Ритуальные услуги

Казаринов Василий

Глава четвертая

 

 

1

Едва отгрохотал короткой ночной ливень, обвал которого я, к счастью, успел опередить, вернувшись домой после прогулки на дачу, поверх влажной ленты асфальта хлынул со стороны Ленинградки скользкий, масляно желтый свет фар, а вслед за ним во двор, шипя рассекающими потоки воды шинами, заплыл внушительных размеров автомобиль, развернулся и встал напротив стены. Через какое-то время к нему направился темный силуэт, в котором я опознал контуры Анжелиной плотненькой фигуры, она наклонилась к тёмному провалу открытого со стороны водителя окна, призывно помахала рукой, на свет фар, мощно давящий в стену, потянулись из темного подвального угла золотые рыбки, выстроились у стены, очень разные — высокие и так себе, полненькие и худые и в то же время поразительно одинаковые: в том, как они слепо щурились, оберегая глаза от слепящего света приподнятыми на уровень лица ладонями, в том, как зябко поеживались и неловко перетаптывались на месте под взглядом коротконогого, овальной формы человечка ниже среднего роста, неторопливо выбравшегося из машины и двинувшегося к стене.

Этот ловец золотых рыбок знал в своем деле толк.

Профессиональная повадка угадывалась уже в том, как он неспешно, по-наполеоновски заложив руки за спину, продефилировал вдоль строя, на мгновение задерживаясь против каждого из выставленных на продажу рекрутов, и, опустив голову, медленно восходящим взглядом оценивал кондиции и формы возможного приобретения; в том, как, закончив смотр почетного ночного караула, приступил к более тщательной дегустации продукта — начиная с левого фланга — и вдумчиво ощупал бюст крайней девочки, угловатого подростка с коротко стриженными светлыми волосами; пока все это происходило, она стояла, с коровьим безразличием свернув голову на сторону и очень выразительно, на типично американский манер, двигала челюстью, занятой массажем жевательной резинки. Второй девочке этот гурман сунул руку под юбку, погрел меж ее ног, а потом сделал какое-то плавное движение, на которое девочка откликнулась тем, что вздрогнула, на мгновение напрягшись и выгнув спину, а потом обреченно поникла, опустив плечи.

Наблюдение за маленьким невольничьим базаром не пробудило никаких мыслей, кроме одной: хорошо бы понадежней укрыть мотоцикл, а то мало ли кто шляется мимо нашего дома по ночам.

Когда я спустился во двор, сделка была уже завершена, воспаленные ядрышки габаритных огней удалялись в сторону Лениградки, а девочки цепочкой тянулись в сторону подвала.

— Неплохо выглядишь, тебе идет, — устало улыбнулась Анжела, имея в виду, наверное, отсутствие волос на голове и бороды. — Ты помолодел.

Она подняла лицо к небу и умолкла, должно быть пролистывая в уме скорбные страницы той писанной водкой, кровью, любовным потом и брызгами семени книги, какую она открыла десять лет назад, когда волна нищеты подхватила ее в бедной Молдавии и выплеснула в нашу реку, в темных ночных водах которой стыли витринные огни роскошных бутиков и дорогих кабаков, рассекаемые форштевнями мощных пирог марки «мерседес», «опель», «ниссан» или на худой конец «Жигули», ловцы золотых рыбок уводили ее, купленную за полсотни долларов, в своих садках к диким своим первобытным пещерам, обжитым такими же, как они, неандертальцами, к ритуальным кострам, к шаманским завываниям Modern Talking, чтобы утром, обглодав до костей, выкинуть ее скелетный остов на прохладный речной песок, и бог же ее знает, как ей удавалось нарастить потом на тех костях новое мясо и оживить жилы толчками прохладной — как у всякой профессионалки — рыбьей крови. Так или иначе, она сама теперь держит садок с золотыми рыбками в тихой заводи нашего двора.

— Не спится?

— Да. Эта ночь полна романтики, — кивнул я, припомнив, как рука клиента юркнула одной из золотых рыбок под юбку. — Но меня сейчас одолевают сугубо прозаические мысли. — Кивком я указал на свой «Урал». — Этой пироге надо бы где-то пришвартоваться. Может, у тебя в подвале?

— Давай, почему нет.

В подвал от уровня тротуара катилась параллельно лестнице пологая заасфальтированная горка — наподобие тех, что иногда устраиваются в подземных переходах, чтобы молодые мамаши могли катить по ним коляски. Не знаю, зачем она понадобилась дворникам, но пришлась очень кстати.

Заведя «Урал» в сухой бетонный док, я поставил его у стены и огляделся. Подвал был тускло освещен голой лампочкой под низко нависающим потолком, ее ленивый снотворный свет мягко ложился на девочек, сидящих на корточках у бетонной стены, придавая их лицам какой-то желтоватый, типично покойницкий оттенок. Присесть тут было негде. Должно быть, эти дети подземелья вот так и сидят тут ночь напролет, как курицы на насесте. На меня они смотрели тускло и сонно, явно не чуя во мне клиента.

— Хочешь? — спросила за спиной Анжела, не вдаваясь в подробности относительно предмета хотения. — Выбирай.

— Спасибо, в другой раз. — Я направился к выходу, но, вдруг спиной почувствовав почти ощутимое давление чьего-то взгляда, споткнулся на ровном месте и обернулся.

Это была светловолосая хрупкая бледнолицая девочка, в невзрачной внешности и скомканной позе которой сквозило какое-то близкое мне по духу растительное начало: она явно тоже относилась к миру флоры, однако родовую ее принадлежность определить все не удавалось — потому, наверное, что взгляд ее неправдоподобно голубых глаз был настолько ясен, прозрачен и интонационно красноречив, словно у поверхности его струился монотонный молитвенный текст и испарялся немыми шепотами с бледных и удивительно подвижных губ.

Какое-то время мы молча смотрели друг на друга.

— Вася, на выход, — тихо скомандовала Анжела, и девочка вспорхнула со своего насеста, выпрямилась, сделала шаг вперед.

— Вася? — спросил я.

— Василиса, — пояснила Анжела. — Она у нас новенькая. Только что прибыла из Волгограда. Есть такой город на реке, знаешь? — Она вздохнула. — Обычная история.

— То есть?

— Ну что… Живешь ты в своей провинции, потом симпатичный твой школьный приятель говорит, что может устроить тебя в Москве на хорошую работу — сидеть в офисе и долбить по клавишам компьютера. И ты соглашаешься. Вы грузитесь в поезд, едете, потом сходите на перроне Казанского вокзала, а твой приятель прямиком двигает ко мне. И я даю ему сто долларов.

— Сколько? — не вполне поверил я своим ушам. — Всего сотню?

— Таковы на этом рынке ставки за свежий товар.

— Твою мать.

— Брось, Паша. Не я это придумала. Просто плыву по течению и ничего не могу с этим поделать.

Я кивнул: Анжела права, здесь все до единого медленно тащатся вперед, увлекаемые течением, иной раз изредка пытаясь шевелить плавниками и бить хвостом, чтобы обойти зловонное мазутное пятно, му-сорный завал в узком месте или всплывшее со дна тело покойника, и никому нет дела до того, что воды этой реки на вкус тошнотворны, на взгляд мутны, как прокисшее пиво, а из редких икряных пометов в заросших тиной ямах на свет вылупляются все сплошь мутанты — двухвостые, трехглазые, с большими сопливыми ртами, — и мне никуда от этих прокисших вод не деться, потому что лодочнику суждено жить у реки.

— Знаешь, я ведь просто пожалела ее, — тронула меня за локоть Анжела. — Она бы тут быстро пошла ко дну.

— Почему?

— Сам увидишь. Вернее, услышишь. — Она слабо улыбнулась и подтолкнула меня в бок. — Ладно, идите. Я сегодня не приду ночевать.

— А что так? — спросил я.

— Чувствую, будет много работы.

— Сегодня что, канун Дня святого Валентина?

— В нашем деле святой Валентин ни при чем.

— Да уж, — кивнул я, напоследок окидывая взглядом подвал, прежде чем покинуть этот приют вселенского какого-то уныния, и все то время, пока поднимался на второй этаж к своей двери, ее легкое дыхание висло на моих плечах. — Ну, заходи, раз пришла, — сказал я, пропуская девочку в тесную прихожую, и она опасливо юркнула в дом, замерла в нерешительности у темной ниши справа от входа — пришлось подтолкнуть ее в плечо, чтобы запереть дверь.

Я прошел в комнату, выглянул в окно — у стены разворачивался очередной аукцион, наблюдать за ним охоты не было, — обернулся, нашел свою гостью смирно сидящей на краешке дивана. В ее напряженной позе, в плотной сомкнутости детских коленок, на которых отдыхали маленькие ладони, в обреченной опущенности узких плеч было что-то жалкое и бесприютное, захотелось раздеть ее, уложить в кровать, накрыть до подбородка одеялом и, поглаживая по головке, затянуть протяжную унылую колыбельную, дожидаясь, пока она сладко засопит, погрузившись на самое дно теплого и покойного сна.

Теперь я мог рассмотреть ее получше.

Если она и походила на проститутку, то разве на ту, что совсем недавно ступила на эту опасную тропку, да и то потому, что ее школа закрылась до сентября на летние каникулы: ниже среднего роста, хрупко сложенная, отмеченная той особой угловатостью, какая предваряет созревание девочки-подростка в женщину, она в самом деле напоминала ученицу средней школы, и только в говорящих ее глазах угадывалось подлинное знание порядка вещей, принятого во взрослом мире.

— Который год тебе? — спросил я, усаживаясь рядом с ней на корточки.

Она что-то немо проартикулировала в ответ, потом с трогательной беспомощностью улыбнулась, достала из накладного кармашка джинсовой юбчонки маленький блокнотик, распахнула его, выдернула из паза на сгибе тонкую ручку, быстро черкнула что-то на пустой страничке и протянула блокнот мне.

«18» — округлым почерком было выведено в чистом листе.

Несколько озадаченный ее типичной для подполья манерой вести разговор, очевидно чужим ушам не предназначенный, я упрямо мотнул головой:

— Врешь. Тебе от силы лет шестнадцать.

«Верно», — порхнули ее тонкие пальцы, сжимающие ручку над все еще лежащим на моей ладони блокнотом, и мне понадобилось некоторое время для того, чтобы впитать эту ее опрокинутую вверх тормашками реплику, и, по мере того как способ ее произнесения доходил до моего сознания, я медленно оседал назад, а потом, мягко плюхнувшись на пол с корточек, никак не меньше минуты сидел, тупо глядя в ее голубые, доверху переполненные какими-то тайными смыслами глаза, и только окунувшись в донные глубины ее взгляда, я начал кое-что понимать.

Господи, эта девочка была глухонемая.

— Извини, — сказал я, опуская руку на ее колено.

«Ничего», — отозвались ее глаза.

— Может быть, выпьем? — спросил я.

«Зачем?» — утомленно двинулись ее немые губы.

— Не знаю, — пожал я плечами, потому что в самом деле не знал, что мне делать: выпить в моем доме было нечего, если, конечно, не пихнула в холодильник какую-нибудь бутылку Анжела.

— Давай я уложу тебя спать.

«Уложи», — ответила она не столько глазами или губами, сколько всей пластикой своего хрупкого тельца: приподняв грудь глубоким вздохом, она поднялась и, чуть качнувшись вперед, замерла, уронив голову, и я наконец начал нащупывать видовое начало ее растительной природы — этим изгибом своего телесного стебелька она поразительно напомнила какой-то сорный, на хрупкой ножке, совершенно невзрачный цветок, названия которого я не знал.

— Я буду звать тебя василек, ладно?

Она кивнула и, подняв лицо, улыбнулась, ее глаза приобрели оттенок моря после ночного дождя— без намека на приторно рекламную пасторальную лазурь, зато с той прохладно голубоватой мутью, что парит не на поверхности, а вот именно что над благородной воронью пистолетного ствола, и этот тон, разрастаясь из глаз, наполнял исподним, изнаночным светом ткани еще по-детски овального лица в оправе льняных, слегка вздыбленных волос, уложенных несколькими откатывающими от лица волнами, походившими на изогнутые лепестки. И я подумал о том, что заскочившее мне невзначай на язык имя вполне отвечает ее природе: в моем доме будто бы в самом деле пророс крохотный василек, которому должно было быть уютно и спокойно в тени моего заскорузлого, дупляным провалом ноющего в районе левого плеча, ствола. Впечатление было такое, будто ее тонкий, напоминающий бороду Хо Ши Мина корень, нежно щекочет своими белесыми нитями какую-то мою поверхностную коренную жилу, и эта бесхитростная ласка отливается сладкой ломотой во всем теле. И лишь на короткое мгновение придя в себя, догадался, что это ласково стелются по гладко выбритой голове ее шелковистые волосы.

— Ложись, — сказал я.

«Хорошо», — отозвалась она глазами.

— Нет, — дернул я головой. — Надо раздеться. Давай я тебя раздену, ладно?

«Давай», — безропотно откликнулась она, опять-таки пластически, чуть приподняв переломленные в локтевых суставах руки и давая возможность приподнять ее муарово дымную сорочку. Сорочка со слабым шелестом вытекла из моей беспамятной руки, осела сгустком голубоватого дымка на полу, и скоро ей вдогонку устремилась короткая джинсовая юбочка, а вслед за ними туда же легли мои ковбойские доспехи, застыв мягкой грудой, и гордый золототканый орел со спины куртки все косил своим окровавленным рубиновым глазом на мужчину и девочку, которые стояли у кровати, обнявшись, а потом начали медленно клониться, оседая на прикрытую тощим одеялом кровать.

— Черт, как раз вот этого мне и не хватало.

Она приподнялась на локте, заглянула мне в лицо, и ее говорящие глаза ожили.

«Чего?» — спросила она.

— Это трудно объяснить.

«Попробуй. Может, я пойму», — сказала ее рука, легшая мне, на висок и, пальцем очертив контур ушной раковины, успокоившаяся на скуле.

— Вот этой немоты.

«Я понимаю», — заметила она после долгой паузы губами, прикоснувшимися к левому плечу и надолго застывшими на вспухшем мягкой розовой лавой рубце пониже ключицы, эти губы слабо шевелились, словно высасывая из затянувшейся раны гадючьи яды, и впервые за многие дни, прошедшие с момента выписки из госпиталя, я вдруг почувствовал, что мертвые ткани плеча начинают оживать и наполняться живой кровью.

«А зачем тебе немота?» — спросила она тускло мерцающими надо мной глазами.

— Затем, что это привычный способ существования всего живого. Травы, дерева, цветка, ветра, дождя, реки, — ответил я, обнимая ее за хрупкое плечико и привлекая к себе. — И еще…

Она вдруг напряглась, выскользнула из-под моей руки, нависла надо мной и, с красноречивой тщательностью артикулируя, немо спросила:

«Женщина?»

— Да нет, — сказал я. — Просто голубка. Очень красивая, очень породистая и очень домашняя. Ее нельзя было выпускать из-под руки, я это твердо знал, но все же отпустил. Я тебя хочу попросить об одной мелочи… Никогда не проводи вот так пальцем по моему уху, прежде чем заснуть, ладно? Потому что голубка, прежде чем пожелать мне доброй ночи, вот так же проверяла форму моей ушной раковины, а потом засыпала на моем плече, уютно погрузив свой теплый клюв мне под мышку. — Я долго молчал, потом тихо произнес: — И мне нужно вытравить это из моей памяти.

«Хорошо», — согласилась она, устраивая мягкий бутон своей головки на моей груди, и спустя минуту сладко засопела, а я так и не сомкнул глаз — не потому, что не хотелось спать, а просто наслаждался пространством блаженной немоты, к которой надо было привыкнуть, и задремал ненадолго лишь под утро, а когда открыл глаза, увидел ее сидящей на стуле у окна. Подперев подбородок ладонью, она слабо улыбалась, едва заметно шевеля губами, словно к кому-то обращалась. Я проследил ее взгляд и увидел нахохлившуюся голубку — обычную городскую, сизокрылую, породы плебейски невзрачной. Она сидела на краю карниза, вжавшись в угол, нахохлившись и втянув голову в растрепанное оперение своего маленького тела, похоже, была больна и глядела своими пуговичными глазками куда-то сквозь меня.

— Ну, иди сюда, — сказал я, открывая окно, а она и не думала бежать от моей руки, порхнувшей над карнизом, и с сонной меланхоличностью откликнулась на ласковое прикосновение моих пальцев, погладивших ее по маленькой гладкой головке, не отпрянула и не сделала попытки с пыльного карниза вспорхнуть — вот разве что уютно спрятала клюв под крыло и замерла, всем своим видом будто бы говоря: ну что ж, бери меня, если хочешь.

Я достал ее с карниза — казавшееся удивительно хрупким, невесомым под мягким слоем оперения тельце больной птицы медленно согревало мои сошедшиеся в форму полушара ладони, и вот именно оттуда, из поддерживающих мягкий пушистый комочек рук возникло ощущение, отлившееся тяжкой ломотой в груди: я вспомнил другую Голубку — породистую и удивительно красивую, с которой мы когда-то давно стояли на смотровой площадке Воробьевых гор, и подумал, что не был там с того самого дня…

С того самого, когда мы — рука в руке, сплетя пальцы, — глядели на расстилающийся под нами город и никаких планов на будущее не строили, довольствуясь безмолвным согласием в том, что будем просто жить, бесхитростно, но мудро, туго сплетясь корнями, предположим, как вон тот старый тополь с раздваивающимся на два русла стволом: с весенним теплом из его ветвей прыснет молодая листва, поздней осенью тополь ее сбросит — и все будет хорошо, лишь бы не было войны да лишь бы не пилили пилами наши набрякшие от пуха ветви, а остальное приложится.

Девочка не мигая следила за мной, я ласково погладил ее по голове.

— Мне надо кое-куда съездить. Хотя, возможно, это глупо.

«Почему?» — спросила она губами.

— Кто-то верно сказал на этот счет: по несчастью или к счастью, истина проста — никогда не возвращайся в прежние места.

 

2

На смотровой площадке без перемен, она все так же парит над текущим в желтоватой дымке городом, вот только белая голубка не срывается с чьих-то дрожащих от предпраздничного волнения рук, и не описывает, свалившись на правое крыло, длинный полукруг в жарком, кажущемся из-за духоты студенистым воздухе — где ее гнездо теперь? За чьей теплой пазухой она греется, сунув головку под крыло?

Сзади послышался шорох шин — к бордюру медленно и торжественно, словно белый лайнер к причалу, швартовался роскошный «линкольн». Захлопали дверцы машин, на смотровую площадку выкатились гости, шумно, рассыпая по следу звонкие реплики и вспышки смеха, двинулись к ограде. Легкий ветерок донес тонкие запахи женских духов, сладковатые ароматы роз, сигаретного табака, смутное шуршание свадебного платья. Краем глаза я видел невесту, вглядывающуюся в дымное марево. Интересно, что она видит. Должно быть, угадывает там, — в переплетении улиц, улочек и переулков, пикантные запахи какого-нибудь банкетного зала, по которому уже шустро снуют официанты, наводя последний лоск на ломящиеся от аппетитных блюд, водки и шампанского столы.

Каждому — свое.

Что до меня, то вижу там, внизу, нечто совсем иное. Ведь не один Арбат течет под высоким берегом Воробьевых гор, как река, а весь этот огромный город струится, паря желтоватой дымкой, и в мерном движении своем питает энергией конвейер смерти: там дышат покоем все шестьдесят шесть московских кладбищ, а в прозекторских более чем сорока столичных моргов мастера своего дела, вроде Вадима Гельфанда, наводят последний лоск на желтые лица усопших посредством тонального крема «Балет» (отчего-то именно это макияжное средство в большом почете у похоронных визажистов), моют им головы пушистыми шампунями и надушивают их дорогими одеколонами; там за слепыми, без окон без дверей, стенами крематориев без устали гудят суперсовременные английские печи марки «Эванс», перерабатывая тонны мертвой плоти в прах, и за компьютером, управляющим одним из этих чудес техники, сейчас, возможно, сидит мой друг Фима Золотцев, в прошлом кандидат биологических наук, а нынче машинист кремационной печи, сидит себе, изредка поглядывая в монитор и почитывая Шопенгауэра, — у них в крематории действует что-то вроде философского клуба. Там сотни менеджеров похоронных контор стучат по клавиатурам компьютеров, оформляя договора под тысячи заказов, там уверенные резцы скульпторов режут камень надгробий, а чуткие пальцы флористов плетут из живых цветов роскошные траурные букеты и венки, и бесконечная эта река все течет и течет без пауз и перерывов на праздники — вот уж воистину права Люка: у смерти не бывает выходных.

Жаркий сквозняк шевельнул слабо шуршащую шелуху, осыпавшуюся на пыльный асфальт с проплывших мимо свадебных кортежей, — россыпь пластиковых шампиньонов из шампанских бутылок, сальное шоколадочное золотце, окурки, походящие на опарышей, брызги расколотых хрустальных бокалов и смятые останки пластиковых стаканчиков — совсем как в те времена, когда ты частенько наведывался сюда, ведь на филологическом факультете университета училась хорошая знакомая, девочка по имени Надин (производное от простого и милого имени Надя), и вы частенько отдыхали с ней, лежа в тени кустов на травке, попивали кисленькое молдавское винцо, тайком наблюдая из укромной засады за торжественными дефиляжами новобрачных, прежде чем приняться за дело.

Оглядывая теперь эти газоны, я с оттенком легкого ужаса представил себе, что — обладай человеческое семя способностью, подобно семени древесному, прорастать в питательной почве — вокруг смотровой площадки теперь шевелились бы под жарким ветерком густые заросли моих потомков.

В тот день Надин отчего-то не пришла на свидание, ты в одиночестве коротал время на газоне, бездумно наблюдая за смотровой площадкой, изредка захлестываемой бурными приливами свадебных кортежей, — нахлынув и отбурлив, они откатывались, оставляя после себя двух людей, сопротивлявшихся силам отлива, — одного ты знал: дядя Прохор, знакомый вам с Надин старик, легонький и сухонький, как прокаленная на летнем солнце сосновая щепа, с редкой и полупрозрачной, словно папиросный дым, одуванчиковой растительностью на маленькой голове, желтоватыми латунными глазами, выражения в которых было не больше, чем в истершемся пятачке старого советского образца. Узкое лицо его тоже отдавало в желтизну, а сухая, как ископаемый египетский пергамент, кожа была забрызгана — особенно на скулах и в районе тяжелой носогубной складки — черной угревой сыпью столь плотно, словно приняла на себя заряд мелкой дроби.

Старик уродливо и одиноко, наподобие пустынного саксаула, прорастал на площадке, как правило, в выходные дни, когда свадебный прибой был особенно мощен, и даже вытягивалась на ведущей сюда дороге очередь из расфуфыренных, переплетенных атласными, тошнотворно розовыми или голубыми лентами автомобилей, возле которых нервно прогуливались свидетели с идиотскими красными лентами через плечо — дым их сигарет стелился над головой старика, сидящего у бордюра, облокотясь на большую, крепко сплетенную из ивовых прутьев клетку, и с видом нищего на паперти глядевшего в одну точку перед собой. Он был голубятником и за скромную плату предлагал новобрачным своих смирных, рабски покорных голубок для свершения языческого ритуала, смысл которого он всякому случайному собеседнику скупо пояснял тусклым, бесцветным голосом: Коли невеста выпустит из рук голубку, то это, по народному поверью, к счастью.

Давали ему когда как — когда гроши, когда вполне сносно, — он, не глядя, совал деньги в старую армейскую рубаху с густой траурной каймой по краю воротничка и на манжетах, лез в клетку, доставал птицу, вручал ее покупателю, и однажды ты спросил его, не жалко ли расставаться с птицами, и он ответил, что нисколько за их судьбу не тревожится: голубка, вспорхнув с ладоней невесты, непременно вернется в свою голубятню, таков ее природный инстинкт — безошибочно находить в огромном, растекшемся в дымные горизонты пятне города ту крохотную и глазу недоступную точку, в которой прячется в тенистом дворе ее гнездо и хозяин голубиного гнезда подзывает ее переливчатым свистом.

Ты. помнишь, теперь отчетливо и во всех подробностях помнишь: компанию ему составляла несмываемая накатами свадебного прибоя женщина среднего роста с расплесканными по узким плечам темно-русыми волосами. Пастельная мягкость тонов ее наряда — легкой летней юбки палевого оттенка с рискованно высоким, чуть ли не от бедра, разрезом и просторной, бледно-салатовой майки — просто не могла на фоне попугайско пышной палитры праздничной толпы не обратить на себя внимание, к тому же сложена она была плотненько и даже аппетитно, единственной помаркой в мягких линиях ее фигуры смотрелись слегка по длине не дотягивающие до выставочного подиумного стандарта ноги, впрочем, впечатление это, скорее всего, происходило из того, что обута она была в легкие, древнегреческого фасона сандалии на узкой и плоской подошве, от которой восходили вверх узкие ремешки, мягко оплетавшие ее восхитительно тонкие щиколотки. Черт, эти щиколотки… Потом ты приохотишься находить их самой интимной частью ее тела — наравне с запястьем, но это будет потом, а пока ты, развалившись в патрицианской позе на газоне, поджидал Надин, прихлебывая кисловатое молдавское шардоне, она неподвижно стояла у ограды спиной к тебе. Что именно толкнуло к ней, неясно, но помнится, допив винцо, ты покинул засаду, кивнул в знак приветствия голубятнику, приблизился к женщине и произнес какую-то суконную глупость вроде того, что: какой хороший вид на город открывается отсюда, не правда ли, девушка? — и она с заметным опозданием, словно голос долетел до нее из немыслимого далека, тряхнула головой, повернулась, а ты непроизвольно потупился — настолько ярким показалось ее лицо.

Черты его не имели филигранной отточенности, зато в них читалось какое-то очень породистое начало: высокий чистый лоб, обласканный шелковистой прядкой сильных здоровых волос, прямой нос с едва внятной вертикальной впадинкой на кончике, чуть впалые щеки, подчеркивающие уверенные линии широких скул, и рот правильный, в недоуменной приоткрытости которого проступала восхитительная припухлость мягких губ, уверенный подбородок, возможно несколько тяжеловатый, но не настолько, чтобы смазать общее впечатление.

В больших ее, карих, с желтоватой прожилкой, глазах стояло какое-то изумленно восторженное и в то же время настороженное выражение, с каким ребенок глядит на новогодний подарок, скрытый под вощеной бумагой праздничной упаковки. Вот так молча она глядела не менее минуты, и в ее взгляде прорастал лукавый мотив, оттенок которого прозвучал в интонации: «Почему ты такой неловкий? Ну и что ты на меня так смотришь? Не знаешь? А я знаю. Потому что я красивая»

С этим оставалось только согласиться: «Да, ты красивая»! — и с запозданием поразиться этой ее открытости и манере вот так запросто называть вещи своими именами. Но она, по-прежнему внимательно наблюдая за тобой, мотнула головой: «Нет, я очень красивая, очень, ведь правда?»

«Правда», — голос звучал как чужой. «Таких женщин ты еще не встречал, верно?» — улыбнулась широко и открыто, и опять оставалось согласиться с ней не своим голосом: «Верно».

Она кивнула и вдруг, задумчиво насупившись, оглядела тебя, прикусила уголок губы, отвела взгляд и резко тряхнула головой: «Вот ведь черт!..» Помнится, был мгновенный испуг: «Что-то не так?» — но она оставила реплику без ответа, отвернулась и, словно окаменев, опять уставилась в дымное марево, висящее над городом. Возникла пауза, в которой голос вернулся к тебе: «Я не меньше часа за тобой наблюдал, вон с того газона за кустами, и не понимал, что ты там высматриваешь?» Теперь ее голос изменился, в нем пророс тревожный мотив, то ли отчаяние, то ли нешуточная боль: «Человека высматриваю…» — «Видишь его?» — «Да», — удрученно кивнула. «И чем он занят? Тебе видно отсюда?» — «Конечно, — вздохнула. — Он нервно ходит по дому. Курит сигареты одну за другой. То и дело хватается за телефон. Обзванивает наших знакомых». — «Зачем?» — «Ищет меня». — «Почему бы тебе ему не позвонить?» — «Сколько тебе лет?» — вопрос прозвучал вместо ответа, сбил с толку. «Девятнадцать». — «А мне двадцать четыре, — покивала в пространство, точно вступая в немой диалог с воображаемым собеседником. — А ему двадцать шесть… Он микробиолог, работает в Академии наук. Его послали на стажировку в Лион». — «Он твой муж?» — «В каком-то смысле… — рука порхнула у лица в каком-то витиевато неопределенном жесте. — Нет, в загс мы не ходили, если ты это имеешь в виду. Просто были мужем и женой».

На это не нашлось, Что сказать, оставалось стоять, облокотившись на камень ограды, смотреть на город, в туманных недрах которого какой-то неведомый человек мечется по квартире, курит, то и дело рассылая свои поисковые звонки в попытке нащупать след этой удивительно странной женщины, — откуда ему было знать, что она уже очень далеко, на смотровой площадке. Возможно, она расценила сочувственное молчание как вопрос: «Я говорила ему, что меня нельзя надолго оставлять одну, нельзя выпускать из рук, даже на неделю, а он уехал на полгода и вот вчера вернулся».

Умолкла, ты тоже не представлял себе, о чем можно говорить в такой ситуации, абсурдность которой лежала за гранью понимания порядка вещей, и потому оставалось поддерживать ее в молчании уже хотя бы тем, что не лезть на рожон с изъявлениями сочувствия или соболезнования и только прислушиваться к тому, как она тихо, почти беззвучно плачет, по-детски беспомощно и трогательно шмыгая носом, и невозможно сказать, сколько длилась эта пауза, окончание которой было уловлено шестым чувством. Уловив, покосился на нее.

Она теперь стояла вполоборота и, склонив красивую голову к плечу, рассматривала тебя, и ты с легкой оторопью от колебаний ее переменчивых настроений отметил, что теперь в ее глазах укрепилось почти прежнее, празднично новогоднее выражение— с той лишь разницей, что оно приобрело определенность и законченность: ребенок освободил свой подарок от обертки, уже держит его в руках и вот застигнут кем-то из взрослых в тот переходный момент, когда приоткрывает рот, чтобы завизжать от восторга и запрыгать от радости, баюкая вожделенную, весь долгий год ожидаемую игрушку на руках. Улыбнулся, отвечая ее новому настроению: «Ты не только красивая, но и немыслимая какая-то!» Глянув мимо тебя, она расхохоталась: «Ага, вот именно, вот именно, а что там сидит этот старик?»

В двух словах было рассказано про голубиный бизнес дяди Прохора, она, покусывая ноготь мизинца, о чем-то размышляла, потом тряхнула головой и рассмеялась: «Да разве так эти дела делаются?!» — и понеслась, полетела к старику, дурашливо подскакивая и размахивая при этом руками, о чем-то быстро с хозяином голубей переговорила и получила в свои руки одну из птиц как раз в тот момент, когда к бордюру площадки швартовался очередной свадебный кортеж, и оставалось только поражаться тому, как блестяще она экспромтом отыгрывала эту новую для себя роль доброй феи, безошибочно выискавшей в толпе гостей нужного человека — громоздкого, как старомодный платяной шкаф, молодого человека с валкой матросской походкой, закованного в тяжелый черный парадный костюм со слишком для его обезьяньих рук короткими рукавами. Сальная его, розово лоснящаяся рожа мгновенно преобразилась, едва взгляд прохладных в оправе припухших век глаз, ИЗ: рядно смазанных сальцем, уперся в женщину с голубкой. Исполнив нечто вроде балетного реверанса, она, покорно склонив голову, протянула ему птицу, торопливо поясняя смысл подношения, и этот орангутанг повел туда-сюда головой, словно ему жал ворот сорочки, подумал и, сально ухмыльнувшись, что-то спросил, и она ласково улыбнулась в ответ. Он полез в карман, сунул ей в руку купюру, забрал птицу и понес ее к невесте… Помнишь, был первый накат ревности, душной и липкой как пот: «Что он там тебе говорил?» Она вспышку ревности почуяла, усмехнулась: «То же, что и все мужчины говорят мне» — «А что они говорят?» — «Что не прочь со мной переспать». — «Я этого не говорил». — «Но ведь — подумал». — «Вовсе нет». — «Этого не может быть!» — изумление было искренним, секундной ее растерянностью стоило воспользоваться: «Мне стыдно в этом признаваться, но я страдаю тяжкой формой клинической импотенции…» Расхохоталась: «По тебе это очень заметно!»

Наверное… В ту пору ты ведь не курил, пил умеренно и по большей части сухое вино, продолжал оставаться кандидатом в мастера спорта по водному поло и имел комплекцию, вполне соответствующую этому воловьему, связанному с большими нагрузками, ломовому виду спорта.

Она раскрыла кулачок, знакомя с гонораром за свой изящный реверанс: в одну минуту ухитрилась заработать сотню, но не рублей, а долларов, и спустя час в клетке старика осталась всего одна голубка — маленькая и не слишком импозантная, с черным крапом на левом крыле, и ты отдал дяде Прохору деньги, в основном доллары, — такой суммы он наверняка не заработал тут за целое лето — забрал последнюю птицу, сунул ее за пазуху, подошел к краю смотровой площадки и заметил ей, что она прекрасная актриса. Воспринято было как данность, нечто само собой разумеющееся: «Ага, я ведь когда-то училась в цирковом училище!» — «На кого?» — «На клоуна».

Немыслимая женщина, немыслимая: я и теперь иной раз пытаюсь представить себе ее в типично клоунском гриме — со свекольным носом, рыжими накладными ресницами, сочными пятнами румян на щеках и напоминающем шарик репья парике из желтой пакли — и не получается ничего, куда же тебе нечто такое было вообразить? Она, почуяв неверие, обиженно опустила уголки губ и вдруг, стрельнув взглядом в перила ограды, спросила: «Не веришь? Хочешь, сделаю тут стойку?»

Немыслимая женщина: опередив твой отрицательный жест, уперлась руками в каменные перила, подпрыгнула, вынося свое тело вровень с оградой, сгруппировалась и в следующую секунду уже стояла на руках, нисколько не озаботившись тем, что просторная юбка медленно соскользнула вниз и успокоилась мягкими складками вокруг упертых в перила ладоней, а взгляду открылись ее крепкие покатые бедра, перетянутые треугольником простеньких светлых трусиков. У тебя слегка помутилось в глазах. Из-под чехла юбки донесся голос: «Ну и как тебе?» — плавно развела ноги в стороны, но тут же опомнилась: «Ой, что это я, извини!» — и пружинисто соскочила с перил на асфальт. Если и смутилась, то не показала вида и с улыбкой дотронулась до твоего согнутого локтя, прижатого к животу: «Держишь камень за пазухой?»

Вот тут был момент прозрения: ты достал пригревшуюся на груди голубку, протянул ей, а она долго, не мигая смотрела тебе в глаза, на пару с тобой прозревая, потом тихо спросила: «Ты это серьезно?» — и как раскаленный свинец накатило понимание: да, кажется, да.

Она все поняла. Было долгое молчание. Потом она, приняв какое-то важное решение, взяла птицу, подержала ее в уютном гнезде своих сомкнутых ладоней, приподняла на уровень лица, потерлась щекой о маленькую головку голубки и, скосив глаза, отослала тебе долгий вопросительный взгляд. Ты задал тогда хороший вопрос, очень хороший: «Хочешь спросить, завидую ли я тому парню, который вчера вернулся из-за границы и теперь мечется по дому, названивая твоим знакомым?» Она медленно опустила ресницы в знак согласия. «И да и нет. Нет, потому что я его начинаю понимать и не хотел бы сейчас оказаться в его шкуре. А да… Оттого, наверное, что он держал тебя в своих руках». Тихо выдохнула в ответ: «Вот черт!..» — «Ты уже второй раз поминаешь черта. Почему?»

Откуда-то из донной глубины ее темных глаз медленно двинулось новое выражение, оно прояснялось, по мере восхождения, делалось все более внятным и наконец отчетливо проявилось в поверхности ее влажного взгляда — смысл его, как я теперь понимаю, состоял в предельном отчаянии: «Потому что ты мне начинаешь нравиться!» — и повернулась лицом к городу, распуская ладони.

Не раз и не два приходилось наблюдать издалека, от кустов, за моментом взлета голубки с рук невесты, есть в нем удивительно скоротечный, от постороннего взгляда скрытый нюанс: вот медленно распахиваются ладони самой счастливой в этот час во всем свете женщины, и белая голубка, почуяв свободу, в первом отчаянном и шумном всплеске крыльев на мгновение обращается в ослепительную белую вспышку… А потом уж летит — валится на крыло, скользит, косо и остро, как нож масло, разрезая плотный воздух над городом, в дымных глубинах которого у нее есть свой голубиный дом. Следя за полетом голубки, прошептала: «Мне бы так!»

Потом было первое прикосновение к ней — протянул руку: «Ну так полетели!» — «Куда?» — «В гнездо. Оно вон в той стороне, неподалеку от метро „Аэропорт“… Я буду называть тебя Голубкой, ладно?», — «Голубкой? — прищурилась, помолчала и улыбнулась., — Хорошо. Только не выпускай меня из руки, понимаешь?» — «Кажется, понимаю».

С того дня немало воды в этой реке утекло, но вот всплыл он на поверхность разом и вдруг, весь от края и до края, настолько отчетливо, что привычно заломило в груди, как всегда бывало, когда накатывал дух самоистребления, однако какой именно из жестов или взглядов Голубки, осевших во мне, предстояло уничтожить, я не понимал и потому огляделся по сторонам: на смотровую площадку хлынула очередная свадьба. Невеста в легком белоснежном платье — на вид совершенная еще девочка — со смехом хлынула к ограде, подалась вперед, словно в желании воспарить над городом, а потом, приложив к ладошкам губы, оставила на них пятнышко короткого поцелуя и сдула это невесомое пятнышко со своих рук, отправив его в полет над склонами. Я закусил губу — вот именно так распахивались ладони Голубки, отпуская на волю птицу.

 

3

Не разобранные за ночь золотые рыбки сонно дремали в бетонном садке подвала, сидя на поду и привалившись спинами к пыльным стенам, — должно быть, они впали в зимнюю спячку, во всяком случае, никто из них не обратил на меня внимания.

— Где Анжела? — спросил я, но они сонно пожали плечами.

Я вернулся к брошенному у входа в подвал мотоциклу, включил зажигание, медленна тронул с места, огибая палисадник, и тут заметил Анжелу — она выходила из крайнего подъезда соседнего дома, поеживаясь от утренней прохлады и на ходу притискивая кулачок к распахнутому в сладкой зевоте рту. Заметив меня, она приветственно помахала рукой — я подкатил, встал у трех выщербленных ступенек, подскакивавших к массивной железной двери, слева от которой ритмично вспухал и тух красный сигнал в панели электронного замка, и его тревожная пульсация напоминала спрессованную в одно короткое мгновение жизнь цветка, распускающего бутон с первым утренним светом и сминающего его с первой вечерней прохладой, и к горлу вдруг подкатил рвотный комок, теплый и скользкий.

Вот так же вчера вспух во лбу несчастного Малька маленький, кроваво-красного оттенка бутончик и начал распускаться крошечным тюльпаном, а в следующее мгновение полыхнул разрывом, и голова моего бывшего работодателя лопнула, как радужный мыльный пузырь, — момент вспухания красного цветка в белом лбу выплыл из глубин памяти, отлившись, видно, покойницким оттенком в лице, потому что Анжела участливо тронула за локоть. Терпеливо дождавшись, пока рвотный спазм, толчками поднимавшийся из желудочных глубин, не утихнет, она сердобольно осведомилась:

— Что, принял вчера на грудь?

— Да нет. — Я мотнул головой и сплюнул. — Я не пил. Это так, от жизни.

— С мной такое тоже бывает, — сказала она. — Как девочка?

— Никак. — Я опять сплюнул. — А ты что здесь?

— Да вот сняла тут комнату у одной старушки. На третьем этаже. Так удобней. И у тебя не будет проблем.

— Да их и не было, если ты имеешь в виду свои ночевки.

— Да ладно тебе. У тебя своя жизнь.

— Мне будет тебя не хватать. Хотя… — Я оглянулся на свое окно, плотно зачехленное клубящейся лавой дикого винограда, и мне показалось, что там, в пышном теле этой сонно ползущей вверх гусеницы, возникло едва уловимое движение, как если бы кто-то, растворив окно, ласково пощекотал ее пыльное брюшко. — Ты права, своя жизнь. — Я полез в задний карман джинсов, извлек из него полученную от Мальвины сотню и протянул ее Анжеле. — Этот василек поживет пока у меня, договорились? В подвале он совсем зачахнет. А я высажу его, в свежую землю и поставлю цветочный горшок на подоконник, чтоб он мог питаться солнечным светом. Буду поливать, удабривать, оберегать от тли.

С минуту она, сузив красивые темные глаза, пристально смотрела на меня, бессознательно перетирая в пальцах купюру.

— Ты уверен? — тихо произнесла она.

— Сотня — туда, сотня — обратно, — сказал я. — Ты остаешься при своих. Так мы в расчете?

— Как хочешь, — грустно улыбнулась она, расправила купюру на ладони и, перебросившись с президентом Франклином быстрым взглядом, сунула сотню в карман. — Мне бы так. И где ты был десять лет назад?

Она потопталась на месте, глядя себе под ноги, потом подняла взгляд, и я слегка даже пошатнулся, поймав себя на том, что впервые за время нашего знакомства увидел ее глаза — темные, слегка раскосые, глубоко посаженные, — а впрочем, не их оттенок или форма пошатнули, а то, что глаза у Анжелы были предсмертные какие-то: вспомни, тебе ведь случалось видеть это характерное, вглубь себя опрокинутое выражение, с которым человек, уже зашагнув в траурный челн, напоследок окидывает взглядом земные пределы; он будто бы пока еще здесь, среди живых запахов и движений живого света, но уже — внутреннее — отплыл к другому берегу, и потому в глазах его стоит отражение вечности.

— Где я был? Не знаю. Столько воды мимо утекло с тех пор.

— Да, много утекло. — Она ласково потрепала меня по щеке и пошла в сторону подвала, ссутулившись и с какой-то опасливой неловкостью переставляя ноги, словно двигалась по тонкому льду, потом обернулась, глянула на меня через плечо и вздохнула: — Знаешь… А тля ведь к сорнякам не липнет.

— Уже легче. — Я опустил забрало шлема, выехал на Ленинградку и поплыл вперед в плотном потоке машин, растворяясь в его мерном гудении, зловонных дыханиях выхлопов и полагаясь на инстинкт, понукавший мою руку то и дело подгребать широким своим веслом с левого борта, чтобы держаться ближе к берегу, плавно огибая причаливавшие к пристаням остановок троллейбусы, — я слишком был рассеян, чтобы рисковать быстрой ездой, и просто плыл по течению, боясь встречи с той тихой гаванью, куда не заворачивал с тех самых пор, когда мы с Отаром, полюбовавшись с утра на пышное цветение Древа желаний, ехали в институт, не зная еще, что не суждено вернуться в эту гавань вечером, как уговорились, с парой милых девочек с соседнего потока, потому что Отар тем вечером уже лежал на операционном столе, а ты брел, не видя перед собой ничего, по Садовому, до тех пор, пока не почувствовал, как холодок начинает восходить выше от вдрызг промоченных ног, и потому инстинкт самосохранения подтолкнул в американский бар, где было очень тепло и где стоял такой густой запах попкорна.

Приткнув «Урал» на тротуаре у знакомого подъезда, я взялся за латунную ручку двери, постоял, чувствуя, как холодок латуни течет в ладонь и прохлада эта из руки восходит к сердцу.

— Нет, ерунда, — пробормотал я, припоминая двузначный код в простом замке с кнопочным набором. — Если бы перебрался на тот берег, я бы знал… Но среди пассажиров моего челна я тебя не встречал. Стало быть, ты жив, парень.

 

4

Есть в самом воздухе знакомого дома — даже если нога твоя очень давно переступала его порог в последний раз — что-то такое, что моментально погружает тебя в прежние запахи, звуки голоса и оттенки света, и эта сжиженная субстанция памяти, словно фотопроявитель, восстанавливает в тебе самом, как в листе фотобумаги, акварельно смутные контуры прежних ощущений.

Здесь был с прежней легкой небрежностью поставлен свет — он плавно тек слева, притухая в матовой линзе стеклянного окошка, проточенного в кухонной двери, и, густея, набирал рыжеватый оттенок, по мере того как сочился сквозь узкий коридорчик, ведущий с кухни, мимо туалетной и ванной комнат, в сумрачную прихожую, мягко ложась на старомодную дубовую вешалку для уличной одежды, поигрывая в надраенной меди крючков, за шкирку хватко цапнувших джинсовую куртку, светлый плащ, а также синий сатиновый рабочий халат. И плутал, неуловимо растворяясь в ароматах домашнего быта, прежний, чуть сладковатый запах — тот самый, что излучают пластиковые одежки мониторов, принтеров, сканеров и прочей компьютерной техники. И был знакомый звук — он испарялся будто бы с самих стен этой квартиры, которая находилась как раз над продуктовым магазином, в потайных глубинах которого мерно, день и ночь, гудели какие-то бессонные механизмы, питающие энергией продуктовые холодильники, — легкая вибрация мелким простудным ознобом восходила из этого то ли машинного, то ли трансформаторного зала вверх и, тонко шелушась, осыпалась с выцветших обоев странным, едва уловимым, похожим на шуршание песка в песочных часах звуком — да, все было прежнее, но я ждал, застыв на пороге, прежний голос.

— Привет, — выплыл из полумрака, голос Отара. — Ты так Давно не заходил, сукин ты сын.

— Да, — кивнул я, шагая за порог. — На Садовом была такая слякоть, что я промочил ноги. Надо было выпить, чтоб согреться. Я здорово принял на грудь в американским баре на «Маяковке», и у меня отшибло намять. Я просто забыл дорогу сюда.

— Ну так заходи, чего стоять.

— Ты спал?

— Нет… А тебя где носило все это время?

— Где-то носило. Не знаю где.

— Ты просто так? Или по делу?

— Без дела… Просто в последнее время почему-то часто думал о тебе. Я зажгу свет?

Нащупав справа от вешалки выключатель, я щелкнул кнопкой и слабо покачнулся, потому что снотворный свет от встроенной в потолок лампочки так минорно оттенил чрезмерную впалость его некогда здоровых и полных щек, провалы в районе височных костей, делавшие лоб выпуклым, и общую заостренность некогда плавных черт его красивого лица, и с голубоватым отливом седину в редеющих волосах, аспидно черная копна которых была когда-то так пышна, объемна и плотна.

Тусклый желток света из-под потолка на мгновение затек в глухое черное стекло его массивных очков и соскользнул в ответ его слабое движение головой, и я чуть было не спросил — отчего ты носишь черные очки, когда и так в доме сумрачно? — но вовремя прикусил язык, а он двинул тонкие губы, сложив их в форму мне незнакомой, несколько кривоватой улыбки, как будто прочитал мои мысли, и дружески пихнул меня в плечо:

— Ничего. Бывает.

Жест этот — ну наконец-то некий рудимент прежнего Отара проявился, возникнув из небытия! — подтолкнул меня под локоть, заставив вытянуть вперед раскрытую ладонь, а он с прежней — прямой и открытой улыбкой — звонко хлопнул меня по ней своей ладонью, и слабый звук этого приветствия заставил меня немного оттаять. Оглядевшись, я обнаружил, что из прежней обстановки в доме сохранилась лишь старая дубовая вешалка в прихожей, которая — фактурно и тонально — удачно гармонировала с дубовыми панелями, выстилающими стены коридора, удаляющегося к арочному перекрытию, которого прежде не было; да и вообще здесь все было новым и свежим, вплоть до квадратных панелей светлого паркета…

— Паша, — усмехнулся Отар, — это называется сделать в доме ремонт.

— Евро?

— Ну… — раздумчиво протянул он. — Если ты имеешь в виду джакузи, то установить это помывочное излишество я как-то не сподобился… Ладно, пошли в берлогу. Ее я не трогал.

Отлегло от сердца: выходит, он в порядке, во всяком случае, с хлеба на воду явно не перебивается.

«Берлога» — рабочая мастерская Отара — располагалась в конце длинного коридора, там, где теперь темнел провал арочного проема. Собственно, это был небольшой чуланчик без окон, по стенам которого тянулись до потолка стеллажи, битком набитые коробками с радиодеталями, схемами и платами, кусками олова и ядрышками канифоли, мотками проводов, паяльниками и прочим барахлом, которое можно найти в доме всякого заядлого радиолюбителя: если Отар не лежал с девушкой в своей постели у окна, то, значит, он либо пялился в монитор компьютера, либо паял какую-то очередную микросхему.

— Выпьешь чего-нибудь? — спросил он и, когда я отрицательно покачал головой, уселся в мягкое кожаное кресло сбоку от широкого стола, плотно заставленного оборудованием: пара мощных мониторов, черных макинтошевских клавиатур, планшет сканера и еще множество каких-то пеналов с клавишами и крохотными экранчиками, плоских ящиков и ящичков — и в защитных кожухах и без, — зипповские дисководы, пара раскуроченных мобильных телефонов. Не могу сказать, что на институтской скамье я сильно преуспел в своей будущей профессии связиста, но о назначении кое-каких приборов смутно догадывался. Проследив мой взгляд и, видимо, уловив его смысл, Отар мотнул головой: — Я этим теперь не занимаюсь.

— Но занимался?

— Ага. А откуда, как ты полагаешь, у простого скромного радиоинженера могут взяться деньги на евроремонт? — Он потянул на себя один из многочисленных проводов, словно змеиный выводок расползавшихся по столу до какого-то прибора, подтянул к себе пластмассовый поддон с низкими краями, на котором покоились несколько пеналов с миниатюрными клавиатурами. — Хорошая штука… Хочешь, ломанем сейчас любой телефон в системе МГТС? Нет? Ну тогда, может, пейджер? — Он погладил белый узкий вертикальный ящик, стоявший под нависающей над столом полкой стеллажа.

— Сканер? — спросил я:

— Ага. — Он поморщился и махнул рукой. — Но ломать пейджеры давно не в моде. Это проще простого. — Он включил один из компьютеров. — Хочешь, влезем в любую пейджинговую компанию? А чего, поглядим, о чем народ секретничает.

— Да нет, не стоит. А сотки? Ведь это, насколько я помню, просто поток цифровой информации.

— Ну, сотки… — раздумчиво произнес Отар, почесывая затылок. — Это отдельная история. Это в самом деле интересно. Точнее, было когда-то интересно. Теперь это может любой дебил, если у него есть под руками компьютер и кое-какие еще штучки, которыми можно разжиться на любом рынке.

— Вот так — запросто?

— Ну не запросто… Года три назад все причиндалы для хаканья, скажем, цифрового стандарта в пределах одной соты стоили на рынке пару тысяч баксов, Сейчас — не знаю как. Говорю же, я этим теперь не занимаюсь..

Я кивнул, припомнив, что не так давно, гуляя на работе по Интернету, набрел на сайт одного нашего умельца, в котором на всеобщее обозрение был выложен раздел с характерным названием — «Как без проблем хакать GSM».

С минуту мы молчали, потом Отар тихо сказал:

— Тебе надо отсканировать какой-нибудь телефончик?

Пожалуй, — кивнул я, достал из заднего кармана портмоне, вытащил из кармашка визитку, позаимствованную — у Малька, с координатами его импозантной знакомой с Лазурного берега, подтолкнул ее по столу к Отару. — Да. Боюсь, что надо. Но если ты этим не занимаешься…

— Да брось ты, надо так надо, — отмахнулся он, опуская визитку в нагрудный карман клетчатой байковой рубашки.

— А чем вообще ты занимаешься, если не этим?

— Да так, по мелочам. Программирование. Офшорное.

— Что? — вздрогнул я. — Знаешь, когда я слышу это слово — офшор, то сразу начинаю подозревать, что дело нечисто.

Отар откинулся на спинку кресла и расхохотался.

— Да нет! Это из другой оперы и к банкам на Каймановых островах отношения не имеет… Хотя при большом желании я в эти банки смогу, наверное, влезть. Нет, тут все честно и никакого криминала. Офшорное программирование… Ну, сидит какой-то славный американский парень в своей Силиконовой долине, шлет мне весточку — мол, сбацай маленькую программку с такими-то и такими-то параметрами. Я говорю, о'кей, посмотрим. Сделал. Парень говорит — молодец, пожалуйте в кассу. Вот и вся любовь.

— Ай-ай-ай! — погрозил я ему пальцем. — Сознательный советский человек, комсомолец в прошлом, отличник учебы — и гнешь спину на американский империализм.

— Ага, — весело отозвался Отар. — А ты на кого гнешь?

— На вечность, друг мой, на вечность… Я, знаешь, теперь лодочник. Живу у реки. Гребу себе и гребу.

Он нисколько не удивился в ответ на мои беглые пояснения своего теперешнего статуса или просто не подал вида и неподвижно застыл в кресле, задумчиво окунув подбородок в ладонь и поглаживая пальцами скулу. Я не видел за кромешной теменью очков его взгляда, но чувствовал его.

— Хочешь, чтобы я снял очки? — тихо спросил он.

— Нет… Зачем?

— И то верно. Мой правый глаз… Точнее, то, что от него осталось… Зрелище не из приятных. — Он сделал паузу. — Зато ты вот — неплохо выглядишь. Вполне комильфо.

— Не то слово. Настолько комильфо, что даже фейс-контроль в одном дорогом кабаке не имел ничего против, чтобы я посетил это чопорное заведение.

— Фейс-контроль? — переспросил Отар. — Это было казино?

— С чего ты взял?

— Ну, насколько я знаю, у них на серверах хранятся физиономий нежелательных клиентов.

— Да нет. Это был просто какой-то ночной клуб.

— Вон как… И какой?

Название его, смутно, приглушенно парящее фиолетовым неоном над входом, я толком не разобрал, но адрес помнил.

— А почему тебя это занимает? — спросил я.

— Да так, из чисто спортивного интереса. — Отар похлопал меня по колену. — Я немного в курсе всех этих охранных систем. И боюсь, я тебя разочарую.

— То есть?

— Это в самом деле дорогое заведение с очень ограниченным доступом и в принципе для простого смертного недоступное.

— Это я заметил… Но с чего бы мне разочаровываться?

— Да видишь ли… Тебя пропустили вовсе не потому, что твоя физиономия не фигурировала в их банке данных. — Отар сложил руки на груди и склонил голову к плечу. — Ну, давай колись… Ты что, по ходу дела намыл в своей реке золотишка — так примерно на миллион баксов? Купил шестисотый мерседес, коттедж в Барвихе и особнячок в Испании? Обзавелся счетом в швейцарском банке, женился на манекенщице, завтракаешь устрицами, а отпуск проводишь на Антибе?

— Не понял, — тряхнул я головой.

— Да видишь ли… В этом клубе фейс-контроль работает с точностью до наоборот. Ты же проходил мимо сканера?

— Ну да. А что?

— А то, что смог пройти ты в заведение исключительно потому, что файл с твоим портретом лежал у них на сервере. Рядом с портретами всех остальных постоянных клиентов.

В голове моей произошло что-то такое, что походило на короткое замыкание: путаные нити, ниточки и обрывки всех странных коллизий, беспорядочно сматывавшихся в клубок все это время, плавно развернулись и, сойдясь концами в одной точке, заискрились.

— Ты что-то говорил насчет выпить? — произнес я, с трудом узнавая собственный голос, который будто бы не имел выхода вовне, а тяжело ворочался внутри черепной коробки.

— Водка? Пиво? Коньяк?

— Коньяк.

Отар поднялся, прошел мимо меня к выходу и, остановившись на пороге берлоги, спросил:

— Ты в порядке?

— Да. Плесни мне немного. Да и себе тоже.

Мой чуткий нюх сразу уловил отменный букет напитка, имевшего оттенок мореного дуба. И тепло пошло по жилам, кажется, еще до того, как я поднес рюмку ко рту.

— Это настоящий армянский, — сказал Отар.

— Я чувствую.

— Что-то не так?

— С чего ты взял?

— Ты бы на себя посмотрел со стороны, когда я тебе сказал про действие фейс-контроля. Ты просто одеревенел.

— А-а-а, — кивнул я. — Да-да. Одеревенел. Оно и к лучшему.

— Вон как? И что в этом хорошего?

— В таком состоянии я начинаю жить растительной жизнью и становлюсь опасным для окружающих. Стало быть, у меня есть шанс сохраниться. Давай выпьем.

Глоток терпкого, имевшего какой-то суховатый древесный Привкус коньяка, должно быть отменно крепкого, но никак не проявлявшего свой высокий градус — вот оно, настоящее качество! — понемногу возвращал мне способность соображать. Не мигая глядя в бездонную черноту стекол, скрывавших левый зрячий Отара и правый незрячий, вытекший когда-то из глазницы голубоватым моллюском, я тихо произнес:

— Роскошная тетка в широкой шляпе и Мальвина.

Я закурил и, сделав еще один глоток, добавил:

— Каменное лицо, стильный наряд из дорогого бутика, светский раут под открытым небом, странствие по кабакам, где тебя предъявляют окружающим, словно визитную карточку, и наконец свист разрывного каштана над ухом.

Еще один глоток коньяка окончательно привел меня в чувство, и я, вздохнув, постучал согнутым пальцем по краешку стола:

— Черт возьми, Люка едва не накаркала!

Отар, все это время плавным круговым движением кисти взбалтывавший коньяк, медленно поднес наконец рюмку к губам, пригубил и усмехнулся:

— Все это очень увлекательно. Но может быть, введешь меня в курс дела — по пунктам?

— По пунктам так по пунктам…

Пункт первый. Я вдруг отчетливо припомнил странное ощущение, что не отпускало меня те несколько часов, которые я провел в обществе Мальвины, начиная с момента нашего знакомства в приемной охранного агентства и кончая расставанием в угнанной «шкоде»: пластика ее движений, оттенки жеста, обыкновение склонять голову набок в секунду задумчивости, пикантные округлости ее фигуры — все это будто бы было мне не внове, все несло смутный отпечаток вторичности. Неудивительно. Потому что той роскошной теткой в шляпе и темных очках, что возникла под сенью нашего пивного шатра и ни с того ни с сего угостила меня пивом, была конечно же она, Мальвина. Бог ее знает, зачем ей понадобилось изменять свою внешность и камуфлировать природный цвет глаз небесно-голубыми контактными линзами… Факт есть факт: она долго пристально вглядывалась в мое лицо, потом сказала — а что, это идея! — и в тот же день появилась у Люки, чтобы оформить за черный «нал», естественно не оставляющий никаких следов в документах нашей скорбной конторы, эти странные похороны… Странные, потому что ведь не оговаривалась конкретная дата церемонии: в разговоре с братками, навестившими наш офис, — кстати, с чего бы это им этим скорбным делом интересоваться? — Люка, помнится, обронила занятную фразу на предмет окончательной даты: «Когда покойник будет готов…»

За то время, что мне пришлось грести в скорбном челне, ничего подобного видеть и слышать мне не приходилось.

— Ну-ну, — раздумчиво протянул Отар. — Дальше что?

Дальше — пункт второй. Впечатление каменности моего лица, вышедшего из-под опытной руки желтоголового визажиста в салоне для истинных джентльменов, имело под собой вполне устойчивое основание, причем не подсознательное, а сугубо предметное, материальное, фактурное: рассеянно проглядывая в нашей приемной притащенные Бэмби эскизы какого-то изящного памятника, я имел случай уже скользнуть по нему взглядом, слишком, видимо, мимолетным и рассеянным, чтобы отложить его в памяти, потому что мысли в тот момент были слишком заняты другими материями — то ли экзотикой городской жизни, то ли невеселым предчувствием мороки, связанной с цыганскими похоронами, то ли размышлениями о благостности жизни в психушке, где можно целыми днями рисовать пейзажи под чутким руководством Бэмби… Так или иначе, то мужское лицо — неясно, полутонами и потому очень изящно, без намека на типичную для посмертных портретов аляповатость, не то чтобы высеченное в сером камне, а вот именно из него плавно вытаивающее — было прописано в эскизах, и теперь я, напрягая память, вполне восстановил его черты. Восстановить бы его сразу — уже в тот момент, когда я после долгих массажно-макияжных процедур глянул на себя в зеркало, там, в салоне «Комильфо», из которого я вышел именно с тем самым лицом, что было прописано на благородном камне.

— Выходит, ты имел счастье оказаться на кого-то похожим?

Выходит, так, и бедный Боренька, перешептываясь с Мальвиной на пороге салона и то и дело постреливая в мою сторону характерным взглядом ваятеля, прикидывал про себя, удастся ли ему из грубого и неотесанного материала моей дремучей — еще бы, после отдыха в Казантипе! — физиономии восстановить черты и формы какого-то неведомого мне оригинала.

— Знаешь, напоследок он попросил меня надуть щеки.

— Надуть щеки? Зачем?

Наверное, с надутыми щеками я в полной мере отвечал чертам оригинала, облик которого был Бореньке конечно же хорошо знаком, — скорее всего, именно за это знание он и поплатился тем, что ему свернули шею в Строгино, как цыпленку, и сделал это, возможно, именно тот профессионал, из-за которого Отар носит теперь кромешно черные очки: «Ек-королек, как бы этот парень ласты не склеил!»

— Это ж надо быть такой дубиной, а, Отар?

Вместо ответа он плеснул мне в рюмку еще одну дозу.

Таким дубиной, чтобы дать себя обрядить в дорогом бутике ну в точности в тот наряд, какой описывал мне Малек, рассказывая о встрече на Лазурном берегу с мужем этой Валерии — таков этот стиль, просто, но дорого! — а потом точной его копией до ночи слоняться по разным публичным злачным местам, битком набитым ее знакомыми. Настолько точной, — уж Боря постарался! — что даже фейс-контроль в закрытом клубе никак не отозвался на мое появление в тесном проходном шлюзе напротив сканера, а Маль-вина, едва я миновал контроль, испустила вздох облегчения — настолько искренний, что перемена в ее напряженном, вздернутом настроении не ускользнула от моего расслабленного внимания.

— Она просто предъявляла меня обществу, понимаешь?

— Еще коньяка?

— Нет. Теперь хватит. И так все ясно.

Во всяком случае, то ясно, что разрывной каштан, чпокнувший в стекло как раз в тот момент, когда мы предавались любовным утехам на черной лестнице кабака, должен был улечься не в ее красивый лоб, как я подумал, а в мой, не слишком, наверное, красивый и уже проточенный глубокой бороздой морщины, разлетом изогнутых крыльев походившей на чайку, золотящуюся в мхатовском занавесе.

Оставался простой вопрос: зачем и почему?

— Слушай, Паша, это не жизнь, а просто сказка… Дорогие рестораны, роскошные женщины, любовные утехи на лестнице…

— О-фе-ли-я, — внятно и врастяжку вдруг произнес я.

— Ну, знаешь ли, — мягко улыбнулся Отар. — И шекспировские страсти туда же?

— Да нет. Просто в ее жилах течет немного армянской крови.

Я лишний раз поразился свойствам растительной памяти, механизм которой подвешен, точно на тонких путах паучьей паутины, на невесомых и смутных, почти невидимых нитях случайных ассоциаций: тот гневливый дядечка, что на пикнике издалека тыкал в меня пальцем, жарко полемизируя с Мальвиной, был армянином. И он походя бросил мне эту фразу: «Сегодня суббота. А в понедельник материалы аудиторской проверки лягут на стол шефа».

— Если я верно помню, по ходу любовных утех еще кто-то и каркал? — осторожно подал голос Отар. — Вороны?

Да нет, не вороны, а Люка, между делом обмолвившаяся, что — когда я истреблю себя в попытках вытравить из себя Голубку — она похоронит меня в баснословно дорогом гробу из канадского «птичьего глаза».

Я, собственно, и должен был бы покоиться в этом гробу — на месте кого-то, на меня похожего: по исконной природе, может быть, и отдаленно, но благодаря стараниям гримерных дел мастера сделавшегося похожим достаточно близко. Разрывная пуля в лоб сняла бы последние проблемы с этим маскарадом — мне снесло бы полголовы, так что хоронить пришлось бы в закрытом гробу, и лишь изящный портрет в камне надгробия напоминал бы о том, кто именно покоится под ним.

— Этому парню, роль которого я так старательно отыгрывал на людях, просто надо было исчезнуть. Безутешные друзья и коллеги проливали бы слезу на тот камень, под которым я занял его место, а он, скорее всего, тем временем уже загорал бы на каком-нибудь тропическом пляже.

— Лихая тебе досталась бабенка, Паша.

— Не то слово… Мне с этим всегда везет.

Я уложил ладони на стол и долго вглядывался в них.

— И к чему ты это? — тихо спросил Отар.

— К тому, что в руках моих еще, кажется, есть силы держать весло. Ладно, пока, Отар. Мне пора грести.

— Может, плюнуть тебе на эти дела? — Отар погладил темный патрон бутылки с таким видом, будто хотел тактильно разрешить те сомнения, что смутно отразились в его лице и смысл которых укладывался в простую дилемму: стоит еще выпить или нет.

— Не могу. Харон живет у реки.

В сумрачной прихожей я задержался, напоследок вбирая в себя те звуки, запахи и оттенки света, которые так прочно впитались в мои древесные ткани в те бесконечно от нас — теперешних, заскорузлых и утративших пышность кроны — далекие времена, когда мы были молоды, шумны, гибки, устойчивы к переменам климата, ветрам и стужам и оттого беспечны, наивно полагая, что все у нас еще впереди, и осели в них каким-то животворным соком, напоминавшим сладковатый вкус сока березового. И так я стоял, купаясь напоследок в сладковатом, густо-рыжем воздухе прежнего дома, все никак не находя в себе сил с ним расстаться, и отчетливо улавливал в его летучей материи слабые токи каких-то посторонних звуков и запахов.

— Ты что? — спросил Отар. — Что-то не так?

— Да нет, все так. Пока. Звони, если что.

Но что-то было в самом деле не так, инстинкт угадывал присутствие в доме еще кого-то, кроме нас двоих, ощущение это не имело отчетливых очертаний и лежало за пределами логики, доступной разуму, и скорее управлялось наитием, которое подсказывало мне, что именно за тень стояла все это время за нашими спинами и тихо дышала нам в затылок, — черт возьми, это была тень женщины! — и потому я, выехав из двора, обогнул дом по узкой пешеходной дорожке, чем вызвал гневное утробное клокотание в груди преклонного возраста женщины, прогуливавшей меланхоличного бассета с сократовским взглядом, а тот упорно тянул женщину к вытоптанному газону и добился-таки своего. Отцепленный с поводка, бассет, метя ушами пыль с асфальта, неловко пролез сквозь прутья низкой железной ограды, помотал головой и с деловым видом направился к стволу дерева, тщательно обнюхал его и, глядя в сторону, словно смущаясь своего намерения, задрал заднюю ногу, орошая ствол, по которому уже медленно восходил мой взгляд — туда, где в зелени кроны — чуть ниже Отарова окна — плутали промельки слишком хорошо знакомых по прежним временам цветов: салатовый, розовый, голубой.

— Черт возьми! — рассмеялся я. — Выходит, еще не все потеряно.

 

5

Она сидела, где и положено комнатному цветку, — На кухонном подоконнике, привалившись спиной к узкой стенке оконного проема, плотно обхватив тонкими руками подтянутые к груди ноги, и, уложив подбородок на колени, медленно моргала, глядя перед собой. Остановившись в прихожей, я наблюдал за ней, воспользовавшись тем, что она не слышала, как я потихоньку вошел в дом, а впрочем, кажется, я заблуждался: она слышала.

То ли легкий толчок сквозняка, шевельнувший зелёную пену винограда, оповестил ее о моем приходе, то ли обостренное ее обоняние уловило вторжение в привычные запахи едва слышные — мне, во всяком случае, недоступные — привкусы бензина, пары которого парят вокруг всякого мотоциклиста, не знаю, как именно, но она меня опознала и вот скомкалась в плотный бутон, как и положено беззащитному растению, напрягшемуся при приближении постороннего, у которого бог знает что на уме может быть.

— Василек, — сказал я.

Она искоса глянула на меня, улыбнулась и распустилась: соскользнув с подоконника, подошла к плите, зажгла газ под чайником, потом, достав из хлебницы свежий и румяный батон белого хлеба, принялась аккуратными долями нарезать его, сунулась в холодильник, извлекла с полки кусок закатанной в тонкую оберточную пленку телячьей колбасы, сделала бутерброды, заварила чай — ее движения были точны, плавны и расчетливы, без намека на суетливость, и, может быть, даже немного монотонны, словно все жестикуляционные нюансы сервировки легкого перекусона были впитаны ею за долгие годы ежедневного хлопотания на этой самой кухне, а потом она, сидя Напротив меня на табуретке за столом, со слабой улыбкой наблюдала, как я ем, и в глазах ее стояло выражение полного покоя, типичное для всякой домашней хозяйки, твердо знающей, что главное в этой жизни — дом, его уют, неторопливый строй, плавная размеренность быта, а все остальное, в сущности, не стоит и гроша.

— Что ты сказала? — спросил я, потому что не смог определить форму слишком неотчетливой фразы, возникшей на ее бледных, едва двинувшихся губах.

Она пододвинула к себе блокнот, вывела пару слов. Рука ее, вспорхнув с листа, повисла — то ли в нерешительности, то ли погружаясь в забытье отточия.

«Анжела мне сказала…»

— Ты не против?

Она пожала плечами: нет.

— Просто поживешь немного у меня. — Я бросил взгляд в окно, где в разрывах клубящегося винограда серел бетонный забор. — Нет-нет, ничего такого. Просто поживешь.

«Конечно», — сказала она.

Обжигая губы чаем, я раздумывал о том, сказала ли ей Анжела, что я ее просто купил, точнее — выкупил. Вряд ли.

— Вот и хорошо.

«Тебе кто-то звонил», — сказала она.

— Ага, — машинально кивнул я, и лишь спустя минуту до меня дошел смысл этой фразы, вспухшей на ее губах, а она, видя мое замешательство, с улыбкой опустила ладонь на стоявший на столе телефонный аппарат, давая мне понять, как именно она смогла расслышать дребезжание зуммера — ну, разумеется!

Разумеется, как и всякому растительному существу, ей свойственно, чисто тактильно, поверхностью чуткой кожи пальцев улавливать мельчайшие вибрации в предметах.

Я хотел было спросить — а кто звонил? — но вовремя прикусил язык, однако мой идиотский порыв от ее внимания не ускользнул, и она, слабо улыбнувшись, произнесла губами:

«Ничего. Бывает».

— Мне просто надо привыкнуть.

«Конечно», — сказали ее глаза.

Я нажал кнопку автоответчика, в динамике коротко прошуршал голос Отара: «Перезвони. Есть новости». Я набрал номер. К телефону подошла женщина. Голос ее был вял, нетороплив и исполнен какой-то особой истомы, как если бы человек говорил сквозь сладкую зевоту. Интонация эта подсказывала мне, что на Древе желаний совсем недавно, может быть всего пару минут назад, распустился еще один латексный цветок. Отар, не в пример своей приятельнице, был настроен на сугубо деловой лад.

— Наш клиент дал о себе знать, — сообщил он.

— Что? Какой клиент?

Возникла пауза.

— Паша, — подал наконец голос Отар, — совсем недавно ты меня кое о чем просил.

— Ах да, извини. Так что там?

— Мужчина и женщина. Содержание стоит на моем мониторе, если тебе это интересно.

— Давай. Слушаю.

— Как скажешь… Значит, так. Сперва короткий обмен приветствиями, это неинтересно. Дальше существенно. Она: «Дело сорвалось. Парень оказался куда проворнее, чем я ожидала». Он: «Где ты?» Она: «Не в городе. Ты ж понимаешь. Я и так рискую». Он: «И все-таки где?» — Отар откашлялся. — Тут, Паша, следует драматическая пауза. Далее опять она: «Где, Где?! В…» — Отар осекся на полуслове. — Местопребывание свое мадам определила инфернальным названием женского полового органа. Ну, ты ж понимаешь… Далее она же: «Аркаша, у тебя что, совсем крыша съехала?» Он: «Ах да, понял, понял. Извини». Она: «В общем, друг мой, дело дрянь. Так что сиди в своей берлоге тише воды ниже травы. Жди субботы». Он: «А что будет в субботу?» Она: «Чартер в Анталию». Он: «В Анталию? Туда же ездят одни жлобы и нищие… Мы что с тобой, нищие?» Опять пауза, потом снова она: «Аркаша, скажи мне честно, ты совсем идиот или как? Анталия — это битком набитые чартеры каждый день. Это толпы туристов в аэропорту. Визу турки тебе шлепнут в паспорт на месте. Разумеется, ни в какой отель на побережье мы не поедем. Возьмем в порту тачку и двинем в Стамбул. А оттуда— куда надо». Он: «Ладно, ладно, понял, успокойся. Так что наш парень?» Она: «Он вряд ли в курсе дела. Что же касается людей, которые его могли просветить, то они уже далеко».

Я сумрачно кивнул: да, далеко. И желтоголовый Боря, и Дима Мальков уже отбыли на моем челне к тем берегам, откуда не возвращаются.

— Ты слушаешь? — спросил Отар.

— Да. Извини.

— Он: «Мы все в этом деле вычистили? Никаких хвостов?» Она: «В общем, да. Есть, правда, одна волоокая матерщинница с большой грудью… Вряд ли она сможет свести концы с концами. Но чем черт не шутит… Она, судя по всему, опытная баба, из тех, кто задницей чует, если что не так. Тем более что, насколько я знаю, ребята Астахова к ней наведывались. Чем дело кончилось, я не в курсе, но вопросы они ей задавали… Так или иначе, ее тоже придется отослать куда подальше. Король об этом позаботится. Уже сегодня». Он после долгой паузы: «Ключ у тебя?» Она: «Нет… То есть я не ношу на груди в чашечке бюстгальтера, если ты это имел в виду». Он: «Кончайте такими вещами не шутят». Она: «Успокойся. Он там, где и положено сюжетом этой сказки про кукольных детей»… Паша, ты меня слушаешь? Это все. Точнее сказать, почти все.

— Спасибо. Но ты сказал — почти…

Отар некоторое время молчал, мягко дыша в трубку, и мне показалось, что в этот момент на губах его зреет улыбка.

— Хочешь, подскажу тебе, где находится половой орган этой мадам?

Какое-то время я пытался постичь смысл невидимой мне, но отчетливо прозвучавшей в его голосе ухмылки, и наконец до меня дошло.

— Е-мое, что, и это возможно?

— Ну, у меня возможности не такие, конечно, как у ребят из большого серого дома на Лубянской площади… Те запросто могут вычислить местоположение абонента с точностью до нескольких десятков метров… Что же касается нашей клиентки, то она говорила откуда-то с северо-запада. Это километров пятьдесят от Москвы. Я, конечно, понимаю, адресок тот еще… Но точней я сказать не могу. Во всяком случае, хотя бы название деревни или дачного поселка ты установить сможешь. Пиши координаты.

Я машинально записал, не понимая, понадобится ли мне эта информация.

— Все, Отар, отбой. Ты меня здорово выручил. Подожди, не бросай трубку. — Я помолчал, не зная, как сформулировать вопрос. — А она…

Сквозь шуршание телефонного эфира до меня долетела его слабая усмешка, и потом возникла пауза.

— Нормально, — отозвался он наконец. — В ней полтора центнера живого веса, и она занимается борьбой сумо. Она уже пару раз выпихивала меня с татами. Но еще не вечер.

— Я рад, что у тебя все в порядке, правда.

Положив трубку, я откинулся на жесткую спинку стула, закурил, и вдруг меня едва не хватил паралич.

— Волоокая матерщинница с большой грудью… — прошептал я, хватаясь за телефон.

 

6

Добиться от Сони, отозвавшейся на звонок в офисе, толку — это все равно что набить рот сухим горохом и при этом играть на трубе: Люки нет на месте. А где она? Поехала по делам. Каким? Куда? Бог его знает куда. А мобильник? Мобильник, мобильник… Наверное, в сумочке, она оставила сумочку на столе в кабинете.

— Твою мать! — Я шарахнул кулаком по столу. — Извини, Соня, это я сгоряча… Она хоть примерно не сообщила, где ее искать?

— Да нет. Но к двум должна быть на кладбище… Там наш клиент… Какой-то генерал…

— Да-да, понимаю, — оборвал ее я. — Какое кладбище? Какой участок? Быстро, Соня, быстро! Давай, детка, шевелись, поднимай документы… Ну же!

На поиск нужной бумаги у Сони ушло минут десять, и все это время я беспрестанно дымил, прикуривая одну сигарету от другой. Наконец она нашла. Я запомнил время и место, допил остывший чай и поцеловал Василька в щеку.

— Спасибо. Все очень вкусно. Мне надо срочно уехать. Я вернусь вечером.

«Если, конечно, вернусь», — про себя внес я поправку в планы на будущее, сунул пояс с «ласточками» в рюкзачок и замешкался в прихожей, дожидаясь, пока она, приподнявшись на цыпочки, не поправит загнувшийся воротник моей куртки, и опять отметил про себя, что движения ее пальцев, а потом и ладоней, стряхивавших с моих плеч несуществующие пылинки, настолько инстинктивны и машинальны, будто она проделывала эти процедуру великое множество раз и все нюансы проводов мужчины, покидающего ранним утром дом, просто осели в ее подкожных тканях.

— Что ты сказала? Извини, я не разобрал. Говори медленней. Мне надо привыкнуть.

«Что приготовить на ужин?»

Вопрос этот, проплывший на ее губах, меня покачнул — мне его не задавали, наверное, лет уже сто, даже Голубка никогда не отягощала себя такими заботами, она была слишком легкокрыла, порывиста, слишком устремлена в небо, чтобы думать о чем-то приземленном, вроде хлеба насущного, сама питалась чем бог послал — сухариком под красное сухое вино, глотком пива с ломтиком чипса — и жила одним мигом, не видя ничего дальше того момента, когда мы вечером ляжем в постель, обнимемся и начнем питаться друг другом: алчно и беспамятно, с каким-то предсмертным отчаянием, как будто все это происходит между нами в последний раз, и ничего не помнила наутро, приветствуя первый свет каким: то глубоким гортанным клекотом, прежде чем начать тормошить меня.

— Черт возьми, — сказал я.

«Что?» — спросили ее глаза.

Черт возьми, я начал забывать, как Голубка выглядит.

 

7

В запасе было много времени, но ноющая боль в плече, которая вдруг возникла, едва я услышал упоминание про волоокую матерщинницу, подсказывала маршрут следования, она нарастала, словно притягивая меня к источнику этой боли, гнездящемуся где-то вне меня, и начала мощно пульсировать, отдаваясь в немеющую левую руку, когда я очнулся наконец от вязких пут ступора, обнаружив, что стою на обширном пятаке асфальта, где автобусы свершают свой конечный круг, прямо напротив длинного ряда торговцев кладбищенской рассадой.

— Он скоро появится, — подумал я вслух, выключая двигатель и стаскивая с головы шлем.

— Что? — спросила крайняя в ряду женщина с выцветшим лицом, поправляя разложенные на тарном ящике кулечки, свернутые из пропитанных влагой газет, в которых покоились пухлые куски почвы, проточенной корневыми капиллярами настурций.

— Да так, ничего, — сказал я, поднимая взгляд к латунному небу. — Кукушка кукует.

— Кукушка? — Она проследила мой взгляд и прислушалась. — Хм, чудишь ты, парень… Откуда тут кукушка?

— Да так, залетная, — махнул я рукой в сторону ограды оптового рынка, которую обтекала узкая жила дороги, тянущаяся мимо кварталов Нового Косино и впадающая в конце концов в обширную, мерно гудящую базарным гулом торговую площадь у станции метро «Выхино». — Если не уселась пока в свое гнездо, то, значит, скоро усядется.

Наверняка так: это опытная кукушка, профессиональная — в этом был случай убедиться там, в Строгино, где в чаще кустарника остался лежать Боря, и потом на дачной аллее, где во лбу Малька вспух кровавый бутон, — она подлетит на место загодя, усядется на свою укромную, надежно укрытую от посторонних глаз зеленью ветвь, затаится, не дыша, не двигаясь и с неподвижной кроной дерева сливаясь, и терпеливо станет ждать удобного момента, чтобы нажать на крючок спуска.

В пространстве Николо-Архангельского кладбища я ориентировался неплохо, участок располагался в старой его части, куда можно было добраться, держась левее основной территории, в старом лесу, сквозь который неторопливо пробиралась лента выщербленного асфальта, подтекавшего к тупику, откуда гробы к дальним могилам приходилась таскать на руках, пробираясь узкими тропами между плотно стоявших оград.

Раскрошенная тень от крон обступавших дорогу старых вязов сонно шевелилась на асфальте, я медленно брел вперед, чутко прислушиваясь к голосам и шорохам старого кладбища, не столько зрением, сколько, наверное, поверхностью кожи улавливая малейшие колебания в сладковато пахнущем кладбищем желтом воздухе, блуждавшем меж стволов и сонно облизывающем пыльный камень надгробий, и отметил про себя, что справа от дороги, в глубине леса, бродит какой-то человек, за зеленью кустов невидимый.

Он показался на мгновение и растворился, но боковое зрение успело срисовать очерк его фигуры и отложить его в память.

На тупиковой полянке ковырялась в земле парочка сонных землекопов в тотально вылинявших клетчатых рубахах: выворачивая наизнанку рыжее нутро глинистой почвы по периметру могильной ямы, они явно не торопились, хотя верхний край ямы доходил им разве что до колен.

— Ничего, успеется, — буркнул один из них, уловив мой интерес к их трудам.

— До двух?

— Ага, до двух. Еще есть время. Успеется.

— Генерал? — спросил я.

— Да хоть маршал, — смачно сплюнул он. — Все там будем.

— Это точно.

Я повертел головой, оглядывая окрестности. Могила на самом краю полянки, траурный кортеж встанет на дороге, далеко нести гроб не придется — уже легче.

И участникам траурной церемонии легче, и той кукушке, которая засядет где-то неподалеку, дожидаясь удобного момента, чтоб прокуковать свою короткую песенку. Деревья расступались в этом месте, словно отшатываясь от сетчатой ограды территории, за которой громоздилось несколько, мусорных куч. За ними — пологая плошка высохшего болотца, его дальний край довольно круто взбирается на пригорок, поросший чахлым кустарником.

Я прикинул расстояние до загривка холма — метров пятьсот. Идеально. Сектор обстрела узок, но совершенно чист: тупиковая полянка лежит перед тобой как на ладони.

— А что там? — спросил я, указывая на взгорок.

— Ничего, — сказал землекоп. — Родные просторы — поле, грунтовая дорога. Она ведет к гранильной мастерской.

— Идеально, — опять подумал я вслух.

Сказал свое заветное «ку-ку», собрал вещички, сел в машину и уехал. И даже будет время, чтобы сделать напоследок пару затяжек с чувством исполненного долга: пока народ очухается, пока поймет, что произошло… А определить, откуда стреляли, и вовсе смогут разве что менты, которые подтянутся на место в лучшем случае через час.

Осмотр пригорка окончательно развеял сомнения: стрелок расположится именно здесь, скорее всего слева от куста бузины.

— Что-то людей не видать, — сказал я, вернувшись к могиле и окинув взглядом пространство старого участка.

— Да сюда вообще редко кто забредает, — пожал плечами землекоп. — И потом, будний день. Работают люди.

— Да, работают, — кивнул я. — Но не все.

Перед глазами встал смутный очерк той фигуры, которую я видел в старом лесу по дороге сюда, и мне стало не по себе.

 

8

Далеко от места, в котором я его заметил, он не ушел: стоял, подняв голову, и прислушивался к беспокойному вороньему крику, осыпавшемуся с высокой кроны старого тополя, потом вздохнул, прошел за крашенную серебрянкой ограду, постоял у могильного камня, сдернул с плеча сумку, извлек из нее бутылку водки, какую-то завернутую в вощеную бумагу закуску, наполнил шкалик, опять тяжело вздохнул и выпил.

Наверное, он был настолько погружен в себя, что не слышал, как я подошел, а может быть, просто не подал вида.

— Здравствуй, Малахов, — сказал я.

— Здравствуй. — Он коротко глянул на меня через плечо и кивнул. — Заходи.

Я прошел за ограду, сел на узкую лавочку у металлического столика и уставился перед собой, стараясь не глядеть на могильный камень, в серое ноле которого был впаян овал портрета.

Должно быть, оригинал фотографии, с. которой делалось это изображение на керамике, был выбран с тем расчетом, чтобы сохранить в чертах ее детского лица как можно больше жизни и проявить смутный проблеск лукавства в глазах, вслед за которым брови ее сходились к переносице, застывая в притворно гневливом изломе, а на губах, возникала та несколько растерянная улыбка, что сигналила нам с Отаром преамбулой традиционного отлупа в ответ на наше предложение завалиться к кому-нибудь в гости или прошвырнуться на дачу: «Ну что вы, мальчики, я не могу, потому что у меня есть жених, он очень ревнивый, он большой и красивый и — кстати! — носит с собой пистолет!»

Ни большим, ни красивым Малахов не был, да и пистолет, насколько я помню наш разговор, носить с собой не любил, но ей, наверное, было видней.

— Это и есть та причина, о которой ты вскользь упомянул, отпуская меня? Ну, там, в пивной, помнишь?

Вместо ответа он полез в сумку, достал из нее стограммовый шкалик, наполнил его, налил себе. Мы молча выпили.

— Да, — сказал он, промакивая тыльной стороной ладони губы. — Я рад, что ты жив. Хотя это и странно.

— Мне и самому странно.

Мы долго молчали, сгибаясь под тяжестью вороньего крика, давившего нам на плечи.

— У нее сегодня день рождения, — глухо и без намека на какую-либо внятную интонацию, произнес Малахов.

— Я не знал.

И опять мы ничего не говорили, потому, наверное, что губы наши сделались деревянными, а языки онемели, — мой уж во всяком случае. Первым оттаял Малахов.

— Она мне рассказывала, как вы подбивали под нее клинья. И зазывали на свои гулянки.

— Она нам нравилась. Мы любили ее.

— Я тоже.

— Да, мы знали, что у нее был жених. Большой и красивый. Очень ревнивый. И с пистолетом.

Он покосился на меня, и в глазах его возникло смешанное выражение настороженного удивления и запоздалой тоски.

— Она нам рассказывала.

Он поморгал, слабо улыбнулся, кивнул, и выражение его взгляда рассеялось, уступив место выражению никакому.

— Спасибо, Малахов, мне хватит. — Я отодвинул наполненный им стаканчик. — Извини, но больше мне нельзя. Я на работе.

— Да брось ты. Какая, к черту, работа.

— Не бог весть какая, конечно, но все-таки. Если я еще выпью… — Я наконец нашел в себе силы глянуть на керамический овал, с которого мне улыбалась женщина с перекинутыми на грудь девчачьими косичками, и покачал головой. — Если я сейчас выпью, то уже не остановлюсь.

— Так не останавливайся… Давай напьемся.

— Не могу… Спьяну запросто могу направить свою лодку на какую-нибудь корягу, подводный камень, а то и вовсе посадить ее на мель. А на это права я не имею. Зачем мертвым такие хлопоты? Им надо поскорее добраться до мира теней. А мне нужны силы, чтобы грести.

— У нее сегодня день рождения, — повторил Малахов.

Я помолчал, любуясь тем, как свет играет в гранях шкалика.

— Одного из тех, кто это сделал, я как раз и собирался перевезти на тот берег, откуда не возвращаются. Мы причалим вон там, на холме за оградой, скорее всего. — Я указал туда, где в разрывах зелени маячила тупиковая полянка. — Можешь его забрать, если хочешь. Хотя не исключено, что на том пригорке буду лежать я, а не он. Этот парень — умелец, профессионал.

Глаза Малахова сузились.

— Кто? — почти не размыкая губ, спросил он.

Я набросал портрет человека по прозвищу Король, каким он мне запомнился, — эскизно, потому что видел я его лишь мельком, да и то издалека.

— Знаю такого, — кивнул Малахов. — На нем много чего висит.

— Почему вы его не возьмете?

— Пробовали… У него высокие покровители.

— Выходит, я был прав.

— В чем?

— Мочить. Где достанем, там и мочить. По-другому не выходит. По-другому в нашей реке не выгрести.

Пальцы Малахова принялись отбивать сосредоточенную чечетку на столе.

— Как ты вышел на него?

— Это долгая история.

— У нас вроде есть время.

Я поднял лицо навстречу вороньему крику, который все сыпался и сыпался сверху — беспорядочно кувыркающийся, острый, как осколки бутылочного стекла.

— Тут, наверное, не время и не место.

— Как раз наоборот. Пусть она послушает. Она должна знать, что мы не сидим сложа руки.

Насколько мог коротко, я посвятил Малахова в обстоятельства дела — начиная с того момента, когда он отпустил меня, там, в пивной, хотя был в принципе обязан засадить на нары, и заканчивая перипетиями последних дней.

— Поражаюсь я, Паша, — сумрачно усмехнулся он. — Ты вечно ухитряешься влезть в самое дерьмо. Оно, правда, упаковано в красивую конфетную обертку. Но это не отменяет его качества и запаха.

— Расскажи. Я люблю на досуге поговорить про дерьмо.

— Этот парень, на месте которого ты должен был лежать в гробу… — Он с минуту вглядывался в мое лицо. — А кстати, вы в самом деле похожи… Только он немного постарше. Ну так вот. Он, собственно, правая рука одного большого человека. В холдинге этого большого человека, по нашим сведениям, сейчас переполох.

— В офисах завелись крысы?

— Крысы? — усмехнулся Малахов. — Вроде того. Этот парень уже давно приворовывал, насколько мне известно от источников в их головном офисе. Не так чтобы по-крупному. Но со временем набежала, должно быть, приличная сумма. Я в деталях не знаю, как руководство прослышало об этом, то ли случайность, то ли кто-то стукнул по доброте душевной…

— Ага, — вставил я, припомнив слова армянина на пикничке. — Это была аудиторская проверка.

— Не исключено, — согласился Малахов. — В любом случае Аркадию Евсеевичу с этого момента была заказана прямая дорога, — он оглядел обступавшие нас кресты. — Сюда. Вон туда, на опушку. Или вон там, в осиннике. Хотя… Возможно, он упокоился бы с миром в каком-нибудь роскошном месте. На Ваганьково или на Новодевичьем. Человек он не бедный. Может себе позволить.

Да уж. Я представил себе, как ворочаются в своих гробах народные артисты, академики и прочие знатные люди в компании братвы, лучшие представители которой спят с ними по соседству под роскошными надгробиями.

— Ты говорил о хорошей сумме. В чем? Тугриках или юанях? Или, не дай бог, в долларах?

— Да кто же теперь хранит наличность в банке из-под соленых огурцов? Нет, конечно… Я ведь давно этой компанией занимаюсь — по роду службы.

— Это Управление по борьбе с экономическими преступлениями, что ли? — припомнил я.

— Это очень большой финансово-промышленный холдинг, — продолжал он, пропустив мою реплику мимо ушей. — Эдакий платан с очень разветвленной кроной и густой массой кустарниковой поросли у подножия мощного ствола.

— Что, даже бензопила не берет?

— Хм, бензопила! — отмахнулся он. — Чтоб его покачнуть, надо подкатывать орудие залпового огня. Да и то вряд ли… Слишком сильные корни. Слишком глубоко сидят.

— Там, где залегают нефтеносные пласты?

— Не совсем… Не нефть, а алмазные трубки.

— Понятно. Если под тобой нефть или алмазы, значит, в самом деле сидишь в этой почве устойчиво.

— Еще бы. Землица в центре нашего города каменная — уж если пророс в нее корнями, то тебя не выкорчуют.

— Ты Старой площади землицу имеешь в виду?

— Ее… Да и мало ли у нас в центре других площадей, улочек и переулков. А впрочем, это неинтересно — тебе, во всяком случае.

— А что мне может быть интересно?

— Бродя вокруг да около этого платана, я невзначай наткнулся на одну маленькую скромную фирму. Она к коренному древу вроде бы отношения не имела — так, скромный, невзрачный побег, да к тому же проросший в тех краях, где у холдинга как будто никаких коммерческих интересов не было.

— Да неужели? Еще остались такие заветные места, где наша братва не пустила корни?

— Таких мест в самом деле мало осталось. Но суть не в этом. Городок, в котором находится контора, называется Амстердам.

— И чем занимается контора? Торгует презервативами?

— С чего ты взял?

— Да так. Я слышал, что основное занятие населения этого славного города, а также миллионных толп туристов, состоит в том, что они повсеместно впадают в грех.

— Не без того. Но контора занимается чем-то более серьезным. Бриллиантами. Когда наш департамент заинтересовался холдингом, мы начали присматривать за их ведущими сотрудниками.

— Ай-ай. Это противозаконно!

— Угу. В нашей стране все что ни делается хорошего — все противозаконно. Тот факт, что мы сидим тут с тобой и пьем за Светку водку, — тоже противозаконно. По закону ты должен бы теперь сидеть в тюрьме за нанесение человеку тяжких телесных повреждений. — Он глянул на памятник, выпил, а потом очень долго молчал. — Ты этого парня так отделал, что он отвалялся полгода в каком-то австрийском госпитале, но окончательно так и не поправился. Говорят, в самом деле головку плохо держит и писается под себя. Он, кстати, сюда не вернулся, так и кочует по элитным альпийским клиникам.

Выдержав красноречивую паузу, Малахов окатил меня долгим, пытливым взглядом, словно лишний раз хотел удостовериться, я ли сижу тут с ним за могильной оградкой или это кто-то другой, потом сглотнул слюну, резко двинув голову вперед, отчего на мгновение сделался похожим на индюка, и на излете этого жеста повисла его тихая фраза:

— А вот папа этого паренька здесь.

— Ну и что?

— Потому-то мне и странно, что ты жив.

— Просто я хорошо спрятался. Как ты и советовал. На целых девять месяцев. А. потом мне снайпер чуть было не снес плечо.

— Понятно, — кивнул Малахов. — Лихо пришлось?

— Хуже не бывает… Ну да я тебя сбил с панталыку. Ты говорил что-то о парне, вместо которого я должен был улечься в гроб. Похоже, он имел веские причины, чтобы исчезнуть без следа.

— Наверное… — Малахов плеснул себе водки, вопросительно посмотрел на меня, но я отрицательно мотнул головой. — Так вот. Оказалось, наш Аркадий Евсеевич изредка мотается за границу.

— Ну, у богатых свои причуды.

— Возможно. Но меня озадачило маленькое обстоятельство.

— Какое?

— Почему он мотается в одно и то же место? Догадываешься в какое?

— Нет. Я с детства был тугодумом. Когда я учился во втором классе, мама уронила меня с балкона. С тех пор я плохо соображаю.

— Это сразу заметно, — усмехнулся Малахов. — Так вот. Наведывается, значит, Аркадий Евсеевич в славный город Амстердам…

— Счастливчик! Прилетел, сел в такси и сразу поехал в квартал красных фонарей.

Малахов поморщился:

— Он не по этому делу.

Я вспомнил Мальвину. Будь у меня под боком такая женщина, я бы тоже был не ходок.

— Нет, он сразу направляется на проспект Рокин, заходит в офис одной маленькой и невзрачной фирмы, проводит там от силы минут пять, выходит с маленьким чемоданчиком. Едет в банк. Проводит там примерно полчаса. И выходит.

— Но уже без чемоданчика.

— Ну разумеется — без. Потом для порядка шляется по городу, садится в экскурсионный автобус, осматривает достопримечательности. А вечером улетает.

— Сейфовый зал?

— Почти на сто процентов. В принципе все просто. Он, видимо, потихоньку формировал себе, так сказать, пенсионный фонд. Фирма на Рокин была им через подставных лиц куплена в девяносто пятом году. Так что накапало за это время. Деньги по сложной схеме отводились со счетов холдинга, растекались по нескольким незначительным конторам, а оттуда капали в копилку на Рокин.

— И там их превращали в бриллианты.

— Тебя в самом деле мама уронила с балкона?

— А кто во главе холдинга?

— Некто Сухой Сергей Ефимович. Ты его знаешь.

Сухой… Когда Мальвина говорила по мобильнику с Аркадием, это имя промелькнуло — я грешным делом принял его за кличку. Выходит, это не кличка, а фамилия. А что, звучная.

— Ты его тоже знаешь, — повторил Малахов. — Импозантный седой мужик. Ты должен был видеть его во дворе института — после того, как мочил его сынка в туалете.

— Почему у сынка была другая фамилия?

Малахов пожал плечами:

— Он от первого брака. Почему парень решил носить фамилию матери, я не знаю.

Я прикрыл глаза, восстанавливая в памяти: карета «скорой помощи», джипы, «мерседес», из которого выходит в самом деле импозантный человек, а вокруг него образуется вакуумная пустота, словно некое энергетическое поле, прозрачной аурой обтекающее его сухопарую фигуру, отталкивает толпящихся во дворе людей, не рискующих приближаться к нему ближе, чем на расстояние вытянутой руки, — чем-то его внешность, манера держать себя поразили меня тогда, однако только теперь я нашел этому его качеству более или менее точную характеристику.

— Он всегда настолько стерилен?

— Стерилен?

— Он даже не снял перчатку, когда приподнимал простыню.

Малахов сложил руки на груди, откинулся на косую спинку скамейки и, подняв лицо к небу, некоторое время молчал.

— В наблюдательности тебе не откажешь… Хм, перчатка! Я, сказать по правде, на это не обратил внимания. Но суть ты ухватил верно — стерилен. Причем болезненно. Если не сказать — маниакально.

— Это в самом деле что-то вроде маний? Ну, наподобие того, чем мается Майкл Джексон, который на публике иногда появляется в каком-то специальном респираторе, чтобы, не дай бог, не вдохнуть какую-нибудь бациллу?

— У богатых свои причуды. — Он с усмешкой возвратил мне копию моей недавно оброненной реплики. — По науке это называется мезофобия. Боязнь подхватить какую-нибудь заразу. Даже самую безобидную, вроде насморка… Да, он избегает прямого контакта с людьми, даже на уровне рукопожатия. Разумеется, употребляет продукты, экологическая чистота которых не вызывает сомнений. Плюс к тому специальные очистители воздуха — в офисах, в машине. М-да, Сергей Ефимович в самом деле человек глубоко стерильный, это ты верно подметил.

— Такого рода комплексы на ровном месте не возникают.

— Возможно… В его окружении поговаривают, что эта его мания как-то связана с его женой… Второй женой. Говорят, она потрясающая женщина, знаешь, из породы ярких. Ну вот, сравнительно уже давно они наведывались в Кению, на сафари, и там она подцепила что-то малоприятное — то ли малярию, то ли еще что-то. История какая-то темная… Будто бы он собирался ехать один, справедливо полагая, что такого рода вояжи по саванне не для хрупкой женщины, но в аэропорту с ней случилась истерика… Словом, никому ни слова не сказав, она прилетела следующим рейсом и застала его еще в Найроби… Деваться ему было некуда, пришлось держать ее при себе. Ну а потом она добрых полгода отлежала в Кремлевке. Чем там дело кончилось, я не знаю, да и знать не хочу. Скорее всего, ее поставили на ноги. Но с тех пор он слегка — в этом смысле — стал неадекватен, так сказать. — Малахов помрачнел и коротко глянул на керамический овал в граните памятника. — Говорят, он ее очень любил.

— В делах он настолько же стерилен?

Малахов вздохнул и скривил губы в саркастической ухмылке.

— М-да, выходит, падение с балкона все-таки имело место быть.

— Так все-таки заметно?

— Еще бы. Только сильно ударившийся головой способен предположить нечто такое — в нашей-то стране. Разумеется, в делах стерильностью и не пахло. Тут мы имеем полный наш Джентльменский набор — вплоть до того, что во времена оны при странных обстоятельствах исчезали люди, в чем-то Сергею Ефимовичу мешавшие. Версии о его причастности, конечно, отрабатывались, но доказать ничего не удавалось.

— И не удастся, — быстро вставил я.

— Да, — сумрачно согласился Малахов. — Но не потому, что Сергей Ефимович вдруг сделался добрым самаритянином и, устыдившись прошлых деяний своих, раздал капиталы бедным. Как раз наоборот — он добрался до тех ступеней нашей иерархии, где нанимать тривиальных киллеров считается признаком дурного тона. Зачем? Когда и так любого, кто тебе не по ноздре, можно пустить на дно вполне цивилизованно. Просто приводятся в действие механизмы влияния, начинаются легкие подергивания нужных ниточек… Глядишь, и на неугодного тебе деятеля наехала прокуратура — ай-ай-ай, какая незадача! Глядишь, и какой-то другой деятель, сдуру наступивший Сергею Ефимовичу на мозоль, оказался в СИЗО, да еще в камере с крутыми ребятами, — ах, бедный он, несчастный! А потом этого несчастного в один прекрасный день находят в камере повешенным. Так что его штатный специалист по прежним крутым разборкам, можно сказать, в последнее время отдыхает. И занимается легальным бизнесом.

— А кто он такой?

— Некто Астахов.

То ли вороны взорвались острым криком где-то высоко над нами и, стронувшись со своих насиженных мест, волнистым черным покрывалом застелили и без того приглушенный солнечный свет, слабо сочащийся сквозь старый лес, то ли просто в глазах моих немного потемнело. В голове возник густой и тяжелый, отдаленно напоминающий колокольный, звон. Из состояния прострации вывел жар сигаретного огонька, лизнувший онемевшие пальцы. Я поискал, куда бы бросить окурок — сорить в чистом и опрятном, посыпанном желтым песком пространстве вокруг могилы рука не поднималась, — так и не нашел. Малахов достал из сумки пластиковый стаканчик, налил в него минералки, я с благодарностью кивнул, утопил в шипящей воде окурок и, кажется, опять обрел дар речи.

— А он мне понравился. Думал, в кои-то веки в нашем городе встретил приличного человека… А что их связывало?

— Служба, — просто отозвался Малахов.

— Ага. Служили, значит, два товарища в одном и тем полке, — пропел я. — А потом: вот пуля пролетела и — ага! Вот пуля пролетела, и товарищ мой упал.

— Да нет. Если вокруг ребят из этой конторы пули и летали, то лишь в крайних случаях. Но дела делались такие, что лучше б человек, который на крючок попал, в самом деле словил пулю.

— Ты хочешь сказать…

— Хочу, хочу, — усмехнулся Малахов. — Когда-то эта контора называлась Комитет госбезопасности.

— А наш стерильный клиент тут при чем?

— А при том, что жил да был в те славные времена молодой перспективный сотрудник комитета, и в один прекрасный день его назначили курировать ряд научно-исследовательских институтов. Строительной механизации в том числе. А в ту пору скромным научным сотрудником, завсектором в этом институте трудился еще один перспективный, подающий надежды специалист, уважаемый товарищ Сухой Сергей Ефимович. И надо же так случиться, что в институте компетентными органами были выявлены изрядные махинации. По теперешним-то временам — так, ерунда, мелочь: институту отпускали средства для разработки проекта загородного поселка будущего. Такие образцово-показательные деревни, где будут жить наши труженики полей со всеми удобствами. Работа закипела. Но что-то не заладилось дело, не пошло, а потом про этот проект потихоньку забыли. Образцовая деревня между тем была спроектирована и отстроена: в одном живописном районе Подмосковья. Только обитали в этих симпатичных загородных домиках, разумеется, не крестьяне.

— И наш подающий надежды заведующий сектором?

— Ну что ты… За кого ты его держишь? У него чутье, как у легавой. Он в это дело ввязываться не стал. Он просто все знал. Но молчал до поры до времени. Ну вот. И молодой товарищ Астахов вызывает как-то к себе в кабинет товарища Сухого: садитесь, располагайтесь разговор у нас будет долгим. Ай-ай-ай, товарищ Сухой, говорит товарищ Астахов, как же это вас, такого образцового товарища, угораздило впутаться в дела дирекции… Нет, вы, конечно, ничего не воровали. Но ведь все знали, не так ли? Почему же не просигналили? Нехорошо, так настоящие партийцы не поступают. Но, впрочем, мы можем вашему — и только вашему персонально делу — не дать хода. И вообще, человек вы энергичный, инициативный, пора вам заняться живым делом, знаете ли, в Академии наук есть хозяйственное подразделение, оно ведает всякими бытовыми делами наших уважаемых академиков, порой у них возникает потребность что-то строить на своих дачах, ну и так далее… Словом, вы конечно же согласны этот хозяйственный отдел возглавить. Ну вот и прекрасно — приступайте. Работайте. Обвыкайтесь. Заводите знакомства среди ученой публики, входите в доверие. А мы с вами будем регулярно встречаться и беседовать.

— То есть он был, выходит, стукачом?

— Выходит. А ты спроси, кто из тех, кто теперь сидит наверху, им не был… Ну а потом… Потом наш клиент хорошо поработал в Академии наук, откуда ушел и создал один из первых строительных кооперативов. И дело пошло. И так потихоньку стала создаваться эта империя.

Я вспомнил, как гордо реял на легком ветерке в Строгино стяг над участниками пикничка, — помнится, я предположил тогда, что государство в государстве должно обладать всеми необходимыми символами и атрибутами, вплоть до валюты и тайной полиции.

— Ну, насчет валюты не знаю, — заметил Малахов. — А что касается корпоративной службы безопасности, то, когда в таковой возникла необходимость, ее и возглавил товарищ Астахов. Они, кстати, регулярно встречаются. На территории Астахова. Сергей Ефимович заезжает к твоему приятелю в офис раз в неделю, по понедельникам. Наверное, по старой памяти, как ездил в свое время для докладов о каверзах академиков на Лубянку.

— И о чем таком старые друзья толкуют?

Малахов пожал плечами.

— Неужели ваши ребята не удосужились наладить прослушку?

— Шутишь? Астахов человек профессиональный. Он и близко ничего такого не допустит, если ты имеешь в виду жучки и прочие шпионские штучки.

— Астахов… Так это, выходит, его ребята охраняли сынка Сухого? И в институте в том числе.

Малахов угрюмо молчал, и только мерная пульсация желвака под напрягшейся кожей оживляла его неподвижное лицо.

— И, стало быть, это его ребята… — Я покосился на памятник и прикусил язык.

— Да. Если ты имел в виду Светку… — Невзирая на мой протестующий жест, он плеснул мне в стакан водки.

— Откуда тебе так много известно про это? — спросил я, вертя в пальцах стакан.

— Ну, у меня были концы в Комитете. В свое время.

Мы выпили. Со стороны дороги донеслось простуженное фырканье не в меру шумного движка — мимо протарахтел, изрыгая пары голубоватых выхлопов, мотороллер землекопов, в кузове которого кощунственно звонко дребезжали лопаты и еще какие-то металлические инструменты. Я бросил взгляд на часы и поднялся.

— Мне пора грести.

Малахов поймал меня за рукав куртки. В его глазах стоял какой-то кромешный, обездвиженный сумрак.

— Отдай его мне, — тихо сказал он.

— Нет.

— Почему?

— Ты что заканчивал?

— Экономфак МГУ. Потом — заочный юридический.

— Тебе приходилось убивать людей?

Он долго молчал, потом едва слышно произнес:

— Нет.

— Ну вот видишь.

Возможно, Малахов что-то говорил мне в спину, достаточно громко и, может быть, срываясь на крик, но я уже не слышал его голоса, вернее сказать, просто впитывал звук — затылком, спиной, ногами, — однако смысла звука, еще долго висшего на моем загривке, уже не улавливал, вот разве что настороженно поводил плечами, как и всякое растительное существо, не слишком радующееся вторжению на свою территорию постороннего, тем более человека, который может ненароком или же намеренно, походя обломить одну из твоих ветвей, сорвать лист, чтобы налепить его на нос, а то в запальчивости или остром приступе дурного настроения или вообще без видимой причины отхлестать прутом тебя по бедрам или пнуть ногой холмик муравейника, так мягко и тепло обнимающего твои щиколотки, — и так я незаметно для себя и окружающих пророс на том взгорке, слева от мусорной кучи, где в беспорядочном, сумбурном навале обнимались клочья выполотой из могильных холмиков сорной травы, волглые полотнища истрепанных газет, пустые бутылки и объедки скорбных трапез, изломанные скелеты некогда пышных венков, с которых давно осыпалась траурная хвоя, оголив проволочные прутья каркасов, а еще недавно пламеневшие пурпуром ленты выгорели настолько, что адресованные усопшему слова казались почти до дна высосанными немилосердным солнцем, и лишь стойкие к переменам климата и налетам ненастья бумажные цветы хоть как-то оживляли эту груду кладбищенских отходов. Я пророс там тихо, незаметно, укрывшись в порыжевшей от зноя высокой траве, и разве что меня тревожили время от времени визиты крайне суетливых трясогузок да мучительные накаты жажды и острое желание закурить, а впрочем, продолжалось это не слишком долго: солнце уже перевалило точку полуденного зенита, когда он появился.

 

9

Он появился в час дня, развернулся на пыльной грунтовке, подал немного назад свои не первой свежести «Жигули», номерные знаки которых были покрыты таким плотным слоем серой пыли и копоти, что разобрать на них было почти ничего невозможно. Наверняка этот видавший виды автомобиль числится в угоне, а впрочем, недолго ему фигурировать в. поисковых сводках, потому что совсем скоро его наверняка обнаружат где-то тут неподалеку, в Косино, на какой-нибудь не слишком шумной улице, брошенным в том самом месте, где водитель пересядет на поджидающее его другое авто и спокойно укатит, растворившись в огромном городе без следа.

Попинав носком ботинка задний правый скат, он открыл багажник, извлек из него плоский черный предмет, напоминавший жесткий футляр не слишком громоздкого струнного инструмента — больше скрипки, но меньше гитары, — и, сунув его под мышку, уверенным шагом направился на загривок холма: должно быть, посещал он этот укромный уголок не впервые и твердо знал, где именно ему удобнее всего вить гнездо.

Те эскизные наброски его облика, что отложились в памяти, оказались при ближайшем рассмотрении далеко не безупречными. Он был меньше ростом, чем казалось, к тому же немного сутуловат и слегка косолап, отчего на ходу напоминал утомленную долгим переходом обезьяну. Еще был он крепко сбит, кряжист, мускулист и жилист — в его внешне, может быть, и невзрачной, явно до традиционных атлетических стандартов не дотягивающей фигуре угадывался скрытый от постороннего взгляда смысл крепко сжатой пружины, способной в нужный момент мгновенно распрямляться, отпуская на волю распирающие ее энергии. В его резкими штрихами очерченном, скуластом лице наверное можно было бы уловить оттенки мужественности, если бы не странное обыкновение то и дело постреливать языком сквозь плотно сомкнутые губы и при этом растягивать рот в секундной, беспричинной и совершенно лишенной какого бы то ни было тепла улыбке, отчего в лице прорастало на мгновение что-то заячье. Покатый лоб его туго стягивал завязанный на затылке узлом платок — на этот раз нейтрального оттенка хаки.

Присев на корточки, он откинул крышку ящичка и, извлекая деталь за деталью из уютных углублений в ложе футляра, принялся неторопливо собирать винтовку. Покончив с этим, он заглянул в окуляр оптического прицела, поводил дулом туда-сюда. Оставшись доволен этой разминкой, он отложил оружие в сторону, улегся на спину в траву и, широко раскинув руки в стороны, затих, словно потерял дыхание, и так пролежал до тех пор, пока на тупиковой полянке не возник катафальный автобус с черной полосой по борту. Из передней его двери потихоньку, стараясь ни голосом, ни жестом не вспугнуть траурную тишину, начали выходить люди в темных одеждах, баюкающие на согнутой в локте руке букеты цветов.

Он неторопливо поднялся из травы, потянулся, разминая суставы, поморщился и коротко зевнул, словно в предчувствии Муторной, рутинной работы, поднял винтовку, еще раз осмотрел полянку через окуляр прицела. Из автобуса между тем вытаскивали гроб, ставили на подставки, а от толпы, вспухшей плотным темным овалом вокруг могильной ямы, один за другим отделялись люди, вставали в головах у покойника. Протяжные, плавно раскачивающиеся слова с тихим шелестом, словно опадающие листья, ложились на желтое лицо лежащего в гробу генерала, обряженного в парадный мундир.

Он усмехнулся и мотнул головой, не глядя опуская руку в футляр и извлекая из него черный напульсник, в котором туго вспухали три вытянутых чехольчика снайперского патронташа. Укрепив напульсник на запястье левой руки, он опять глянул на полянку: траурные речи там уже иссякли, знакомые мне землекопы и еще двое добровольцев из числа прощающихся, пропустив под днище домовины две широкие брезентовые ленты, начали медленно опускать гроб в яму.

Возникла Люка в строгом густо-фиолетовом платье, коротко переговорила с лет сорока грузным человеком, поддерживавшим за локоть крохотную седую женщину, как видно, вдову, на минуту пропала из вида и потом опять появилась, встала в сторонке, чтобы не мешать проходу к могиле отделения солдат, ведомых молоденьким, сильно нервничавшим лейтенантом.

Он осторожно вытащил из ячейки патронташа патрон, с любовью повертел его перед глазами, потом приблизил к лицу и коротко дыхнул на наконечник, словно разогревая коническое жало теплом дыхания, — что ж, это в порядке вещей, профессиональные стрелки, как правило, народ суеверный, и у каждого есть свои приметы. Эта была из разряда хрестоматийных — говорят, на пулю надо вот так легонько дунуть, чтоб ей верней летелось.

Он вставил патрон в патронник, я вышел из своего укрытия за мусорной кучей и спросил:

— Друг, закурить не найдется?

Показалось, что все это длилось бесконечно долго: ленивый поворот его головы на голос, косой взгляд через плечо, припухание сужающихся в едком прищуре век и мое невыносимо долгое кистевое движение, отпускающее на волю одну из «ласточек» фирмы «Глок», — на самом деле все произошло в доли секунды, и «ласточка» четко клюнула его стальным клювом в правое плечо. В его глазах метнулся промельк какого-то простого человеческого чувства, напоминавшего искреннее изумление, и только потом ощущение острой боли слегка замутило его взгляд — сквозь стиснутые зубы он шумно втянул в себя воздух, но не вскрикнул и даже легким стоном не выдал местоположение своего гнезда. Это был сильный противник, наверное, я его недооценил, — я, но не растительный инстинкт, который подтолкнул руку, отпускающую в полет еще одну «ласточку», смачно тюкнувшую его в левую руку. Третья пробила ногу чуть выше коленного сустава, и это был хороший бросок: острое жало вспороло сухожилие, надежно избавив его от желания упражняться в ходьбе или тем более беге.

— Ты похож на бабочку, пришпиленную к коллекционному планшету, — сказал я без злобы или раздражения, подошел, присел рядом, выдернул из-под его руки винтовку, взвесил в руке.

Он лежал в траве, вывернув лицо, и косил на меня смутным неподвижным взглядом, в котором читались не столько боль или отчаяние, сколько то холодное угрюмое выражение, что стоит в желтом взгляде затравленного и уже надежно опутанного веревками волка.

Я вскинул винтовку, заглянул в прицел.

— Хм, хорошая штука эта СВ-94… Калибр двенадцать и семь десятых миллиметра, прицельно бьет километра на два. И на такой-то дальности способна прошить любой бронежилет. Солидная штука, только зачем тебе эта махина? Она же весит больше десяти килограммов без прицела и патронов. А в бронежилетах у нас народ, как правило, не ходит — во всяком случае вон та симпатичная женщина в темно-фиолетовом платье. Ты ведь ее тут караулил? — Я погладил пальцем черную трубку прицела. — Кстати, у тебя стоит хреновая оптика. Возможно, она способна считывать скорость ветра, а электроника учитывает эту поправку при выстреле… Но у нее есть один изъян: он бликует.

— Ты видел? — преодолевая боль, тихо простонал он.

— Если ты имеешь в виду твою охоту за парочкой, предающейся любовным утехам на черной лестнице кабака, то мне трудно сказать. Возможно, и видел. Но главным образом я среагировал потому, что у меня заныло плечо. И ты промазал.

— Бывает, — выдавил он из себя. — Дрогнула рука. Я боялся попасть в нее.

— Нет, — покачал я головой. — Я тебя почуял. Я не могу этого объяснить. Просто наитие. Я чую снайпера. Как-то раз я наплевал на этот инстинкт, и снайпер сработал по мне.

— Почему ты тогда жив?

— Дуракам, говорят, везет.

— Ты не дурак.

— Спасибо на добром слове. Возможно, ты и прав. Во всяком случае, я все знаю. Про то, например, что я должен был лечь вместо Аркадия Евсеевича в дорогой американский гроб. Ну и — почему именно лечь.

Молоденький лейтенант наконец выстроил своих солдатиков. Те передернули затворы, начали поднимать стволы в небо. Я вскинул винтовку, заглянул в окуляр прицела, повел ствол вправо, туда, где на дороге выстраивался траурный кортеж, поймал в перекрестие переднее левое колесо синих «Жигулей». Лейтенант коротко махнул рукой, я выстрелил, сливая плотный звук выстрела с грохотом залпа. «Жигули» стояли достаточно далеко от полянки, и никто за грохотом салюта не заметил, как вдребезги разлетелось поймавшее пулю колесо, а «жигуль», вздрогнув и будто бы предсмертно выдохнув, уронил левое плечо и так, покосившись набок, замер.

Опуская ствол, я подумал о том, что было бы, окажись в этом перекрестии красивый лоб Люки. Да и мой не слишком красивый — тоже. Я бросил винтовку в траву и закурил — наконец-то. Все это время, что мы, бездыханные, провели на холме, мне до одури хотелось глотнуть сигаретного дыма.

— Ну вот. Завтра тебя здесь найдут. И все будет выглядеть так, как будто ты охотился за кем-то. Выстрелил, но дрогнула рука. Вместо человека попал в колесо. Какой досадный промах для такого специалиста, как ты. Ну, отдыхай тут. А мне пора.

— Куда ты? — едва шевельнув побелевшими губами, спросил он.

— Как куда? На работу. Надо немного поправить весло, потом подогнать свой челн к этому берегу. Лежи спокойно, я за тобой приеду. Ты сядешь в лодку, и мы поедем по реке. Тебе будет удобно ехать, там на носу лодки удобная скамейка. А я встану на корме и буду грести. — Я осмотрелся и вздохнул. — До вечера. По моим расчетам, ты до вчера дотянешь. Хотя… Я бы тебе не советовал. Потому что, возможно, часа через полтора сюда придет один очень на тебя злой человек.

— Всего-то один? — Он попытался улыбнуться.

— Тебе и его хватит. Когда-то уже сравнительно давно ты состоял в охране одного молодого человека, студента. И выполнил с коллегами одну его маленькую просьбу. Забрали девочку прямо в институтском дворе, отвезли куда-то за город. У нее было слабое сердце, и она просто не выдержала. — Я помолчал, наблюдая за тем, как медленно разрастаются кровавые пятна на его рубашке и правой штанине. — Тот, кто за тобой придет, был ее женихом.

Его глаза уже подернулись мутноватой поволокой, но он нашел в себе силы собраться и прохрипеть:

— Да. Помню. Сладкая была девочка. Когда мы ее оставили раком…

Не стоило ему этого говорить: рука моя ведь действует сама по себе, без присмотра и контроля — рука сработала, метнулась к черному поясу, закрепленному на талии, и коротко полыхнул на лезвии солнечный зайчик, я видел, как этот зайчик юркнул вместе со сталью ему прямо под левую лопатку, и он захрипел, рот его оросился розоватой пеной. Дернувшись, он затих. Я освободил «ласточек», отер с них кровь, рассовал по гнездам, сходил к мусорной куче, выбрал ржавый овальный остов, увитый выгоревшими на солнце бумажными цветами, бросил ему на спину.

— Аминь! Садись, приятель, в мою лодку. Путь у ас не близкий. И грести я буду не слишком сильно — Харон устал.