Пароход «Глеб Бокий» причалил к острову рано утром.

Кричали чайки, крепко ругались матросы.

Услышав их ругань, женщина улыбнулась, вспомнив как, будучи еще наивной гимназисткой и впервые слыша эту тяжелую брань, восприняла ее всерьез и долго ужасалась этому неожиданному легкомыслию чужих матерей.

Воздух был чист и удивительно свеж.

Но женщине показался лишенным внутреннего вкуса.

Это был воздух места заключения.

Он как–то напоминал не то кофе без кофеина, не то чай без теина, не то табак без никотина.

Это был воздух большой и суровой трезвости.

Вместе с другими приехавшими на свидание, она сошла по узеньким сходням.

Любезный человек, в военном, проверил ее пропуск.

Кто–то помог ей нести чемодан.

Женщина шла смело и уверенно — она уже была здесь в прошлом году — и теперь свободно ориентировалась в дорожках, людях и учреждениях.

За ней покорно семенили приехавшие в первый раз.

Проходившие мимо соловчане с любопытством рассматривали «вольных женщин». Некоторые даже немедленно повернули обратно, чтобы сообщить своим знакомым о приезде их жен.

Женщина заметила это. Она уже знала эту любовь соловчан сообщать друг другу новости, хотя бы самые пустяшные. Сейчас мужу расскажут о ее приезде.

Через несколько часов она получила личное свидание.

Первым словом сказанным мужем было, как и в прошлом году, ее имя: — Лида!

И женщина почему–то подумала, что ей еще три раза, придется слышать это, с такой душевной тоской, произносимое «Лида» (срок ее мужа был пять лет).

Поцелуй его был мучителен и долог.

Ей показалось, что она читает книгу, начатую и брошенную в прошлом году.

Потом он долго целовал ее руки.

Она поняла, что для него они были дороги и необычны, как бездетной женщине — дети.

Тогда она обняла его и сама поцеловала. Это был ее первый серьезный выход в этом очередном спектакле.

По его глазам она поняла — что выход удачен.

— Отойди немного, Миша, я хочу, посмотреть на тебя.

Он изменился к лучшему. Он выглядел свежим и неутомленным. В его движениях не было той стесненности, какая обычно бывает у заключенных. Он даже стал как–то красивее. Не было прошлогодней растерянности.

Следующие его действия заставили ее болезненно вспомнить о другом, оставшемся там — в Москве.

Но спектакль надо было продолжать.

И она опять, поняла по его глазам, что и второй ее выход был также очень удачен.

Это окончательно придало ей смелости.

Она прижала к груди его голову и начала говорить, тихо и вкрадчиво. Она говорила ему, как ей светло и хорошо с ним, как она тоскует без него там, в московской квартире, как она не может прожить дня, ежеминутно не думая о нем, как она видит его в тревожных и радостных снах. Она говорила о предстоящем двухнедельном счастьи и их любви великой и достойной удивления.

Он слушал, глядя на нее молящимися глазами.

Когда она умолкла, — заговорил он.

Он говорил, что он хорошо устроен, работает на нетяжелой и интересной работе, живет в хороших условиях. И если бы не глухая, неотвратимая тоска по ней — он был бы почти счастлив.

Он говорил, что у него есть северное сияние, но нет ее глаз.

Он говорил, что с тех пор, как не верит в бога — верит в нее — свою маленькую грешную святую.

Он говорил, что эти четырнадцать дней — он не променял бы на четырнадцать лет молодости.

Ее несколько смутила эта страстная убедительность, внушенная любовью.

Она погладила его редеющие волосы.

И вспомнила, вспомнила как–то рукой, а не сознанием, насколько острее и тревожнее было прикосновение к ее ладони волос того… другого.

— Какие у тебя хорошие волосы — сказала она, запинаясь.

Когда она засыпала, она подумала, что она, вероятно, единственная актриса, которая засыпает на сцене играя и, в то же время, по настоящему.