Ритуальные услуги

Казаринов Василий

Глава седьмая

 

 

1

Фургон с искрящимся логотипом на борту я поджидал у поворота к промышленной зоне, в тени старого каштана, утомленного солнцем, белой цементной пылью и чадом выхлопов, изрыгаемых тяжелыми грузовиками, — густая тень его кроны, казалось, парила над обширной лужей у железных ворот какого-то густо дышащего запахами горячего металла заводика, словно опасаясь прикоснуться к поверхности мертвой воды, в которой даже мутноватый солнечный свет, пробивавшийся сквозь пыльную листву, закисал и гнил, распадаясь в радужной гамме тонкой мазутной пленки, — ночью прошел мощный гулкий ливень, и его расплесканные по колдобинам и выбоинам в асфальте визитные карточки еще не успели выцвести, на солнце, обратившись в сгустки отливающей скользким лаком грязи. Я закурил, окинул взглядом место засады, в которой поджидал Саню, подремывая в старых Люкиных «Жигулях» шестой модели: этот слегка уже тронутый тленом ржавчины рыдван без дела стоял на вечном приколе возле нашего офиса, и я им воспользовался: ключи от своей «субары» Люка мне, разумеется, не дала, а иного транспорта под рукой не было, за исключением катафального «кадиллака», габариты которого и слишком броская внешность никак не годились для той затеи, смутные контуры которой начали складываться в моей голове прошлой ночью, когда, лежа в гробу, я посасывал сочащуюся из прокушенной губы кровь, находя, что вкус ее мне нравится все больше и больше.

Место засады выбрано было с тем расчетом, что Саня, направляясь украшать праздничный пикник по случаю скромного юбилея астаховского агентства своими огненными небесными цветами, его не минует: это была единственная дорога, ведущая из промзоны в сторону окружной. Наконец фургон, в борту которого рассыпался искрящимися блестками знакомый логотип «Sky Flower», проплыл мимо. Пристроившись ему в кильватер, я покатил следом. Упустить из виду фургон было мудрено, ехал он медленно, старательно огибая выбоины в асфальте, — скорее всего, тем гремучим смесям, которыми был набит кузов, тряска была противопоказана — и даже на гладкой окружной Саня не поддался искушению придавить газ. Миновав пару развязочных виадуков, мы свернули на Ярославское шоссе. На своем тихоходном буксире Саня завез меня километров за пятьдесят от Москвы, потом свернул с трассы на узкую бетонку, убегающую, в старый лес. Я притормозил на повороте, дождавшись, пока фургон не скроется из виду, потом медленно тронулся следом, и минут через пять дорога выплеснула меня к каменным воротам поселка, монументальные опорные тумбы которых были изваяны в грешащем избыточной лепниной стиле парковой архитектуры тех пронизанных солнцем, пропитанных кумачом и орошенных звуками духового оркестра дней, когда просторные аллеи было принято украшать гипсовыми скульптурами рослых девушек, сжимающих в крепкой, как у молотобойца, руке тяжелое байдарочное весло — должно быть, дачное поселение было основано в те ветхозаветные времена и с тем расчетом, чтобы старый еловый лес надежно укрывал в своих сумрачных и сыроватых глубинах его обитателей.

С минуту я тупо глядел на эти воротные тумбы, от былой парадной торжественности которых не осталось и следа, и пытался сообразить, что бы это могло означать, — уж слишком неожиданно выросли на моем пути эти два облупившиеся рудимента давно погрузившихся на дно атлантид — и начал было подумывать о том, что, упустив Санин фургон на повороте с трассы, сбился с пути, однако по здравом размышлении эту крамольную мысль отбросил: вильнуть с бетонки было ему некуда, вот разве что в тенистую просеку, что отползала в глубь леса справа от дороги метрах в трехстах отсюда. Я сдал назад, развернулся и покатил в обратном направлении.

Судя по тому, что в глубоких ложах проселочной колеи тускло поблескивала девственная, нетронутая грязь, здесь давно никто не проезжал. Рискуя посадить машину на брюхо, я двинулся в глубь леса и вскоре уперся в маленькую полянку, на краю которой был свален относительно ровным штабелем посеревший от времени, сухой и ломкий валежник, формой и габаритами походящий на погребальный языческий костер, вспомнил наш разговор с Люкой на предмет моих роскошных похорон и прикинул про себя, что это погребальное ложе будет мне в самый раз.

Загнав «Жигули» в тыл штабеля, я двинулся дальше пешком — старый ельник принял меня за своего, и я, растворившись в его сыроватой сини, спустя минут десять пророс в тылу старой водонапорной башни, тень которой ложилась на обширную прореху в заборе, ограждавшем территорию поселка. Похоже, я оказался в дальнем его тупиковом углу, глухом и сумрачном, тяжелыми кронами стоявших вдоль узкой аллеи деревьев сраставшемся с лесом. По левой стороне аллеи тянулся глухой зеленый забор, плоский верх которого был изящно подвит спиралью колючей проволоки, а у распахнутых ворот стоял знакомый мне фургон.

Коренастый дубок, охранявший угол забора, гостеприимно предложил мне в подмогу один из своих нижних сучьев; ухватившись за него в прыжке, я повис, собираясь с силами, подтянулся настолько, чтобы в очередном рывке вверх дотянуться рукой до крепкой толстой ветви, на которой смог передохнуть и впитать корой своих черствых шершавых ладоней ровное дыхание крепкой дубовой плоти, а вслед за этим расслышать в ее глубинах мерные пульсации древесной жизни, — они быстро вошли в мою кровь и срослись с ритмом моего дыхания, потому я без труда растворился в пышной кроне дерева, наблюдая сквозь нее фрагменты обширного участка, по центру которого грелась на солнце аккуратно выбритая лужайка с декоративным прудом, искусственное происхождение которого сразу бросалось в глаза: уж слишком плавен был очерк его берега, с избыточной тщательность выстеленного разнокалиберным гладким булыжником.

Вокруг пруда разбредались несколько дачных столиков, укрытых от солнца круглыми зонтиками тентов, левее ароматно курилась жаровня барбекю и окутывала слоистым дымком массивную тележку передвижного бара, открытые полки которого были забиты множеством бутылок всех мыслимых и немыслимых форм, цветов и оттенков.

В тылу лужайки вырастало несколько не вяжущееся с общим ансамблем строение, в плавных покатых формах которого смутно угадывалась миниатюрная копия тех атлантидных концертных «ракушек», что некогда были разбросаны по паркам культуры и отдыха: полукруглая палуба крохотной эстрадки, уютно накрытая сферической крышей, под сенью которой темнели массивные ящики черных динамиков, а на переднем плане, у самого края эстрады, тускло поблескивала хромом долговязая стойка микрофона.

Левее, метрах в пятидесяти от края солнечной поляны, в синеватом сумраке леса просматривались контуры массивного дома, над светлым каменным цоколем которого нависала просторная лоджия, обшитая благородным черным деревом и отороченная по верхнему краю низких перил розоватой, как кровавая пена у рта, пышно клубящейся геранью. Чопорной и подчеркнуто буржуазной внешностью этот элемент дома походил на открытую ресторанную веранду уютного горного отеля, да и вообще в облике симпатичной дачки смутно угадывалось родство с альпийским шале, невесть каким ветром занесенным в безалаберные глубины русского леса.

Единственным обитателем этой цивилизованной, на типично европейский манер вылизанной резервации, взятой в осаду варварским ельником, казался Саня — экипированный в камуфляжную форму, он, низко надвинув на лоб длинный козырек полевой армейской шапочки, меланхолично бродил по участку, высеивая по пространству поляны зачатки небесных цветов. Приседая на корточки, он подолгу возился с каждым пучком рассады, что-то прилаживая, устанавливая и прикручивая, потом, медленно поднявшись и отступив на пару шагов, любовался делом рук своих и медленно поднимал голову к небу, — по всей видимости, следил в воображении за возможным направлением роста того или иного стебля, качал головой и начинал что-то переделывать, перестраивать в своих грядках, изредка зыркая в сторону ворот, вплотную к которым стояла крепко сбитая из толстых бревен сторожевая башенка, возвышавшаяся над забором метра на три.

Проследив направление его коротких косых взглядов, я обнаружил, что по узком балкону, охватывающему башенку по периметру, прохаживается коренастый молодой человек с десантным автоматом, висящим на плече дулом вниз, и меланхоличная сойка, усевшаяся прямо напротив той развилки в теле дерева, из которой я пророй одной из свежих упругих ветвей, глянула на меня с оттенком то ли сожаления, то ли укоризны.

Мне вполне был понятен смысл ее взгляда. Восстав с утра пораньше из гроба, я наведался в наш офис, открыл сейф и собрал в свой походный рюкзачок нехитрые пожитки, необходимые для лесной жизни, в первую очередь выводок своих стальных «ласточек», да плюс к тому кое-что из арсенала тех молодых людей, что в свое время наведывались к нам в гости: «Reck» с одиннадцатью патронами в обойме, шокер, наручники, однако этого было явно недостаточно, чтобы вступать в полемику с теми людьми, что уже начали подтягиваться на полянку, выбираясь из своих черных мерседесовских джипов. Поразмяв затекшие суставы сладкими потягиваниями, поглазев в высокие небеса, проветрив легкие несколькими глубокими вдохами — как это делает всякий горожанин, вырывающийся на природу, — они начали стекаться к бару, чтобы зарядиться аперитивом, и рассеялись по пространству полянки, фланируя туда-сюда, изредка перебрасываясь короткими фразами и прихлебывая из бокалов. Их было десять человек, включая несущего вахту на сторожевой башенке, и время текло для них незаметно за выпивкой и расслабленными дефиляжами по лужайке — в отличие от меня, для которого оно остановилось в наблюдении за крепким желудем, уже вполне созревшим для того, чтобы оторваться от материнской ветки и упасть, и потому я с оттенком полного равнодушия отмечал краем глаза, как прибыл Астахов на маленьком джипе Rangler, ведя на буксире громоздкий черный «линкольн», из которого выбрался Сухой, покивал собравшимся, принял от Астахова бокал с шампанским и, чинно прошествовав на эстраду, начал произносить в микрофон какие-то медленные слова, туго вспухавшие в черных ящиках динамиков и, принимая форму тяжелых шаров, катящихся в сторону общества, рассевшегося за столиками. О чем он говорил, я не понимал.

Закончив праздничный спич, Сухой поднял бокал, сделал маленький глоток, и общество, успевшее к моменту появления патрона уже изрядно нагрузиться, включая и того, кто стоял в дозоре на башенке, отозвалось бурной вспышкой типично застольных восторгов, — с криками «ура» и расплескиванием напитков из в едином порыве качнувшихся вверх бокалов.

Вечерушка накалялась по мере того, как на полянку ложились сумрачные синие тени. Сухой предпочитал наблюдать за ней со стороны, с лоджии дома, где он уютно устроился в кресле-качалке, и наконец, когда сумрак загустел, жестом подозвал Астахова, что-то нашептал ему на ухо. Тот покивал, поглядывая на Саню, коротавшего время в меланхоличном покуривании у забора.

Астахов сделал Сане знак рукой, тот вяло поднялся с корточек, направился к воротам, однако эти движения едва задевали мой взгляд, занятый- наблюдением за таинством зачатия новой жизни: я чувствовал, как висящий рядом с моим лицом желудь наливался спелой тяжестью, и вот уже преодолел в этом росте какие-то предельные объемы и величины, и оторвался наконец, и начал медленно падать к земле, чтобы со временем, зарывшись в мягкую почву, выбросить из себя свежий росток, и я последовал его примеру, неслышно соскользнув со своей ветки.

Саня стоял спиной ко мне у фургона и слишком был погружен в свои мысли, чтобы расслышать звук моего падения — мало ли желудей тихо валятся с дубов в мягкую траву обочины! — зато я хорошо слышал примету его сосредоточенности: он, по обыкновению, щелкал фалангами пальцев, и отвратительный этот звук отозвался во мне мелким ознобом.

— Черт тебя возьми, Саня, я ведь тебя предупреждал, — сказал я в глубь себя — того прежнего себя, что когда-то шел по каменистой тропе вслед за массивным сапером. — Если ты не прекратишь вот так щелкать пальцами, то я тебя вырублю.

Прикосновение шокера к шее заставило его вздрогнуть, напрячься и вдруг расслабиться — завиваясь винтом, он начал опускаться на землю, и я успел подхватить его под мышки.

— Извини, друг, извини, — сказал я, затаскивая Саню в чрево фургона. — Ни к чему тебе встревать в эти игры.

Я быстро переоделся в его камуфляжную форму, которая сидела на мне как влитая — мы ведь были с Саней одной комплекции, — натянул на нос козырек полевой шапочки, нащупал в боковом накладном кармане брюк плоский пенал пульта, с которого запускались небесные цветы. Саня шевельнулся на полу фургона.

— Извини, у меня нет другого выхода, — сказал я, успокоив его очередным разрядом, закутал в аккуратно сложенное в углу солдатское одеяло, потом поднял его правую руку, окольцевал запястье браслетом наручников, а другой браслет прицепил к ножке намертво приваренной к полу лавки. — Извини. Но тебе в самом деле ни к чему встревать в эти дела.

Заблокировав дверь фургона, я двинулся к воротам, миновал их — на меня никто не обратил внимания, даже постовой: прислонив автомат к ножке столика, он забирался на эстрадку, где вокруг микрофона уже собралось все общество, за исключением Сухого, по-прежнему отдыхавшего на лоджии в ожидании салюта. Я уселся на Санино место у забора, достал из кармана пульт.

Динамики вспухли тактами какой-то густой, тягучей мелодии, в которой я тут же опознал одну из первых песенок группы «Любэ» — про дерева, которые рубят мужики: там, за лесом, у реки… Возможно хоровые песнопения под караоке входили в план вечерушки, а может быть, этот номер программы возник спонтанно, просто потому что размякшие от водочки души требовали песни, и вот она в десять луженых глоток рванулась на волю:

— Не губите, мужики, не губи-и-и-те… Не рубите дерева, не руби-и-и-те…

— Очень в жилу мотив, — пробормотал я, нажимая красную кнопку на пульте.

Первыми заработали бенгальские огни, фонтаны и форсы, их искрящиеся шампанские брызги взметнулись из тонких гильзовых сопел, расставленных по периметру полянки, потом в черном небе расцвел Пчелиный рой, а на его мерцающем излете туда же устремились Бриллиантовые иглы, а вслед за ними зароились Блуждающие бабочки, которых вспугнул, наверное, жуткий грохот Марсового огня — в грохоте и истерическом визге стартующих в небо зарядов, всполохах белого магниевого света никто не обратил внимания на то, как я нажал еще одну кнопку на пульте, и пришли в движение кронштейны, удерживающие массивные патроны пламенных фейерверков, расставленных вокруг концертной ракушки. Они медленно опускались, меняя угол обстрела.

Первый же залп Римских свечей в мелкие брызги разнес эстраду, раковину навеса и всех, кто под ней, сгрудившись вокруг микрофона, дотягивал финальный стон: «Не рубите, мужики, не рубите!» — а шквальный огонь Светящихся ядер просто срубил ее под корень.

— Вечерушка удалась, — пробормотал я, чувствуя, как приятно и остро щекочет ноздри запах паленого человеческого мяса, который я, казалось, окончательно и бесповоротно вытравил из своей растительной памяти.

Сунув хромированный «Reck» за пояс брюк, я направился к лоджии.

 

2

Он прекрасно видел, что произошло, однако не сделал и попытки что-либо предпринять, а лишь порывисто приподнялся из кресла-качалки, привстал, а потом мягко опустился обратно в удобное ложе и, слегка раскачиваясь, дожидался моего прихода на лоджию, словно разомлевший за долгий жаркий день дачник, и, по мере того как расстояние между нами сокращалось, я все больше убеждался в том, что все это время недооценивал его. Он был сильным человеком — из той породы, что спокойно принимает свою участь: во всяком случае, в его стального оттенка глазах не было и намека на страх или оторопь, отчаяние или обреченность — скорее выражением совершенно неуместного в его положении искреннего любопытства был пропитан его неподвижный взгляд, который, как мне показалось, даже слегка потеплел в тот момент, когда я встал напротив него.

— А ты хорош! — прохладно улыбнулся он и, покосившись на бесформенную груду дымящихся обломков на месте концертной ракушки, спросили— И откуда ты взялся, окаянный такой?

— Не знаю, — пожал я плечами. — Из дней. Какие дни, такой и я. Времена не выбирают. И кстати… Ты, собственно, если чем от меня и отличаешься, так это тем, что ездишь на «линкольне», а я до последнего времени — на стареньком «Урале». Да и тот у меня отняли нанятые твоим Астаховым менты.

— Астахов — дурак, — холодно обронил он. — Он сам во всем виноват. Господи, ну почему кругом одни идиоты? Одно дубье стоеросовое. Дубье-дубьем.

— Такой уж мы деревянный народец. — Я закурил, наблюдая за тем, как он мирно раскачивается в качалке, сосредоточенно постукивая пальцами по плетенному из тонких светлых прутьев подлокотнику.

— Выпить не хочешь? — неожиданно спросил он и в ответ на мой кивок поднялся. — Пошли в дом. Тут чем-то воняет.

— Так известно чем, — заметил я. — Горелое мясо да порох. Порох да мясо. Нам не привыкать.

— Это точно, — кивнул он, пропуская меня в стеклянную дверь дома, а когда я помедлил, не желая подставлять ему свою спину, тихо рассмеялся: — Не бойся. Я не собираюсь с тобой драться. Вон ты какой амбал. Да еще, насколько я успел заметить, при пушке. А я уже не первой молодости человек. И без оружия.

Мы прошли в просторный каминный зал, обставленный мягкой кожаной мебелью, по верху которого, на уровне второго этажа, тянулась огороженная низкими перилами галерея, на нее выходили двери комнат. Внешнее впечатление оказалось верным — дачка и внутри походила на уютный альпийский отельчик. Сухой подошел к передвижному бару, скользнул взглядом по батарее экзотической формы бутылок, обернулся, вопросительно глянул на меня.

— Водка, — подсказал я. — Так положено по традиции.

— Да? И что это за традиция?

— На поминках положено пить водку.

Он тихо рассмеялся, покачивая головой:

— Ах да, я забыл, зачем мы, собственно, тут собрались. — Он протянул мне стакан, уселся в глубокое кресло и посмотрел сквозь меня. — Положено ведь — не чокаясь?

Мы выпили, я не почувствовал обжигающего нёбо и глотку вкуса крепкой водки, тряхнул головой, встретился с его бесцветным, поразительно равнодушным взглядом, и мне стало не по себе: он понимал, что живым из этого дома выйдет только один из нас, и этим живым буду я.

— Вот именно, — медленно кивнул он. — Ты в самом деле хорош. Но я тебя нисколько не боюсь.

— Нет. Каждому из нас есть что терять.

— Ошибаешься. Меня, в сущности, ничего не держит… — Он обвел медленным взглядом высокое пространство каминной залы. — Здесь… У меня был сын от первого брака. Ты его покалечил, и он стал дебилом. У меня была женщина после того, как я развелся с первой женой. Но она ушла от меня год назад. Так уж сложились обстоятельства моего бизнеса, что мне пришлось на время покинуть нашу замечательную страну, а она осталась здесь… — Он помолчал, глядя в пространство, и взгляд его слегка затуманился. — Ну, словом, я ее потерял и уже не пытался вернуть. Потому что понимал, что это невозможно… Такая уж это была женщина. Немыслимая какая-то. И я ее любил — до дрожи, до беспамятства, до умопомрачения. — Он дернул плечом, взяв себя в руки, и махнул рукой. — А впрочем, тебе этого не понять.

— Ну почему же. Мне это знакомо.

Он метнул на меня короткий взгляд, саркастически цыкнул зубом и покачал головой.

— Да брось ты… Откуда? — Он звонко хлопнул себя по коленкам, словно собирающийся в долгую дорогу путник, присевший на минуту по традиции на чемодан, перед тем как шагнуть за порог. — Давай. Работай, парень. Если ты не сделаешь этого, то, значит, это сделаю я. Кто-то из нас ведь должен отчалить в мир иной. А остаться здесь суждено лишь одному. Ну?

В его вдруг сделавшихся совершенно прозрачными глазах стоял полный покой, тот самый, что возникает во взгляде человека, которого в самом деле уже мало что удерживает на этом свете, он смирно сидел в своем кресле, дожидаясь того момента, когда я вытащу из-за пояса тяжелый «Reck» и закончу этот разговор, его холеные белые, совершенно стерильные руки с тщательно обработанными розовыми ногтями по-прежнему неподвижно лежали на коленях, и, глядя на его тонкие, без пятнышка грязи или ссадинки пальцы, я вдруг подумал о том, что мне вовсе незачем его убивать.

— Вот что, собирайся, — сказал я, поднимаясь с дивана. — Нам пора ехать.

— Куда? — вскинул он жидкую бровь.

— Это не так уж и далеко отсюда. Рядом с рекой, неподалеку от метро «Щукинская», живет один мой приятель. Он тебе понравится. Хороший парень, поразительно похож на Элтона Джона. Умный, начитанный, имеющий два высших образования. Его проблема состоит даже не в том, что он придерживается, так сказать, нестандартной ориентации, а просто у него легкий комплекс.

— Хм, ты водишь шашни с геями? — усмехнулся Сухой.

— В том-то и дело, что он не гей. — Я коротко изложил смысл того анекдотца, которым попотчевал меня когда-то в Строгино безутешный Сева. — Он пидор. А это большая разница. И его комплекс как раз в том и состоит, что он очень хочет почувствовать себя настоящим геем — в обществе приличного человека из высшего общества. И потому он с огромным удовольствием поставит тебя раком и за милую душу употребит.

— Нашел чем испугать, — равнодушно хмыкнул Сухой. — Это не смертельно. Три четверти нашего бомонда имеют друг друга в задницу, и ничего… А что это тебе взбрело в голову познакомить меня с педиком?

— Да так. Я всего лишь возвращаю тебе твое сокровенное намерение. Несколько дней назад ты, прикидывая с Астаховым мои перспективы, изрек сакраментальную фразу. Помнишь?

С минуту он, едко прищурившись, глядел мне в глаза, потом кивнул и произнес фразу в том исконном, без вычерков и правок виде, в каком она бытует в живом языке.

— Ну вот, — усмехнулся я. — Тебе просто не повезло, сегодня, видно-, не твой день. Сейчас мы поедем на «Щукинскую», и ты займешь мое место в этой изысканной словесной фигуре. С той лишь разницей, что выслушивать мне тебя — после основательного употребления — не придется. И знаешь почему?

Он напряженно молчал, почуяв неладное.

— Да потому, что у моего приятеля уже трижды был положительный тест на СПИД. И кроме того, он ухитрился где-то подцепить гепатит. И еще какие-то вирусные штучки, что, в общем, немудрено, учитывая, что общаться ему приходится со всякой швалью.

Упоминание Малахова про его тяжкий комплекс мезофобии смутно маячило в голове на протяжений всего этого разговора, но я никак не ожидал, что в действительности этот комплекс не просто тяжек, но скорее маниакален… Сухой на какое-то время просто потерял дыхание, кровь отлила от его лица, а глаза, сделались стеклянными, и в них отразилось именно то чувство, которого я так ждал: дикий, животный страх.

— Нет… — едва шевельнув губами, произнес он.

— Ну почему же нет? — весело возразил я. — Как раз-таки да. Вставай, поехали. Сейчас я позвоню сэру Элтону и скажу, чтоб он нас поджидал и готовился к интимному с тобой общению.

— Нет, — повторил он тоном обреченного, окончательно и бесповоротно сломавшегося человека.

— Ну как знаешь… — Я вытащил «Reck» из-за пояса, бросил пистолет ему на колени и пошел к выходу.

— Постой, — остановил меня на пороге его голос.

Я обернулся. Он взвешивал пистолет в руке, не глядя на меня.

— А ты не думаешь, что я сейчас выстрелю тебе в спину?

— Нет. — Я грустно покачал головой. — В сущности, ты уже труп. И стрелять тебе в меня нет никакого резона. Кто ж тогда свезет тебя на другой берег, если не я? Так что давай устраивайся поудобней в моей лодке… Плыть нам далеко. Посиди и отдохни. А я пока схожу за веслом.

Я вышел на лоджию и закурил. Я успел сделать всего пару затяжек, а потом в глубинах дома гулко стукнул выстрел.

Он выстрелил себе не в лоб, не в висок или в рот. А почему-то — в сердце.

И продолжал сидеть, утопая в глубоком кожаном кресле, чуть опустив потяжелевшее на девять граммов левое плечо, закинув голову назад, и стеклянно глядел на меня. Я подошел, опустился на колени и вложил в его упавшую на ковер левую руку черный пульт управления салютом.

— Все. Теперь ты можешь командовать.

Возможно, в этот момент меня опутало вязкое наваждение — черт его знает! — но мне показалось, что чуть шевельнулись пальцы мертвой руки, укрепляя в ладони черный пенал, а в мертвых стеклянных глазах отразилось высокое небо, в которое когда-то давно глядел мальчишечка, мечтавший со временем сделаться командиром праздничных салютов.

 

3

Саня давно очухался и, оглашая окрестности диким ревом, бился в запертом фургоне, как огромный зверь в клетке, — микроавтобус аж валко раскачивался с боку на бок — и я с великом трудом поборол искушение открыть дверку и дать волю его неистовству.

— Потерпи немного, скоро тебя выпустят, — пробормотал я, удаляясь в сторону водонапорной башни, где присел в траву, достал из нагрудного кармана камуфляжной куртки Санин мобильник и позвонил Малахову домой. По счастью, он оказался на месте.

— Ты жив еще? — усмехнулся он. — Что ж, уже неплохо. Как проводишь выходные?

— Да как… Как обычно, в трудах. Такова уж тяжкая доля лодочника.

— Какая доля? Я что-то запамятовал.

— У смерти не бывает выходных.

Я почувствовал, как он напрягся на том конце провода.

— Ты где? — тихо спросил он после долгой паузы.

Я примерно обозначил свои загородные координаты.

— Хм, это же старый кагэбэшный поселок… Точнее, еще энкавэдэшный. И что ты там делаешь, если не секрет? Прибыл на конспиративную дачу с доносом на соседа, который по ночам слушает радио «Свобода»?

— Да нет, просто прогуливался по окрестностям и невзначай стал свидетелем жутких событий. Тут на одной из дач ребята из охранного агентства праздновали корпоративный юбилей. Ну знаешь, как это бывает… Выпили, потом еще и еще. Начали запускать фейерверки. Собственно, этим огненным праздником должен был дирижировать один профессиональный пиротехник, которого они специально пригласили. Но вот тут какая закавыка… Один наш общий знакомый, как выяснилось, в самом деле давным-давно имел неприятности на почве юношеского увлечения пиротехникой и даже был вынужден перевестись в школу рабочей молодежи. В одном из сочинений — в шестом классе — он написал, что мечтает в будущем стать командиром праздничных салютов.

— М-да? — с сомнением с голосе протянул Малахов. — А не космонавтом или геологом?

— В том-то и дело, что нет. Ну вот, видимо, он решил вспомнить молодость… Разумеется, парень, который готовил заряды, был против. Но ребята из охраны его вырубили, заперли в фургоне, а пульт управления салютом вручили патрону…

— Ай-ай-ай! — нараспев протянул Малахов. — Фейерверки — это же очень опасная забава. Не ровен час… Ведь могут быть и жертвы.

— То-то и оно. Словом, что-то там с этой пальбой вышло наперекосяк, и без жертв, конечно, не обошлось. Ну вот, а наш общий знакомый, ужаснувшись делу рук своих, взял да и пустил себе пулю в сердце. Ствол этот, кстати, должен числиться за одним из сотрудников агентства… Так этот бедняга и лежит на дачке — со стволом в одной руке и с пультом в другой.

— Ай-ай-ай-ай! — опять пропел Малахов. — Какое несчастье.

— Ну я поехал. Мне пора плыть отсюда к другому берегу — отвозить этого несчастного. А вот за других не ручаюсь. Все они в мою лодку не влезут.

— Ладно, я подгоню сейчас туда катера.

— Вот-вот. И выпустите вы этого мастера небесных огней из заточения — он тут совершенно ни при чем. Я бы и сам его выпустил, да вот опасаюсь, что он меня под горячую руку прибьет на месте.

— Ладно. Вали оттуда. Быстро.

Я сунул телефон в карман куртки, оглянулся, вернулся к дававшему мне приют, кров и пищу дереву, пошарил ладонями по земле, нащупал наконец опавший желудь, разрыл руками уютную ямку в почве и прикопал это гладкое дубовое зерно — мало ли, может быть, из него проклюнется со временем росток.

 

4

Запахи, витавшие над дачной поляной, должно быть, глубоко впитались в поры кожи: распустившись мне навстречу, она обняла меня в прихожей, бледный бутон ее губ мягко распался, глаза подернулись влажной поволокой, но, потеревшись носом о мое плечо, она тут же отпрянула, мгновенно увяв, отступила в сумрак ведущего на кухню коридора и, перекрестив грудь руками, сжимая опустившиеся плечи, испуганно поглядывала на меня.

— Пожрать чего-нибудь есть?

Я вдруг понял, что с того момента, когда я, лежа в гробу, посасывал прокушенную губу, смакуя бодрящий вкус крови, меня неотступно преследует древнее какое-то, первобытное чувство, и только теперь я смог его отчетливо определить — это был голод, дикий, свирепый, неуемный, туманящий рассудок и понукавший инстинкт самосохранения скользкими повизгиваниями кишок, шевелящихся под мышцами пресса, и властно гнавший на охотничью тропу: поторапливайся, потому что если ты кого-нибудь не съешь, то, значит, съедят тебя.

Она кивнула — есть! — пятясь в сторону кухни, все не находя, куда бы спрятаться от вспышки страха, вошедшего в ткани ее тела вместе с принесенным мною в дом запахом едкого пота, крови и пороха, а потом сидела на краешке стула и смотрела, как я алчно жру приготовленный ею фасолевый суп, умасливая начавшую отрастать на подбородке густую щетину сальными потеками, то и дело утирая тыльной стороной ладони жирный рот и смачно чавкая, а потом, выхлебав из большой миски густую похлебку, приступаю к обгладыванию огромной кости, вгрызаюсь в жесткие куски мяса, обволакивающие гладкую костную ткань, перетираю в зубах тугие жилы и наконец отваливаюсь от стола, завершая пиршество зычным рыком.

Она молча и утомленно поднялась со своего места, взяла миску со стола, переправила ее в мойку и опять впиталась в сумрак коридора, куда вслед за скрипом ванной двери выпал клин желтого света, потом послышался пушистый звук бьющей из душа струи — ощущение блаженной сытости вкупе с этим домашними оттенками света и звуками совсем меня лишили сил, и она медленно раздела меня прямо на кухне, тут же запихнув полевую форму в круглое жерло стиральной машины, и удалилась в ванную, послав мне с порога короткий неопределенный взгляд — ну совершенно так же как это делала когда-то Голубка, приглашая меня составить ей компанию — однако ничто не шевельнулось и не дрогнуло во мне. Обстоятельство это меня крайне озадачило, и я, исключительно из любопытства, на призыв откликнулся.

В ванной меня окутали клубы теплого пара, ложащегося мутноватой испариной на мягкую слюду бледно-розовой ширмы за мутноватым пологом которой акварельно проступали туманные контуры ее тела, — и опять это был намек, посланный мне Голубкой из прошлых дней, на который я почему-то никак не откликнулся, вот разве что, погоняемый все тем же любопытством, отодвинул занавес. Перелез через бортик, лег на спину и прикрыл глаза, пытаясь вызвать из памяти те ощущения, которые предваряли наши с Голубкой колыхания в скользком и тесном ложе ванной, и спустя какое-то время их внешние проявления меня коснулись: она опустилась ко мне, и я услышал, как по внутренней стороне ее бедра скользит мягкое тепло, однако этот влажный жар соскальзывал с поверхности моей кожи, остававшейся прохладной,

— Что-то не так, — пробормотал я, поглаживая девочку по влажным волосам, и она подалась назад, ускользая из-под моей руки, и будто бы растворяясь без остатка в горячем паре, однако тут же опять возникла, проявившись прикосновением твердых сосков к моей груди.

Я с трудом приподнял налившиеся тяжестью веки.

Она стояла на коленях, с оттенком беспомощности и виноватости поглядывая на меня, по ее осененной минорной бледностью щеке медленно скатывалась капля — то ли вода, то ли слеза, — и я протянул руку, отгоняя каплю со щеки.

— Ты ни в чем не виновата.

«Это все какая-то прошлая твоя женщина?» — спросила она глазами.

— Да. Наверно, так. Ты иди, ложись спать. Я скоро приду.

Она ушла, закутавшись в большое махровое полотенце, я намылился и принялся драить себя жесткой мочалкой с таким остервенением, будто собирался содрать с себя кожу, и, наверное, мне это в конце концов удалось, потому что чуть позже, до предела завернув кран горячей воды, я стоял под ледяным душем и чувствовал, как вместе с запахом с меня, наподобие старой коры, кусками отваливается прежняя кожа, а под ней проступает новая — тугая и упругая, пропитанная живыми соками.

Влажный след, оставленный ее босыми ногами, вывел меня в сумрачную комнату, где на полу у кровати валялось ее полотенце. Она лежала на кровати, натянув одеяло до самого подбородка. Я шагнул через порог, остановился посреди комнаты, не зная, куда себя подевать, и чутко прислушивался — впрочем, без прежнего удивления или оторопи прислушивался — к тому совершенно новому ощущению, смысл которого только теперь дошел до сознания.

Это была пустота.

Полная, кромешная, вакуумная — я был пуст, как чистый лист бумаги, как белый взгляд слепого, как черный космос, как глоток дистиллированной воды, как пучок света, как просящая ладонь нищего, как реплика немого, — но именно из вакуума этой пустоты медленно потекло в ткани тела новое тепло, потому что, выходит, ни отголоска Голубки, ни тени ее жеста или движения, ни интонации, ни взгляда во мне уже не осталось, а здесь, в двух шагах от меня, под одеялом лежала женщина — маленькая, хрупкая, субтильная, — но тем притягательней было ее невзрачное, еще девчачье тельце, чем яснее проступали из пустоты угловатые его формы, жесткая впадинка ключицы, холмики маленьких грудей, плоский живот, узкие худые бедра, острые коленки: они медленно поднимались с просторного ложа кровати, а одеяло, в которое она куталась, тихо сползало с ее плеч, укладывалось вокруг тонких щиколоток как-то причудливо, волнистым овалом, и походило на пологую пиалу перламутровой раковины.

Что-то в ее прорастании из раковины, в том, как она целомудренно прикрывала правую грудь рукой, а соломенные ее волосы парили на легком сквозняке от окна и, ниспадая с чуть склоненной к правому плечу головки, мягко окатывали покатое плечо и стелились ниже, затекая под левую ладонь, прикрывающую низ живота, было такое, что я просто потерял дыхание и очнулся лишь в тот момент, когда она слабо улыбнулась.

— Не может быть… — чуть слышно пробормотал я, однако она сумела увидеть смысл едва вспухшей на моих губах фразы и вскинула брови.

«Чего не может быть?»

— Да вот этого… Все это было уже подсмотрено когда-то одним флорентийцем.

«Кем-кем?» — сощурилась она.

— Его звали Боттичелли, однажды он кое за чем подсмотрел, а потом увиденное выдохнул на холст.

«Ложись, — сказала она губами. — Ты устал».

— Да, — сказал я. — Так много было работы. Я в кровь содрал себе ладони.

Она поймала мою руку и прижала ее к щеке, и так мы медленно опускались на кровать, а потом друг в друга, и так продолжалось до первого света, когда она, приподнявшись на локте и заглянув мне в глаза, спросила — всем лицом:

«А что это была за женщина?»

— Я же говорил тебе. Не женщина, а просто голубка. Ну такая… — Я прикрыл глаза, пытаясь вытянуть из глубин памяти ее облик, и вдруг поймал себя на том, что не могу этого сделать.

Не помнил ни цвета ее глаз, ни их разрез, ни черт лица, ни линий ее тела, не помнил ничего, и потому, встав с постели, прошел к секретеру, откинул крышку и начал рыться на полках.

— Где-то у меня была ее фотография. Она прислала мне ее, когда я был в армии. Точнее, прислала она ее домой, но потом соседка переправила мне ее в госпиталь. Я там валялся со сломанной лодыжкой… Знаешь, я не смотрел на этот снимок с армейских времен. Потом, когда вернулся, сунул куда-то — с глаз долой. Теперь уж, возможно, и не найду… Нет, вот она. И в том самом конверте, что я получил в госпитале.

Я протянул ей конверт, она извлекла из него цветастый квадратик плотного глянцевого картона и, держа его в парящей несколько на отлете руке, с минуту вглядывалась в карточку, а потом скорбно и понимающе глянула на меня.

«Да, она очень красивая. Очень».

— Не то слово, — улыбнулся я, вытягивая из ее пальцев фотографию, скользнул взглядом по короткой весточке, брошенной ее быстрым почерком на обороте: «Теперь это мое гнездо!» — перевернул карточку лицом вверх и онемел, потому что в этот момент перед глазами вдруг встало все еще несколько испуганное лицо Димы Малька, с избыточной тщательностью описывавшего мне внешность того роскошного особняка на Лазурном Берегу, к которому он провожал очаровательную Валерию после прогулки по побережью.

— О господи… — прошептал я, плавно вписывая те его эскизные наброски в глянцевое поле плотного картона и поражаясь их совпадению с тем, как выглядел оригинал: особняк из белого мрамора, старинный, выполненный в испанском стиле — внешне строгом и даже несколько суровом, — он ослепительно белел на пологом холме в окружении пышной субтропической зелени, а к нему вела мраморная же лесенка, взбирающаяся вверх через несколько белокаменных террас, украшенных цветниками, а в ее основании на двух приземистых тумбах сонно дремлет парочка меланхоличных мраморных львов, возле которых и стоит Голубка, щерясь в объектив, застигший ее, казалось, именно в момент произнесения той самой фразы, что легла на белую бумагу изнанки: «Теперь это мое гнездо».

Особняк этот, насколько я помню уверения Малька, принадлежал ближайшему деловому партнеру Аркадия Евсеевича, точнее, патрону, а патроном у мужа Мальвины был последний пассажир моего челна.

— Господи, этого не может быть… — пробормотал я, живо припомнив, как затуманился его взгляд, когда он, уже внутренне готовый сесть в лодку, вдруг вспомнил про женщину, которую любил до умопомрачения, до дрожи, а потом заметил, что мне этого не понять.

Я понимал его, но не на прежний манер — поверхностью кожи, как и положено растительному существу, — но как-то по-новому, исключительно рассудком, который с прохладной бесстрастностью возражал той реплике, что минутой раньше соскользнула с моих онемевших губ:

— Все может быть!

Запросто может, ведь Голубка, не имея никакой профессии, кроме той, какую ей предопределила счастливая голубиная судьба, всю жизнь порхала вслед за мужчинами, гревшими ее за пазухой. Бросив цирковое училище, куда ее поманил один из первых ее хозяев, служивший в цирке на Цветном помощником режиссера, она упорхнула за прилавок магазина игрушек, где директорствовал ее новый владелец, оттуда без тени печали или раскаяния воспарила, чтобы угнездиться медсестрой на подхвате в гинекологической клинике на Пироговке, поскольку очередной ее мужчина был доктором по этой части, потом, в момент нашего знакомства на смотровой площадке, служила в Академии наук, где перекладывала бумажки за секретарским столом, — ее туда привел микробиолог, что отбыл на стажировку в Лион, и Голубка упорхнула в мое гнездо на «Аэропорте». И вполне, вполне могло так случиться, что бывший начальник хозяйственного отдела, к тому времени уже импозантный состоятельный человек, зашел по старой памяти в родные академические коридоры — как раз в тот момент, когда я был на практике в Смоленске, — и за пазухой у него оказалось так тепло и уютно.

Это ведь его голос звучал в телефонной трубке — там, у поворота на Лесную улицу, где меня хватил древесный паралич, — теперь я это твердо знал, и потому опустился на спину, лег, сложив руки на груди, уставился в потолок и пролежал так неподвижным бревном чуть больше суток, до тех пор, пока меня не поднял на ноги звонок Люки, потребовавшей, чтобы я немедленно занимал свой пост на капитанском мостике и вел наш линкор к Вадиму Гельфанду, чтобы забрать того цыганенка, что пульнул себе «золотой выстрел»: все многочисленные его родственники, включая трансильванских, прибыли попрощаться с телом, и, стало быть, его можно было везти на другой берег.

 

5

Вадим сохранял цыганенка в лучшем виде, мальчишка лежал в гробу столь тихо и покойно, словно только что уснул, убаюканный материнской колыбелью, и я отметил про себя, что он очень похож на цыгана, которого я мельком видел в приемной нашего офиса. Он оказался вовсе не отцом мальчика, как я предполагал, и все его родственные с ним отношения ограничивались тем, что он тоже, как и несчастный паренек, — цыган.

Завороженный магией этого сходства, я вдруг припомнил тот изумленный взгляд, которым когда-то окатила меня Мальвина под сенью шатра — с него-то все и началось! — и поделился своими сомнениями на этот счет.

Вадим некоторое время пристально всматривался в поляроидный снимок, на котором я — тщательно отчищенный и отлакированный в салоне по уходу за внешностью джентльменов — был запечатлен на корпоративном пикничке, и пожал плечами:

— Ну и что? Хочешь — ложись прямо сейчас на стол. Я тебя отретуширую. Прическа и фасон бороды — не по моей части, а в остальном нет проблем.

— Отчего возникают эти сходства в совершенно разных людях? — спросил я.

— Никто не знает, — сказал Вадим. — Но они возникают. Айда, я кое-что тебе покажу.

— Очередной твой шедевр?

— Нет, — мотнул он головой. — Его привезли только сегодня утром, и я к нему еще не притрагивался. Он умер во сне — обширный инфаркт.

— Уже и на том спасибо, что во сне, а не под колесами товарного состава. — Я двинулся вслед за Вадимом, покидая ритуальный зал, мы прошли длинным коридором в холодильник, где на высоком металлическом столе лежало укрытое простыней тело.

Вадим обошел стол, встал у покойника в головах, чуть приподнял простыню, наклонился и некоторое время пристально и, как мне показалось, с оттенком недоумения вглядывался в черты мертвого лица, потом увел взгляд в потолок и прикрыл глаза. Так простоял он довольно долго, едва заметно шевеля губами, и наконец, распустив пальцы, удерживавшие край простыни, как-то очень беспомощно, потерянно развел руки в стороны:

— Чудеса, да и только.

— Он что, подмигнул тебе?

— Да нет… — Вадим задумчиво почесал бороду и тускло глянул на меня. — Этого парня зовут Марк Аронович Кацнельсон.

— Ага, — согласно кивнул я. — Он из ортодоксальной еврейской семьи, и у него проблемы с Членом? И ты позвал меня сюда, чтобы предложить мне попробовать себя в качестве резника?

— А? — растерянно переспросил Вадим с таким видом, будто моя реплика пролетела мимо его ушей. — Знаешь, его родители в молодые годы побывали в Майданеке.

— М-да, — сконфуженно протянул я, втайне надеясь, что мой пассаж насчет обрезания в самом деле не долетел до его слуха.

Вадим откинул простыню.

Наверное, смерть наложила свой отпечаток на это лицо, но не узнать его было мудрено: вытянутый овал головы, короткие и жидковатые, тщательно зализанные волосы, одутловатые щеки — не хватало разве что какой-то крохотной детали, которую я тут же выудил из глубин памяти и водрузил покойнику на переносицу. Вот теперь — в воображаемом пенсне — он вполне отвечал оригиналу. Этот несчастный Кацнельсон был почти точной копией человека, известного всему миру под именем Генрих Гиммлер.

 

6

Заведение Вадима располагалось на территории заложенной, если не ошибаюсь, еще в середине прошлого века больницы, и оттого так покойно и уютно было в тенистом ее дворе, больше напоминавшем старый приусадебный московский парк с круглой чашей давно потухшего фонтана по центру, вокруг которого разбредались лавочки, намертво вросшие в почву своим тяжелым чугунным основанием и уютно вписанные под сень онемевшей от долгого зноя сирени, — новые корпуса отпрянули куда-то на зады больничной территории, а здесь, под охраной замерших в четком каре трехэтажных строений, высокими арками сраставшихся с основным парадным корпусом, римский портик которого опирался на белые колонны, все оставалось по-прежнему: ровное московское тепло, настоянное на запахе пыли, тополя и живой, не закатанной в чехол асфальта земли, медленно растекалось по дворику, и казалось, что тени прошлых постояльцев неслышно бродят под старыми вязами, с надеждой поглядывая на черный ажур высокой кованой ограды, за которой течет неспешная московская жизнь.

Я устроился на одной из лавок, в теня сирени, закурил — времени у меня было достаточно, потому что последние прощавшиеся, как видно из числа самых близких родственников, только начали прибывать: их машины с почтительной медлительностью вкатывались во двор, паркуясь на некотором расстоянии от моего «кадиллака», а впрочем, один из автомобилей, серебристая «мицубиси» с плавными обводами и несколько хищным передком, презрев негласные правила траурного церемониала, на приличной скорости, посвистывая покрышками на вираже, пронеслась мимо ворот, описала по дворику быстрый, круг и, подняв столб пыли, резко затормозила у одной из арок. Открылась передняя левая дверка, из машины вышла красивая женщина в просторном темном платье, в наброшенной на плечи черной воздушной пелерине, потопталась на месте, вертя головой, словно выискивая кого-то, а потом с трогательной беспомощностью втянула голову в поникшие плечи и оттого, съежившаяся, вдруг напомнила мне ту больную голубку, которую я снял когда-то с жестяного карниза под окном нашего офиса.

С минуту я наблюдал за ней. Осмотревшись, она неуверенно двинулась к входу в траурный зал морга.

Я вставил в рот сомкнутые колечком пальцы и переливчато свистнул — в ответ на призыв она, замерев на мгновение в летящем полушаге, как-то обреченно всплеснула руками, отчего просторный муар пелерины порхнул вверх, напомнив взмах птичьих крыльев, и так, удерживая черные крылья в широком распахе, она, словно сомнамбула, медленно потянулась в мою сторону, и, по мере того как подлетала все ближе, сумрак на ее красивом лице прояснялся, и он схлынул из ее темных глаз окончательно, когда между нами оставалось всего каких-то два метра.

Я тихо рассмеялся, расстегивая пуговки своего черного, как и положено Харону, пиджака, распахнул его полы.

Расстояние в пару-тройку шагов она преодолела в каком-то импульсивном, но плавно уверенном порыве, напоминавшем взлет голубки с парапета смотровой площадки на Воробьевых горах, и наконец мягко ткнулась мне лицом в грудь.

Я обнял ее.

Она ласково потерлась щекой о мою грудь, прижалась плотнее, уютно устроившись у меня за пазухой, а я, поглаживая ее по плечу, вдохнул полной грудью — вольно и уверенно, как это бывает с долго хворавшим человеком, очнувшимся вдруг от вязких пут нездоровья и понявшим, что он окончательно выздоровел.

— Пашенька… — проворковала она с таким выражением, будто мы расстались только вчера.

— А что ты тут? — спросил я, бережно усаживая ее на лавку.

— Да знаешь, у меня горе… Собственно, с этим человеком мы расстались год назад, но все-таки… — Она потрогала уголок глаза, в котором вспухла слезинка. — Он застрелился. Мне сказали, он где-то здесь лежит, в морге.

— Да-да, я слышал… В газете писали.

— Ай! — досадливо махнула она крылом. — Теперь о нем много чего пишут, гадости, гадости, гадости всякие! Грязью поливают, выдумывают глупости, на гробах пляшут! — Она вздохнула, улыбнулась беспомощно. — Но я все равно его люблю, хотя мы уже не вместе. И тебя люблю. И вообще всех.

Господи, подумал я, она так и осталась немыслимой женщиной и любит всех, кто когда-то держал ее за пазухой.

— Да, — тихо улыбнулась она, чертя пальцем мягкую линию по моей скуле, и словно в этом слабом касании угадала мои мысли. — Люблю. Странно, да?

— Вовсе нет. Просто такова твоя природа.

— Ну, обними меня.

Я опустил руку на ее плечо, притянул к себе. Она опять потерлась щекой о мою грудь.

— Я не виновата, — прошептала она. — Ты ведь сам выпустил меня из-под руки, уехал куда-то… А этот человек… Он просто протянул руку, когда мне было плохо. Ты же знаешь, я не могу одна. Мне нужно, чтобы кто-то был рядом. Кто-то держал меня за пазухой. Это, наверное, какая-то болезнь.

— Да, болезнь, — кивнул я. — У меня тоже. Знаешь, что-то вроде тропической лихорадки. Да, вот именно. Такая особая хворь — лихорадка плоти, она куда как хуже тропической, в ней я чуть было не сгорел дотла. Может, и хорошо, что ты упорхнула так быстро, всего полгода прожив в моем гнезде.

— Да? — произнесла она с полувопросительной интонацией.

— Да. Если б ты жила у меня под боком дольше, это, наверное, закончилось бы совсем скверно. Ты ведь все равно, рано или поздно, упорхнула бы. Лучше рано, чем поздно.

— А куда ты пропал?

— Никуда. Был в армии.

— Ах ты, бедняжка… — Она вздохнула и погладила меня по колену. — Наверное, тяжко тебе пришлось там. Ты же был такой домашний мальчишечка.

— Ну, не без того, — сказал я. — Поначалу в самом деле тяжко. Но потом привыкаешь. Знаешь, у нас там был один сержант со звериной фамилией Медведь. Он начал наше воспитание с того, что построил всех в туалете и начал бить — по очереди. Кулак у него был, надо сказать, как дубина.

— Господи! — Она отпрянула и придавила ладошкой тяжкий вздох. — Какой зверь… Что же это у нас, Паша, за жизнь такая, кругом одни звери.

— Так ведь лес… Мы ж лесная страна, деревянная. А где тайга, там зверье. Что касается сержанта, то он в самом деле был дикий, дремучий, огромный такой Малый, вылитый медведь. Когда я через полгода на прыжках сломал лодыжку, ой пятнадцать километров тащил меня на себе… Я видел его недавно. В нем килограммов сто двадцать живого веса, он лохмат, бородат и теперь уж совершенно похож на медведя. Он ездит на мотоцикле, пьет пиво и имеет все, что шевелится. Сказать по правде, я ему немного завидую.

— Ну, мне, наверное, пора. Надо идти в этот кошмарный морг. Договариваться о похоронах и вообще… У него… — Ее взгляд на мгновение затуманился. — У него, в сущности, никого не осталось из близких. Первая его жена живет где-то в Испании и снова замужем. А сын в Австрии, но он болеет. Выходит, одна я у него и осталась.

Она поднялась с лавки, окинула больничный двор медленным взглядом, уронила плечи и качнулась в направлении траурного зала.

— Постой, — поймал я ее за руку. — Ни к чему тебе все это. Морг, мертвое тело на столе. — Я достал из кармана пиджака визитку нашей похоронной конторы, протянул ей. — Позвони. В этом заведении тебя избавят от всех хлопот. Его фирма оплатит расходы, а ты просто в нужный день заедешь на кладбище. Простишься и обо всем забудешь.

— Правда? — мгновенно ожила она и, порывисто порхнув ко мне, поцеловала в щеку. — Спасибо, милый. А я и не знала, что теперь так можно.

— Можно, — кивнул я, — Ну, лети, тебя, кажется, ждут.

Возле серебристой машины нервно прохаживался симпатичный малый лет тридцати пяти в светлом полотняном костюме, то и дело бросая косые взгляды в нашу сторону. Она потопталась на одном месте и виновато глянула на меня.

— Мне нужны чьи-то руки.

— Я знаю.

— Он хороший, — пробормотала она и застыла в нерешительности.

— Хочешь спросить, завидую ли я ему? — улыбнулся я. — Нет. Единственное, что я знаю наверняка, так это то, что ему будет хорошо с голубкой за пазухой. И в то же время плохо. Он будет опасаться выпустить ее на волю. Но в конце концов все-таки не сможет удержать ее в руках.

Она задумчиво сузила глаза и тяжело вздохнула.

— Лети. Удачи тебе, — сказал я.

Она приподнялась на цыпочки и снова меня поцеловала.

— Ты хороший. Я тебя люблю, — она встрепенулась, словно стряхивая с себя путы мучительного сновидения, развернулась спиной ко мне, вскинула свои муаровые крылья, готовясь вспорхнуть в небо, и так, с распахнутыми руками, понеслась к серебристому автомобилю, а я помахал рукой Люке, стоявшей возле «кадиллака» со скрещенными на груди руками, а потом она медленно кивнула — она все понимала, — и я отметил про себя поразительно покойный смысл вдруг наплывшей на ее лицо улыбки, красноречивость которой была подчеркнута приглушенным, почти телесного оттенка, тоном ее губной помады.