг — жалобный призыв.

Нужно оговориться, что эти возгласы наблюдались у одиночной обезьяны, несколько прирученной; стадные возгласы обезьяны на воле не изучались. Но конечно их должно быть еще больше.

Но только в человеческой орде подобные зачатки речи могли получить дальнейшее развитие. Все животные, включая обезьян, хорошо приспособлены к окружающей их природе и обстановке. Каждая порода достигла некоторого специфического совершенства в строении тела (включая и средства нападения и защиты) и в организации накопленных наследственно рефлексов (двигательных реакций на внешние впечатления и воздействия) соответственно условиям ее жизни. Вся деятельность животного сводится к поискам съедобного да подходящих мест, чтобы укрыться от опасности и непогоды (некоторые, впрочем, умеют рыть себе норы и складывать гнезда). Для этой несложной деятельности им достаточно собственных природных средств — лап и челюстей. Поведение животного, его тактика, является поэтому более или менее застывшей системой привычных действий. Рассудок только контролирует ход и связь рефлексов и вмешивается в игру только в случаях, выходящих из рамок обычного и привычного. Напротив, уже для предка человека, обезьяночеловека, условия существования были гораздо менее определенными и обеспеченными. Он вынужден был постоянно спускаться с деревьев на землю в поисках пищи, а может быть и выселяться из леса на открытое место (вероятно предгорное), сочетая в себе, таким образом, лазающее существо с ходящим. Но на земле он оказывался безоружным, беззащитным и беспомощным против сильных и быстрых четвероногих хищников, а лесная наследственная стадная тактика была уже недостаточна в его новых, наземных условиях существования, более разнообразных и переменных. Поэтому весь механизм его поведения должен был естественно все более развивать способности к выбору и комбинированию действий, развивать сообразительность, давшую возможность вырабатывать тактику более свободную, более гибкую, более сложную и универсальную. Это происходило в непосредственной связи с превращением обезьяночеловека из четверорукого животного в двуногое-двурукое: стоячее положение освобождало череп от давления шейных мускулов, давая возможность развитию мозга, освобождало передние лапы, делая их исключительно органом хватания, освобождало тем самым от этой функции рот. Это чрезвычайно расширяло круг деятельности, делало ее многообразнее и сложнее.

Особенно важным стало постоянное использование отдельных элементов природы в качестве орудия. Обезьяна способна при случае схватить сухую ветку, чтобы сбить или зацепить ею орех, или разбить его камнем, — но только, когда ветка или камень налицо, тут же, в одном поле зрения с орехом. И тем менее она способна запастись палкой или камнем, отправляясь на поиски пищи, — да ей и нечем было бы их держать — лапы ей нужны для передвижения по деревьям, а рот для хватания пищи. Уже обезьяночеловек, ставший преимущественно ходячим существом, освободил передние лапы только для хватания и смог постоянно пользоваться орудием. А применение орудия в свою очередь открывало огромные возможности действия, более разнообразные и более специальные.

Понятно, что для усвоения новой, более сложной и гибкой тактики и специально для усвоения новых сноровок нужно было длительное воспитание и более постоянная и тесная связь старших и младших, а это вынуждало к большей оседлости и вело к зачаткам «хозяйства», к рудиментам жилья, к более развитым формам общности. Все это, конечно, влекло за собой и развитие средств общения — жеста и возгласа. Так из обезьяньего стада образуется человеческая орда.

 

2. Слово-орудие

Крик, возникавший при приближении зверя, был одновременно и проявлением страха и ярости, и возвещением о звере, и призывом спасаться. И теперь еще крик «Пожар!» или «Горим!» — оба выражают страх, осведомляют о беде и зовут на помощь. Эти три функции речи присущи ей до сих пор: выражение, называние и сообщение. Выражение — сторона чувственная, исходная; называние — сторона предмета; сообщение — сторона общественная, целевая.

Нетрудно, пожалуй, представить себе развитие речи из первоначальных возгласов-сигналов. Люди издавали, например, особый крик, когда замечали хищного зверя, находясь в безопасности, на деревьях или на скале, но другой — когда они находились на открытом месте; один, когда зверь был далеко, и другой, когда он был близко или направлялся сюда. По-иному кричали, когда в страхе и злобе швыряли в зверя всем, что попадалось под руку, чтобы отбиться от него или отогнать. Но из этого крика мог развиться и более специальный возглас — с другой, конечно, интонацией, — призывавший, например, бросить чем-нибудь в кусты, чтобы спугнуть притаившегося кролика, или бросать камни в животное, попавшее (или загнанное) в яму. А дальше, если камней под рукой не было, этот же возглас мог уже при случае означать (в наших словах): «Нужно бросать камни, ищите, собирайте, несите их сюда».

Подобным образом ребенок произносит какое-то гу, гу! и тянется рукой и всем телом к предмету, делая хватательные движения пальцами, — вся обстановка дополняет этот звук, который в другой ситуации может выражать общий интерес, или удивление, или страх, например, при виде кошки или игрушки-медвежонка. Но наступит время, когда ребенок уже будет способен вспомнить о предмете, которого нет налицо. Тут неопределенного гу будет уже недостаточно, если к этому времени оно не сделается связанным именно с этим предметом, как его возможное обозначение.

Понятно, что возгласы могут варьироваться, специализироваться, скрещиваться друг с другом, и таким образом, множиться и складываться в целую систему. Но вопрос не в том.

Возглас, как бы он ни был специализирован, остается связанным с обстановкой момента и обстоятельством, требующим немедленного действия. Он все еще — только практический сигнал, ничем по существу не отличающийся от топанья, которым олень-вожак предупреждает об опасности. Можно вообразить себе такое развитое оленье стадо, в котором выработались сотни подобных топотов-сигналов на всевозможные случаи, целый сигнальный код — и все же это еще не был бы язык, потому что он оставался бы в той же плоскости поведения, прямого ответа на конкретную ситуацию. Он не в состоянии был бы выразить мысли. Посредством него нельзя было бы высказать, что этот сук короче другого, что одно дерево ближе другого, что камни бывают тупые и острые, что сухое дерево лучше горит. Такой сигнальный код оставался бы почти всецело в сфере рефлексов, служил бы только стадной дрессировке, как бы сложна и разнообразна она ни была. Язык же создается суждением и служит сознательному общению.

И вот тут-то ученые, ломавшие голову над происхождением языка, упирались в неизбежный тупик: без мысли не может быть слова. Но и без слова не может быть мышления. И ставить вопрос, чтб возникло раньше, так же нелепо, как спрашивать, чтб было прежде: яйцо или курица. Мышление и речь — две стороны единого процесса. Но надо добавить и третью — общественную, без которой невозможно было бы ни мышление, ни речь.

Больше того. Нельзя ставить вопрос и о моменте возникновения этих сторон человеческой культуры в целом, потому что исторически возникновения не было — было постепенное образование человеческого общества из животного стада и неразрывно связанное с этим становление человеческого языка и мышления из животных рефлексов-инстинктов и сигнальных криков.

Но можно ставить вопрос о том, как происходило это становление и что было тут решающим фактором.

Этим фактором был труд. «Труд создал человека», — говорит Ф. Энгельс. «Подлинный труд возникает только с изготовлением орудия». Следовательно, человека создало применение искусственного орудия. Действительно, с этого момента начинается впервые человеческая культура. Человек, оказавшийся безоружным в новой жизненной обстановке, вынужден был искать оружия в самой природе и в результате стал в конце концов ее хозяином.

Это не было, конечно, изобретением гениального ума; человек пришел к нему исподволь, после длительного применения случайных готовых орудий. И, пожалуй, можно даже сказать, что действительно само орудие привело его к этому.

В самом деле, орудование камнями и сучьями было совершенно новым делом для обезьяночеловека, впервые техническим, требовавшим сложного соучастия различных мускульных усилий, особенно кисти и пальцев, в зависимости от формы, размера и веса орудия, для надлежащей хватки и нужного удара. Именно в результате этой технической работы обезьянья лапа превращается в человеческую руку.

Но это не было чисто мускульным развитием. Эти упражнения развивали и верность глаза, и внимание, и согласованную и вместе с тем дифференцированную работу соответственных мозговых центров. Наряду с этим развивалась способность разбираться в различиях разнообразных сучьев и камней, в выгодах и невыгодах их при той или иной обстановке, то есть наблюдение, сравнение, суждение, оценка, так что самые отличия орудий подсказывали руке возможность различного их применения: сучьев — как дубины или копья, мотыги или крюка; булыжника — для метания или разбивания; кремня — чтобы резать или колоть. И орудия соответственно отбираются, и действия, в свою очередь, специализируются уже по их назначению: теперь это не просто каменный кулак, каким являлся булыжник, — кремнем можно было уже колоть и резать, рубить, сверлить, строгать и тереть — ряд технических действий, доступных только вооруженной руке. Так развивалось мышление, в сущности вещественное, техническое, «ручное». Человек мыслил буквально ощупью, следуя свойствам материала и пробам своей руки, усилиям мышц, движениям и расположению пальцев, осязанию. Вес камня, острая грань или конец, округлость или кривизна краев, гладкость и выпуклость поверхности, разница формы и прочие различия и особенности — все осязательно говорило его руке и таким образом наводило, толкало его на испробование, использование их. Культура двигалась преимущественно такими пробами-открытиями, по существу случайными, в большинстве случаев неудачными или неиспользованными. Но те же особенности встречались снова и снова, пробы повторялись, — и открытие, раньше или позже, происходило.

Так самый материал, сама работа, движение руки развивали технику и взращивали мысль. В изготовлении орудий это особенно ясно: осязательные ощущения объема и поверхности, формы и тяжести, усилия удара и нажима, работа кисти руки и пальцев, уже очень специализированные, требовали большей согласованности, напряжения внимания, анализа. Связь работы руки, все более развитой, с развитием мышления, все более отчетливого, несомненна. «Человеческая рука не только орган труда, но и продукт его», — писал Ф. Энгельс. И в такой же мере это можно сказать и о мышлении и о речи.

Замечательна в этом отношении физиологическая связь руки и речи. Действия с орудием — когда человек бросал камень, отламывал сук, наносил удар, — требовали преимущественной работы одной руки. Но работа сильнее сказывается на сердце, и потому человек, инстинктивно оберегая его, действовал преимущественно правой. Так создалась праворукость, особенность чисто человеческая, — у животных, даже у обезьян (на свободе) ее нет, — особенность, создавшаяся, следовательно, в прямой зависимости от орудия. А преимущественное упражнение и усложнение движений правой руки влекло за собой и особое развитие центра управления ими, находящегося в левом полушарии головного мозга.

Но действие с орудием, а тем более работа по изготовлению орудий требовали особого внимания, усиленной и, главное, совсем новой деятельности сознания — ведь эта работа занимала важнейшее место как по объему, так и по жизненному и культурному значению, среди всех прочих, — и вот в левом полушарии мозга преимущественно сосредоточиваются и развиваются центры умственной деятельности. Естественно, что человек, становясь праворуким, и проявлял свои чувства и жестикулировал больше правой рукой. Центр управления правой рукой и пальцами правой руки, естественно, становился поэтому и центром выразительности. И вот в непосредственном соседстве с этим центром возникает и центр речи. Не с центральным общим управлением движений гортани и языка (находящимся рядом с центром руки), а именно с центром руки связан по возникновению и действию центр речи! Очевидно, что именно упражнения правой руки, кисти и пальцев в работе с орудием и над орудием и создавали человеческую речь — суждение по следам жеста и из материала возгласов разного рода.

Таким образом, центр речи (и связанные с ним сферы умственной деятельности), а затем и центр письма являются культурными новообразованиями, специализированными новостройками на природном строении человеческого мозга. И человек мог бы сказать, что надстроены они буквально его собственной рукой.

Но можно сделать и более специфическое предположение. Орудие, создаваемое человеком, было делом его рук, результатом его творчества. Эта работа была высшим видом деятельности человека вообще, самым чтимым и притом наиболее напряженным, наиболее сознательным. Это не могло не иметь огромного значения. Впервые человек мог осознать и оценить свою активность, обособить себя объективно, вещественно.

Это поднимало его на более высокую ступень сознательности и общественности. Наконец, орудие было первой единичной вещью — все прочие предметы в природе были множественны. И по всему этому — отношение человека к созданному им орудию должно было быть совершенно новым и особенным, активным и личным. Естественно, что оно выражалось им по-особенному и в работе над вещью и в пользовании ею.

Это выражение уже не было возгласом-сигналом, как все прочие, которые обращались до сих пор только с призывом к действию, причем самый объект действия был налицо, подразумевался сам собой, — теперь человек обращался как бы к самой вещи.

Не было это и высказыванием личного желания или чувства — человек выражал отношение к вещи. Таким образом впервые в возгласе выражался объект, впервые возглас отрешался от практического назначения сигнала, впервые обозначал представление, понятие, идею. Возглас становился уже обозначением представления и далее наименованием, то есть подлинным словом, знаком понятия.

Конечно, если бы подобные возгласы оставались индивидуальными знаками собственности и именами единичных вещей, то они все-таки не могли бы быть началом человеческой речи. Но человек обрабатывал не один камень, и не один человек этим занимался, и поколение за поколением продолжали этим заниматься. А человек умел уже обобщить свои впечатления. И, самое главное, он работал и мыслил не одиноко, а в тесном кругу коллектива. И вот возгласы, обозначавшие орудия, явились первыми человеческими словами.

Так пробивается стена пресловутого тупика: что было раньше — мысль или речь, понятие или слово? Раньше того и другого было изготовление орудия. Применение орудия привело к изобретению слова-наименования, слова-понятия.

 

3. Язык и народ

Возгласы, созданные изготовлением орудий, можно назвать «словами» только принципиально: они знаменовали объект. Но это были еще не слова. Это было, конечно, что-то менее определенное, более сложное или, вернее, слитное. У нас теперь это соответствовало бы целой фразе, и даже больше чем одной фразе, потому что в этом возгласе должны были уже заключаться в зародыше — еще нераздельно (как и самый возглас был еще нечленораздельным) все стороны. Ведь и само орудие было для человека и осуществлением технической работы, которой он гордился, и творением, которое он любил, и чудесной вещью, пред которой он благоговел. Но это было, так или иначе, высказывание о вещи.

В этом смутном, бессвязном, слитном, многозначном «слове» мало-помалу выделяются те или другие, более ясные значения. Сама работа, сам материал вызывал на их сравнение, на выбор, требовал различения и оценки, развивал способность к анализу. Приемы делались отчетливее, разнообразнее, тоньше, приходилось пользоваться и разным материалом, для которого нужно было искать новой техники: сама вещь приобретала разные формы и служила различному употреблению. Соответственно этому дифференцировалось мышление и разграничивались и разнообразились слова. Еще важнее было общее развитие. Орудие было и оружием. Оно делало человека сильнее, мужественнее, увереннее. Оно расширяло круг его деятельности, делало его существование более безопасным, более обеспеченным, открывало ему огромные возможности. В обработке камня человек пришел к умению высекать огонь. Это был новый гигантский шаг, новое мощное средство создания культуры. Человек получил возможность жарить мясо — и от собирательства он переходит к охоте, от случайной и скудной пищи к обильной мясной еде, которую можно было и заготовлять впрок вяленьем и копчением. Огонь упрочивает оседлость. Население умножается. Охота ведет к организации, к власти, к дисциплине, к преобладанию мужчин. Уровень жизни повышается, коллективные связи усложняются и крепнут, сам человек становится сильнее, выше, стройнее, культура обогащается.

Развивается и обогащается с каждым поколением, с каждым этапом материальной и общественной культуры и человеческий опыт и мышление.

Как создавался язык? Это было творчество, подобное поэтическому, ораторскому и научному. Мышление словами сопровождалось первоначально особым напряжением и подъемом. Оно происходило, конечно, громко, вслух. Оно имело важное общественное значение. Вероятно, оно сопровождало значительные действия — уход за огнем, сбор на охоту, изготовление орудий. Оно было как бы публичной речью, но вместе с тем и поэтической песней и магическим заклинанием. Надо думать, что оно совершалось коллективно, в «хоре» своего рода, повторявшем возгласы одного.

Нужно было особое дарование, чтобы вложить в возглас новое, более определенное или более выразительное содержание или создать новую форму слова применительно к моменту. Только особая, значительная, волнующая обстановка могла оправдать создание нового слова и дать ему поддержку. В моменты общего возбуждения — перед общей опасностью, при общей облаве, в общей работе, за общей игрой — испускались возгласы, которые подхватывались и повторялись другими.

Только в такой исключительной обстановке, только в таком общем повторении могли быть усвоены многими новая форма и новое значение удачного слова и войти в общее употребление. В эти слова вкладывались опыт бывалого охотника, дарование поэта, авторитет вождя. Они обладали повелительной силой как первоначальные сигналы, обязательные для всех и необходимые для существования орды. Они усваивались как наследие предков, как голос всей орды, как обрядовая формула. В этом — корень могущества слова, которое таится в нем до сих пор.

Наш знаменитый физиолог, академик Павлов говорит: «Слово — многообъемлющий условный раздражитель. Оно связано всем опытом жизни человека со всеми внешними и внутренними раздражениями, оно все их сигнализирует, все их заменяет. Отсюда почти неодолимая сила внушения. Реальное раздражение, например, от сладкого вещества, идущее прямо в соответствующую нервную клетку коры мозга, должно бы быть сильнее, чем раздражение только словом горький, однако гипнотизируемому можно внушить сладкий вкус, несмотря на то, что он пробует в действительности горькое».

Столь же внушительна и власть слова как коллективного акта и коллективной идеи — оно организует и направляет общество.

Первобытные люди жили разбросанно и разобщенно, небольшими ордами — какая-нибудь сотня человек на сотни квадратных километров; только на таком пространстве могли они собирать достаточно пищи, чтобы прокормиться. Поэтому развитие речи очень долго — в течение многих веков протекало не единым потоком, а отдельными мелкими струйками.

Известны случаи, когда дети североамериканских индейцев терялись в лесах и вырастали сами по себе. Когда их находили — иногда уже взрослыми — оказывалось, что они создавали себе собственный язык, на основе, конечно, того запаса слов и понятий, который унесли с собой детьми. Нечто подобное происходило и с первобытными ордами, дробившимися и расходившимися по мере размножения.

Конечно, быт этих орд изменялся мало и медленно. Надо думать, что и речь в них различалась не более, чем каменные орудия, которые у них изготовлялись. Но природа и условия жизни не везде были одинаковыми, и естественно, что в иных ордах возникали новые слова, а прежние получали новые значения и формы или забывались. Произношение также могло изменяться. Жизнь была полна случайностей, опасностей и бедствий. Некоторые орды иногда погибали целиком от голода, холода, болезней, другие — могли слиться с соседями. Это были века хаотического, неустойчивого существования речи во множестве отдельных струек.

С переходом к охоте стали возможны — и даже нужны — более многочисленные орды и объединения соседних орд для совместных облав. Быт их, естественно, стал более оседлым, условия жизни улучшились, культура повысилась. Пещеры Испании и Южной Франции были обитаемы в течение ряда веков многочисленным населением, стоявшим уже на довольно высокой ступени культуры. Сохранившиеся до сих пор рисунки (краской) на стенах и сводах пещер и резьба по кости и камню обнаруживают замечательную наблюдательность и зрительную память художников — это подлинное искусство. Оно обнаруживает и развитые религиозные, магические и тотемистические представления. Археологические находки свидетельствуют о крупной охоте, которая требовала большой организации, дисциплины, разделения труда и других важных показателей сравнительно высокого общественного строя. Наверное и в области речи сказывалось это развитие и творческие способности этих древних людей — словарь обогащался, формы умножались, уточнялись, разнообразились.

Но эти охотничьи крупные орды были непрочными объединениями, которые распадались и снова сочетались по-иному в зависимости от изменчивых условий существования. И речевые потоки соответственно то разбивались на мелкие струйки, то вновь сбегались в новые ручьи. При этом, конечно, речь переживала более или менее сильные изменения — то обогащалась новыми словами и формами, то обеднялась, то сменяла одни выражения на другие.

Только когда орда превращается в племя, объединенное родовой связью и общим оседлым хозяйством — с началами скотоводства и земледелия, — возникают уже крупные, более постоянные и стойкие речевые потоки, которые можно по справедливости назвать языками.

Все существующие в настоящее время языки, даже самых отсталых племен — например австралийцев, которых европейцы застали еще на стадии каменного века, — представляют уже вполне развитые системы, сложившиеся в течение длительного, тысячелетнего развития племенного быта. Конечно, чем проще этот быт, тем уже и мельче умственная жизнь и тем ограниченнее язык по своему словарю и грамматическим средствам. Но было бы ошибкой думать, что тем проще и самый язык. Дело обстоит скорее наоборот. Мы, например, говорим: ты спишь и твои сон и даже я сплю и мой сон, то есть употребляем разные формы или даже разные слова для выражения принадлежности предмета и состояния. Меланезийцы могут обходиться в этих случаях одной формой, то есть как бы говорят мой сон или мои спать — глагольные и существительные формы у них не так четко разграничены, как у нас. Но зато принадлежность выражается у них различно, смотря по тому, о какой категории предметов говорится. Так, лима-ку значит моя рука, лима-ну, — это его рука, но эти местоименные приставки применяются только к частям тела. Для слов, означающих утварь, берутся другие, например, его корзина будет нонд тапара, для названий животных опять другие. Его жена, его собака, его рана, его ловля, его сон опять выражаются по-другому. Оказывается несколько десятков различных слов, имеющих, казалось бы, значение того же местоимения — но для меланезийца это, очевидно, не так. Для него принадлежность собаки далеко не то, что принадлежность жены, а принадлежность ноги не то, что принадлежность сети и так далее. И разве это нелепо? Конечно, отношения в этих случаях очень разные. Но мы обобщили их в отвлеченное понятие его или мое, а меланезийцы нет, их представления и самые способы мышления остаются предметными, вещественными. И для них они, очевидно, разумнее и удобнее, чем наши.

* * *

Русский язык складывался из племенных наречий, установившихся в эпоху удельной раздробленности Руси. Объединение страны под властью Москвы в XV веке положило начало и объединению языка: московский говор сделался, естественно, официальным языком Московского государства. Но и до нашего времени еще сохраняются областные говоры — различия произношения, грамматики и словаря, особенно в сельских местностях.

Мы следим преимущественно за историей литературной речи, в особенности за вершинами ее в творчестве поэтов, писателей, публицистов, ораторов. Конечно, великие художники слова — изумительные ювелиры, смелой и тонкой резьбой создающие новые образцы, новые оттенки значений, новые линии и грани словесного мышления. Поколение за поколением шлифует язык и мысль об эти грани. Не только А. С. Пушкин, но и «Слово о полку Игореве» 750-летней древности и даже древнегреческие «Илиада» и «Одиссея», которые еще на 2000 лет древнее, продолжают служить гранильными станками высокой силы для любого языка. Это, конечно, высоты языкового творчества мирового значения. Под их влиянием преобразуется грамматика, семантика, даже словарь. И все же это только вершины. И было бы ошибкой сводить к ним все творчество языка. Как ни высока и ни богата литература, даже наша, русская литературa, она все-таки — только верхушка, освещающая и преображающая опять-таки только верхний слой языка. Основной же, глубокий массив представляют областные наречия, местные говоры, живое просторечие городов и деревень. Так было у нас до Октябрьской революции, когда интеллигенция была более или менее оторвана от народных масс, а массы были малограмотны и лишены образования и чтения.

Но история литературы наглядно показывает, как от эпохи к эпохе ширился поток литературной речи, раздвигая узкие берега классового сознания и жесткие фильтры «классического» слова. Н. В. Гоголь после А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова казался грубым, Ф. М. Достоевский рядом с И. С. Тургеневым производил впечатление небрежного. Потом пошли нападки консерваторов, строгих защитников «чистоты» языка на М. Горького, на В. В. Маяковского. Но литература все глубже и глубже вспахивала толщу русского языка. И все же до сих пор наша литературная речь далека еще от полноводности. Как-никак литературная речь — преимущественно речь письменная, связанная традицией и навыками книжной, отвлеченной мысли, сохраняемыми более или менее узкой средой.

Общеобязательная школа и общедоступная печать, развитие общественно-политической сознательности, всеобщее участие в культурной жизни страны приобщают наш народ к литературе. Литература становится общим достоянием. Все становятся причастны культурному творчеству, и язык все более добывается не случайными личными находками самоцветов и не уединенным мастерством ювелиров, а общей разработкой всей толщи драгоценной породы и монументальными национальными сооружениями.

При всеобщем участии народа в культурной и общественной жизни страны, при общеобязательном образовании и общедоступной печати, с каждым поколением, с каждым выпуском школ и вузов, с каждым новым тиражом литературных произведений все более уравнивается городская речь с сельской, стираются резкие отличия местных говоров, создается подлинно единый русский национальный язык.

Любое слово является историко-культурным свидетельством. Наше перо указывает, что писали у нас сначала гусиными перьями. Город первоначально был огороженным укрепленным убежищем. Остров буквально означал сушу среди реки или сухой холм среди болотистой равнины — значит славяне не знали морских островов. Учитывать, запросы, итоги — выражения, перенесенные из торговых, денежных кругов, когда буржуазия выдвинулась на место дворянства. Хватка появилась из охотничьего жаргона; ребром, примазаться — из картежного; срезаться, провалиться — из школьного и так далее.

Можно определить в языке слои, отложенные дворянской речью, и позднейшие — демократические, мещанские, крестьянские, пролетарские. Каждая эпоха создает новые слова и накладывает свой отпечаток на старые.

Каждое слово имеет свою историю, и история эта обусловлена историческими событиями, обстоятельствами общественной жизни, фактами культуры и техники. Вместе с тем оно представляет своеобразный человеческий документ, как бы запись в дневнике общественного сознания. В этом смысле П. А. Вяземский называл язык «исповедью народа». С этой точки зрения «толковые словари» — например составленный В. И. Далем более ста лет тому назад или недавно под редакцией проф. Д. Н. Ушакова — представляют отнюдь не сухие справочные пособия, а ценные, глубоко интересные книги. Это хорошо выразил поэт С. Маршак:

На всех словах — события печать. Они дались не даром человеку. Читаю: «Век… От века… Вековать… Век доживать… Бог сыну не дал веку… Век заедать… Век заживать чужой…» В словах звучат укор и гнев и совесть. Нет, не словарь лежит передо мной, А древняя рассыпанная повесть.

Полный исторический словарь русского языка, которого у нас до сих пор все еще нет, будет всеобъемлющей энциклопедией, или, вернее, летописью русской мысли и русской жизни с древнейших времен. Это будет истинно та «Голубиная книга», содержащая все знания и всю мудрость, о которой рассказывает известная наша былина:

Долины та книга сорока сажен, Поперечины та книга двадцати пяти, Велика та книга Голубиная!.. И все в этой книге написано: Отчего начался у нас белый свет, Отчего у нас звезды частые, Отчего у нас зори ясные?.. Отчего цари зародилися, Отчего и князья с боярами, Отчего крестьяне православные? Который у нас город городам мать, И которая гора всем горам мать, И какое древо всем древам мать, И который зверь всем зверям мать?.. Читал ту книгу Иван Богослов, Читал ту книгу ровно три года, Прочитал во книге только три листа…

И действительно, бездонно глубок и необъятен мир слова. Каждое слово имеет свою судьбу, и судьба эта множеством нитей связывается с другими словами в каждом из последовательных слоев. И каждое слово своими корнями уходит в глубь истории. Если бы можно было спуститься по всем фазам существования хотя бы одного слова до самого первого его начала, до самого последнего его корня, то мы по этому одному слову могли бы восстановить все развитие языка и понять самое происхождение речи! Больше того, мы могли бы по истории этого слова проследить чуть ли не ход всего общественного и культурного развития человеческой мысли, определившей изменения его форм и значений.

Мы не можем этого сделать. Но мы знаем не одно слово, а множество слов, множество языков и умеем уже прослеживать историю их за несколько тысяч лет. Это только начало — научное языкознание работает всего полтораста лет. И каждое поколение лингвистов открывает новые явления языка, новые законы развития речи и все шире, глубже и тоньше разбирается в фактах и проникает в природу слова. Книга языка беспредельна, как сам человек и самый мир, но каждый, кто возьмется читать ее, — будучи, конечно, вооружен лингвистическими знаниями и методами, — прочтет ее по-иному, поймет ее лучше, чем предшественники.

Моя небольшая книжка, может быть, побудит к чтению этой великой книги бытия и сознания.