Вот и закончилась моя эпопея. Уже давно я здесь. Иврит — не выучил. Так, несколько слов. Да и не надо. Идиш, русский, польский вполне хватает, чтобы поругаться с соседкой Фирой, купить мацы и объяснить во дворе этим еврейкам-дурам, почему я никогда не стираю свой жуткий американский плащ.
Встреч у меня нет. Я уже писал, просто — нет никого. Но вот и ошибка.
Была, была одна встреча.
Я как-то побрел на Меркаду, выпить кофий. Врачи говорят, крепче спать будешь. Сижу, пью кофий. А за соседним столиком такой благообразный старичок, и смотрит, смотрит на меня.
Я уже привык, его мой плащ интересует. Или то, что под ним, то есть голая, тощая, волосатая грудь. Но постепенно старичок стал проясняться и превратился в моего друга фронтового, Ваню Ткача. Бог мой! Вот мир тесен.
А старичок, Ваня, опираясь на палки, подошел ко мне. Что сказать! Слезы. Объятия. Слезы.
На меня поглядывал, вроде хочет спросить, да стесняется. Мол, как это я дошел до жизни такой, до этого плаща и бахил неимоверной тяжести.
Да я ему и объяснил. Мол, Ваня дорогой, в нашем возрасте уже ничего не надо. Абсолютно. Мы заказали водки. И еды. И пили, пили. Всех вспомнили. Всех простили.
Тепло попрощались. Я в момент прощания передал ему конверт. Ваня взглянул и побелел.
— Постой, я тебе сейчас разъясню все, — заговорил он.
— Ваничка, ладно, ладно, в следующий раз. Адреса-то есть, телефоны. Завтра утром звони, попьем кофейку, лады. Или, помнишь, как мы говорили: «Вохер коммен зи?» А ответ — и Ваня отвечал: «Их комме аус Русланд».
— Ну, до завтра, друг мой сердечный.
— Да, да, Арон, до завтра. Утром я буду звонить!
* * *
Иван мне больше не звонил никогда. А увидится пришлось.
Сижу на своей лоджии, пью кофий. Кто я теперь? Во дворе говорят — народился, мол, писатель. Фира, как всегда, поет свое: «Вот мой Сема много работает и пишет, а этот сапожник, можно сказать, да еще не очень мытый к тому же, написал что-то там за жизнь в СССР туда и обратно, вот теперь все и кричат: Ах, Арон, ох, Арон. А все эта грузинская аидышке, видите, ей приспичило диссертацию писать. Оно нам нужно? А ему, Арону, еще и заплатили. Я теперь Сему точно переориентирую: вместо паучков пусть пишет про тараканов! Вы знаете, ведь в гробницах земли египетской нашли таракана в погребальной камере фараона. И даже пытались его оживить. Назвали — Рамзес Исаакович. Вот теперь Сема решил писать сценарий фильму. И это будут таки да, деньги».
И еще многое вещает Фирка. Знаю, скоро придет ко мне и опять начнет за пыль, за грязь, за кухню, за женщину, которой нету, но которая необходима и ду-ду-ду, бу-бу-бу.
Конечно, что делает старый еврей? Правильно, соглашается. И ты, мол, Фирочка, права. Но скажу вам по секрету, у меня стало почище. И в холодильнике появились яйца, что-то там молочное, какая-то выпечка. Хумус. Фалафель.
Я знаю! Это все Тамрико. Или Татка, как ее зовут во дворе.
История Татки проста и окрашена в боевые тона, как и всех евреев, пытавшихся вернуться, вернее — переехать на землю отцов. То есть — в Израиль. Татка мне рассказала, что она из семьи евреев, столетия живших и живущих в Грузии. То есть — богатых. Папа ее стал секретарем горкома — за 25 тысяч — Тамрико все-таки еврейка, расценки знает. Мама врач, и уготована Татке была спокойная, красивая и сытая жизнь. С замужеством под хупой, с постепенным увеличением размеров таза, то, есть — попы, и так далее.
Но Тата прочитала где-то про первых киббуцников да и книжка «Сила каббалы» ее поразила. Особенно выражение: «Мудрость не должна быть сложной, унылой и тяжелой».
Папа, конечно, запер ее на втором этаже. Но на что простыни! Тата рванула в Батуми и, рассказав свою историю владельцу посудины, совершенно бесплатно переехала в Турцию. А уж из Турции в Израиль — делать нечего.
Правда, как упоминала Тамрико, всяко было. Но, говорят большевики: «великая цель рождает великую энергию».
А здесь, в Хайфе, Тамрико нашла себя. Стала специалистом по белорусским евреям. Кстати, а сколько их осталось?
Нашла и меня. Потому что со мной вот что получилось.
Тамрико взяла у меня интервью. Оно превратилось в рассказ. Рассказ плавно перетек на телепрограмму. Оказывается, есть такая «Мы из местечка». А у них на программе матерьялу, говорят, нету. Мол, все местечковые давно вымерли, как динозавры. Или — выбиты. Все-таки сколько войн по местечкам прокатилось.
А тут подвернулся сапожник. Который, во-первых, жив. Во-вторых, в какой-никакой памяти и под руководством Тамрико еще и пишет!
Вот отсюда, как говорят, поподробнее. Я уже говорил — мне писание понравилось. В основном причина одна — убивало время. Ежели раньше я брел на рынок, затем — домой. Затем — спать. Затем кофий, во дворе со стариками. Вот и день с плеч.
Теперь же совсем другое. Утром встал. Чашка кофию (с цикорием) и за стол. Вовсе и не трудно. Только чтобы пальцы ручку держали. Не то, что очкарики. Води ручкой по бумаге и все дела. А слова, фразы и какие-нибудь происшествия — что придет в ум, то и пиши. Тамарка потом исправляет и даже, нахалка, делает уже литературные наставления.
— Вот здесь, дядя Арон, характер Пини Мотькина нужно бы раскрыть полнее. А Фаню вы чего это изображаете проституткой.
— Да она такая и была, — защищаюсь я.
— Была, да может и исправилась. Под воздействием идей социализма, когда вы в советскую Белоруссию перешли, — возражает Татка.
— Вот как раз как только наш штеттл «воссоединился» с Белорусской ССР, так Фанька в проститутки и подалась. Кагал ее ругал, а она только отмахивалась, как от назойливых мух. Ей говорили: слушай, что большинство умных людей говорит, и следуй вместе с этим большинством. И не выделяйся. Будь, как все. Что всем нравится, то и тебе должно нравиться. А Фанька, нахалка, отвечала: да даже тысяча мух не убедит меня, что говно — это вкусно. Что уж она этим хотела сказать. Или про советскую нашу власть, или про мужиков, которые норовят это — самое, но за бесплатно.
В общем, с Тамрико шли активные споры. А я сидел, да писал. Чтобы денег не тратить, Татка мне из Универа приносила бумаги. Разные черновики. На оборотной стороне я и писал. Использованную сторону даже не смотрел. На иврите научился за все годы читать только слово: цена — столько-то шекелей. Да и ладно.
* * *
Моя жизнь наполнялась смыслом. Делом. Я даже Фирке сшил удобные башмачки. За бесплатно. Чем возбудил женский пол «дома врагов народа». Не тем, кстати, что бесплатно, а тем, что еще может чего-то смастерить. И можно обращаться. Но теперь я отвечаю теткам словами, которые раньше, когда мы с папой работали, вовсе не были у нас в обиходе. Вот эти слова: «Через несколько дней, не раньше».
Знай, читатель. Ежели так тебе отвечают, значит эти люди нерадивые совершенно. И потянуло душком коммунизма.
Не могу не упомянуть отрывок из какого-то рассказа: был еврей, работал по починке обуви и слова при приемке у него всегда были одни и те же: «Не сегодня». Пришла к нему смерть. Он и говорит, вероятно, уже автоматически: «Не сегодня». А она отвечает: «Ну что же, подождем до завтра».
* * *
Татка берет мою писанину, уходит печатать, править и куда-то сдает. И радостно так говорит:
— Ох, дядя Арон, как же интересно. Все в вас прямо влюбились. Даже хотят к вам в гости прийти, — и добавляет, — я ревную.
Однажды произошло вот что. Утром пришла Тата. Она, кстати, на утренний кофий часто приходит. Приносит из кухни тазик с водой и вдруг снимает с меня мои бахилы. Всесезонные. Я уже наклониться не очень, кричу: «Ты что, Тата, с ума сошла? Что ты делаешь?» Она смеется и отвечает:
— Я, как Агарь, ноги омываю тебе, Господин мой, — и ну хохотать. А потом серьезно так:
— Я хочу, дядя Арон, ноги тебе в порядок привести. А то видишь, вода в тазике почти черная. Вдруг придут твои почитательницы, да, по обычаю предков, ноги тебе омоют. И что увидят. Сплошной позор.
Я рассмеялся. Стыдно. Но было поздно. Татка стригла ногти и что-то даже напевала.
А когда процедура, слава Богу, закончилась, я все-таки рассказал ей про Capy, что в девяносто лет родила Аврааму Исаака. И как Агарь с сыном от Авраама была отправлена в пустыню. Но Бог спас ее сына. Ей же сказал:
— Я произведу от него великий народ.
Вот так мы и воюем столько тысячелетий с братьями, по сути.
А Татка вытерла мне ноги, вымыла тазик и попыталась утащить плащ. «В чистку», — говорит. Но тут уж я уперся. Плащ с пятнами, грязью и уже непонятно с чем — спас от поругания. Наступают праздники. Они различные. У разных народов. И даже у одного, но какого!
Я жду 9-е мая, День Победы. Перед этим Днем я привожу себя в относительный порядок. И Татка помогает.
За мной приезжают из Союза ветеранов и инвалидов войны и мы едем на Генисаретское озеро. Стоят столы. Запах шашлыков носится между соснами, туями, да мало ли чего там произрастает.
И первое слово (хотя, какое первое слово может быть у группы евреев) прошу я.
* * *
Ветераны дружно (что странно) завопили: «Согласны!»
— Мое выступление может будет последним, хотя все — как Бог решит. Вот решил он зачем-то позволить жить мне долго. И не где-нибудь, а на земле, в которую столько столетий стремились наши предки. И мы — здесь. Но хочу я сказать о другом. О двух вещах, которые мы, ныне живущие ветераны, должны помнить. Или завещать сделать это своим близким.
Первое, у нас в СССР отняли награды за Войну. Это, безусловно, бессовестно, но что ждать от государства фараонова. Так давайте добиваться, чтобы нам все награды вернули.
Второе, что нам уже давно пора понять. Прекратить споры о том, кто фронтовик, а кто — тыловик. В 1941 году мы почти все были мальчишками 19–20 лет от роду, и как повернётся наша военная судьба, разве мы об этом думали. Мы думали об как бы пожрать (крики — «верно»), как бы медсестричку уговорить на скорую любовь военную (крики — «пр-р-равильно, Арон»), да как бы сегодня остаться в живых да ночь в сухом месте скоротать.
А уж кого и куда начальство бросит, это — его дело. И нашей судьбы. Вот поэтому один солдат всю войну где-нибудь под Уралом склады охранял, а другой в окопах под Вязьмой уже в сентябре был мертв и даже до сих пор не похоронен.
Так можем ли мы сейчас, за шашлыком и «еврейской особой» судить — кто фронтовик, а кто — нет. Мы, я считаю, — все дети войны. И все равны перед Богом. Он и рассудит. А мы должны выпить сейчас за павших, вечная им память. За живых — дай нам Бог здоровья.
За боевых товарищей!
* * *
Вот такую речь произнес Арон Гершелевич Пекарский.
И напился в этот день до полной потери сознательности. А в подпитии чего только не происходит.
Неожиданно оказался он сидящим напротив Ивана Ткача, своего другана по фронту. С которым, как он был уверен, уже никогда не встретится. Но вот — никогда не говори «никогда». Иван сидел напротив и все уговаривал Арона послушать его внимательно. Арон же, пытаясь положить руку на плечо друга фронтового, нечленораздельно объяснял Ивану, что слушать ничего не желает, что все ушло в далекое прошлое и, если и не поросло бурьяном или чертополохом, то, во всяком случае, не к этому дню вспоминать все, что вспоминать не нужно. Иван настаивал. Арон иногда впадал в сон, но кратковременный.
— Ну что ты, Иван, такого нового мне можешь сказать? Да запомни — «Не буди лихо, пока оно тихо.» А т-т-ты все стараешься ево, лихо, разбудить. Ну ладно ли это?
— Ладно, ладно, Арон. Сколько мне осталось? Уж, не очень много. Нам-то с тобой за девяносто. Люди вообще так долго не живут. Да и мы уже — не люди. Мы какие-то закостенелые бронтозавры либо мамонты. Я — во всяком случае. Поэтому уж прошу тебя, послушай. Ведь больше никому не могу я этого рассказать. Кто меня поймет? Кто был в 41-м на западном направлении! Ну, прошу, Арон, просто послушай, да и все. Хочешь, на колени встану.
Иван и в самом деле пытался на колени встать. Но упал. Арон шагнул было поднять его, но натурально тоже упал. Так они и остались лежать, чуть обнявшись, под столом. «Еврейская особая» действовала пока что без осечек. В том смысле, что «бойцы», в основном Красной Армии, постепенно оказывались под столами. Там был тенек. Кроме этого, каждый знал — он будет разыскан, поднят, загружен в машину и доставлен. Аккуратно. Поэтому никто и не обращал внимания на фронтовых друганов, которые под стол залегли, но беседу не прервали. Да и перебивать их негоже.
Ведь такой день! Когда еще?
— Ты помнишь нашего особиста, капитана Зозулю Никанора Ивановича? Он с самого начала войны в нашем полку. Ничего не могу сказать, смелый был. Даже и в окопах бывал, а это не с каждым особистом случается.
После одного из боев вызывает меня: «Ты видишь, что творится. Почитай, вся рота полегла. А завтра опять бой и уж точно — твой черед. Как ты думаешь?»
А мне чего думать? Сам знаю, что мой черед завтра. И больше всего мне жалко, что я еще ни разу ну этого, ну, с девушками. У меня-то и девушки еще не было. Да уж по правде — и не целовался ни с кем, так, где-то, как-то, на бегу.
Вот мне капитан и трындит. А я — после боя. Какой там разговор. Я хочу в окоп свой. Обстрела нет. Вот бы я и залег придавить до утра. Да еще наверняка старшина жратву подогнал. А скоко водки осталось. В общем, думаю я под его бубнеж о девках да о водке, а он все одно и одно: — соглашайся, я тебя из боев сразу выведу, на краткие курсы пошлю. Да и дел-то никаких. Так, расскажешь, что кто говорит за текущий момент. Ты знаешь, рота на самом острие. В живых остаться гарантий нету, это я тебе как коммунист говорю.
Ну, и что мне делать? Уж как не хотелось погибать. Я и нагляделся многого. И представил, лежу без ног, а меня даже и хоронить не успеют. Сразу в пот бросило. Да и мухи эти зеленые. Ну что я тебе рассказываю. В тех же окопах мы и лежали вместе.
Вот так я дал согласие. Даже подписал какую-то бумажку. Мол — никому никогда. А ежели что, то сразу и без обжалования. В те годы.
Вот и все. Прости меня, Арон, ежели можешь. Умирать с этим грузом мне никак невозможно. Как я там буду отчитываться за жизнь. Ну прости. Прости.
Арон приоткрыл глаз и полуобнял своего фронтового товарища. Который всю войну был ему другом.
Их обоих, спящих в обнимку, уже поздно вечером со всяческим береженьем погрузили в авто и развезли по домам. Иван Ткач жил не в Хайфе, но неподалеку.
* * *
И они спали. Иван спал крепко. С одной стороны, продолжалось действие «еврейской особой».
С другой, — он рассказал все Арону. Как же легко стало! За все годы проживания на земле обетованной он спал спокойно. Кошмары его не мучили.
Арон тоже спал. И во сне — улыбался. Ему снились грязные улочки штеттла, хедер, синагога, почему-то свеча. Гоготали гуси. Мама пела субботнюю молитву. И какая-то женщина ходила. Не Ханеля и не Татьяна Николаевна. Но…
Проснулся Арон радостный. Лицо почему-то было мокрое.
— Никогда не возвращайтесь в прежние места, — думал Арон. — А разъяснилось ли все с Иваном, или это по пьяни мне мерещилось.
Да, простая истина — ничего не вернешь. А на столе лежал лист бумаги. И записка:
«Дядя Арон, я сижу и жду Вас. А Вы спите. Оставляю Вам стихи Шпаликова. Пусть они закончат сагу. И целую Вас.
Татка — Агарь».
Да, так этот рассказ Арон Пекарский и закончил.
Может быть из-за этих стихов и был написан этот рассказ.
И еще однажды, совершенно для себя неожиданно, Арон сказал Тамрико:
— Знаешь, Татка, что мне бы хотелось перед смертью? Просто хорошо заваренного горячего сладкого чая.
Как знать, может и будет это выполнено.
Июль-август 2016
Антони (Франция)
Москва (Россия)