Самое время и самое место — утром, у окна, за пыльным стеклом которого клокочет лава дикого винограда— подводить предварительные итоги и подумать, как обороняться от инфернальных нападок Люки и, главное, чем объяснить ей недельный прогул. Проще всего сказать:
— Люка, ты же знаешь, я ни при чем, во всем виновата Голубка…
Верное решение. Выпустив пар, Люка начнет по-сестрински жалеть: Паша, так нельзя, бабы тебя доведут до цугундера, это же безумие какое-то, ты медленно убиваешь себя, точнее сказать — осадки этой бабы в себе, и, когда ты ее уничтожишь окончательно, ты перестанешь дышать, потому что жизни в тебе не останется ни капли!
Воспользовавшись паузой, надо бы ввернуть что-нибудь глубокомысленное, ну, например, да-да, это мудрое соображение, знаешь, а ведь французы — а они по этой части большие доки! — называют оргазм «маленькой смертью»!
— Ты сукин сын, Паша! — будто наяву слышится ее хрипловатый голос. — Не поминай смерть всуе! Большую, маленькую или так себе — среднюю… Смерть — это святое! Это именно тот товар, который я поставляю на рынок, ты ведь прекрасно знаешь, сукин ты сын!
Стоит выдержать театральную паузу, потом скорбным тоном закруглить этот скользкий сюжет, сделав вид, что не расслышал ее раскаленных реплик: да-да, а кроме того, кто-то из древних говорил, что, исторгая семя, мы выталкиваем из себя некое «вещество жизни», и, стало быть, лежа с женщиной, одной, другой, пятой, десятой, в самом деле медленно себя убиваем и в один прекрасный момент, подойдя к пределу, вдруг ощутим в себе кромешную загробную пустоту, бездыханный вакуум, в котором нет ни цветов, ни запахов, ни звуков.
Пока она будет задыхаться на том конце провода, есть несколько секунд, чтобы тихо положить трубку, глянуть в окно и лишний раз убедиться в том, что предмет разговора есть не более чем рефлекс, инстинкт растительного существа: если пыльца на твоих цветах созрела, надо призвать в подмогу братца-ветра — пусть сдует ее и отнесет к какому-то другому растению, жаждущему продолжения рода.
Виноград слабо шевелится под налетом ветерка, он густ и сочен, надо бы ему еще пару веревочных вантов подвязать, чтоб было за что зацепиться свежим и алчным до мерного движения вверх побегам.
Люка сама виновата.
Тогда была, помнится, поздняя осень, сухая и ясная, прозрачная, без унылых затяжных дождей, с тех пор минули зима, весна, и минуло начало раскаленного, с неистовыми солнцепеками лета, и была в той прозрачной осени какая-то мелочь, взгляд или жест, вздох или реплика, нет, все-таки жест!
Люка, сидя на стульчике сбоку от своего огромного рабочего стола, расплела ноги и слегка развела их в стороны, а ты лукаво попросил ее повторить это движение, потому что оно так напоминает хрестоматийный кадр из фильма «Основной инстинкт», где Шарон Стоун вот так же раздвигает ноги, и между ними взгляду открывается такой пьянящий и манящий сумрак.
Да, с этого началось — бред, амок, маниакальная одурь, лихорадка плоти, душная и липкая, беспамятная, — и продолжается до сих пор, и все гонит тебя, гонит, и вот неделю назад выгнала из дома в Казантип.
Накануне бегства, помнится, стояла жара, совершив два рейса на Ваганьковское и Котляковское кладбище, ты буквально сварился заживо под броней траурного черного костюма и потому ближе к вечеру ринулся в Серебряный Бор — искупаться.
На укромный, прячущийся в зарослях утомленных зноем осин пляж прибыл поздно — уже тек над теплым песком тот характерный густо-рыжий свет, каким дышит исход раскаленного июньского дня, и в этом свете нежились на песке, в тени разомлевшего от недавней жары кустарника, мальчик и девочка, по виду школьники.
Они валялись на песке, обнявшись, уши их были надежно зачехлены черными раковинами наушников. Судя по тому, как ритмично колыхались их босые ступни, они самозабвенно слушали музыку, сочащуюся в них по тонким проводам от крохотных карманных радиоприемников, валявшихся на пластиковой сумке с их одеждой. Потом девочка, сдернув с головы наушники, с отчаянным криком, дурашливо и на типично девчачий манер подкидывая на бегу коленки, ринулась в воду прямо в длинной белой майке, которая и составляла, как оказалось позже, весь ее купальный костюм, и, когда она выходила из воды, плавно поводя ладонями по ребрящейся от ее движения глади воды, под намокшей тканью так отчетливо прорисовались все рельефы и изгибы ее детской фигурки.
Вот тут — засосало, заныло в груди. Сидя в густой, пахучей тени кустов, неожиданно согнул большой и указательный пальцы колечком, сунул их в рот, придавив кончик языка, и, вслед за сильным выдохом, пляж огласился переливчатым свистом, а в ответ на призыв в остывающем воздухе вдруг послышался легкий шорох крыльев, качнулась ветка кустарника, приняв на себя тяжесть усевшейся на нее птицы.
Померещилось…
На самом деле это был один из смутных оттисков Голубки, какой-то один из бесчисленных ее негативов: вот именно так же, и именно в такой же белой майке, когда-то выходила она из моря — там, в Казантипе.
Девочка, окатив приятеля старательно доставленной в согнутых лодочкой ладонях пригоршней воды, распахнула руки крестом и медленно упала на песок, мальчик, приподнявшись на локте, погладил ее по хрупкой спине, наклонился, припал губами к ее тонкой шее.
Все повторяется, твой жест размножен в бесчисленном количестве копий — ведь именно так ты когда-то целовал Голубку в шею там, в Казантипе.
Вслед за этим навалилось знакомое, свинцовое — тяжкая одурь, вспышка липкой тропической лихорадки, — был бег домой в прострации, стремительное собирание рюкзака, а спустя пару дней — валяние на песке рядом с палаткой, на том самом месте, где когда-то валялись с Голубкой, еще в те благодатные времена, когда вокруг меланхолично бродили граждане вольной республики, раскинувшейся под открытым небом и исповедующие тот разумный взгляд на государственное устройство, согласно которому всякий гражданин волен делать все, что ему вздумается. Типически, помнится, тамошние граждане делились на две группы: успевшие «дунуть» дозу травы сомнамбулические мальчики и девочки, во внешности которых сквозил отголосок эпохи хиппи, и серферы, являвшие собой полную противоположность анемичным тинейджерам: их мускулистые, обветренные и облитые здоровым загаром тела казались сделанными из молочного шоколада.
И уже в первый же вечер на берегу стало ясно, что именно надо вытравить из себя — скрип песка на зубах! — он по-прежнему звучал в глубинах черепной коробки, отражаясь смутным эхом от того звука, что возникал в тот момент, когда целовал Голубку в шею: ну совершенно так же, как ласкал свою подружку мальчик на вечернем пляже в Серебряном Бору.
Неделя — срок пустячный, еще свежи в памяти перипетии казантипской робинзонады и облик девочки с прохладным мраморным именем Стелла, которая случайна встретилась в день приезда на вокзале: у нее нет зажигалки, и ей надо дать прикурить.
Разговорились, быстро нашли общую тему: она учится на курсах визажистов и мечтает сделаться имиджмейкером, придумывающим новые образы для эстрадных звезд. Разговор завертелся, завился сам собой: был повод поделиться опытом общения с трупами — под тем предлогом, чтобы посоветовать Стелле (имя, кстати, очень плавно и ненавязчиво ложится в контекст!) приобщиться к похоронному делу. Во-первых, спрос на визажистов, работающих с покойниками, очень велик, а во-вторых, эта работа не настолько хлопотна, как предел ее мечтаний, ибо мужская половина нашей попсы на девять десятых укомплектован педерастами, а что касается женской, то она представлена исключительно отъявленными стервами.
В приятной беседе был достигнут берег, разбита палатка — Стелла оказалась неплохим партнером В робинзонаде: хрупкая, с темными бархатными глазами на подвижном и мимически выразительном, беспрестанно находящемся в движении лице, большеротая и звонкоголосая, с красноречивой манерой жестикулировать, она изъяснялась исключительно с помощью спринтерски стремительной, пулеметно-дробной и местами крайне невразумительной скороговорки, которую очень умело рассекала томными паузами с придыханием. К числу ее достоинств можно было отнести и то, что она, несмотря на нежный возраст, обладала большим житейским опытом, виртуозно, если не сказать — шедеврально, ругалась матом, умела пить водку, заметно при этом не пьянея, однако тебе ведь уже в первый ваш вечер на берегу стало понятно, что означает эта медленно наплывавшая на ее глаза после изрядной дозы мутноватая поволока…
Ее невразумительные скороговорки начинали притухать, восхода горячими шепотами к уху, густота темного бархата в глазах делалась мягкой и поразительно глубокой: целуя ее в шею, ощущал губами знакомый привкус запутавшегося в ее волосах песка, а быстро каменеющей мошонкой — призывную хватку ее маленькой, горячей, цепкой и шокирующе бесцеремонной руки, словом, к исходу недели та часть Голубки, которая звучала отголоском этих ощущений, была истреблена, вытерта из мышечной памяти, и на месте этом осталась зияющая пустота.
Мальчик во дворе целится из игрушечного автомата — сукин сын, надо открыть окно и гаркнуть ему что-нибудь злое и хлесткое, матерное! — откуда знать, что нынешней же ночью в тебя опять будут целиться, только не из игрушечного оружия, там, на служебной лестнице дорогого кабака, у распахнутого окна, выходящего во внутренний двор, но вдруг страшно заноет левое плечо, боль вспухнет внезапно и совершенно не к месту.
Да, очень некстати: в этот момент в низкий подоконник будет упираться руками очаровательная женщина, подол ее вечернего платья будет задран, она будет колыхаться под твоими накатами и тихо подвывать, но мудрый инстинкт, пульсирующий болью в левом плече, властно скомандует — падай! — и ты упадешь на пол, увлекая женщину за собой, и на мгновение опередишь стрелка: его пуля смачно чпокнет в стену за твоей спиной.
Я открыл окно, свистнул — никто не отозвался.