Ритуальные услуги

Казаринов Василий

Глава шестая

 

 

1

Это была трезвая мысль — прямо за воротами дачной территории свернуть направо и выбраться на обрывистый берег сонной речушки, катящей свои мутноватые желтые воды всего в пяти минут хода от поселка, во всяком случае, Малахов, привалившись плечом к дверце с опущенным стеклом с тем расчетом, чтобы встречный ветерок обдувал подернувшееся потовой пленкой лицо, принялся вслух размышлять о том, как было бы здорово сейчас, в самой сердцевине раскаленного зноем дня, окунуться, поплавать, а потом поваляться на траве в тени прибрежного кустарника и, может быть, даже немного вздремнуть на свежем воздухе.

Я было поддался искушению, встряхивая влажную от пота майку, однако упоминание про вальяжное лежание на берегу слегка встряхнуло мою профессиональную совесть, напомнив, что Харон и так живет у реки, удушливые испарения которой желтоватыми клубами смога подтапливали жидкую голубизну неба у горизонта; не только живет, но и временами работает, и потому у него нет иного выбора, кроме как вернуться к тем далеким берегам, что смутно маячили за тянущимися по правой стороне дороги полями, главным образом затем, чтобы забрать свой стоящий на приколе у одного из павильонов ВВЦ челн и отвести его в тихую заводь перед пряничным домиком, поскольку траурная выставка «Некрополь» закрывалась.

— На ВВЦ так на ВВЦ, — нехотя согласился Малахов. — В крайнем случае там тоже можно искупаться. В фонтане «Дружба народов» или как он там называется… Ну, где по центру стоят золотые бабы со снопами золотой пшеницы и еще какие-то труженики то ли полей, то ли прокатных станов.

Я поймал себя на мысли, что сам не помню, кто именно стоит там в огромной каменной чаше, отгородившись от публики тонкой стеной водяных брызг.

— Малахов… — подал я голос, когда мы вырулили на трассу.

— Да, — сумрачно отозвался он, не отрывая взгляда от дороги, однако я понял, что он уловил в моей интонации настрой на какую-то новую тему.

— Зачем ты это делаешь?

— Что это? — Он откашлялся и сочно сплюнул в открытое окошко. — Веду машину с превышением скорости? Поплевываю на дорогу? Любуюсь пейзажами?

— Брось. — Я осторожно тронул его за локоть. — Ты же прекрасно знаешь, о чем я.

— Зачем я привез тебя сюда? — Он невесело усмехнулся. — Знаешь, мне ведь тоже за державу обидно. И еще. Я не вижу из создавшейся ситуации никакого выхода. Совершенно никакого. То, чем я занят… Ну, не только я, но и еще достаточное число нормальных, приличных людей в нашей конторе… В сущности, все это лишено смысла.

— Но ведь вы же кого-то вечно ловите, сажаете на нары.

— Да брось ты… — отмахнулся он. — Кого? Мужика, который спер кусок медного кабеля, потому что в его рабочем поселке нет работы, а семья зубы с полки не снимает? — Он покивал. — Да! Вот его ловим и сажаем — года на два — за кусок металла. Бабку ловим, которая стырила со склада авоську с картошкой. Пацана, который решил выпендриться перед девочкой и угнал из двора раздолбанную тачку, чтобы погонять по ночным улицам? Этих — да, ловим и сажаем. Знаешь, сколько у нас таких бедолаг мается по тюрягам? Но по уму на их месте должны сидеть совсем другие люди. Вроде твоего приятеля Астахова.

— Он не мой приятель, — равнодушно вставил я.

— Да это я так, к слову! — Малахов в сердцах саданул кулаком по рулевому колесу, и я заметил, что он начал заводиться. — Хрен с ним, твоим приятелем и всем его маленьким сыскным гестапо… Он-то особенно не ворует, у него другая специализация. А вот патрона его я бы с удовольствием переселил поближе к параше. Да только все это нереально. Это граждане вне всяких подозрений.

Мы некоторое время молчали, тупо глядя на дорогу.

— Я ведь не первый год замужем, Паша. И давненько уже в нашей конторе на службе состою, всякого повидал. И теперь твердо знаю, что есть всего один способ призвать этих граждан вне всяких подозрений к порядку. — Он задумался о чем-то своем, потом тряхнул головой и хохотнул, покосившись на меня. — Кстати, ты как-то в нашем разговоре про этот способ упоминал.

— Да? — спросил я, хотя догадывался, что он имеет в виду.

— Да! — тяжко вздохнув, кивнул Малахов. — Мочить. Где накроем, там и мочить. В сортире так в сортире. На банкете в «Президент-отеле» так прямо — в блюде со свежими устрицами. В сауне так в сауне. Только так. Иного не дано.

— Ну это ты хватил, товарищ мент, — притворно возмутился я. — Так нельзя. Вот, например, товарищ Сухой. Он был, если я верно тебя понял, простой, нормальный советский человек. И не его вина, что вдруг настали времена… Иные времена — иные песни. Люди меняются. Кстати… Зная — хоть и понаслышке — о том, насколько тщательно работают люди с Лубянской площади, у которых ты черпаешь информацию, я б рискнул предположить, что тебе о бывшем заведующем хозяйством в академии много чего еще известно. Вплоть до того, наверное, не писался ли он, будучи в нежном возрасте, в постель.

— Ну, по части этого деликатного предмета ничего существенного тебе сообщить не могу, — усмехнулся Малахов. — Настолько глубоко коллеги не копали… Однако вот что у него были какие-то проблемы в школе — и его даже будто бы собирались исключать — это мне известно.

— В школе? — искренне изумился я. — А что такое? Его застали в момент подглядывания за девочками, которые переодевались в раздевалке к уроку физкультуры? Или он осквернял двери туалета откровенными рисунками? Или, будучи пионером, не отдал честь, проходя мимо бюста Ленина?

— Что там у него были за проблемы, я не знаю. Но раз этот факт фигурирует в его досье, значит, мальчик позволял себя шалости далеко не самые безобидные.

— Не иначе как мальчик учился в специальной школе для особо одаренных детей, — заметил я, закуривая.

— Да нет, в самой что ни на есть в обычной, — возразил Малахов и назвал номер.

Я так жестоко поперхнулся дымом, что очень долго не мог откашляться, согнувшись в три погибели и подставляя спину под ритмичные и плотные удары малаховской ладони. Наконец мне удалось худо-бедно прокашляться и выровнять дыхание.

— Слушай, Малахов… Скажи мне прямо. Ты что, решил меня сегодня окончательно доконать?

— А что такое? — нахмурился он.

— Да нет, ничего. Просто, выходит, мы с ним учились в одной школе.

— С чем я тебя и поздравляю, — кивнул он. — Черт, мне страшно не повезло, что я изучал таблицу умножения в другом заведении. Надо бы эту вашу школу взять на заметку. Это просто какая-то уникальная кузница достойных кадров… Странно, что ты не помнишь такого выдающегося ученика.

— Он же гораздо старше меня.

— Ну тогда конечно, — согласился Малахов и умолк, погрузившись в свои мысли, и так он среди них блуждал в молчании всю дорогу, до тех пор пока мы не притормозили неподалеку от метро, откуда мне предстояло пробираться сквозь битком забитые народом проходы между торговыми рядами к главному входу на выставку достижений черт его знает какого хозяйства.

 

2

«Кадиллак» мрачной монументальной глыбой темнел' у входа в павильон, возле которого копошилась пара работяг в синих комбинезонах, прилаживая к широкой стеклянной витрине верхушки высоких лесенок. Наконец это им удалось, и они полезли наверх снимать черный баннер с названием выставки. Я подумал о том, что если, не дай бог, кто-то из них сверзится на крышу моего челна и нанесет ему урон, то взять мне с него будет нечего, как нечего было взять с того бедолаги, который стащил откуда-то кусок мед ного кабеля, чтобы накормить своих детей хлебом, и в результате сел в тюрьму на два долгих года.

— Черт бы побрал эту жизнь, — сказал я, попинав носком ботинка передний левый скат своего дредноута.

— Чего? — отозвался сверху один из работяг.

— Да так, к слову пришлось. А что на месте этого траурного знамени появится завтра?

— А хрен его знает. Наше дело маленькое. Снял одну простыню, повесил другую… Да вон она, на бордюре лежит.

Я отошел к каменным перилам прогулочной площадки, на которых было расстелено готовое к водружению в высоту полотнище небесно-голубого цвета, из которого явствовало, что на днях здесь гостеприимно распахнет двери выставка женского нижнего белья, и, стало быть, на месте гранитных крестов, гробов и мраморных ангелов возникнут стенды с образцами интимного туалета, а белолицых барышень в кромешно черных костюмах за стойками сменят смазливые девчата, нанятые затем, чтобы демонстрировать сочно выпирающие из чашечек открытых бюстгальтеров груди и вертеть попками, при взгляде на пикантные округлости которых разве что чей-то воистину прозорливый и пытливый глаз сможет различить надежно укрытую меж персиково пышных ягодиц полоску трусиков типа «танго».

— Ну что ж, это по-нашему! — усмехнулся я, проходя в зал, где сонные и утомленно унылые экспоненты копошились в своих кабинках, словно опавшая листва под осенним ветром, и слабо шелестели, собирая и пакуя нерозданные проспекты, стопки прайс-листов и прочее бумажное барахло.

Люка в полном одиночестве сидела на стуле за стойкой нашего стенда, по обыкновению настолько рискованно закинув ногу на ногу, словно уже открывала тут следующую экспозицию.

Я поделился своими соображениями на этот счет, заметив, что белые ее трусики, туго обтягивающие бедро, очень удачно смотрятся на фоне черной юбки.

— Сукин ты, Паша, все-таки сын, — с грустной улыбкой отозвалась она, не сделав и попытки переменить позу.

— Мне что-то не нравится твое настроение, Люка.

— Мне тоже, — кивнула она. — Может, давай напьемся?

— Давай, — согласился я, заходя за стойку и целуя ее в висок. — Но сперва надо отвести в порт приписки наш авианосец.

— Ну так поехали, — сказала она, оправляя юбку.

— А наше барахло? — Я обвел взглядом закуток, в котором, честно говоря, ничего ценного не оставалось.

— Да ну его! — поморщилась она. — Пропади оно пропадом.

— Люка… — Я погладил ее по щеке. — Что-то стряслось?

— В том-то и дело, что нет. — Она подняла на меня свои красивые, влажные глаза и беспомощно, если не сказать — щемяще, улыбнулась. — В том-то и дело. Ничего не случилось. Ничего не происходит. Просто житуха. День за днем, день за днем. Ну так что, напьемся?

— Ага. Впополам.

Садовое кольцо, в русло которого мы вплыли с проспекта Мира, монотонно катило свои тонко шуршащие воды, время от времени приостанавливаясь у шлюзов надземных переходов, которых, хвала всевышнему, осталось не так уж и много. Наш «кадиллак» с плавной неспешностью катил в спокойном, втором справа ряду, словно расталкивая — одним своим монументальным видом — стаи по-воробьиному шустрых попутных «Жигулей», и, должно быть, напоминал линкор в окружении папуасских джонок.

— Слишком плотное общение с коллегами по похоронному цеху скверно сказывается на душевном самочувствии, — заметил я, косясь на Люку, которая продолжала пребывать в прежнем, густо сумрачном настроении.

— Да нет, это как раз не скучно, — вяло отозвалась она. — Иной раз просто обхохочешься.

— А что тогда?

— Да так… Вышла сегодня прогуляться и на центральной площади наткнулась на школьную подружку. — Она надолго отдалась созерцанию своих ногтей. — Едва узнала в этой толсторожей бабище с заплывшими жиром глазами хрупкую девочку с косичками. Хм, надо же… Мы сидели за одной партой. Помнится, она писала стихи. Глупые, конечно, детские — что-то про рассветы, звезды в ночном небе, про любовь. Но все-таки.

— И что теперь? — спросил я, не отрывая взгляда от дороги. — Ее приняли в Союз писателей?

— Она торгует на улице хот-догами.

Я не нашелся, что сказать на это. Никого из своих одноклассников я не видел со времен окончания школы, несколько групповых фотографий, где в две шеренги — одна над другой — выстроены окаменевшие в ожидании вылета из объектива птички худые стройные мальчики и девочки с невинными глазами, я куда-то затерял, и слава богу: сличение тех трогательных в своей наивности и смутной надежде на лучшее херувимоподобных образов с теперешними обличьями прежних друзей оптимизма мне вряд ли прибавило бы.

— Что с нами сделалось такое, а, Паша?

— Не знаю. Это просто жизнь. Но давай лучше оставим этот разговор до первых пары рюмок. Он слишком философичен. На трезвую голову нам эту тему не поднять.

— И то верно.

Мы плавно причалили к шлюзу перекрестка и застыли перед «зеброй», по белым клавишам которой неторопливо потекли отяжелевшие от духоты пешеходы, словно извлекая своей тяжелой поступью из уличной клавиатуры шаркающие аккорды беспросветно унылого мотива; прислушиваясь к нему, я впал в состояние ступора, и лишь требовательное вмешательство Люкиной руки, энергично подергивавшей локоть, вернуло к действительности.

— Ты что, заснул? Давно зеленый дали.

Садовое с почтительной медлительностью обтекало наш дредноут. Я глянул на Люку и сказал:

— Анна Христофоровна!

— Что? — медленно моргнула она. — Кто? Где?

— Конечно, тетя Аня! — Я включил передачу и плавно тронул с места, — Это недалеко. Минут пять ходу.

Кто ж еще, кроме нее, мог знать все про всех: она пришла в нашу школу сразу после института еще, — кажется, в те ветхозаветные времена, когда мальчикам полагалось приходить в классы в форменных гимнастерках, захлестнутых на поясе ремнями, а их бритые головы украшали фуражки; и девочки тогда были строги и непреклонны и прятали свои формы за монашески унылыми покровами глухих темных платьев с белыми передниками. Конечно, тетя Аня, — она веки вечные преподавала русский язык и литературу, была завучем, некоторое время директорствовала, впрочем, незадолго до ухода на пенсию оставила этот хлопотный пост, а заодно и свой учительский стол, перебралась в библиотеку — в пахнущий канцелярским клеем и бумажной пылью сумрак, стоявший меж высокими стеллажами, — и, видимо, доживала бы свой пенсионный век в тех сладких запахах, если б не отпала у нынешнего умного поколения детей потребность в книгах: говорят, библиотеку закрыли, а на ее место переселили компьютерный класс. Тетя Аня, конечно, она — даже в преклонном возрасте она хранила в своей поразительно ясной, прозрачной памяти все названия довольно обширного фонда, имена авторов, библиотечные шифры, но кроме этого хранила все имена и образы тех, кто в положенный срок — кажется, в восьмом и десятом классах — выстраивался в актовом зале в парадные шеренги и напряженно глядел в объектив фотокамеры.

Пристроить «кадиллак» на Садовом — дело почти безнадежное, мы свернули за перекрестком в переулок, пришвартовались неподалеку от особняка, где размещалось какое-то посольство. При въезде на обнесенную глухим каменным забором территорию торчала светло-серая сторожевая будка, обитавший в ней мент выглянул из своего укрытия, окинул нас с Люкой сонным, осоловевшим взглядом и покачнулся, уставившись на «кадиллак» с таким выражением, будто в стороне от охраняемой им вотчины посольского паркинга притормозил легкий танк.

— Это всего лишь катафалк, товарищ лейтенант, — сказал я ему. — А в нем лежит покойник. Мы сейчас вернемся, только купим букет живых цветов. Посмотрите, чтоб никто не тревожил покой усопшего.

Люка, воспользовавшись случаем, направилась в магазин пополнять запасы своего холодильника, а заодно и бара. Я вернулся к Садовому, углубился в подземный переход. Тетю Аню нашел на ее месте, возле кабинок, она неподвижно сидела на раскладном стульчике и глядела перед собой.

— Паша, — бесцветным тоном произнесла она, поднимая глаза. — Какая жара.

— Да уж, — кивнул я, присаживаясь на корточки напротив нее. — Тетя Аня, у нас в школе учился один паренек… Я его, разумеется, не помню, потому что он много старше меня. У него несколько необычная фамилия — Сухой.

— Хм, Сереженька… — слабо, одними уголками губ, улыбнулась она, в ее глазах расплылось выражение ностальгически мягкого тепла. — Чудесный мальчик, он так трогательно краснеет, если не выучит урок.

Я вдруг подумал: возможно, ее жизненные силы поддерживает именно вот эта типично учительская привычка удерживать всех прошлых мальчиков и всех прошлых девочек во времени настоящем, хотя многие ведь уже давно перебрались в прошедшее, и удерживать именно в прежних образах — прекрасных, чудесных, трогательных и наивных существ.

— М-да, он определенно мальчик с головой. И очень — я бы даже сказала маниакально — увлеченный…

— Вон как? И чем?

— Помнится, в шестом классе, — она будто не расслышала мою реплику, — мы писали стандартное сочинение на вольную, с программой прямо не связанную, тему…

— «Кем я хочу стать»? — предположил я.

— Да. И я очень хорошо помню его работу.

— А что в ней было такого примечательного?

— Да, собственно, ничего. Просто пара листков, исписанных твердым почерком. И с бездной грамматических ошибок. — Она помолчала, погрузившись в теплую материю воспоминания. — Но суть не в этом. А в том, что меня несколько озадачил его выбор.

Я прикинул про себя варианты, в стандартной обойме статусов и положений, какие могли занимать юношу в те времена. Геолог. Космонавт. Инженер. Врач. Полярник. Учитель.

— А вот и нет! — улыбнулась тетя Аня, угадав ход моих мыслей. — Знаешь, кем он хотел стать? Ни за что не догадаешься.

Мне было наплевать на то, кем он хотел. Другое дело — кем стал. Подумав об этом, я вдруг ощутил легкий толчок привычной боли в левом плече.

— Он хотел командовать праздничными салютами.

Я остолбенел и с минуту пытался сообразить, что бы этот явно выбивающийся из тривиальной обоймы выбор мог означать, наверное, мальчик был в самом деле существом самобытным.

— Ну, на этой почве у него и начались проблемы. Он вечно мастерил какие-то… — она повертела кистью у виска, подыскивая слово. — Какие-то бомбочки, что ли… Знаешь, прежде валидол продавался в маленьких металлических баночках. Так вот он начинял их чем-то взрывоопасным и взрывал на школьном дворе. Нина Валериановна, химичка, говорила, что это, скорее всего, какая-то смесь алюминиевой пыли с марганцовкой. Ну и еще что-то такое мастерил. Я его предупреждала — эти опыты могут плохо кончиться. Так оно и вышло. У нас, помнится, была комиссия из роно, проверяли наглядную агитацию. И вот они зачем-то наведались во двор, где Сережа, как на грех, экспериментировал. И что-то, конечно, в самый неподходящий момент взорвалось. Грохот стоял… — Она прикрыла глаза и покачнулась, приложив руку к груди. — Руководителю комиссии чуть плохо с сердцем не стало. Ну словом, вышел большой скандал, меня затаскали по инстанциям. И Сережу пришлось переводить в тридцатую школу — рабочей молодежи, были прежде такие школы. Ну вот. — Она поправила выбившуюся из-под светлого платка прядку. — А как его судьба дальше сложилась, я не знаю. А ты?

— Хорошо сложилась. Он в порядке. Ладно, тетя Аня, мне пора.

Поспел я в переулок в самый удачный момент, застав там, что называется, немую сцену: мент изумленно таращился на Люку, которая вместо цветов загружала в багажное отделение литровые бутылки виски с черной наклейкой и прозрачный пластиковый пакет с закусками. Низко наклонившись, она старательно устраивала рядом с роскошным гробом покупки, нисколько не обращая внимания на то, что порыв горячего сквознячного ветра приподнял ее юбку, открыв нашим взорам сочную попку во всей ее аппетитной красе.

— Покойный любил в этой жизни всего две вещи. Женщин и выпивку, — бросил я лейтенанту, минуя будку. — И мы просто обязаны отдать долг его светлой памяти.

 

3

Отдавать долг решено было у Люки, благо жила она в пяти минутах ходьбы от пряничного домика, в массивном, с еще основательной сталинской выправкой, десятиэтажном доме, фасадом выходящем на Садовое и изукрашенном поверху, над линией верхних окон, барельефами с типичными для «большого стиля» сценами вдохновенного труда: в полях, цехах и у чертежных кульманов — четкие профили плоских людей, застигнутых и остановленных неведомым мастером архитектурных излишеств в моменты их летящих порывистых движений. Все, как один, восторженно приподняв просветленные лица, глядели вдаль, словно выискивая в тех туманных далях землю за горизонтом, и, глядя на них, я подумал: если мы чего-то и добились за последнее время, так это того, что воспитали в себе привычку сумрачно глядеть себе под ноги.

Люка поволокла покупки к подъезду, я свернул за угол и дворами выплыл к заветной гавани, по которой нервно курсировало неопределенного возраста бледнолицее существо в надетом на голое тело просторном и крайне поношенном вельветовом балахоне сугубо поэтического фасона, первозданный оттенок которого определить уже не представлялось возможным, слишком коротких, открывавших жилистые щиколотки, джинсах и сандалиях на босу ногу, которые по такой жаре, наверное, и смотрелись бы уместно, если бы их носитель имел обыкновение хоть раз в год споласкивать ноги и остригать ногти. Сосредоточенно почесывая мягкую и жидковатую, неровными островками вспухающую на истощенном лице бороду, существо уставилось на меня и на удивление гулким, глубоким, поразительно объемным, неизвестно как умещающимся в цыплячьей впалой груди, голосом осведомилось:

— Вершительница скорбных дел у себя?

— Привет, Алдарионов, — ответил я, прикрывая дверь лимузина. — Если ты про Люку, то ее нет. Она скорбит в тиши уединения. Но я уполномочен представлять ее интересы. Пошли в офис… А кстати, у нас что, начался месячник творческой интеллигенции? Недавно Бэмби свидетельствовала почтение — от лица мастеров монументалистики. Теперь вот ты — от лица литературы. Выходит, все искусства в гости к нам. Не хватает разве что мастеров балета.

— Да ну их в баню, — прогудел Алдарионов. — Они все педики.

— Я где-то слышал, что среди них встречаются и женщины, — сказал я, когда мы поднялись наверх и вошли в приемную.

— Один черт, — махнул он рукой, окунул ее в висевшую на плече холстяную суму, напоминавшую безразмерный накладной карман без клапана, извлек оттуда бутылку водки и водрузил ее на стол.

— Ого, Костя! И чем ты так воодушевлен? — спросил я, поглаживая ребристый бочок «Гжелки». — Что-то удалось продать? Что именно? Частушки, анекдоты или гимн?

Костю я знаю почти с первого дня работы Хароном и не перестаю им восхищаться. Когда-то он закончил Литературный институт и с тех пор ударно трудится на литературной ниве, то есть пишет абсолютно все — стихи патетические и лирические, глубокомысленные эссе и критические дневники, частушки и анекдоты, рассказы всех возможных мастей, включая эротические, статьи и заметки в прессу, интервью с представителями бомонда, а кроме того, подхалтуривает в какой-то забавной конторе, которая создает корпоративные гимны. Разумеется, Костя участвовал и в конкурсе на лучший текст нового гимна нашей страны, но весовая его категория в сравнении с мэтрами этого монументального жанра оказалась явно легковата.

— Вот именно, — с серьезным видом кивнул он. — Гимн.

— И в честь кого? Корпорации «Юкос»? Группы компаний «Альфа»? Банка «Национальный кредит»?

— Ты просто обхохочешься! — сказал Костя, усаживаясь на стул напротив меня.

— Ну?

— В честь президента.

Это сообщение заставило оторваться от созерцания водочной наклейки.

— Что? — поперхнулся я.

— Что слышал. Президента в честь. Это прямо усраться про любовь что за история! — Он мечтательно закатил глаза и уставился в потолок. — Встретил тут как-то случайно в одной редакции чувака, он, как оказалось, пописывает всякие пасторальные песенки — ну, про родной край там, пшеничное поле, березу у околицы… Ну вот. Я ему и говорю: а слабо слабать песню про президента? Музыка твоя, слова мои. И сбацали. Мужик текст на музычку кинул, на свои бабки в студии записал. А потом кассету как-то ухитрился сунуть кому-то — то ли в Думу, то ли вообще министру социального обеспечения.

— И что президент?

— Пока не знаю, — пожал щуплыми плечами Костя, косясь на дверь в кабинет Люки. — Так что, ее не будет сегодня?

— Думаю, нет.

— А я вам новую порцию принес. — Костя извлек из сумы коленкоровую папку, разумеется тоже кошмарно потрепанную, с на честном слове держащимися тесемочными завязками.

Талант Кости настолько многогранен, что, помимо всего прочего, из-под его пера выходят еще и эпитафии, которые он время от времени притаскивает нам.

— Давай посмотрю.

— Да что ты в этом понимаешь? — как обычно, насупился он.

— Ты же знаешь, у меня есть опыт в журналистике вообще и в публикаторстве в частности. — Я выдернул из его руки папку. — В школе мне доверили выпуск стенной газеты «Костер». И потом, я ведь с рецензированием эпитафий тебя еще ни разу не подводил. Во-первых, я, будучи погруженным в контекст, лучше тебя чувствую стилистику и настроение этого жанра. А во-вторых, безошибочно ориентируюсь в Люкиных вкусах.

Я раскрыл папку, заранее зная, что в ней обнаружу: стопку отпечатанных на полуслепой машинке листов, в верхнем правом углу которых проставлено имя автора (даже если творение состоит из одной единственной строки), а в левом нижнем — паспортные данные создателя текста, адрес, номер пенсионной книжки и прочие реквизиты. Уже не в первый раз рецензируя творения Алдарионова, я действовал по накатанной схеме, то есть бегло просмотрел всю пачку, раскладывая листки по отдельным стопкам: всего их, как правило, набирается шесть.

В первой оседают тексты, созданные Костей в порыве сердобольного к себе отношения: как правило, они представляют собой обращение безутешных родственников к усопшему. Вторые отстраненно философичны — они Косте удаются совсем неплохо. Третьи написаны под настроение сугубо лирическое. Четвертые есть слово, вымолвленное в простоте, — и, как всякое такое слово, оно тоже, как правило, удачно. Пятое — обращение к Создателю. И шестое — ни в какие ворота не лезет.

— С чего начнем? — спросил я, опуская ладонь на стопку с воображаемым грифом «Ни в какие ворота». — С грустного?

— Да что ты понимаешь… — на всякий случай обреченно пробормотал Костя, приготовившись слушать приговор.

— Ну, поехали, — сказал я, извлекая из пачки лист, и, держа его — согласно поэтической манере читать стихи — в парящей несколько на отлете руке, продекламировал:

Не высказать горе,

Не выплакать слез,

Навеки ты радость

Из дома унес.

— Костя, я ничего не имею против смысла этого творения, — заметил я после паузы. — Но ритмическим строем оно мне поразительно напоминает жанр частушек. Или вот еще:

Ты спишь, а мы живем,

Ты жди, а мы придем…

— При чем тут частушки?! — взбеленился Алдарионов. — У частушек совсем иной мелодический строй. Вот послушай; — Он откашлялся и тягуче пропел:

Вот упал метеорит,

А под ним еврей лежит.

Это что же за напасть?..

Камню некуда упасть!

— Ну ладно, — согласно кивнул я. — Убедил. Пошли дальше.

Проходящий, остановись,

Обо мне, грешном, помолись.

Я был, как ты,

Ты будешь, как я.

— Это слишком рискованное откровение, — прокомментировал я. — Надо же быть полным идиотом, чтобы остановиться у памятника с таким текстом. Да еще помолиться. Я понимаю, конечно, философскую подоплеку — мол, все там будем! — однако высказана она слишком в лоб: «будешь, как я…» Тебе случалось видеть труп после того, как он полежит в земле?

— Да, — кивнул Алдарионов. — Ты прав, пожалуй. Давай выпьем. — Он свернул «Гжелке» синюю ее головку, налил в стаканы. Мы выпили, Костя выдохнул в меня винные пары: — Давай, мордуй меня дальше, сатрап.

Я не понял, при чем тут сатрап, но продолжил экзекуцию:

— Этот текст явно навеян лирическим настроением. Но сделан он крайне косолапо, вот послушай сам:

Как линь желает к потокам воды,

Так желает душа моя к тебе.

— При чем тут линь? И почему не сом, скажем? Сом — даже чисто внешне — это куда более печальная рыба, нежели линь. И потом, что такое «потоки воды»? Сказал бы проще — река. И вообще придал бы этому простому мотиву аллегорический смысл.

— Какой?

— Река жизни, какой…

— Рекой жизни? — недоверчиво переспросил Алдарионов.

— А почему бы и нет? Кстати, развивая эту аллюзию, в моем, например, статусе можно различить черты Харона. Хотя это, конечно, выпендреж, рисовка и не более, чем беспомощные игры плоского, недалекого ума.

— Твоя взяла, — согласился Костя. — Проехали. Дальше.

— Поехали, — согласился я, беря новый лист.

Не будет уже солнце служить тебе светом

Дневным, и сиянье луны светить тебе.

Но Господь будет тебе вечным светом,

И Бог твой — славою твоею.

— Начнем с того, что «сиянье» светить не может. Светить может источник света — луна в данном случае. И вообще тут перебор со светом, согласись.

— Это спорный тезис, — мотнул головой Костя. — Но я подумаю. Давай выпьем.

Мы выпили и перешли к сердобольному разделу.

Вы жизнь нам в этом мире дали,

В другом покой вы обрели,

Ушли, оставив след печали,

Порывы скорби и тоски.

— Это, Костя, очень душевно в целом, за исключением последней строчки.

— А что в ней такого? — нахмурился он, настороженно теребя один из кустиков своей бороды.

— Скорбь есть чувство покойное, монотонное и меланхоличное, если хочешь. Равно как и тоска. Ему порывы не свойственны.

— Может, сказать — припадки скорби и тоски? — осторожно предположил Алдарионов.

— Нет, — решительно возразил я. — Тут возникают аналогии с апоплексией. Ты лучше подумай.

— О'кей, — кивнул он. — Давай по маленькой.

— Давай. — Мы махнули по маленькой и разом продекламировали всю сердобольную обойму:

Ангел родной

Прости, виновата,

Что не была в час смерти

Рядом с тобой.

Ушла ты от нас очень рано,

Скорбим и помним мы любя,

Родная бабушка и мама,

Нам жить так трудно без тебя.

Тебя, как собственное сердце,

Нельзя забыть и заменить.

Любящие тебя…

Ты не вернешься, не оглянешься,

Не станешь мудрым и седым,

Ты в нашей памяти останешься

Всегда живым и молодым.

Мы сожалеем, плачем и скорбим,

Что ты остался вечно молодым.

Живой тебя представить так легко,

Но в смерть твою поверить невозможно.

Горем сердце мое

Твоя смерть обожгла.

Без тебя мне мир

И мирские дела.

Я сделал паузу, перебирая листки, и отрицательно мотнул головой в ответ на Костин безмолвный намек — он приподнял бутылку и вопросительно уставился на меня.

— Нет, еще не время. По части следующих слезных творений есть кое-какие замечания. Вот послушай:

Ушел от нас ты очень рано,

Никто не смог тебя спасти.

Навеки в нашем сердце рана.

Пока мы живы, с нами ты.

— Нормально, — оценил Костя, проговорив эпитафию про себя.

— В целом да, но рифма хромает. «Спасти — ты» — это режет слух. Немного неуклюже, согласись. Теперь далее…

Тебя познать не в нашей власти,

И скорби нет конца,

Безмерна боль, что рвет на части

Осиротевшие сердца.

— Кого познать? Если усопшего, то он не нуждается ни в каком познавании — тем более безутешными родственниками. Другое дело, если местоимение «тебя» обращено к Господу. Но тогда возникает смысловая невнятица. Подумай. — Я выдернул из стопки очередной лист. — А вот это мне нравится.

Ты, память счастья,

Что умчалась прочь.

— Хорошо, да? — облегченно выдохнул Костя.

— Просто классно. Но тут есть нюанс, связанный со знаками препинания. После «ты» лучше поставить тире.

Он вытянул лист из моей руки и некоторое время тупо смотрел в текст. Потом кивнул:

— Верно. Что еще?

— С лирикой почти все. Вот разве что это осталось:

Из сердца все на свете лица

Не выжгут твоего лица,

— А что, по-моему, сильно, — заметил Костя.

— В том-то и дело, что слишком сильно сказано. Весомо, грубо, зримо. Но эпитафия — это жанр скорее мягкий, он избегает сильных эпитетов. Выжигать лицо из сердца — это слишком агрессивный образ… Что мы привыкли выжигать? Скверну — каленым железом, так? Клеймо, тавро — когда надо пометить свою корову или какую-то еще скотину. Словом, тут возникает слишком рискованный ассоциативный ряд.

— Выпьем, — подвел итог Алдарионов.

Я подумал о том, что невзначай преступил основную заповедь Харона — не пить на работе, но, с другой стороны, грести сегодня не было надобности, поэтому мы выпили и перешли к философскому разделу.

— Все, что содержится в этой стопке, — просто блеск, — сказал я и, полуприкрыв глаза, начал декламировать:

Что можно выразить словами,

Коль сердце онемело?

Земной путь краток,

Память вечна.

Благословляю все, что было,

Я лучшей доли не искал.

Не суждено мне быть, как прежде.

В любви и радости дожить свой век.

Здесь та любовь, что правду подарила,

Здесь та печаль, что мудрость принесла.

— А вот это просто гениально, — сказал я, добираясь до последнего листа.

Не надо надписей для камня моего.

Пишите просто здесь: он был, и нет его.

— Ей-богу, с человеком, который собирается лечь под такой камень, я свел бы знакомство поближе: он близок мне по духу, в его характере ощущается привкус плодотворного сарказма и здорового цинизма.

— Выпьем, — предложил Алдарионов.

— Нет, давай перед этим пройдемся по лирике.

— Давай, — тяжело вздохнул Костя.

Лирических творений было всего три.

На холодный камень сей

Воззри, всяк человек,

И представь в уме своем

Быстротекущий век.

Познай, что и твоих настанет

Дней конец.

Спеши сплести из добрых

Дел венец.

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть.

И равнодушная природа

Красою вечною сиять

Тише, листья, не шумите,

Моего друга не будите,

С жизнью покончен вопрос…

Больше не будет ни горя ни слез.

Прочитав последнюю эпитафию, я поймал себя на ошибке — ее конечно же следовало отправить в раздел «Ни в какие ворота».

— Костя, — с мрачной торжественностью начал я. — Как ты мне объяснишь фразу «С жизнью покончен вопрос»?

— Выпьем, — удрученно кивнул он, следя за тем, как я отправляю лист в стопку забракованных творений.

— Самое время, — выпив, я закурил и за этим занятием бегло просмотрел все, что. относилось к слову, изреченному в простоте.

Помним, любим, скорбим.

— Воистину верно замечено: не говори красиво, говори просто. — Я затушил окурок в блюдечке под цветочным горшком и протянул Алдарионову руку: — Поздравляю!

— Вот и славно. — Хлопнув в ладоши, он потер руки и поднялся. — Мне пора. Надо заскочить домой к одной редакторше. В понедельник ей сдавать рукопись. А я ее только что собрал.

— Какую, если не секрет? — спросил я, убирая наполовину опустевшую бутылку в ящик стола.

— А-а-а, — поморщился Костя. — Так… Есть такая серия. «Крутой бульвар» называется, знаешь?

Я знал эту серию, представляющую на своих обложках роскошных стриптизерок в совершенном неглиже.

— Удачи тебе, — прощально помахал я Косте рукой, — Теперь я за нашу словесность совершенно спокоен.

В самом деле — с литературой у нас будет полный порядок до тех пор, пока живы еще творцы, способные из юдоли скорби прямиком отправиться в редакцию порнографического издания.

 

4

Разгон, полученный в ходе общения с мастером художественного слова, казалось бы, должен был вдохновить на новые подвиги, однако пить не слишком хотелось, — изредка прихлебывая из большого стакана на толстой подошве, я сидел напротив Люки на кухне, наблюдая за тем, как она со знанием дела, целеустремленно и упорно, топит минорное настроение в отливающем янтарем напитке, и все не мог отделаться от ощущения, что в ее лице зазвучал новый мотив, отсутствовавший в момент нашего расставания у подъезда, и наконец догадался, в чем его смысл и строй.

— Черт возьми, Люка, ты накрасила губы.

Она подняла на меня глаза и беспомощно улыбнулась:

— Х-м, ты заметил… — подвигала губами, то приоткрывая их, то плотно смыкая, как это делает всякая женщина, проверяя, удачно ли легла помада. — Надо ведь как-то жить, да, Паша?

— Наверное. Может, пойдем спать? Уже поздно.

— Пойдем. — Она задержала стакан в руке, подумала, мотнула головой и поставила его на стол. — Черт, и пить не хочется. Ничего не хочется. С тобой такое бывает?

— Конечно.

В спальне она торопливо скинула с себя черный мундир, потом завела руки за спину, расстегивая замок бюстгальтера, тугие бретельки его тут же расслабились, отпуская на волю большие груди, и я отвел глаза в тот момент, когда она, покачивая бедрами, начала опускать трусики — наверное, просто по привычке, осевшей во мне одним из оттенков Голубки, которая, прежде чем избавиться от этого последнего аксессуара своего интимного туалета, на мгновение замирала и, поводя кончиком языка по верхней губе, просила, чтобы ты не смотрел на нее… Странно, но это воспоминание никак и ничем не отозвалось во мне, я вернул взгляд на место — как раз в тот момент, когда Люка, согнувшись в три погибели, сдергивала со щиколотки этот бледный, льнущий, как видно, к коже аксессуар и, наконец избавившись от него, наклонялась над кроватью, взбивая подушки.

— Ничегошеньки не хочется, ничего, — тихо сказала она, не оборачиваясь.

— Мне тоже. — Я разделся, перелез через Люку, уже успевшую юркнуть под одеяло, лег, по обыкновению, справа от нее и начал дремать, дожидаясь, когда она мягким жестом призовет повернуться на левый бок, чтобы перекинуть через мое бедро ногу, однако она не шевелилась, а не мигая глядела в потолок, по которому блуждали мутноватые отголоски света, стывшего в ложе Садового кольца.

— Люка.

— Да, — отозвалась она, почти не размыкая губ. — Тут такое дело… — Я приподнялся на локте и умолк.

— Ну! — усмехнулась она. — Не уподобляйся тому коту.

— Какому коту?

— Которого нужно тянуть за яйца, чтоб он на что-то решился.

— Ну, в общем, такое дело… Словом, мне надо бы обзавестись парой счетов в хороших банках. Ты же в этих делах смыслишь… Может быть, с помощью друзей Левы, твоего мужа…

Она медленно поднялась, села, помотала головой.

— Это что-то новенькое. Ты прошвырнулся по помойкам, набрал пустых бутылок, сдал их в пункт приема стеклотары, а вырученные от этой операции деньги хочешь спрятать в офшорах?

— Да, понимаешь, тут такое дело… — Я начал было очень туманно развивать свою мысль, толком не понимая, в каком направлении собираюсь ее продвигать, однако она избавила меня от этих мук тем, что наклонилась, нависла надо мной так, что соски ее касались моей груди, и, приложив палец к моим губам, произнесла ту самую сакраментальную фразу, с которой и началось наше знакомство в день зачатия Харона. Ну разумеется: не буду ли я так любезен не вступать в половое сношение с ее мозгами, поскольку этим я сделаю ей одолжение.

Ничего другого не оставалось, как вкратце и очень эскизно изложить суть дела.

Какое-то время она лежала на боку, подперев щеку рукой, и глядела на темный квадрат иконки, висевшей в простенке между окнами, потом, словно обращаясь к невидимому в потемках лику, прошептала:

— Ты хоть примерно отдаешь себе отчет в том, чем эта твоя затея может обернуться?

— Да, — сказал я. — У меня что-то заныло плечо.

— Это к дождю?

— Нет. У меня ноет плечо только в одном случае. Когда кто-то разглядывает меня сквозь перекрестие оптического прицела.

Ну разумеется, понимал и, разумеется, отдавал себе отчет. В том, что рано или поздно — завтра или через месяц, — но кто-то из сотрудников «карманного гестапо» меня непременно достанет. И поплыву я в своем челне, раздвоившись в ипостасях гребца и пассажира, и некому будет по прибытии на место выковырять из-под моего языка медный обол. Не исключено, что, может быть, даже завтра, — ну да, ведь завтра понедельник! — товарищ Сухой и товарищ Астахов, встретившись, по обыкновению, в просторном, наполненном светом кабинете последнего, начнут прикидывать пути моего следования к другим берегам, и никому не будет ведомо, о чем они там толкуют, надежно отгородившись от мира всеми мыслимыми и немыслимыми мерами информационной безопасности, по части которых, если верить Малахову, бывший лубянский полковник большой дока.

— Ну е ж мое! — провозгласила Люка неожиданно бодрым, здоровым тоном, и в ее интонации я уловил нотки типичного для знакомой мне по прежним дням хозяйки похоронного бизнеса азарта. — Сукин ты, Паша, сын, но с тобой нескучно! Ладно, утро вечера мудренее, что-нибудь придумаем… — Она с кошачьим каким-то проворством переменила позу, уперлась мне в грудь руками, перекинула ногу через мое бедро и так застыла, забросив голову назад, начала медленно сгибать ноги в коленях, тихо охнула в момент нашего соприкосновения и плавно опустилась вниз и с этого момента воплотилась в образ какой-то буйно, но при этом весело помешанной ведьмы, отплясывающей замысловатый экстатический танец, и не унималась уже всю ночь, изобретая все новые и новые пластические формы наших слияний — за исключением той одной-единственной, что была нам обоим так хорошо знакома, но в эту безумную ночь оказавшейся по молчаливому согласию под строгим запретом.

Очнувшись от дремотного забытья, я приподнялся, поглядел на нее. Она спала в не слишком, как мне показалось, ловкой позе, откинувшись на высокую подушку, — еще не лежа, но уже и не сидя — и немо шевелила губами, слабо улыбаясь какому-то образу своего сновидения, и безмолвные ее шепоты были обращены прямо к прояснившемуся от света лику в скромной иконке.

Какое-то время я молча наблюдал за ней и вдруг начал чувствовать, как в смутном еще со сна сознании немые эти движения Люкиных губ и плоский лик какого-то святого вдруг начинают тянуться друг к другу, сближаться и наконец, слившись, переплетясь, обретают устойчивую форму простой и ясной мысли.

— А ведь это в самом деле мысль, — тихо выдохнул я.

— Что? — сонно зашевелилась рядом Люка.

— Ничего, спи.

Я вдруг подумал о скромном безмолвном растении, что в этот момент уже, видимо, распустилось на моем кухонном подоконнике и сидит там, обхватив колени руками, смотрит во двор, где кто-то беседует между собой, предположим, женщина-почтальон и один из жильцов нашего дома, она не слышит их, но видит и все понимает, потому что ей ведомо искусство чтения по губам.

 

5

Поначалу думал было взять ее с собой, но по здравом размышлении эту сомнительную мысль отверг, вспомнив, что у нас в офисе есть хорошая профессиональная камера — на тот случай, если кому-то из близких покойного придет на ум запечатлеть на пленке церемонию похорон. Прихватив на всякий случай и тяжелый штатив, я погрузил аппаратуру в багажник Люкиной «субары» и погреб в направлении храма.

Принимавший пожертвования монах стоял на своем месте у ворот — в прежней мертвой позе, как будто и не покидал свой пост с того самого дня, когда я кощунственно поинтересовался у него, как идет торговля индульгенциями.

Брат Анатолий огромной метлой ласкал каменные плиты церковного двора — с широким замахом, в тупой ритмичной монотонности деревенского косца подсекая под корень парящий низко над землей тополиный пух, жесткое охвостье метлы издавало шершавые звуки, от которых по спине побежали мурашки. Завидев меня, он оставил свои труды, утер широким рукавом рясы вспотевший лоб и улыбнулся.

— Хороший денек, — сказал я, глянув на небо, затянутое мутноватой пленкой облачности, низкой и рыхловатой, голубовато-серой и скользкой, фактурно напоминавшей верхний слой жидкой простокваши.

— Да, — кивнул Анатолий. — Хорошо. Мы все немного устали от открытого солнца.

— Хорошо, — согласился я, подумав о том, что в этом наблюдении есть немалый смысл: оконное стекло не будет сильно бликовать. — У меня к тебе одна просьба. Я был бы тебе признателен, если б ты разрешил мне побыть в твоей келье. Ну там, на втором этаже. Что узким окном выходит в соседний дворик.

Он удивленно приподнял жидкие брови и потерся щекой о длинный черенок метлы, на которую опирался.

— Это в самом деле так для тебя важно?

— Более чем.

Он раздумчиво покачал головой и кивнул в сторону пристройки — пошли! Мы миновали коридор, в конце которого темнела сумрачная ниша, скрывавшая лестницу, поднялись на второй этаж, оказались в точно таком же коридоре, ослепительно белостенном. По левой его стороне, в притененных лунках глубоких ниш, темнело несколько тяжелых, окованных медными пластинами, дверей. Толкнув одну из них, брат Анатолий пригласил меня входить. Это был сумрачный, с низким сводчатым потолком, каменный каземат, обстановка которого своей аскетичностью напоминала тюремную: жесткая койка по правой стене, маленький стол, табуретка при нем — и разве что образа в углу, в приглушенно поблескивавших праздничных ризах слегка разбавляли мрачное впечатление от убогого монашеского жилища.

— Ну вот, располагайся, — сказал Анатолий. — Бог в помощь. Я пойду, у меня дела.

— Это тебе — Бог в помощь, — отозвался я, нагружая интонацией местоимение, потому что толком не знал, кого мне следовало призывать в союзники, светлоликого Всевышнего или его вечного антипода, косматого, в густой шерсти, парнокопытного, с желчной иезуитской ухмылкой на тонких губах, ведь ни в того, ни в другого не верил — точнее сказать, привык относиться к обоим с достаточной степенью равнодушия, поскольку оба находились вне растительного мироощущения, которому присуща вера исключительно в таинство действительного мига, все движения, голоса и запахи которого хороши именно тем, что происходят и присутствуют здесь и сейчас, а что за этим мигом воспоследует — дело десятое.

«В вас, Павел, угадывается мучительная раздвоенность…» — говорил в момент нашей прошлой встречи Анатолий, и он как в воду глядел: привычка жить мгновением в самом деле раздваивает, приучает воспринимать себя прошлого как существо чужое и даже чуждое и воспитывает прохладно отстраненный взгляд на себя и обыкновение обращаться к себе как к постороннему, на «ты».

— Я догадывался, Павел, что вы закоренелый язычник, — скорбно произнес Анатолий, уловив в моих глазах настроение кощунственной смуты. — Но Господь милостив.

Он тихо прикрыл дверь, и я тут же занялся делом, штатив с камерой установил ближе к двери, с тем расчетом, чтобы аппаратура растворялась в сумрачных глубинах каземата и была незаметна при взгляде извне, заглянул в видоискатель, настроил трансфакатор, увидел прямо перед глазами круглую, обтянутую кожей пупочку и лишь спустя некоторое время догадался, что в поле притяжения телевика оказался одни из элементов обшивки кожаного дивана, стоявшего по левую руку от входа в кабинет Астахова. Я повел камеру вправо. Показалась рука, запястье которой было окольцовано золотым браслетом часов, внешне скромных, но, видимо, очень дорогих. Тускло блеснул перламутр запонки. Рука двинулась наверх, исчезая из поля зрения. Направив объектив ей вдогонку, я увидел, как палец поглаживает уголок тонкого рта, форма которого была мне знакома: стало быть, хозяин кабинета был на месте. Увеличение такого масштаба мне было ни к чему, поэтому я подстроил трансфакатор с тем расчетом, чтобы расширить пространство кадра, захватывая весь диван целиком.

Астахов сидел, закинув ногу на ногу, потом глянул на часы и, повернув лицо в сторону двери, что-то произнес. Вошел Сухой, прошелся по кабинету, заложив руки за спину, уселся справа от Астахова и начал произносить какую-то пространную реплику. Я включил камеру и с этого момента уже не отрывал глаза от видоискателя, стараясь ловить в объектив движения их немых губ, жесты, оттенки мимических рисунков, проступающие в их лицах, — палитра этих рисунков была не слишком разнообразной, за исключением одного момента. В ответ на какой-то вопрос собеседника Астахов некоторое время скорбно молчал, опустив глаза и поглаживая уголки рта, как будто собираясь с духом, потом с тяжелым вздохом что-то произнес, а Сухой покачнулся, словно реплика Астахова пробила его грудь навылет, откинулся ни спинку дивана, потеряв дыхание, лицо его побелело, сделавшись совершенно неподвижным и мертвым, и мне показалось, что чья-то прозрачная невидимая ладонь проводит по его лицу, опуская веки.

Он пребывал в призрачном загробном мире никак не меньше полутора-двух минут, потом дрогнули сухие веки, приподнялись, открывая глаза, в которых прежнее — слегка насмешливое, утепленное иронией — выражение сменилось каким-то совершенно новым, антарктически прохладным, как будто зеницы его только что окунулись в полынью и, выплыв на поверхность, подернулись слюдой тонкого ледка. Он поднялся с дивана, подошел к окну и пошевелил все еще мертвыми губами.

Астахов кивнул.

Сухой опять слабо двинул губами, сложив их в формы только что изреченной фразы, поднял взгляд, некоторое время молчал и, глядя, как мне померещилось, мне прямо в глаза, отчетливо и жестко артикулируя, произнес что-то такое, отчего у меня очень внятно и мучительно заныло в плече.

Потом он вернулся на место, уселся рядом с Астаховым. Они продолжили разговор и вели его еще в течение минут десяти, наконец Сухой зябко повел плечами, перекрестил кабинет медленным взглядом, поднялся, сухо кивнул хозяину офиса и удалился, а тот, сокрушенно покачав головой, произнес короткую фразу, смысл которой мне слишком хорошо был знаком, потому что она частенько вспухала на губах Люки — в том случае, когда ей приходило на ум сделать мне дружеский комплимент:

— Сукин сын!

Я выключил камеру, снял ее с штатива, покинул каземат, спустился на первый этаж, где блуждали сладковатые запахи свежеструганого дерева, — потому, должно быть, что дверь мастерской была приоткрыта. Анатолий возился у столярного верстака, глянул на меня через плечо и кивнул.

— Спасибо, ты меня очень выручил.

Он ничего не ответил, загнал деревянную планку в столярные тиски и взялся за рубанок. Я присел на табуретку, выглянул через узкое окно во двор и на мгновение потерял дыхание, потому что через ворота в этот момент медленно проплывал тяжелый бронированный «линкольн».

Тем вечером у прудов, над которыми распускались небесные цветы фейерверков, на аллее было уже темно, но я узнал автомобиль, это был тот самый «линкольн», что притормозил тогда на аллее неподалеку от моей лавочки и черной субмариной темнел на приколе до тех пор, пока последний цветок не увял в черном небе. Плавно открылись передние дверки, на камень церковного двора ступили два подтянутых молодых человека в черных костюмах, осмотрелись, прошлись туда-сюда, перебросились быстрыми взглядами и кивнули друг другу. Один из них открыл заднюю правую дверь, обитатель сумрачного салона медленно выбрался из машины, поднял голову, истово, с чувством, перекрестился и направился в обществе молодых людей к парадным воротам храма.

Мой взгляд упал на простой карандаш, лежавший на краю верстака. Я повертел головой, выискивая клочок бумаги, ничего похожего не нашел, поэтому взял с подоконника книгу в плотной коричневой полиэтиленовой обложке — ту самую, наверное, что Анатолий читал, когда мы виделись с ним здесь в последний раз, определенно ту, потому что из торца ее торчала высохшая травинка, заложенная в том месте, где он оборвал чтение.

— У меня скверная память на цифры… — Я вопросительно глянул на Анатолия, и тот пожал плечами.

Расценив жест как знак согласия, я пустил страницы веером, записал на первой попавшейся номер машины, сунул книжку в карман куртки, — бог его знает, зачем я это сделал, скорее всего, просто машинально.

Блаженная троица тем временем приблизилась к парадному входу в храм. Подняв глаза к венчавшему вход образу, они перекрестились и вошли.

— Чудны дела твои, Господи, — сказал я, заметив, что Анатолий, поглаживая мелкозернистой шкуркой деревянную планку, глядит туда же, куда и я. — Знаешь, кто этот добрый самаритянин?

— А зачем мне знать?. — тихо сказал он. — Мы все равны перед Господом.

— Как же, как же… — саркастически отозвался я. — Этого доброго христианина зовут Сергей Ефимович Сухой. И он самая отъявленная сволочь, какую мне приходилось встречать.

— Не сквернословь вблизи храма, — тихо обронил Анатолий.

— Да полно тебе! — устало отмахнулся я. — Я просто называю вещи своими именами. Это ведь не я, а вы так склонны к эвфемизмам. Это ведь вы кропили святой водой офисы «Тибета», «МММ», «Чары» и прочих пиратских контор, пустивших миллионы людей по миру. Это вы пускали по престольным праздникам под своды Елоховки целые своры клинических безбожников в строгих костюмах во главе с их вечно пьяным кремлевским воеводой. Это ваши золотые кресты висят на бычьих шеях братков, которые, прежде чем кого-то замочить на стрелке, заглядывают в церковки, дабы истово помолиться. Это с вашего молчаливого благословения происходит что-то такое, отчего старики рыщут по помойкам, собирая пустые бутылки, потому что иначе они подохнут с голоду.

В мастерской было совсем тихо, и только шершавый голос шкурки, ласкающей дерево, нарушал покой молчания, вставшего стеной между нами.

— Вот потому-то я и не хожу в ваш храм, — тихо закончил я.

— Вы язычник, Павел, закоренелый, — прошептал, не отрываясь от работы, Анатолий. — Я уже говорил; вам.

— Наверное… И ничего в этом нет дурного.

— Да? — Он поднял на меня расплывчатый взгляд.

— Да. Потому что богословие, если разобраться, это не более чем природоведение. Или наоборот, это уж как тебе будет угодно. Оттого-то я и привык молиться в своем храме.

— И где он? — спросил Анатолий, опять берясь за рубанок.

С минуту я молчал, не зная, что ответить, потом пожал плечами:

— Харон живет у реки.

 

6

Наитием живого растения она, конечно, уловила, что именно за оттенки и запахи осадила прошлая ночь на поверхности моей кожи, должно быть еще хранящей тонкий налет любовного пота, а возможно, и расплывчатый, неотчетливый оттиск Люкиной губной помады, и потому напряглась в тот момент, когда я в прихожей поцеловал ее в теплый висок, но на удивление быстро оттаяла, все прощая, и повела за руку на кухню, к столу, на котором сально поблескивали растопившимся маслом рыжеющие — в аппетитных пятнах поджарок— тосты, и подивился про себя тому, как ей удается угадывать час моего прихода домой, чтобы поспеть с готовкой.

— Анжела не наведывалась? — спросил я, хрустя ломкой корочкой хорошо прожаренного хлеба.

Она отрицательно мотнула головой.

— Вот и хорошо.

Хорошо потому, что это означает, что видеоплеер еще стоит на своем месте, на полке под телевизором, — аппарат этот, в котором я никакой надобности не усматривал, в свое время принесла в мой дом Анжела, скромно испросив разрешения иногда смотреть кассеты, стопка которых пылится на одной из книжных полок. Прежде мне в голову не приходило полюбопытствовать, что за фильмы хранились в черных пеналах, и только теперь, заморив на кухне червячка, я присмотрелся к их корешкам. Это было полное собрание американских сочинений в паточно-сладком жанре слезоточивых мелодрам с Ричардом Тиром, Джулией Робертс и прочими голливудскими красавцами и красотками в главных ролях.

— Иди сюда, детка, садись к телевизору. — Я взглядом указал ей на кресло, и она послушно опустилась в него. — Будем смотреть кино. Мне надо знать, о чем говорят эти ребята.

Я нажал кнопку на пульте, на экране возник первый кадр — тот самый, в котором герои моего немого фильма устраиваются на диване. Некоторое время она, подавшись вперед и прищурившись, вглядывалась в экран, потом плавно покачала вспорхнувшей с колена ладонью.

— Остановить? Отмотать назад?

Утвердительно кивнув, она. удалилась на кухню, вернулась с блокнотом, устроила его на коленях, сделала на чистом листе пару быстрых, волнистых прочерков, проверяя ручку, и откинулась на спинку кресла.

— Включать?

Она опустила ресницы в знак согласия, и ее рука повисла над блокнотом.

— Может быть, ты — сама? — Я протянул ей пульт управления.

«Конечно», — сказала она губами, нажала на кнопку, уперлась взглядом в экран, начертила в блокноте несколько торопливых каракулей и тут же остановила запись.

Я ушел на кухню, потому что охоты к повторению пройденного у меня никакой не было, уселся к окну, закурил на неимением какого-то иного полезного занятия, и так просидел, медленно наполняя пепельницу окурками, довольно долго, до тех пор, пока она не опустила мне руку на плечо.

— Готово? — вздрогнул я, приходя в себя.

Она показала мне страницы блокнота, в которых летела с легким наклоном совершенно немыслимая кавалерия ее каракулей. Догадавшись, что для расшифровки этих криптографических набросков ей потребуется чистая бумага, я пошарил в ящике рабочего стола, нашел- там ученическую тетрадку, невесть с каких времен пылящуюся среди старых, подернутых меловым инеем окаменевшей пены шиковских бритвенных станков, пустых сигаретных пачек, обломков карандашей, записок с номерами каких-то давно оглохших телефонов, спичечных коробков, выдохшихся авторучек и прочего барахла.

— Подойдет?

Она кивнула, уселась за стол и, то и дело заглядывая в блокнот, принялась писать… Не желая ей мешать, я присел на кровать, наблюдая за ее работой с тыла, — она походила на прилежную школьницу, занятую муштровкой руки на уроке чистописания, и ее избыточное усердие отливалось в слишком напряженной позе, а ко всему прочему, она слегка опускала вниз правое плечо, искривляя позвоночник. Я тихо подошел, опустил ладони ей на плечи, мягко выправил ее осанку — она потерлась щекой о мою руку, подняла лицо и благодарно улыбнулась.

— Пиши-пиши.

У нее был типично женский, округлый, с вниманием к стартовым точечкам в «П», «Л» или «С», к мягкой прорисовке овалов, подвиванию чубчика над «и» кратким, плавному соединению буквенных охвостий и прочим ухищрениям. Просматривая спустя час исписанные ею тетрадные листы, я вдруг подумал о том, что настолько образцовый ее почерк есть, скорее всего, один из отголосков ее глухоты: не слыша языка, она старалась угадать его красоту в каллиграфии.

— Спасибо, детка. — Я помог ей выбраться из-за стола, подхватил на руки, пересек комнату и бережно опустил ее на кровать. — Полежи и отдохни.

«Я не устала», — возразила она глазами.

— Это тебе только так кажется. Кто-то из древних монахов, всю жизнь занятый копированием старых пергаментов, высказал дельную мысль: пером правят три пальца, но работает у переписчика все тело.

Она улыбнулась, прикрыла глаза и через минуту уже начала сладко посапывать, а я, глядя на нее, свернувшуюся уютным калачиком, вдруг испытал что-то вроде чувства раскаяния, угадав в этом ее стремительном отходе ко сну в самом деле нешуточную усталость: должно быть, она, сидя на подоконнике в кухне, так и не сложила свои лепестки с уходом солнечного света, а ночь напролет сторожила взглядом темный двор, дожидаясь, когда я вернусь домой. И еще я подумал, что больше всего на свете мне сейчас хочется тихо раздеться, потом осторожно раздеть ее и лечь рядом.

Но вместо этого я уселся в кресло перед телевизором, взял в руки исписанную ею тетрадку, включил плеер и принялся озвучивать немое кино.

 

7

— Нельзя ли было обойтись с ними поаккуратней? — спросил Сухой. — Аркаша, если верить данным аудиторской проверки, унес изрядно. Выходит, с собой в могилу унес?

— Да мы и не думали предпринимать в отношении их резких телодвижений, — слегка смутившись, ответил Астахов. — Это Валерия во всем виновата. Она была за рулем. И, судя по всему, задергалась, когда почуяла за собой хвост.

— А кстати, как вы их вычислили? Насколько я понимаю, они, когда жареным запахло, легли на дно. Твои ребята, если я не ошибаюсь, сбились с ног, пытаясь их найти. И все безрезультатно. Аркашки ни дома не было, насколько я понимаю, ни в его загородных особняках. Пропал человек…

— Теперь мы знаем, где он отсиживался.

— Теперь поздно, — жестко бросил Сухой, но Астахов на этот выпад никак не отреагировал.

— Это старая квартира в районе Чистых прудов. Ее год назад на подставное лицо сняла Валерия, как удалось выяснить. Выглядит этот запасной аэродром чем-то средним между хлевом и коммуналкой советских времен. Никогда б не подумал, что они могут выбрать для прикрытия такое задрипанное жилье… Единственное более или менее приличное место там — это спальня.

Вот тут наши вкусы сходятся, подумал я, спальня в квартире на Чистых прудах в самом деле вполне комильфо. Наверное, Аркадий Евсеевич, дожидаясь на запасном аэродроме вестей от Мальвины, целыми днями лежал на огромной кровати и любовался своим отражением в зеркальном потолке.

— А она? — спросил Сухой.

Астахов пожал плечами: мало ли…

Мне показалось странным, что солидная охранная контора не удосужилась отследить ее по мобильнику, ну да теперь это не важно.

— Так как вы их засекли? — прищурился Сухой.

— Да очень просто. Пост автоинспекции в районе Кольцевой. У гаишника была ориентировка на их машину.

— Они что, имели глупость пуститься в бега на своей машине?

— Да, наверное, что-то стряслось такое, что они решили немедленно рвать когти. А другой машины, кроме «опеля» Аркадия, под рукой не оказалось. Глупо, конечно… Ну вот. Гаишник, опознав тачку, притормозил их под каким-то благовидным предлогом, тут же отзвонил мне,

— Из любезности?

— Вы же знаете, я с прежних времен: сохранил массу связей — и в ГИБДД в том числе… Ну вот. Наши джипы быстренько подкатили на место, И повели их. Когда стало ясно, что они ломятся в Шереметьево, пришлось принимать меры, вы же понимаете. Ребята начали их потихоньку поджимать в правый ряд, чтобы со временем стопорнуть. Тихо, мирно и культурно. Но Валерия, почуяв, что к чему, так дернулась влево и придавила газ, что просто улетела на встречную полосу. А там — трейлер… У них при лобовом столкновении на такой скорости не было ни единого шанса. Хоронить их придется в закрытых гробах.

Типа «Консул» или «Дипломат», — машинально подумал я.

— Ладно, мир их праху, — вздохнул Сухой. — Бизнес есть бизнес. В нём без потерь не обходится. Выходит, концы в воду?

— Ну, не совсем… Есть одна ниточка, Я же говорил вам, что Лера как-то обращалась ко мне со странной просьбой.

— И ты тут же пошел ей навстречу.

— Разумеется. Аркадий, насколько я понимаю, был второй человек в вашем холдинге и ваша правая рука. А я, как вы знаете, человек службы, так что представления о субординации давно впитались мне в кровь. Разумеется, я не мог отказать жене вашего заместителя в ее просьбе.

— Я что-то запамятовал. О чем там, бишь, шла речь?

— Она просила свести ее с пареньком, бывшим десантником. Ну, мы с ним встретились в одной уличной пивнушке, немного поболтали, я — будто бы по рассеянности — оставил на столе портмоне. И он пришел сюда вернуть кошелек. А там уж Валерия его прихватила.

— Она всегда была слаба на передок. Кстати, она именно поэтому вечно меняет свои обличья? То она пепельная блондинка с голубыми глазами. То брюнетка с короткой стрижкой… То рыжая и зеленоглазая. На кой черт ей это надо? Она что, для каждого своего мужика находит свежий образ?

— Возможно. Паренька, о котором я говорил, она свинтила в своем исконном обличье. Наверное, у нее неплохой вкус — парень оказался профессионалом. Вырубил троих наших, когда они отрабатывали один Леркин след.

— Ты не мог бы обходиться без чекистской терминологии? Какой, к черту, след? При чем здесь след?

— Видите ли, я ведь в материалы аудиторской проверки заглянул еще до того, как они легли на ваш стол. Ну и подумал, что не грех присмотреть за этой сладкой парочкой. Хотя бы для начала обратить внимание на состояние их банковских счетов. И оказалось, что один из счетов Аркадия вдруг облегчился на двадцать тысяч.

— Ну, это ж мелочи, — пожал плечами Сухой.

— Да не скажите. Особенно если учесть, что деньги эти обратились в наличность.

— М-да? — раздумчиво протянул Сухой. — И зачем ей могла понадобиться такая сумма?

— Чтобы сделать заказ.

— Заказ? — нахмурился Сухой. — Она что, позвонила в Африку и заказала там натуральный слоновий член, потому что простой человеческий ее уже не удовлетворяет?

— Она заказала похороны по высшему разряду.

Тут возникла пауза — очень долгая.

— Не понял, — мотнул головой Сухой.

— Я тоже не понял поначалу. Но теперь кое-что начинаю сечь. Этот парень… — Астахов прикрыл глаза. — Если его отмыть, постричь, побрить, ну и вообще привести в порядок… И немного поработать с его физиономией…

— Ну что ты заладил — если, если! Если парня отмыть, он сможет позировать для рекламных постеров?

— Он начнет заметно походить на Аркадия…

Опять долгая пауза.

— Ага. Значит, выходит так, — покивал головой Сухой. — Парня мочат. Кладут в гроб вместо Аркашки. Его баба устраивает пышные похороны. И впадает в неутешный траур. И едет куда-нибудь на маленький тропический островок подлечить нервы. А друг Аркадий там ее уже поджидает.

— Похоже на то.

— Черт, я недооценивал Аркашку. Жаль его. Неужто в нашей стране люди по определению не могут не воровать?

— Выходит, нет.

— Но я же не ворую, — смутился Сухой. — Ну… Разумеется… Теперь это, слава богу, называется делать солидный бизнес. На вполне законных основаниях. Как все люди моего уровня… Но ты говорил про этого парня. Вы его нашли?

— Нет. Но я тут переговорил со своими людьми. Кто-то ведь наверняка что-то видел, слышал обрывки разговоров… Словом, мне удалось выяснить, что шлепнуть парня в одном кабаке должен был Король.

Сухой искренне, как мне показалось, изумился.

— Черт, это ведь твоя креатура. И один из твоих лучших ребят — столько лет в нашей команде… Как он оказался замешан в Леркины дела?

— Да как! А вы не догадываетесь? Он вообще-то к ней уже давно неровно дышал. А вы Лерку знаете. Ну, затащила мужика в постель, то да се… И попросила оказать маленькую услугу. Тот не смог ей отказать. Взял наших ребят для прикрытия. Ну мало ли… Однако у него ничего не вышло. Настолько ничего не вышло, что теперь он сам лежит в морге.

— А те ребята из прикрытия?

— Он их тоже вырубил. Одному нос сломал.

— Слушай, а этот твой парнишка из пивной — достойный кадр. Он мне положительно нравится. Но если он такой хороший, то почему он шляется по городу, мочит всех подряд, вместо того чтобы работать в твоем агентстве?

Астахов, погруженный в свои мысли, казалось, пропустил эту реплику мимо ушей. Задумчиво поглаживая уголки рта, он пробормотал:

— Чудно… Этот парень, можно сказать, был у меня в руках.

— Отчего же ты его не придержал?

— Ну, вообще-то это были не совсем мои руки…

Сухой, нахмурившись, тряхнул головой.

— Нелепая случайность, — пояснил Астахов. — Парень ночью что-то не поделил на улице с патрульными ментами, и его заперли в кутузку. А там в это время был один деятель, который мне очень обязан: я помог ему в свое время перебраться на Петровку…Ну и с тех пор он оказывает мне кое-какие услуги.

«Паркетный мент», — догадался я.

— И что? — спросил Сухой после напряженной паузы.

— Да что! — усмехнулся Астахов. — Отметелили его до полусмерти и бросили на дороге. Расчет в принципе верный… Там, насколько я понял, глухой поворот. Да плюс темень. Кто-то из поддавших водителей неминуемо налетел бы на него впотьмах. Вот и все — несчастный случай на дороге.

— И что? — сквозь зубы повторил Сухой.

— А ничего. Он пропал. Никаких происшествий на этом участке дороги зарегистрировано не было — я проверял. Я, собственно, случайно об этом инциденте узнал. Мой человек обмолвился на другой день вскользь, между делом. Его в общении с нашим бойцом напрягло маленькое обстоятельство. И он решил проявить инициативу.

— Что за обстоятельство?

— Он сказал, что знаком с Малаховым.

Сухой сузил глаза и немо подвигал сомкнутыми губами.

— Это как раз та заноза, что уже давно сидит в вашей заднице, — сказал Астахов. — Тот сукин сын из Управления по борьбе с экономическими преступлениями, что уже давно на вашу компанию точит зуб.

— Я же, помнится, просил тебя договориться с ним.

— Не выйдет, — сумрачно мотнул головой Астахов.

— Ерунда! — поморщился Сухой. — Что значит — не выйдет? Договориться можно всегда и с каждым в этой стране. Если не в форме единовременных пособий, то в расчете на перспективу. Ты знаешь Колмыкова? Мы вместе с ним играем в гольф в Нахабино.

— Колмыков? — прищурился Астахов. — Это та забавная история с правительственными нефтяными квотами, которые должны были отлиться в средства на реконструкцию Кремля, но почему-то не отлились? — Астахов коротко и прохладно улыбнулся. — Разумеется, знаю. И что?

— А знаешь, кто в его фирме теперь работает заместителем генерального директора? И главным консультантом — кто?

— Ну допустим… Кресло зама занимает бывший первый заместитель министра внутренних дел. А консультантом состоит бывший вице-премьер.

Сухой с холодной улыбкой покивал головой:

— Все-то ты знаешь… Но так вот, к делу. Гонорар за получение тех квот вовсе не обязательно было выплачивать в твердой валюте, просто надо уметь договариваться в расчете на перспективу. — Сухой помрачнел. — И ты хочешь меня убедить, что с простым ментом труднее договориться, чем с замом министра?

Астахов мрачно помолчал.

— Это именно тот случаи.

— Слушай… — подался вперед Сухой, доверительно опуская руку на колено Астахова. — А этот Малахов, часом, не маньяк?

— В определенном смысле — да. И у него есть на то причины.

— Ай! — досадливо отмахнулся Сухой. — Я что-то устал от ваших чекистских игр… О чем, бишь, мы толковали? Ах да, речь шла о твоем лихом парне. Ты не ответил на мой вопрос. Почему, если он так хорош, он не пристроен к делу в твоем агентстве?

Вот тут и возникла та самая пауза, на которую я обратил внимание еще в каземате Анатолия, поразившись странному замешательству, в которое впал Астахов, потом он с видимым усилием опять заговорил.

— Боюсь, наше сотрудничество с ним вам не слишком бы понравилось.

— Что? — немного напрягся Сухой. — Что ты имеешь в виду?

— Ну, я тут навел справки… Тот случай с Виктором… Когда мы нашли его в полной отключке там, в туалете института… Это ведь был он.

Я включил перемотку, минуя те минуты, в течение которых Сухой напоминал мертвеца, и возобновил дубляж, когда он с ледяными глазами подошел к окну.

— Найди его мне, слышишь, найди.

— Да, — кивнул Астахов. — Найду.

— Но только живым. Я сам с ним разберусь.

— Может, лучше нам?

— Нет. Я сам.

Я опять оборвал просмотр — на том кадре, где Сухой поднял лицо, и мне показалось, что он глядит прямо на меня и вслед за этим произносит какую-то тщательно артикулированную фразу.

В тексте этого субтитра темнела единственная на всю тетрадку помарка, точнее сказать, это был вычерк какого-то слова, смысл которого надежно укрывали плотно пригнанные штрихи, а поверх этого темного пятна было аккуратно вписано новое слово — «поимею».

«Я его поимею и высушу».

Я усмехнулся, отдав должное деликатности спящей за моей спиной девочки, у которой рука не повернулась довести до моего сведения исконную форму этого крепкого выражения, а впрочем, я прекрасно нал, как оно звучит.

— Как он смог уйти от вас тогда, несколько лет назад? — с мрачным видом осведомился Сухой.

— Он хорошо спрятался, — сказал Астахов. — В таком месте, где его никому не пришло в голову искать.

— Ну и где же? На острове Пасхи? Или в Патагонии?

— Формально — гораздо ближе. По сути — дальше.

— Кончай. Мне надоели твои загадки.

— Он спрятался в Чечне.

Снова долгая пауза.

— Найди мне его, — сказал Сухой.

— Хорошо.

— Что-то еще?

Астахов пожал плечами:

— Как будто ничего. За исключением того, что на днях юбилей нашей скромной фирмы. Я вам как-то говорил. Наверное, вам стоило бы подъехать.

— Да, — нехотя согласился Сухой. — Я вашей фирме многим обязан. А где планируется сбор?

— На одной из наших маленьких загородных баз. Будет старый костяк личного состава, человек десять, не больше… Приезжайте, отдохнем на природе, подышим воздухом. Мы для вас, кстати, сюрприз приготовили. — Астахов увел взгляд в потолок и пару раз взмахнул рукой, словно разбрасывая над головой пригоршни праздничных конфетти: — Бабах, бабах…

— Хм, фейерверк, — слабо улыбнулся Сухой, взгляд его потеплел и приобрел то странное, словно из глубин памяти вырастающее и совершенно с жесткими чертами лица не вяжущееся выражение, которое, наверное, давным-давно теплилось в глазах юноши, терпеливо смешивавшего алюминиевую крошку с марганцовкой. — Черт возьми… Знаешь ты, чем старого приятеля соблазнить.

Мальчик вырос, подумал я, но детская мечта сделаться командиром праздничных салютов до сих пор согревает, его душу,

— Вам понравится, — улыбнулся в ответ Астахов. — Мы пригласили того парня, на которого вы обратили внимание — ну там, на ВВЦ.

— Да, — кивнул Сухой. — Это большой мастер. И так удачно выбрал место для своих парковых композиций — прямо над прудами. Хорошо, заметано, я приеду.

Бог его знает, сколько времени я просидел в кресле — до тех пор, пока не поймал себя на том, что тупо пялюсь в пустой, мелко подрагивающий экран, различая в нем темные пятна прудов, в черной глади которых вспыхивали отблески огненных цветов, запущенных в небо Саней Кармильцевым.

 

8

Я не заметил, как она проснулась и распустила свои скромные бутоны навстречу солнцу, скорее просто услышал луговой запах, исходивший от ее тела, и только потом ощутил упругое давление ее маленького бюста в спину: наклонившись, она обняла меня, потерлась щекой о мое ухо, потом прикоснулась губами к мочке и слегка прикусила ее. Я вывернул лицо, посмотрел на нее. Она улыбалась, в ее глазах плутало выражение слабого намека.

— Нет, детка. Не теперь. Теперь нам надо смазать пятки дегтем и рвать отсюда когти.

Мотоцикл я подтавил в торце знакомого дома, напротив газона, обласканного тихо шевелящейся тенью Древа желаний. Астахов пообещал найти меня, и он конечно же найдет. Так что оставаться дома было небезопасно.

Отар, казалось, нисколько не удивился, когда мы возникли на его пороге, окинул медленно восходящим взглядом мою субтильную спутницу и, поправив оправу черных очков, покачал головой.

— Я к тебе вовсе не за тем, о чем ты подумал, — сказал я.

Он молча кивнул, посторонившись и открывая проход в сумрачную прихожую.

— Она поживет у тебя немного? Дня три, не больше, а?

— Конечно, — улыбнулся Отар, опуская руку на ее хрупкое плечо. — Как нас зовут?

Она съежилась и вопросительно посмотрела на меня. Я ласково погладил ее по голове — она расслабилась и улыбнулась. Отар склонил голову набок и, медленно убрав руку с ее плеча, повесил ее в воздухе, вывернув ладонью вверх, — жест выглядел вопросительно. Я легонько — утвердительно — хлопнул его по руке.

— Все нормально. Но, если хочешь ее о чем-нибудь спросить, старайся четче артикулировать. Она понимает по губам.

С минуту он молча смотрел на меня, и мне показалось, что за мраком аспидно черного стекла я угадываю смысл его взгляда. Я коротко кивнул:

— Ага, все верно. У меня возникли кое-какие проблемы. Ей в это впутываться ни к чему. Не бойся, она тебя не стеснит. Ей немного надо. Чуть-чуть солнца и влаги, вот и все.

Некоторое время он сосредоточенно глядел на мою спутницу, потом поднял руку, медленно стянул с переносицы очки, и я быстро увел взгляд в сторону, но на сетчатке остался мгновенный и четкий оттиск той странной, мучительно напряженной и мелко колышущейся субстанции, отдаленно напоминающей розоватый пельмень, которая вспухала на месте его левого глаза. Спустя какое-то время я, все еще не находя в себе сил поднять взгляд к его лицу, почувствовал, что наблюдаю за происходящим на привычный растительный манер — тактильно — рукой, все еще бессознательно поглаживавшей девочку по волосам, и в этом опосредованном — через мягкий шелк ее волос — осязательном наблюдении не улавливаю и тени неловкости или смущения, напряжения или испуга, которые должны были бы возникнуть в тот момент, когда с переносицы Отара соскользнули очки, напротив, шестым чувством — я угадывал, что именно в этот момент между ними, молча стоящими друг напротив друга, возникло очень внятное, ощущаемое поверхностью кожи поле сокровенного взаимопонимания. Собравшись с силами, я перебросил быстрый взгляд с девочки на Отара и обратно, — оба они слабо улыбались, казалось не находя друг в друге ни малейшего изъяна, или, скорее, находя этот изъян ничем из нормы не выбивающимся, а потом она плавно выскользнула из-под моей руки и протянула Отару узкую ладошку в знак приветствия и дружеского расположения, а мой старый друг медленно и с оттенком церемониального изящества начал склоняться к ее руке и наконец коснулся ее губами.

— Ты с ним поострожней, — сказал я, тронув ее за локоть. — Он профессиональный сердцеед.

Она тихо рассмеялась и мотнула головой.

— Не веришь? Пошли. Я покажу тебе Древо его желаний.

Миновав коридор, мы зашли в спальню, где царил рыжеватый сумрак, я отдернул глухую плотную гардину, открывая путь ослепительному солнечному свету, она, плотно сощурившись, приблизилась к подоконнику, выглянула на улицу, Недоуменно моргнула, и в лице ее возникло выражение тревоги. Я проследил ее взгляд. Слева от газона в тесном русле пешеходной дорожки стоял бело-голубой милицейский «форд». Рослый мент, затянутый в бронежилет, прохаживался вокруг «Урала» с таким видом, будто осматривал редкий музейный экспонат, потом он присел напротив номерного знака. Сосредоточенно покусывая губу, он некоторое время рассматривал собственные ногти, с усмешкой кивнул в знак того, что настиг какую-то смутную мысль, блуждавшую в его голове, сдернул с ремня черный пенал раций.

— Что он говорит? — прошептал я.

Она пожала плечами — должно быть, не успела считать с его губ смысл коротких фраз — и глянула виновато.

— Ничего. — Я ласково потрепал ее по щеке. — В сущности, и так все ясно. За исключением того, как я буду расплачиваться с Майком за мотоцикл.

О том, чтобы приближаться к нему, не могло быть и речи. Астахов обещание держал, он почти нашел меня, хотя я не вполне понимал, как это ему удалось. Ну да мало ли — школа за его плечами хорошая. На Майка грешить не приходилось: в списке тех, кого он собирался иметь самым циничным способом, менты значились первым номером. Даже если бы они наведались в его берлогу, добиться от Майка им ничего бы не удалось. Анжела? Тоже вряд ли. Десять лет на улице кое-чему да учат. Я осторожно подвинул гардину на место — спальня погрузилась в полумрак, — опустился на кровать, подвинул к себе стоящий на тумбочке телефон, набрал номер Люкиного мобильника. По счастью, она не забыла свою сумочку на рабочем столе.

— Ты в офисе? — спросил я, как только в трубке раздался ее голос.

— Нет. — Она саркастически цыкнула зубом. — Я в театре Моссовета на концерте Горана Бреговича: по долгу службы пришлось посетить это шоу.

Я молча кивнул — как же, как же! — модный по теперешним временам маэстро на днях привез в Москву свой широко известный коллектив, на выступление которого личный состав нашего пряничного домика вполне мог прибыть в полном составе, потому что именовался он «Оркестром похоронной и свадебной музыки». Те, кому удалось побывать на концертах, утверждали, что симбиоз похоронных и свадебных мотивов — это нечто.

— Люка, я серьезно.

Она помолчала.

— Ну в офисе я… А ты опять влип в какое-нибудь дерьмо?

— Что-то вроде этого. Ты не знаешь, та роскошная домовина, которую мы возили на выставку достижений похоронного хозяйства, все еще в кузове нашего линкора?

— Ну а где ей быть? Ты же, сукин сын, не выгрузил ее.

— Ну извини, так уж вышло. Сначала меня отвлек наш мастер художественного слова со своими эпитафиями. Потом я заторопился к тебе домой: пить в одиночку вредно для психики. Потом…

— Я знаю, что было потом, — оборвала меня она. — Ладно. Сделай одолжение, прекрати…

Ну разумеется, я должен был прекратить покушаться — тем самым заветным способом — на ее целомудренные мозги.

— Хорошо, — согласился я. — Тогда маленькая просьба. Ты не могла бы встать к штурвалу и привести наш крейсер в одно уютное место?

Я сообщил ей координаты, рассказал, как лучше заехать во двор, развернуться, подать «кадиллак» задом к парадному, а потом разблокировать двери. Люка запустила в пространство телефонного эфира настолько аппетитную и пространную реплику, что мне с трудом удалось за витиеватыми переплетениями ее сквернословии разобрать, что она, твою мать, скоро будет, мать твою, на месте, трали-вали-кошки-срали, через час, ешь твою двадцать.

Я опустил трубку на аппарат, помолчал, глядя перед собой.

— Коньяк? — с пониманием осведомился Отар. — У меня остался тот— с прежней нашей встречи.

— Да нет, — покачал я головой. — Для такого случая положена водка.

— Водка — в такую жару? — спросил Отар.

— Что поделать, таков обычай. Кстати, у тебя в кухонном шкафу или холодильнике, часом, на завалялась плошка с кутьей?

— Часом, нет… — протянул он, опускаясь рядом со мной на кровать, и тихо спросил: — В чем дело?

— Да так… — болезненно поморщился я. — Плечо ноет. Оттого, наверное, что за твоим домом уже, скорее всего, приглядывают малоприметные ребята. Сидят в машине. Или просто фланируют по двору, зыркая на подъезды… И ждут, когда появится мотоциклист, бросивший своего железного коня вон там, неподалеку от Древа желаний. Но мне надо по-тихому выбраться отсюда.

— Как? Если они приглядывают за подъездами?

— Да как… В гробу.

На кухне мы быстро соорудили нехитрую закуску, разлили водку по рюмкам. Одну я оставил в сторону, накрыв ее кусочком черного хлеба.

— Что ж, выпьем, — тяжело вздохнул я. — Покойный был большим грешником, но именно за это все мы его и любили.

Когда спустя час явилась Люка, мы с Отаром были уже изрядно подшофе. Василек, приличия ради поучаствовав в первой стадии поминок, перебралась на свое излюбленное место и, усевшись на подоконник, обхватив колени руками, тускло глядела во внутренний двор. Я объяснил Люке ситуацию. Против моих ожиданий она отозвалась на затею с вывозом моего тела в гробу с энтузиазмом и даже в порыве какого-то лихорадочного возбуждения согласилась махнуть рюмку.

— Сукин ты сын, — коротким кивком в мою сторону и легким покачиванием руки с рюмкой обозначила она адресата траурного тоста, выпила, поморщилась, тряхнула головой и только теперь, как мне показалось, заметила девочку на подоконнике.

С минуту они молча глядели друг на друга. Наконец губы Люки тронула уже знакомая мне щемящая улыбка: должно быть, она все поняла. Кивнув девочке с каким-то не вполне внятным чувством — напутственным, как мне показалось, — она тряхнула головой и пихнула меня в плечо.

— Пошли, раб божий. Пора выходить из этого уютного дома вперед ногами. А, черт! Я забыла твои белые тапочки.

Я и без них управился. Люка задом подала катафалк почти вплотную к распахнутой двери парадного, так что мне никакого труда не составило быстро прошмыгнуть в салон. Она тут же заблокировала двери и плавно отчалила. Откинув крышку роскошной домовины, я улегся в обтянутое белым атласом, поразительно мягкое и удобное ложе гроба, опустил крышку и сразу почувствовал прохладное дыхание обеспечивающего комфортный микроклимат кондиционера, которое так удачно вплеталось в строй тихой мелодии, льющейся неизвестно откуда, из потайных каких-то динамиков, смутно знакомой. Прислушавшись, я опознал этот напряженный и в то же время щемящий мотив — протяжная до бесконечности, волнистая и тревожно вздрагивающая на взлетах тема Энио Морриконе из фильма «Профессионал» — и испытал мягкий прилив счастья, потому что впервые в жизни не было нужды рвать в кровь ладони о жесткое древко весла, напрягать мускулы, подталкивая челн против течения, — он сам по себе тихонько плыл вперед.

 

9

Два дня, проведенные, в подвале нашего офиса, куда Люка распорядилась поместить мой временный дом, прошли как в сказке: настолько комфортно я давненько себя не чувствовал и потому, стараясь не нарушать ощущения полнейшего душевного покоя, поднимался из гроба разве затем, чтобы открыть новую банку «Гессера», упаковку которого Люка предусмотрительно доставила мне тем же вечером, или на скорую руку заморить червячка, сжевав пакетик чипсов «Эстрелла», к пиву прилагавшихся. К исходу вторых суток возлежания на одре отчего-то взгрустнулось — отчего, неясно, потому что лучшей доли, чем та, которая мне так неожиданно выпала, вялая от безделья фантазия не подсказывала. Оно понятно: лежать в гробу, окутываться колыбельными звуками музыки, лакать пиво и ни о чем не думать — это ли не есть то самое простое человеческое счастье, о котором каждый из нас втайне мечтает. Природа же легкого томления, которое начинало смутно тревожить плоть, открылась в момент вечернего визита Люки, заглянувшей в подвал проведать меня. Пикантные формы ее тела под полупрозрачным платьем настолько, видимо, взбодрили мое воображение, что результат его работы красноречиво отразился в моем взгляде — особенно в тот момент, когда она уперлась руками в край домовины и зябко пошевелила плечами, отчего сиреневый дым ее платья так мягко и призывно вспух на груди, оттеняя валкое колыхание пышного бюста.

— Ага… — с пониманием произнесла она, наблюдая за тем, как я поворачиваюсь на бок, освобождая уютное пространство слева от себя, и некоторое время пребывала в нерешительности, явно туманящей взгляд ее больших, навыкате, карих глаз, однако взяла себя в руки и, сведя брови к переносице, решительно мотнула головой: — Ну нет. Эту будет уже слишком. В конце концов существует профессиональная этика… И потом… Я, собственно, зашла, чтобы предложить тебе освободить жилплощадь. Этот гроб нам понадобится на следующей неделе.

— У нас опять пристрелили какого-нибудь банкира? — Я заворочался в скользком атласном ложе.

— Да нет… Сюда ляжет несчастный цыганенок. Ну тот, который вмазал себе «золотой выстрел». Вроде вся его бесчисленная родня уже прибыла. И отец хочет, чтобы все было по высшему разряду. Бедный дядька. Он за это время постарел лет на двести.

Заготовленный вариант борьбы с томлением плоти моментально расплылся, отпрыснувшись прохладной потовой росой, вспухшей на лбу. Она права. И дело тут не в профессиональной этике.

— Ну ладно, отдыхай до завтра, — сказала Люка, тяжелым вздохом приподняв свою пышную грудь. — Я пойду. Хочу спать.

— Хорошо, — сказал я. — Спи спокойно. И пусть тебе приснится что-то хорошее.

— М-да… — грустно отозвалась она. — Почему все хорошее является нам только во сне?

— Не знаю. Такое время. Сейчас время сна. Даже когда мы бодрствуем. Гребем в похоронном челне, как я. Или делаем на этом транспорте бизнес, как ты.

Она отчего-то смутилась и, скосив взгляд в сторону, тихо и будто бы между делом спросила:

— А что это за парень? Ну, тот, к которому я приезжала на нашем авианосце за твоим телом?

«О господи, — подумал я. — Этого не может быть. Этого не может быть, потому что не может быть никогда».

— Он лучший мужик, которого я когда-либо встречал в своей жизни. Во всех отношениях.

— Во всех? — заинтересованно переспросила она.

— Я вовсе не то имел в виду, о чем ты подумала,

— Знаешь, Паша, — грустно улыбнулась она. — Я ведь тоже имела в виду вовсе не то, о чем подумал ты.

Какое-то время мы молча смотрели друг другу в глаза, и я опять подумал — с оттенком легкой ревности: этого не может быть.

— Знаешь, Паша, я ведь баба, если ты успел заметить… И как всякая баба — просто по определению — курица. В сущности, курице нужен лишь насест. Усядешься поудобней, сгребешь крылом под себя своих птенцов и греешь их своим теплом. Или хотя бы одного птенца… — Она помолчала, теребя бретельку своего платья. — Почему он носит такие жуткие очки? Он что, слепой?

— Да. На один глаз. Второй у него нормальный. И мне кажется, он его на тебя положил.

— Правда? — спросила она с той степенью наивности и неуверенности, с какой пятиклассница отзывается на приглашение мальчика проводить ее из школы домой, потом прикоснулась губами к своей ладони и сдула с нее оттиск легкого, ни к чему не обязывающего, дружеского поцелуя: — Спи, лодочник.

Я повернулся на правый бок, укладываясь поудобней, однако что-то мне мешало, упираясь в бедро. Я сел в гробу, сунул руку в карман куртки — это была книжка, на одной из страниц которой я на всякий случай записал номер бронированного «линкольна», завернувшего на церковный двор.

Книга вяло распахнулась, уронив затрепанное крыло мягкой обложки на мое запястье и открыв скромным и постным шрифтом тиснутый на пустой странице титул — «Окаянные дни», — паривший словно в невесомости в пространстве чистого листа, и оттиск этот, отслаиваясь от тонкой бумаги мутноватым дымком, походящим на тот, что вырастает тонким шатким стеблем из серого хоботка забытой в старой малахитовой пепельнице папиросы, и, причудливо извиваясь, местами густея, местами же просветляясь до состояния туманной прозрачности пристального взгляда, формировался во что-то такое, что напоминает воспринятые сквозь слой речной воды черты мучительно насупленного старческого лица. В мутноватых глазах старика стояло выражение той самой боли, которую я уже однажды испытал, стоя в открытой будке телефона-автомата на углу Лесной улицы, тупо прислушиваясь к молчанию Голубки, насквозь пропитанному ее слезами, и чувствуя, как в ткани моего одеревеневшего тела медленно входят новые крови, настоянные на клейких древесных соках…

Игры воображения настолько увлекли меня, что я с некоторым запозданием ощутил легкую щекотку в безымянном пальце, причиной которой было легкое касание высохшего травяного венчика, мучительно стремящегося — вслед за тонким побелевшим жалом травяного ствола — выскользнуть из плотной хватки туго спрессовавшихся книжных страниц.

Я качнул книгу на ладони — она распалась, вяло развалив затрепанные крылья, как поймавшая заряд кучной дроби птица, и затихла в предсмертной агонии, на том самом месте развалившись, где прервал свое чтение брат Анатолий, заложив между страниц тогда еще живую и сочную травинку, а потом с не слишком приличествующей его статусу шаманской интонацией изрек свою скорбную и невесомую, как дыхание, догадку о двух вариантах, среди которых не приходится выбирать.

Я смутно догадывался, каким смыслом это дыхание наполнено, — я начал его чувствовать уже в тот момент, когда он, оторвав ладонь от гладко отшкуренной доски, на которую должны были — со временем — лечь плавные иконописные мазки, коснулся моего лица, внимательно ощупал его, а потом безнадежно уронил руку, одним движением губ обозначив фигуру произнесенной в глубь себя фразы:

— Иного не дано. Либо так, либо эдак.

И потому сплетение литер в путаной вязи плотного текста меня не сбило с толку — я безошибочно вычленил в плотном абзаце его коренную жилу:

«Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь, Меря. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, „шаткость“, как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: „Из нас, как из дерева, — и дубина и икона“, — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев».

Я медленно провел ладонью по лицу в надежде распознать в его жестких чертах хоть какой-то смутный намек на былые прикосновения той тонкой кисти, из-под которой выходят плоские иконописные лики, но ничего не услышал в себе и не увидел и вдруг испытал чувство облегчения — возможно, потому, что, жестко покусывая все это время губу, наконец-таки прокусил ее и услышал знакомый привкус крови. Я утер рот тыльной стороной ладони, на которой остался влажный, быстро темнеющий мазок.

— Хорошо, ребята, — тихо произнес я, глядя в пространство. — А ведь у меня есть шанс отвезти на тот берег, — я слизнул языком кровавый мазок, и вкус его пришелся мне по душе — возможно, еще и потому, что перед глазами встали того же сочного оттенка огненные цветы, выпестованные умелой рукой Саши Кармильцева, падающие отголосками своих коротких, но пышных цветений в черную гладь прудов на ВВЦ и отзывающиеся смутными всполохами в черном лаке бронированного «линкольна».